Зима, когда я вырос Гестел Петер
— И вот ты наконец пришел, — сказала она. — Почему ты не снимаешь пальто, Томас?
Я медленно снял пальто.
Пим был ее двоюродным братом, ее мама приходилась ему тетей, и мне было запрещено разговаривать про Ден Тексстрат. Когда чего-то не понимаешь, то можно спросить, как и что, но когда ничего не понимаешь, то и спросить ничего не можешь, потому что не понимаешь, с чего начать.
За столом мы сидели втроем. И ничего не говорили.
Бет намазывала мед на несколько печений «Мария».
Зван аккуратно и медленно счистил шкурку с двух яблок. Одно из них он потом отдал Бет, второе оставил себе.
Мне он не дал ничего, хотя Бет и поставила передо мной блюдечко.
Красивыми ножичками они разрезали яблоки пополам. И каждый дал мне по половинке. Теперь на моем блюдечке лежало целое яблоко, а у них по половине.
Бет и Зван разрезали свои половинки на маленькие кусочки и съели их жутко аккуратно, не было слышно ни звука.
Я откусил кусок яблока зубами и с удовольствием услышал свое собственное чавканье — в этом доме на Ветерингсханс было слишком тихо.
Потом мы все съели по печенью с медом. Пальчики оближешь! От сухого печенья «Мария» я всегда кашляю, а «Мария» с медом тает на языке, это еще вкуснее, чем «Наполеон».
Я подумал: сразу видно, что у них за столом не каждый день сидят гости.
— У нас здесь почти никто не бывает, — сказала Бет.
Я ни о чем не стал спрашивать.
Но я не хотел, чтобы опять наступило долгое молчание.
— Понятно, — кивнул я, — но я ни о чем не спрашиваю.
Бет подмигнула мне. Зван заметил это и усмехнулся.
— Мой папа едет в Германию, — сказал я.
Они оба смотрели в свои тарелки. Зван надавил пальцем на крошку, потом облизал палец.
— Он будет работать в цензуре — читать письма фрицев.
— Зачем? — спросила Бет.
— Ведь мне нужна одежда, — сказал я.
Зван засмеялся, но Бет нет, за стеклами ее очков глаза были маленькие и строгие, она смотрела сквозь меня.
— А где будешь ты, Томас? — спросил Зван.
— Я перееду к тете Фи.
— Я рада, что ты не поедешь в Германию, — сказала Бет.
— Почему? — спросил я.
— Там живет много немцев.
— А почему ты не называешь их фрицами?
— Это слишком вульгарно, — строго сказала Бет.
Я посмотрел на Звана. Он смеялся, как всегда, неслышно, плечи дрожали, а звука не было. Я не смеялся, потому что не знал, что значит «вульгарно».
— Зван, — сказал я, — я все равно буду называть тебя Званом. Пим — это тоже классно, но Пимом тебя зовут тут дома, да ведь? А как тебя еще называют?
— Мои приемные родители звали меня Пит, — сказал Зван.
Я ни о чем не спрашивал. Мне еще объяснят, что к чему.
— А мой папа, — продолжал Зван, — называл меня Санни — сынок.
— Ничегошеньки не понимаю, — сказал я.
Зван и Бет посмотрели на меня, я посмотрел на нее, потом на него.
Папа едет в Фрицландию
Субботний вечер выдался очень хорошим. Но это был и грустный вечер, потому что на папиной кровати стоял чемодан с открытой крышкой, из которого торчали старые рубашки и длинные кальсоны.
Борланд и Мостерд сидели в креслах, я устроился на сундуке у окна, смотрел через плечо на тыльную сторону домов вдоль Ветерингсханс. В гостиной у Звана и Бет свет не горел. Или это у них плотно задернуты шторы?
Папа кашлянул. Я услышал это, поскольку Борланд и Мостерд ждали с нетерпением, что будет, и, как ни странно, перестали трепаться.
— Э-э, — сказал папа, — давайте я вам кусочек прочитаю? Читать такое при Томасе, конечно, непедагогично, но я терпеть не могу педагогов, от них в мире и без меня достаточно горя.
Я засмеялся. Единственный из всех.
Папа начал читать.
Книга, которую он написал, мне очень нравилась. До сих пор, когда он читал мне отрывки, его голос звучал как во время обычного разговора — а сейчас папа то пел, то еле слышно шептал, прикрыв глаза. Я следил за его пальцами, покоричневевшими от никотина; я заметил, что Борланд время от времени облизывает губы своим толстым языком, а Мостерд вырвал у себя из носа волосок. Я ничего не понимал из того, что слышал; это звучало так же, как когда мама играла на флейте — ее музыку я тоже никогда не понимал, у меня от нее только болели уши.
Из папиной книги я понял вот что: там все время шел дождь, улицы покрывал густой туман, у героев текли ботинки и то один, то другой умирал, — в папиной книге умерло столько народу, что в конце концов я сбился со счета.
Я видел ужасно серьезные лица Борланда и Мостерда. Мне казалось, что я забрел в дом с жуткими привидениями, дом, где мне нечего было делать, и время от времени я вздрагивал от наслаждения.
Я погрузился в дрему.
Я очень остро ощущал, что у меня за спиной стоит этот дом на Ветерингсханс, дом с темными окнами в гостиной. Дом, в котором вчера разговаривали о моей маме. Эти трое мужчин в моем собственном доме о ней не разговаривали, никогда. Вообще-то я считал, что это и хорошо. Можно было представить, что мама, как и раньше, возится в кухне. Она в любой момент могла влететь в комнату, с растрепанными от возмущения волосами и с мокрыми от стирки и мытья посуды руками. Ну нам и доставалось! Особенно папе. «Вечно ты тратишь время с этой парочкой бездельников! — закричала бы ему мама. — Надо зарабатывать на хлеб, у нас не осталось целой одежды! Ты хочешь, чтобы я пошла работать уборщицей, Йоханнес Врей? Или отправилась на рынок просить милостыню?» Тут она замечала меня.
«А ты, дружок, раз-два — и в кровать, а то мало не покажется».
— Темны были дни Корнелиса Ауденбома, — читал папа нараспев так громко, что я открыл глаза.
Мостерд спал.
Папа заметил это и захлопнул толстую тетрадь.
Мостерд тут же проснулся от наступившей тишины.
— Великолепно, — сказал он. — Это напоминает мне…
Больше он ничего не сказал.
Борланд тоже ничего не сказал.
От малюсенького тлеющего хабарика папа прикурил новую самокрутку.
Я хотел рассказать им про красивый дом на Ветерингсханс, про Звана и Бет и про худую, как жердь, женщину, которой нравилось, когда я пожимал плечами.
Они все вдруг начали оживленно что-то обсуждать, а на меня внимания больше не обращали.
Ну и хорошо. Они бы мне все равно не поверили.
В кровати я перед сном впервые не думал о Лишье Оверватер. Я думал о Бет. И прижимал к носу ее носовой платок.
Потом мне приснился сон.
В полутьме я шел по каналу. Потом увидел дом Бет и Звана и остановился. За окном гостиной увидел женщину или девушку в белом, она смотрела на меня. Как ни странно, это была не Бет, а моя мама. Иногда запоминается только отрывок сна — интересно почему?
В воскресенье мы с тетей Фи пошли провожать папу на вокзал. Папа уезжал в Тилбург, там его должны были определить на квартиру, в понедельник проинструктировать насчет почтовых тарифов в Германии, и только потом начнется его работа цензором в Пайне.
Мы шли по большому залу Центрального вокзала. Папа нес чемодан и сумку, тетя Фи — потрепанную сумку для покупок, в которой лежали рукавички для душа, поношенные тапочки дяди Фреда и две бутылки.
— Почему у тебя такой кислый вид? — спросил я у папы.
— Я не хочу изучать немецкие почтовые тарифы, — сказал папа. — Не знаю, сяду ли я в поезд.
— Надо сесть.
— Почему?
— Потому что ты купил билет.
— А перронные билеты у тебя, малыш? — спросила тетя Фи.
— Такие маленькие, коричневые? — уточнил я.
Она с облегчением кивнула.
— Из картона? С белыми полосками?
— Да-да, именно.
— Я сунул их в задний карман.
Я пощупал свой задний карман.
— Ой-ой-ой, у этих брюк нет заднего кармана, а я и забыл… Где же они?
Тетя Фи посмотрела на меня с недоверием.
— Они у тебя в кармане куртки, — сказал папа. — Почему ты всегда стараешься всех веселить, Томас?
— Меня не так-то легко сбить с толку, — сказала тетя Фи.
— Терпеть не могу шутников, — сказал папа.
— Почему?
— Сегодня я буду ночевать в казарме.
Папа выглядел так, словно увидел призрака.
— Тебе очень не хочется?
— Вокруг меня будет уйма людей, — сказал он. — Они будут рыгать, пукать, рассказывать друг другу анекдоты. Я не смогу заснуть, знаю заранее.
— Ты или солдат, или не солдат, — сказал я. — А в казарме правда так весело?
Папа показал на сумку тети Фи.
— Что там у тебя в бутылках? — спросил он.
— Холодный чай, — сказала тетя Фи.
— Чай, — повторил папа изумленно. — Обычно отравить добрых людей чаем стараются сами англичане, это все знают. Ехать работать у англичан со своим чаем — это все равно что ехать с рисом в Индию или с черной икрой в Россию.
— Я хотела как лучше, — сказала тетя Фи.
На перроне я смотрел во все глаза. Там было не очень много народу, но со всех сторон стояли поезда; неподалеку я увидел великолепный дизельный поезд — правда, не папин, и еще красивее были паровозы, они нетерпеливо вздыхали и выпускали пар из труб.
У меня был только перронный билет.
Ни один из поездов не был моим, я останусь здесь, хотя мне тоже хотелось уехать, мне всегда хочется уехать, когда я вижу поезд, мне ужасно грустно, когда нельзя сесть в поезд, когда я должен остаться на вокзале.
Я смотрел на папу. Он не курил, чемодан он поставил рядом с собой. Я ему завидовал — ведь он сейчас уедет на поезде.
Тетя Фи открыла дверь купе, я запрыгнул внутрь.
— Вылезай, Томми, голубчик, — воскликнула тетя Фи, — ты слишком спешишь.
Она поставила сумки и чемодан в вагон. Я выпрыгнул на улицу, стал крутиться вокруг моего молчаливого папы, слегка толкнул его в бок и закричал:
— Можно я поеду с тобой? Можно?
— Да, малыш, все встанет на свои места, правда? — Он посмотрел на меня. — Я не могу оставить тебя здесь одного, это очень нехорошо с моей стороны.
— Это охренительно нехорошо с твоей стороны, — подтвердил я.
Папа кивнул. Он никогда не говорит, что я выражаюсь грубо. Это я от него и научился так выражаться.
— Всем можно сесть на поезд и уехать! — воскликнул я. — Кроме меня.
— Фи тоже нельзя, — сказал папа. — Кстати, где она?
— А вон она, в купе, она тоже хочет уехать.
Но тетя Фи уже вышла на перрон.
— Все лежит аккуратненько в багажной сетке, — сказала она папе. — Не волнуйся, Йоханнес. Я не буду его баловать.
— Он любит читать в постели, — сказал папа.
Я сглотнул. Пореветь на льду на Амстеле — это куда ни шло, а лить слезы на перроне — нет, не дождетесь.
Папа медленно вошел в купе. Закрыл дверь, поднял окно. Я подошел к нему, тетя Фи — следом за мной.
— Йоханнес, — сказала тетя Фи, — я горжусь тобой. Мужайся и делай, что от тебя зависит.
Папа был сейчас похож на Мостерда: такой у него был грустный вид.
— Я еду в страну Бетховена и Гёте, — сказал он без выражения.
Тетя Фи посмотрела на него с важным видом.
— Могу назвать еще несколько имен, — сказала она.
— Ладно, — отмахнулся папа. — Э-э-э… я бы хотел еще поговорить с Томасом. Ты меня понимаешь, Фи? Ты ведь не обидишься?
Тетя Фи ничего не сказала, но ее взгляд был красноречив. Потом она дважды крепко поцеловала папу, погладила его по седым волосам и решительно отошла от поезда. У спуска в туннель она остановилась.
— У меня будет неудовлетворительно только по физкультуре, — сказал я.
— А что это такое? — спросил папа.
— Ну, знаешь, там, лазанье по канатам, кольца…
— Тебя в школе дразнят? — спросил он.
— Никогда!
Папа неопределенно кивнул.
— Ты знаешь людей по фамилии Зван? — спросил я.
Папа смотрел поверх меня; думаю, он видел что-то там, вдали.
— А что с ними случилось? — спросил он.
— Пит Зван теперь учится у нас в классе.
Папа вздохнул.
— Поезд может в любой момент тронуться, — пробормотал он. — Стоит ли начинать этот разговор? — Он посмотрел мне в глаза. — Ты еще совсем маленький, понимаешь?.. Ты от этого расстраиваешься?
— Мне до фонаря.
— Потом я тебе все расскажу. Но что такое «потом»? Про завтра тоже можно сказать «потом», и через много-много времени тоже будет «потом», и так без конца; сейчас уже на десять секунд позже, чем только что.
Папа всегда несет чушь, поэтому я слушал вполуха.
— У тебя еще остались твои монетки?
Я совсем забыл, что сейчас я богаче обычного, и радостно кивнул.
— Купи для тети кусок мыла.
— Купи-купи… — передразнил я. — Делать мне больше нечего!
— Ты хитрец, Томас, откуда это в тебе? Я буду скучать без твоих историй.
— Дядя Фред терпеть не может мои истории, он думает, что я всё вру.
— Да ну что такое врать, — сказал папа, — кто же рассказывает, не привирая? Я однажды попробовал — выдержал всего десять минут, у меня так разболелась голова, что пришлось принять три порошка. Ты мне веришь?
Я кивнул.
— А это неправда, я все выдумал, — повеселел папа.
— Что значит врать?
— Хм, то же самое, что говорить, по-моему.
— Правда?
Папа усмехнулся.
— Я трамвай, если это не так.
— Тебе хорошо, ты сейчас поедешь на поезде!
— Да, но ведь я поеду не в Париж и не в Рим — я поеду в Тилбург, а оттуда в этот богом забытый Пайне. Ненавижу цензуру. От нее все несчастья. Как поживает Лишье?
— Какая Лишье?
— Лишье с купальником и полотенцем — помнишь?
— Кто тебе о ней рассказал?
— Ты сам, несколько дней назад. Мама всегда говорила: наш малыш — ловелас.
Сейчас, сидя в поезде, который вот-вот мог тронуться, он наконец-то заговорил о маме. Я жуть до чего хотел поехать на поезде куда-нибудь подальше. Для себя я решил: никогда больше не пойду на вокзал, если сам не уезжаю.
— Я о ней говорил? — спросил я.
Папа вздохнул.
— У этой Лишье Оверватер тощие ноги, — сказал я. — А Бет носит очки.
— Бет? А, ты имеешь в виду Бет Зван.
— Да.
— Господи боже мой, как я не хочу во…
— Во Фрицландию?
— В Германию.
Человек в фуражке громко просвистел в свисток.
— Ты должен мне еще что-нибудь сказать, — напомнил я.
— И что же я должен сказать? Понятия не имею.
— Ты должен сказать: слушайся старших.
— Серьезно? А я и не знаю, что такое слушаться.
— Ну как же, если я не буду слушаться, то тетя Фи из-за меня поседеет.
— Она уже седая. Это из-за тебя?
— Да, из-за меня, — ответил я с гордостью.
Поезд дернулся, из трубы одновременно с протяжным гудком вырвалась струйка дыма.
— Лучше б я умер, — сказал папа.
Поезд медленно тронулся.
— Слушайся старших! — крикнул я ему.
— Не-ет! — сказал папа. — Ни за что!
Он высунулся в окошко поезда и стал мне махать. Это получалось у него просто ужасно. Казалось, будто он отмахивается от надоедливой мухи, норовившей сесть ему на лицо.
«Sonny Boy» в двадцатый раз
Вечер воскресенья. Папа, наверное, уже доехал до Тилбурга. В аккуратной гостиной у тети Фи и дяди Фреда я тосковал по вокзалу и поездам.
На улице было тихо.
У соседей очень громко играло радио.
Глядя на фотонатюрморты на стене, я умирал от скуки — поезда и спешащие пассажиры были где-то бесконечно далеко. В этой комнате, где там и сям стояли чистые пустые пепельницы, пахло не грязными зимними пальто, а брюссельской капустой. От цветной капусты и фасоли мне становится худо, а от брюссельской я прямо умираю.
— Не делай такую кислую гримасу, — сказала тетя Фи.
Еще не было и пяти часов, а мы уже сидели за обеденным столом. Дядя Фред сонно смотрел перед собой, на нем был его рабочий халат с желтоватыми пятнами.
— Ты подаешь Томми плохой пример, — сказала тетя Фи дяде Фреду, — в воскресенье за столом так не сидят.
— Ты ходил сегодня в кино, на документальный фильм? — спросил я у дяди Фреда.
— Что-что? — переспросил он.
— На этот фильм, где голые зулусские девушки.
— Ну уж простите, — сказал дядя Фред и посмотрел своими большими глупыми глазами на тетю Фи, — что это ты такое рассказываешь детям?
— Да, представь себе, — сказала тетя Фи, — да, рассказываю, я-то не хожу на такие фильмы.
Я посмотрел на дядю Фреда. Он намазался брильянтином, и его черная копна волос блестела, как каменный уголь. Мама когда-то сказала о нем: он на десять лет младше тети Фи, она дает ему деньги на карманные расходы, а если он почистит себе уши полотенцем, то с него взимается штраф двадцать пять центов.
— Доедай все до конца, Грязнуля Пит[8], — сказал дядя Фред.
Я съел несколько брюссельских капустинок, с отвращением засунул в рот котлету, но у нее тоже был привкус брюссельской капусты, даже картошка имела этот вкус; я высморкался в платок Бет — елки-палки, этот чудесный платок тоже уже пропах капустой; мне сделалось худо за столом, надо было как-то отсюда уйти.
— Э-э-э, — сказал я, — я забыл взять из дома свою книгу, можно я за ней схожу?
— Нет, — сказала тетя Фи.
Меня чуть не стошнило через нос.
— Знаешь, — спохватилась тетя Фи, — я всегда слишком быстро говорю «нет». Ладно, иди, но побыстрей возвращайся, тебе лучше не оставаться там долго в одиночестве, надо привыкать к нашему дому.
— А я как раз хотел предложить тебе пойти со мной в темную комнату, проявлять фотографии, — сказал дядя Фред, — если ты доешь все, что у тебя на тарелке.
— Он уже давно доехал до Тилбурга, да? — сказал я.