Великий понедельник. Роман-искушение Вяземский Юрий
– С чего прикажешь, с того и начнем, – покорно ответил Максим.
Пилат хмыкнул, положил на маленькую фарфоровую тарелочку капустный лист, поверх него – несколько улиток, всё это полил винным соусом и принялся сворачивать лист.
– Я почти не сомневаюсь… – начал и тут же остановился Максим, продолжая разглядывать свои ногти.
– В чем не сомневаешься? – строго спросил Пилат.
– Я почти не сомневаюсь, что наш разговор обещает быть гастрономическим.
Пилат вздрогнул и уронил на тарелочку капустный лист с завернутыми в него улитками, которые уже собирался поднести ко рту.
– Поразительно! – в изумлении воскликнул он. – Твоя интуиция меня убивает!.. Даже в таких мелочах!..
Максим пододвинул к себе широкую чашу из непрозрачной мирры, взял серебряный черпак и из галльского горшка зачерпнул немного бульона.
– Я, пожалуй, с бульона начну. Из всех моих болячек в последнее время меня больше всего голова беспокоит.
– Гениальная голова!.. Страшный человек! – продолжал восклицать Пилат.
Максим взял ложку и стал аккуратными глотками пить из нее бульон, прикрыв глаза и сильно наморщив лоб.
– Ты, как всегда, преувеличиваешь мои способности… Ты слишком высокого обо мне мнения… Тем более, мне бы хотелось оправдать твое доверие… И одной интуиции здесь недостаточно. Нужны детали. Чем больше деталей, тем полнее будет наш с тобой совместный анализ.
– Да, я очень рассчитываю на твою помощь. Я потому и не стал тебе вчера ни о чем рассказывать, чтобы, так сказать, на свежую голову… Я видел, что ты недоволен…
– У тебя были плохие гаруспиции? – перебил Максим, отхлебывая из ложки.
– Ты и это знаешь?… Да, накануне моего отъезда из Кесарии я велел принести жертву. Животное хорошо шло к алтарю. Его удачно зарезали. Но печень жрецу не понравилась. «Враждебная» ее часть была намного лучше развита, чем «дружественная»: сосуды в ней были богаче и щель намного изящнее. Головка печени была заметно раздвоена, что, как ты знаешь, означает внутренние раздоры. Неблагоприятным было и «подношение внутренностей».
– А каким образом неблагоприятным? – быстро спросил Максим.
– Я плохо разбираюсь в этих тонкостях. Но жрец объявил, что сожжение на алтаре тоже свидетельствовало о борьбе двух сил.
– А как тебе сообщили о встрече? – спросил Максим.
– Не спеши. Ты сам просил подробно и с деталями. Ну, так дай мне закончить с предзнаменованиями.
– Прости.
– Гаруспициями дело не окончилось. На следующее утро я проснулся от крика Клавдии. Она кричала во сне. Я разбудил жену, успокоил ее. И она мне сначала ни о чем не хотела рассказывать. А когда я уже уезжал и Клавдия вышла меня провожать, она вдруг сказала мне, что видела очень плохой сон. Там казнили какого-то человека, которого ни в коем случае нельзя было казнить. Так она мне объяснила.
– А что за человек? – спросил Максим.
– Она не сказала. И как и за что казнили, тоже не сообщила… Но ты знаешь, что я боюсь страшных снов жены. Они почти всегда сбываются. Она за несколько часов предсказала смерть моей матери. Увидела во сне, что умерла Ливия Августа. И даже то, что Тиберий не приедет на ее похороны…
– Замечательная женщина твоя супруга, – сказал Максим.
– Да, замечательная, – согласился Пилат и почему-то грустно вздохнул. – Это еще не всё. За несколько десятков стадий перед Антипатридой, сразу после того как мы переехали через реку, дорогу нам перебежало какое-то животное. Мне показалось – лиса. Но Лонгин утверждает, что это был волк или волчица. И другие солдаты, которые ехали впереди и лучше видели, его поддержали.
– Если это была волчица, то это – римский знак, – сказал Максим.
– А волки в Иудее редко встречаются.
– Но их довольно много в Самарии и в Галилее, – возразил Максим.
– В любом случае, когда какое-нибудь животное перебегает тебе дорогу, – это плохой знак.
– Да, знак не очень благоприятный, – согласился Максим и, быстро глянув на Пилата, спросил: – И давно ты стал таким?
– Ты хочешь сказать: суеверным?
– Я хотел сказать: таким внимательным к предзнаменованиям.
– Станешь тут… Слушай дальше… В Антипатриде мы наскоро перекусили и сели на лошадей, рассчитывая к вечеру быть в Иерусалиме. В субботу дороги пустые, скакать одно удовольствие… Но когда проезжали через Лидду, я увидел на заборе человека.
– Что значит «на заборе»?
– То и значит, что человек этот сидел на заборе, болтал ногами и ел гранат, откусывая прямо от плода, шумно пережевывая и выплевывая на дорогу кожуру и косточки.
– Гранат был условным знаком?
– Одним из знаков. При последней встрече мне сообщили три знака. Гранат был одним из них… Не заметить этого человека было невозможно. Никто из иудеев так не ведет себя в субботу и никто так не ест гранат.
– Я велел остановиться и подозвать ко мне этого человека, – продолжал Пилат. – Лонгин за шиворот стащил его с забора и толкнул к моему коню. «Зачем нарушаешь субботу?» – спросил я его. А он мне ответил: «Я финикиец, и мне, как и тебе, плевать на ихнюю субботу».
– «Плевать на субботу» – это тоже условный знак? – спросил Максим.
– «На ихнюю субботу», если быть точным, – ответил Пилат и продолжал: – Лонгин замахнулся, чтобы ударить его плетью. Но я соскочил с коня, отвел молодца в сторону, и он мне сообщил, что в Иоппии, когда окончится суббота, на городской площади меня будет ждать нищий, и этот нищий, как только увидит меня, начнет плакать и просить у меня золотой динарий… Я снова сел на коня, и мы поскакали в Иоппию.
– Нет, ты поступил намного более осторожно и предусмотрительно, – сказал Максим. – Вы проехали через Лидду и сперва повернули в сторону Эммауса. Отъехав от города несколько стадий, ты объявил, что голоден, и велел накрыть для себя и для охраны походный обед. А после обеда заявил, что тебя разморило и что ты не хочешь ехать в Иерусалим и, пожалуй, переночуешь в Иоппии.
– И это ты знаешь? – спросил Пилат.
– Вчера я расспросил Эпикура, где и как он тебя кормил. И среди ожидавших тебя иерусалимских иудеев ты вызвал небольшой переполох. Сперва прискакал гонец из Лидды и сообщил, что ты двинулся в сторону Иерусалима. Они стали ждать гонца из Эммауса. Но вместо него прискакал гонец из Иоппии…
– Ну, ладно, ладно, – нетерпеливо перебил Максима Пилат и продолжал: – Когда мы прибыли в Иоппию, суббота уже закончилась, и много праздного народа высыпало на площадь. И точно: из толпы нищих выскочил какой-то оборванец и побежал к нам, рыдая и крича, что у него только что украли золотой динарий. За ним устремился некий стражник, который в свою очередь кричал, что грязный мошенник лжет и несет околесицу, потому как никто и никогда не давал нищим золотой динарий. «Вот он у меня и украл динарий!» – закричал нищий, указывая пальцем на стражника. Я велел Лонгину заняться стражником, а сам подъехал к нищему, нагнулся к нему, и тот успел шепнуть мне на ухо: «Остановишься у такого-то. Когда отправишься спать, вели позвать слепого сказочника. И выстави у двери в спальню охрану, чтобы никто не смог подслушать вашего разговора…» Лонгин тем временем действительно обнаружил у стражника золотой динарий. И хотя стражник божился, что этот динарий принадлежит ему и что никогда в жизни он не грабил нищих, я велел вернуть монету нищему, а стражнику дать несколько оплеух, но не калечить, потому что рука у Лонгина, ты знаешь, тяжелая, а стражник этот – как знать, может, он тоже участвовал в комбинации… Может быть, я зря тебе всё так подробно рассказываю? – вдруг спросил Пилат и недобро глянул на Максима.
– Не зря. Тут каждая деталь важна, – твердо ответил начальник службы безопасности.
– Но если тебе всё и так известно, зачем тратить время? – капризно скривил рот префект Иудеи.
Максим сперва пристально и спокойно глянул в лицо Пилату, а затем отвел глаза в сторону и сказал:
– Прости, Пилат. Я больше не буду прерывать твой рассказ своими бестактными уточнениями.
Пилат наморщил лоб и надул губы.
– На самом деле мне очень мало известно, – устало произнес Максим. – Я даже не знаю имени твоего гостеприимца.
– Это был грек. Звали его Аполлодором. Я сам его ни разу в жизни не видел, – тут же сообщил Пилат и приветливо улыбнулся. – Меня там ждали. Для меня была приготовлена спальня на втором этаже, с единственной лестницей. А под лестницей – два топчана для охранников. Дверь в спальню плотно закрывалась. На ней изнутри были два засова.
Пилат вопросительно посмотрел на Максима, но тот хранил молчание.
– Остальных моих спутников разместили в двух соседних домах, потому что дом у Аполлодора маленький: прихожая, небольшой перистиль, кухня на первом этаже и единственная спальня наверху. Семьи у хозяина нет. Слуг двое. Но после ужина их куда-то отправили.
И снова Пилат вопросительно посмотрел на Максима, но тот лишь кивнул головой и всем своим видом показывал, что слушает, и слушает чрезвычайно внимательно.
– Понимаешь, – сказал Пилат, – с одной стороны, нас ждали и всё было тщательно приготовлено. Но с другой стороны, по лицу хозяина, по его поведению я сразу же почувствовал, что он понятия не имеет, зачем ему велели принять меня и что должно произойти в следующую минуту. Я даже не уверен, что он понял, кто я такой. Ты знаешь, во время моих передвижений по стране охране запрещено называть меня по имени и тем более по должности. Они обращаются ко мне «господин». И вообще, в отряде роль главного исполняет Лонгин… Кстати, в соседнем доме они отвели ему целых две спальни. Он спал в отдельной комнате, а в соседней разместилась его «охрана»!
Пилат рассмеялся, как ребенок, и весело продолжил:
– Отряд мой шумно гулял в соседних домах. Я так велел Лонгину, и они усердно шумели, славили цезаря и требовали вина, как и положено римлянам в представлении иудеев. А мы тихо поужинали вчетвером, Эпикур на этот раз прислуживал Лонгину… А перед тем как отправиться спать, я обратился к хозяину и сказал: «Говорят, у вас тут есть какой-то слепой сказочник. Позови его. Я хорошо заплачу и ему, и тебе». И представляешь себе, этот Аполлодор, и без того растерянный, вдруг еще больше смутился и говорит: «Слепой сказочник? Никогда о таком не слышал». И так искренне это произнес, что мне стало не по себе. Такую растерянность даже театральный актер не сыграет. Ну, думаю, сорвался контакт… У меня ведь так бывало: прибываешь в указанное место, а связника там нет: не получилось или вспугнули… Но затем Аполлодор этот говорит: «Тут, правда, какой-то слепой шлялся возле дома. Я велел его прогнать, чтобы не мешался под ногами… Хочешь, я выгляну? Может, опять вернулся?» Вышел, значит, и довольно скоро привел с собой какого-то гомера. Ну, точная копия того, который стоит у тебя в библиотеке!
– Который: бронзовый или мраморный? Они разные, – виновато и чуть насмешливо перебил его Максим.
– Нет, мраморный, мраморный. Тот, который с ленточкой вокруг головы, с открытыми глазами и бельмами на них… И даже лира у него сбоку висела! Представляешь себе?
– Легко могу представить. Таких много бродит по побережью. И многие из них – слепцы, – сказал Максим.
Пилат продолжил:
– «Вот привел тебе слепца, – говорит мне хозяин. – Утверждает, что сказочник и знает не только по-гречески, но и по-латыни». Я взял старика под руку и повел наверх, в спальню. Закрыл за собой дверь, задвинул два засова. Усадил его на стул, сам сел на постель и говорю ему по-гречески: «Ну, старик, какую сказку ты мне расскажешь на сон грядущий?» А этот гомер снял с себя лиру, прислонил к стене и отвечает мне на чистейшей латыни: «Я тебе сказок рассказывать не стану. Я сон тебе расскажу. Он приснился одному человеку, и этот человек пожелал, чтобы тебе об этом сне тоже стало известно. Только ты слушай внимательно и постарайся сон этот хорошенько запомнить и по возможности ничего не упустить из виду». Когда он это сказал, я тут же потянулся к своей походной капсе, в которой у меня, как ты знаешь, всегда лежат свежие восковые таблички и всё, что нужно для записи. А старик говорит: «Ты чего шуршишь?» «Я просто лег на ложе, – отвечаю. – Не волнуйся. Я тебя внимательно слушаю и спать пока не собираюсь». А он мне: «Ничего не смей записывать! Как будто не знаешь, что сны никогда нельзя записывать. Если запишешь – сон тут же утратит силу». Вот, я и не записывал, – радостно и несколько виновато улыбнулся Максиму Пилат. – Так что придется тебе довериться моей памяти. Вообще-то, я на нее никогда не жаловался… Ты разрешишь мне налить тебе еще бульону?
– Спасибо, я сам за собой буду ухаживать. А ты рассказывай, не отвлекайся, – сказал Корнелий Максим.
– Ты плохо ешь, дорогой начальник. Но надеюсь, аппетит у тебя разыграется. Потому что рассказ мой действительно гастрономический. Как всегда, ты правильно вычислил, – улыбнулся Понтий Пилат и начал пересказывать сон.
СНИЛСЯ ему светлый триклиний с видом на сады Мецената. За столом возлежит хозяин – еще молодой человек, но грустный и усталый, как после дальней и тяжкой дороги. Видно, что принял ванну, но тяжесть не смыл и грусть не развеял. Один возлежит. Никого нет рядом. Входит повар – тоже молодой человек, но, в отличие от хозяина, веселый и бодрый. Он ставит на стол медное блюдо, на котором лежит жаренный на угольях морской краб, обложенный спаржей, а в эту спаржу мелко покрошены колбаски и ветчина. И, представляя блюдо, повар говорит: «Краба этого выловили в Нарбонской Галлии, в Масиллии, но вырос он в Испании, а потому спаржа испанская и ветчина с колбасой – испанцы без нее не обходятся. Отведай, господин. Краб так себе был. Но блюдо для тебя целебное: силы восстанавливает и хворь прогоняет». Хозяин сперва недоверчиво и боязливо глядит на повара. Но тот его успокаивает: «Да я лишь недавно стал осваивать поварское искусство. И видишь, один работаю: сам готовлю, сам оформляю блюдо, сам тебе подаю. Но я парень способный, учился у греческих поваров. И главное: предан тебе и о здоровье твоем пекусь». Хозяин начинает есть и с каждым куском свежеет и сил набирается.
А ему уже вторую закуску несут. На сей раз – павлина под красным соусом, обложенного устрицами. И уже не повар подает, а прислужник его, которому положено разносить кушанья. И блюдо под павлином уже не медное, а серебряное. И тут же повар в триклиний выходит и радостно поясняет: «Павлин – отменный, с острова Самос. Соус – армянский, видишь, кровавый и огненный. Устриц же в Ликии наловили и заморозили». «А почему холодный павлин?» – спрашивает хозяин. А повар улыбается и отвечает: «Так ведь он всегда холодный был. Холодным и съесть надо». И только хозяин к блюду собирался притронуться, как слышит: вокруг голоса журчат и шепчут – и видит: вокруг него уже много людей за столами возлежат. И голос почти божественный властно и ласково произносит: «Увенчайте цветами сына моего. А вы, фламины, молитесь за его здоровье и за процветание Рима». А повар склонился к самому уху хозяина и шепчет: «Пока они молятся и готовят для тебя венок, ты ешь павлина, ешь, для утоления давнего голода. И азиатскими гадами морскими закусывай: они очищают кровь от волнений и печень от затаенных обид. Ешь, дорогой господин, пока сотрапезники твои на блюдо не накинулись и не сожрали его так, как тебя недавно хотели сожрать!..» И это блюдо хозяин ест с удвоенным аппетитом, а какие-то люди суетятся вокруг него: брызгают на него благовониями и голову ему увенчивают пестумскими розами…
– Прости меня! Я не хотел прерывать тебя, но не могу удержаться, – воскликнул вдруг Корнелий Максим. – Повар этот, откуда он? Ты ничего не пропустил в рассказе?
Пилат прервал рассказ и с удивлением посмотрел на начальника службы безопасности. Обычно демонстративно спокойный и подчеркнуто бесстрастный, Максим вдруг непривычно оживился: нос у него раздувался, щеки дергались, глаза сверкали любопытством настолько, что, обычно бесцветные, вдруг приобрели цвет и стали ярко-карими.
– Что значит «откуда повар»? – в некоторой растерянности отвечал Пилат.
– Может быть, у него было имя или прозвище, а ты забыл мне сообщить.
– Нет, имени или прозвища у повара не было.
– А как был одет?
– Сказочник одежды не описывал.
– Но, может быть, он назвал город или местность, из которой происходит этот повар? – настаивал Максим.
Пилат посмотрел на него уже с раздражением:
– Какой-то город, кажется, был назван… Но я сейчас не вспомню название.
– Может быть, Вульсинии?! – с надеждой воскликнул Максим.
– Вульсинии?… Да, кажется, были эти самые Вульсинии… – Пилат еще досадливее глянул на Максима и тотчас обворожительно улыбнулся: – Ты слушай дальше, Корнелий, и все сомнения насчет повара у тебя отпадут.
– Всё! Ни слова больше. Буду нем как рыба.
– Нет, рыба была позже. На этот раз не угадал, – сказал Пилат и перестал улыбаться.
НА третью перемену подают хозяину гусиную печень. На золотом блюде принес ее подавальщик, здоровый малый со свирепым лицом, обутый зачем-то в солдатские сапоги. А следом за ним явился виночерпий и эдак украдкой, испуганно озираясь, стал наполнять чаши каким-то очень густым и пронзительно-красным вином. А все возлежавшие за столами – их теперь много набилось в триклиний, и они нарядились в двухполосые тоги – с ужасом смотрят на подавальщика и на дымящееся блюдо, к чашам не притрагиваются и на хозяина глядеть избегают. Видя это остолбенение, хозяин зовет повара и спрашивает: «Что это ты нам приготовил?» А повар, тоже уже переодевшись в тогу с одной красной полосой и ни на кого не обращая внимания, отвечает, смело глядя в лицо хозяину: «С твоего позволения, господин, печень белого гуся. Его держали взаперти и долго откармливали фигами. Жирный и злой был гусенок. И когда его резали, отчаянно сопротивлялся: шипел и щипался. Но тот, кто резал, хорошо знал свое дело». Так повар ответил. А хозяин вдруг смутился, побледнел и во всеуслышание объявляет: «Я не заказывал этого блюда. Зачем ты его нам принес?» А повар не растерялся и отвечает, тоже громко, чтобы все слышали: «Разумеется, ты не заказывал. И я к этой печени никакого отношения не имею. Блюдо тебе было завещано, по завещанию приготовлено. А я, твой личный и единственный повар, только осмотрел его и велел подать на стол, потому что съесть его надо непременно быстро, до заката солнца. Иначе…» Тут повар наклонился к уху хозяина и продолжил уже шепотом: «Иначе произойдут ненужные волнения и досадные неприятности. Сам, если не хочешь, не ешь. Но гости пусть все без исключения отведают: чтобы боялись и ни на что больше не рассчитывали…» И все стали есть от печени, потому что подавальщик в солдатских калигах к каждому подходил с блюдом и не отходил до тех пор, пока тот не клал себе в рот хотя бы кусочек. А когда всё уже было съедено, хозяин подзывает повара и жалуется ему: «Этот твой новый подавальщик слишком громко стучит сапогами. Ты его…» Хозяин не успел договорить, потому что увидел, что подавальщик в калигах уже исчез, а вместо него суетятся два новых прислужника: один убирает со стола, другой разносит чаши для омовения рук. Оба молоды и хороши собой. Оба двигаются совершенно бесшумно.
И трапеза теперь происходит уже в другом месте, потому что если подойти к окну и в него выглянуть, то уже не увидишь садов Мецената, но внизу углядишь форум и за ним – Капитолийский холм. И, судя по всему, густация незаметно перетекла в цену: то есть кончились закуски и начался собственно обед. И подавальщики разносят на тарелочках кусочки журавля, густо посыпанного мукой и солью. И хозяину подают кушанье на золотой тарелке, а его сотрапезникам – на серебряных. И повар тут как тут, во всадническом одеянии, но по-гречески увенчанный душистым венком из сельдерея, стоит возле хозяина и смущенно улыбается. «С Мелоса журавль?» – спрашивает его хозяин. «Нет, не с Мелоса», – радостно отвечает ему повар. «Но откуда?» – «Из Регия, того, что возле Мессинского залива». – «А что, там тоже вкусные журавли?» – спрашивает хозяин и принимается за еду. А повар ему отвечает: «Так себе там журавли. Но этого журавля для тебя очень долго готовили». А люди за столом тоже едят и перешептываются: «Какой тощий журавль… Горьковатый на вкус… Одни косточки…» И женщина некая, сидящая средь возлежащих, когда ей подали журавля, вдруг выронила тарелку и зарыдала. А повар, знай себе, объясняет хозяину: «Регийская кухня – особая. Этого журавля долго морили голодом, чтобы очистить мясо от шлаков и вредных примесей. Ты косточки обсасывай. Косточки – самая прелесть. И родосским горьким вином запивай. Двадцать лет для тебя выдерживал: семь лет на Родосе и почти четырнадцать лет в Риме. Но слишком не налегай. Оставь место в великом желудке, потому что следующее блюдо большое и сытное».
И вот, на сирийском блюде червонного золота вносят огромного жареного кабана. Ставят его на треножник, который под тяжестью блюда прогибается. Кравчий выходит, берет нож и приготовляется вепря разделывать. Хозяин – теперь уже не в венке, а в золотой диадеме – глядит на кравчего и недоумевает. И спрашивает повара: «Зачем ты кравчего нарядил в сенаторскую тогу?» А повар ему сурово отвечает: «Тут все – рабы твои. И этот уже тридцать лет сенатор». – «А зачем горло у кравчего платком обмотано?» – «Чтобы раны не было видно, – объясняет повар. – Он ведь горло себе перерезал». – «И как же тогда он будет разделывать кабана?» – удивляется хозяин. «Не тревожь себя. Кравчий лишь делает вид, что режет кабана. На самом деле вепрь уже давно разделан другими». – «И что за кабан? Где поймали?» – продолжает спрашивать хозяин. А повар с гордостью объясняет: «Вепрь знаменитый. Еще в Паннонии нажрался болотного камыша и чуть было не поддел на клыки твоего сына. В Германии отъелся дубовыми желудями, и многие стали кричать, что теперь он тебе не по зубам. В Сирии, куда мы его загнали, питался сенатскими финиками и смоквами. Но мало ему показалось, и, прорвав оцепление, он ринулся в Египет, чтобы набить брюхо твоими хлебами… Долго мы на него охотились. И многие славные охотники полегли или пропали без вести. Пока наконец не прибегли к колдовству. И только тогда скрутили его при тихом южном ветре». Так объяснил повар. А хозяин насторожился и спрашивает: «Послушай, а боги на нас не рассердятся? Кабан-то, судя по всему, не простой. А вдруг он Церере принадлежит или, хуже того, самой Матери Богов?» Но повар его успокаивает: «Кабан теперь принадлежит нашим желудкам. И чтобы они его хорошо переваривали, видишь, люди мои кладут на стол репу и редьку, латук и сельдерей, ставят рыбный рассол и винные дрожжи. Додонская редька защитит нас от эпирского Юпитера;
острая германская репа прогонит тамошних демонов; элевсинский сельдерей умиротворит Цереру, если она действительно на нас рассержена; рыбный рассол из Самофракии – сам знаешь его очистительную силу; винные дрожжи от косского вина, столь почитаемые Аполлоном колофонским…» Истошный женский крик прерывает рассказ повара. Причем кричит всё та же женщина, которая плакала, когда ей подали журавля. Но повар щелкает пальцами, и в залу вбегают музыканты, певцы и танцоры. И музыка, пение и топот заглушают и вытесняют все прочие звуки.
А тут приносят еще одно блюдо – передние лопатки от зайца – и подают его только хозяину. Гости при этом смотрят на блюдо: одни – с вожделением, другие – со слезами во взоре. И еще больше слуг вокруг хозяина суетится: хлебные крошки со стола смахивают, вино подливают, блюдо то так, то эдак перед хозяином разворачивают. А повар появляется с большим опозданием и левой рукой поспешно вытирает себе губы, а правой – прикрывает левую щеку. «Ну, где же ты был? Почему не представляешь блюдо?» – ласково спрашивает хозяин и с обожанием смотрит на повара. И повар, продолжая прикрывать лицо, говорит: «Заяц, как положено, с большим выменем и очень плодовитый. А посему знаток выбирает только передние лопатки. С вепрем дружил. И после того как мы вепря поймали и приготовили, многие в лесу хотели сделать этого зайца царем зверей. И сам он не прочь был им стать, так как правил не ведал, нетерпелив был и тщеславен… Но боги иначе решили… Ты кушай, хозяин, вкушай от чистого сердца». И только он это сказал, как снова закричала та самая женщина, которая плакала, когда закусывали журавлем, и вопила, когда ели вепря. «Лжешь ты, мерзкий стряпчий! – кричит женщина. – Боги тут ни при чем! Ты всех погубил! А теперь и зайца угробил, чтобы завладеть зайчихой!» Тут все посмотрели на повара и видят: действительно у его ног скачет толстая и радостная зайчиха. А женщина продолжает выкрикивать обвинения: «Ты лицо свое людям покажи! У тебя синяк под левым глазом! Это заяц его ударил, защищая честь и достоинство своей жены! И вот теперь он свел с ним счеты!» И снова все смотрят на повара. А тот обиженно отвечает: «Не слушайте вы эту зло счастную. Она весь мир ненавидит и самых преданных слуг пытается очернить. Сами рассудите: если бы я этого зайца убил, разве стала бы его жена, зайчиха, ластиться ко мне, словно собака?» – «А синяк у тебя откуда?» – любопытствует хозяин. «Да нет у меня никакого синяка», – говорит повар, отнимает от лица руку, и все видят: может, и есть у него синяк на левой щеке, но он так искусно припудрен и забелен, словно и нет синяка вовсе. И хозяин, одобрительно кивнув, берет с одного из блюд прекрасное яблоко и протягивает женщине: съешь, дескать, и успокойся. Но та яблока не берет и быстро передает своему рабу. А повар шепчет хозяину: «Видишь, какая язва! Она боится, что ты хочешь ее отравить». «Ну и черт с ней!» – в сердцах восклицает хозяин и вновь принимается за кушанье.
Но чем больше он ест, тем быстрее стареет и с каждым куском все хуже и хуже выглядит. И сперва его начинает подташнивать, затем рвет и выворачивает наизнанку. А повар берет его на руки и выносит из дома, говоря: «Нельзя тебе здесь дольше оставаться. Дом скоро рухнет и завалит камнями пирующих. И душно здесь, очень душно. Тебе нужен свежий воздух».
И вот, еще более старый и немощный, возлежит хозяин в какой-то дикой местности среди скал. И слуг вокруг него множество, но гостя – ни одного. И три вооруженных гвардейца вносят и ставят на стол перед хозяином широкое блюдо, на котором лежит огромных размеров мурена, а в подливке плавают длинный угорь и морской еж. И еж все время так разворачивает свои иголки, чтобы угорь о них укололся. А угорь неловко увертывается и пытается змеиным хвостом своим больно ударить морского ежа. И первый солдат, ударив кулаком в грудь и топнув калигой, объявляет: «Десерт для тебя. Божественный повар прислал и велел потчевать». А второй солдат уточняет: «Поймана с икрой, ибо когда икру вымечет, ее мясо станет уже менее вкусным». А третий гвардеец молчит и хищно глядит на хозяина. «Какой же это десерт? – удивляется старый хозяин. – Где и когда на десерт подавали мурену, к тому же с угрем и с ежом?!» – «Не могу знать, – отвечает первый гвардеец. – Приказано подать и проследить за тем, чтобы ты от каждой гадины попробовал. Потому что в одиночку нельзя от них лакомиться». – «Лакомиться?! – уже в гневе кричит хозяин. – Как можно их есть, когда все они живые?! Ты разве не видишь, болван, что мурена открывает и закрывает свою мерзкую пасть?!» – «Так точно, – отвечает второй гвардеец. – Эта самая злобная из мурен. Тебя она ненавидит и несколько раз пыталась укусить своими ядовитыми зубами. Тут либо ты – ее, либо она – тебя». – «Повара! Срочно вызвать ко мне моего повара!» – испуганно требует хозяин. И слуги тотчас начинают кричать: «Повара! Повара!», и при этом никто из них не трогается с места, но они все плотнее и плотнее окружают хозяина, словно собираются схватить и взять под стражу. А третий гвардеец говорит: «Божественный повар сейчас занят слишком важными делами, чтобы явиться на твой зов!» – «Какими такими делами он занят, когда его требует господин?!» – возмущается хозяин. И первый гвардеец отвечает: «Он сейчас беседует с охотниками и рыбаками». А второй гвардеец говорит: «Они должны обеспечить новые перемены для твоей трапезы: тибурского козленка, дикого голубя без гузка и жирного пескаря, отъевшегося в тибрской клоаке».
А тут и третий гвардеец голос подает: «Желудок для тебя, дед, готовят». – «Тоже сырой?» – пугается хозяин. «Нет, на углях поджаренный. Чтобы ты съел и совершенно угомонился». – «А чей будет желудок?» – спрашивает хозяин. А солдат ухмыльнулся и отвечает: «Не знаю. Знаю только, что это животное многих других зверей пожрало, больших и малых, свирепых и кротких, преступных и невиновных. А ныне ему черед приходит: зарежут, выпотрошат, поджарят и поднесут».
И после этих слов хозяин хватается руками за голову и в отчаянии шепчет: «Пилат! Где ты, мой верный Пилат? Где ты и с кем?!»
ПИЛАТ замолчал и, глянув на Максима, заметил, что тот смотрит на него в восхищении и как будто с опаской.
– И всё? – почти шепотом спросил Корнелий Максим.
– А тебе недостаточно? – ласково улыбнулся Пилат.
Максим не ответил, пожирая взглядом префекта Иудеи, и не только пожирая, но еще как бы пережевывая и переваривая.
– Не надо на меня так смотреть, – попросил Пилат. – Мне больше нечего прибавить к моему рассказу.
Максим молчал и продолжал пережевывать взглядом.
Пилат беспечно усмехнулся и сказал:
– На этих словах, якобы ко мне обращенных, старик-гомер замолчал и долго хранил молчание, а я таращил на него глаза, как ты сейчас на меня таращишься… А потом не выдержал и спрашиваю: «И это всё?» А он улыбнулся, как я сейчас стараюсь улыбаться, и ответил: «Я думал, ты уже заснул под мою сказку». «Заснешь тут!» – подумал я, но ничего не сказал. И опять мы некоторое время молчали. А потом старик поднялся и говорит: «Ну, раз ты не заснул, желаю тебе как-нибудь самому справиться с твоей бессонницей, потому что других снов и сказок у меня нет». А я его спрашиваю: «Как я должен ответить на это послание? То есть когда, где, в какой форме?» А старик насмешливо отвечает: «О чем ты, милый господин? Никакого послания не было. Ты, чтобы легче заснуть, пригласил к себе слепого сказителя. Тот рассказал тебе некий сон. Вот как было на самом деле». – «Ну, это понятно, – говорю. – Но что я должен делать?» – «Ты должен отпереть дверь и велеть своим людям, чтобы они вывели меня из дома. На улице меня ждет собака. Она меня проводит куда надо… А люди твои ни в коем случае не должны следовать за мной», – ответил мне старик… Пришлось выполнить его указания…
– Он был действительно слепым? – быстро спросил Максим.
– Я долго разглядывал его белесые глаза. По внешнем виду – слепее не бывает, – ответил Пилат.
– И у ворот действительно поджидала собака?
– Да. Он взял поводок, и они довольно быстро пошли по улице.
– «Люди твои не должны следовать за мной…» – это были его последние слова?
Пилат сперва удивленно поднял брови, затем прищурился и с любопытством посмотрел в лицо начальнику службы безопасности:
– Нет. Уходя, старик со мной попрощался.
– Как?
– Старик сказал: «Радуйся и прощай, царь Иудейский».
– На латыни?
– Нет, на греческом.
– И это был еще один пароль?
– Да. Но очень давний. И с момента моего отъезда из Рима он никогда не использовался.
– Потрясающе! – воскликнул Максим, вскочил с ложа, вышел из беседки и взглядом уперся в солнце, которое приближалось к полудню.
Глава шестнадцатая
ЗАЧЕМ?
СОЛНЦЕ, очистившись от дымки, уже входило в полдень, но жарким пока не стало. На широких ступенях, ведущих к ограде Двора женщин, слева от Красных ворот, сидел Иисус и то поднимал взор к небу и солнцу, то опускал глаза и разглядывал свои руки и пальцы.
Восемь учеников-охранников окружали Его, по двое с каждой стороны. За Его спиной стоял Симон Зилот, напряженно вглядываясь в лица людей, толпившихся перед мраморными ступенями.
Много их собралось к югу от Красных ворот, но никто не решался подойти с вопросом, никто не просил об исцелении, хотя были среди них слепцы и калеки. Молча стояли у кромки лестницы, не смея шагнуть хотя бы на первую ступень, словно ждали какого-то особого знака или специального разрешения.
Справа от Иисуса – если стоять лицом к Красным воротам и спиной к портику Соломона – на ступенях разместились ученики Христа, человек пятьдесят, не менее.
Удивительная, необычайная тишина снизошла на Храм Божий, воцарилась во Дворе язычников, и в царственном этом покое жили только три звука: далекие и еле слышные молитвы жрецов в святилище, более отчетливое пение левитов возле жертвенника и возбужденные, но тихие голоса апостолов, сбившихся в кучку возле самых Красных ворот.
Расположились так: ближе остальных к Иисусу сидел Петр, за ним – сначала Иаков, затем Фома, потом Матфей и Толмид. Двое апостолов стояли: Малый – за спиной Петра, Андрей – за спиной Иакова. Двое апостолов – Филипп и Фаддей – ходили за спинами сидевших и стоявших, как будто не находя себе места.
– Вы слышали, – страдая темным взглядом, говорил Иаков, сын Зеведея, – вы слышали, Он сказал: «Дом Мой домом молитвы наречется, а вы сделали Его пещерой разбойников». Воистину, бандиты и разбойники, из самых низких и подлых, которые грабят вдов и бедняков и самых униженных и жалких еще более унижают!
– А я другое слышал, – возразил Фома, задумчиво поглаживая переносицу. – Иисус попросил не делать из дома Отца Его дома торговли.
– Брат Иаков прав, – откликнулся с правого бока степенный Матфей. – Учитель сперва процитировал, кажется, из пророка Исаии: «Дом Мой домом молитвы наречется», – а затем определил их крикливое сборище вертепом разбойников. Не «пещерой», а именно «вертепом». Я запомнил и записал.
– Вы только представьте себе! – не обращая внимания на замечания товарищей, тихо, но страстно и со слезами во взоре воскликнул Иаков. – Бедный маленький человек, мужчина или женщина, которого на каждом шагу унижают, который всю жизнь нуждается и в этой постоянной нужде почти наверняка еще большее унижение испытывает, потому что унижается перед близкими своими и перед самим собой в первую очередь, – этот несчастный человек, готовясь к светлому празднику, может быть, неделями недоедает и отказывает себе в самом необходимом, откладывая грошики, чтобы заплатить налог и купить себе голубя в жертву за грех и в очищение от бедности и страданий, – эта его грязная, истертая и обломанная монетка чище и святее всех сиклей святилища: она светится его верой, сверкает его любовью к Богу, она очищена его унижением и благословенна его бедностью!..
Иаков замолчал, дернул головой, словно пытаясь вытряхнуть из глаз слезы. Фома же перестал гладить свой нос, и тотчас рот его растянулся в широкой улыбке, мгновенно осветившей лицо и глаза.
– Люди разные, Иаков, – мужским басом возразил рыжеватый юноша. – Очень многие из бедняков, как мне кажется, бедны оттого, что не умеют и не желают работать. И некоторые твои униженные, если помочь им, освободить от унижения, тут же радостно примутся унижать других людей, не то чтобы мстя им за свои преж ние унижения, а просто потому, что так устроен род человеческий: либо ты унижаешь себе подобных, либо сам унижаешься.
– Зло говоришь! – обиженно воскликнул Иаков. – И сам знаешь, что зло и несправедливо. Потому что обманывать и грабить бедняка, какова бы ни была причина его бедности, грабить и унижать его – всегда подлость и мерзость. Но так поступать со слабыми и беззащитными в Храме Божием, перед лицом Господа, именем Его прикрываясь и якобы Им Самим ниспосланными законами, – это уже преступление, Фома, и самое, может быть, страшное на свете святотатство!
Продолжая улыбаться, Фома чуть наклонился вперед, чтобы глянуть на Петра, который сидел по другую сторону от Иакова. И увидел Фома, что Петр несколько раз одобрительно кивнул головой, а скулы заиграли на лице его и губы были решительно стиснуты. И тотчас Фома перестал улыбаться, но сказал спокойно и твердо:
– Далеко не все торговцы, как ты говоришь, разбойники и воры. Есть среди них честные люди, которые, как я знаю, никогда никого не обманывали и в поте лица своего хлеб зарабатывают, сами подвергаясь несправедливости и унижениям. Но всех их изгнал Иисус. И вот, я пытаюсь понять, зачем Он это сделал.
– Все грабители! – в сердцах воскликнул Иаков. – Других здесь не держат. Честный человек здесь и дня не проработает! Не обманешь – не принесешь прибыли. Пошлют надзирателей и вышвырнут вон, отобрав у тебя то, что ты сюда привел или принес… Поверь мне: не раз был свидетелем!
И снова Петр решительно тряхнул головой. А за спиной у Петра, словно памятник богу войны, с яростным лицом и всклокоченной огненно-рыжей шевелюрой стоял Иаков Малый, сын Алфея. И больше Фома ничего не сказал, а снова принялся гладить свой нос и теребить юношеский пушок на остром подбородке.
Тут Симон Зилот отошел от Иисуса, подошел к Петру и, к нему одному обращаясь, мрачно сказал:
– Не нравится мне всё, Кифа. Может, лучше уйти?
Петр не ответил, глядя прямо перед собой и еще сильнее играя желваками. А Малый, стоявший за спиной Петра, угрожающе произнес:
– Судья миру явился наконец. А ты предлагаешь уйти? Кого боишься? Разбойников или Бога?
– Не понял, – сказал Зилот и сверху вниз глянул на рыжего коренастого.
– Писания надо читать, – отвечал Малый. – Сказано у пророка Малахии: «Вот, Я посылаю пророка Моего, чтобы очистил дом Мой и суд приготовил. Внезапно приду Я в храм, когда ждать не будете. И стану судить воров и грабителей, лжецов и неверных, развратников и чародеев. Огнем их пожгу и, как металл, переплавлю…» Неужели неясно?
Вместо ответа Зилот вопросительно посмотрел на Петра, а тот сначала утвердительно кивнул головой, а затем, словно спохватившись, повернулся к Иакову.
– Неточно цитируешь, – заметил Иаков, сын Зеведея.
А Малый, глядя не на Иакова, а по-прежнему на Зилота, еще более угрожающе возразил:
– Я не такой ученый, как некоторые. А потому пересказал так, чтобы всем стало понятно. Прежде чем Господь придет в Храм, Храм этот надо очистить. И вот, Пророк только что сделал это: изгнал менял и торговцев, мелких лжецов и воришек, а крупные разбойники и лицемеры пока затворились в Храме и молятся там от страха и ужаса, лукавыми молитвами надеясь избежать грозного и праведного суда. Но велик Господь и страшен гнев Его!.. Видите, уже собрался народ. Стоит и ждет праведного Суда Божьего. И Иисус смотрит на небо, ожидая внезапного пришествия Господня. И выволокут неверных из «вертепа разбойников», в который они превратили Дом Божий! И Господь Саваоф будет судить их огнем и гневом, правдой и истиной, переплавляя людей, как золото и серебро!
Никто не смотрел на Малого – все на Петра смотрели. А тот, бросив взгляд на Иисуса, словно ожегшись, тотчас отвел глаза в сторону, прищурился и хрипло заговорил:
– Помните бурю на море, когда мы сели в лодку и поплыли из Капернаума в Гергесу? Помните, ночь была и море кипело, как при землетрясении? Ни до, ни после я никогда таких волн не видел. Мы то падали, то взлетали, как будто под нами открывалась пропасть и мы в нее падали… И ветер был жуткий! Ни я, ни Андрей не могли устоять на ногах. Все лежали на дне, уцепившись за скамьи… А Он, когда Его разбудили, встал на высокой корме, словно не было для Него ни ветра, ни волн! У нас бороды прижало к шее и волосы залепляли лицо. У кого-то из нас, я помню, ветром сорвало и выбросило за борт верхнюю одежду. А Он стоял во весь рост, и ни один волосок на его голове не шевельнулся… И очень тихо сказал, хотя все мы слышали Его слова, а Андрей мне потом говорил, что от Его слов у него уши заложило, – тихо так приказал: «Умолкни, перестань…» И ветер тут же умолк, и волны исчезли, и сделалась великая тишина и великий покой на море, так что звезды отразились в воде… Он эту силу сегодня снова явил! – решительно заключил Петр.
– Мы тоже теперь сила, – вмешался в разговор Симон Зилот. – Ты нас так мудро и правильно организовал, что все нас боятся. Видел, как в ужасе побежали от нас погонщики и торговцы скотом, как менялы в страхе складывали столики и сгребали монеты? Никто из стражников не посмел вмешаться, хотя их много в Храме и они вооружены ножами и копьями. И змеи и скорпионы – ты знаешь о ком я говорю! – тут же уползли подобру-поздорову: кто – во Двор женщин и дальше в Святилище, а кто – вон из Храма. И я сначала подумал: за подмогой. Но мы уже долго здесь ждем, и пока никто из силы вражьей не появился… Нас много! Мы сплочены! За нами стоит народ! Только безумец посмеет оказать нам сопротивление!
– Не то говоришь, Зилот, не то, – сурово покачал головой Петр. Но Малый, стоявший у него за спиной, вдруг радостно воскликнул:
– Теперь он как раз правильно говорит. «Не то» он нес раньше, когда предлагал нам всем уйти и не участвовать в Грозном Суде.
А тут еще маленький пестроодетый Фаддей, которого до этого шатало и носило за спинами у сидевших и стоявших, вдруг сзади налетел на Андрея, отскочил от него, толкнул Иакова Малого и, протиснувшись между двумя апостолами, протянув руку и выставив вперед палец с длинным ногтем, так громко закричал-зашипел, что Петр с досадой отдернул в сторону голову, а Иаков рукой прикрыл правое ухо.
– Видели? Видели?! Он поднял с земли веревки и сделал из них плеть! Я сразу узнал ее! Это Плеть Силы и Власти! Парфяне называют ее Плетью Послушания. В Видевдате про нее говорится: «Три сотни ударов пусть будет нанесено конской плетью еретику и нечестивцу, три сотни ударов Плетью Послушания, чтобы очистился и вернулся на путь истинный…» В этой плети – вся сила! И всякий грех от нее бежит, как от огня!
Апостолы молчали, как будто оглушенные. И первым возразил Фома:
– Никакой плети я не видел в руках у Иисуса. И вообще я не видел, чтобы Он кого-нибудь ударил.
– Я тоже не видел, чтобы ударил. Но плеть была! – настаивал Фаддей. – Он сделал ее из веревок, которыми стреноживают волов и овец, – они валялись на полу.
Петр вновь дернул головой и сурово наморщил лоб. И тотчас Зилот взял Фаддея за руку и отвел в сторону.
А Петр сказал, обращаясь к Иакову, сыну Зеведея:
– Я не о той силе говорю, о которой сказал Зилот и которую уже успел придумать Фаддей. Плетью ветра не перешибешь, и даже если весь народ иудейский двинется на море Галилейское, волны на нем не успокоятся… Ты понимаешь, о чем я хочу сказать?
– В который раз говорю тебе, что я не называю это силой, а называю состраданием, великим и всемирным сочувствием, на которое только Господь наш способен, – ответил Иаков.
Петр ненадолго задумался, почесал в курчавой своей бородке и сказал еще более решительно:
– А разве это всемирное сочувствие, о котором ты говоришь, разве оно – не сила?
– Я слово «сила» по отношению к Учителю не принимаю и не могу принять. Потому что сила, какая бы она ни была, всегда подавляет, подчиняет и, значит, оскорбляет и унижает человека.
Петр вновь потрепал шкиперскую бородку. А потом, хитро прищурившись, спросил:
– А вот сейчас в храме… Он кому сострадал – торговцам?
Иаков молчал. А вместо него заговорил стоявший у него за спиной Андрей:
– Кажется мне, что на одну важную деталь вы, братья, внимания не обратили. Иисус сказал: «Дом Мой домом молитвы наречется для всех народов».
– Не понял, – сказал Петр и снизу вверх сурово глянул на брата.
– «Для всех народов» – таких слов Он не говорил и не мог сказать, – решительно заявил Малый.
– Говорил, я сам слышал, – настаивал Андрей. – Но если даже не говорил, то вполне мог иметь в виду.
– Что ты несешь: «Не говорил, но мог иметь в виду»?! – воскликнул Малый. – Кто ты такой, чтобы знать, что имел в виду Пророк, когда он об этом даже не говорил?!
Андрей ничего ему не ответил, а лишь укоризненно глянул с высоты своей силы и своего роста на мелкого и дерзкого.
А Петр обернулся и строго сказал:
– Иаков Алфеев, выбирай выражения! Ты уже второй раз какое-то странное слово выкрикиваешь. «Несут» поклажу и вещи. А люди, когда разговаривают, не «несут», а обмениваются мнениями. А кто он такой, я могу тебе ответить. Андрей он, брат мне и «первый ученик» Иисуса Христа. И ты – «первый ученик» Его. И я – «первый ученик» Сына Человеческого. И все мы братья между собой.
– Прости. Прости, Андрей, – поспешно произнес Иаков Малый, пожалуй, слишком скоропалительно для настоящего извинения.
Андрей тоже поспешил извиниться:
– Прости меня, брат, если смутил тебя своим замечанием. Но, помнишь, у пророка Исаии есть примерно такие слова: «И сыновей иноплеменников, приходящих к Господу, чтобы служить Ему и любить Его, Я приведу на святую гору Мою, и обрадую их в доме Моем, и жертвы их будут приняты на жертвеннике в храме, ибо дом Мой назовется домом молитвы для всех народов…» За все слова не ручаюсь, но за последние – запросто, я их очень хорошо запомнил: «… домом молитвы для всех народов…» «Для всех народов» – значит и для язычников.
– Решительно не согласен, – тут же объявил Малый. – «Для всех народов» означает для всех иудеев, разбросанных по разным странам. Именно их соберет в дом свой Господь, когда придет Мессия и объявит День Господень. Об этом тысячу раз говорится и у Исаии, и у Михея, и у Захарии, и в псалмах Соломона, и в завещании Асира.
– А что ты вдруг вспомнил о язычниках? – с интересом спросил Петр Андрея.
– Да вот, вы с Иаковом заговорили о том, кому мог сострадать Иисус, выгоняя из Храма менял и торговцев… И я подумал: наверно, язычникам… Много их приходит в Храм Божий, особенно на праздники. Некоторые из них, что бы там ни говорили, вполне благочестивые люди. Тянутся к Господу и веруют в Него, хотя еще не крестились и не обрезались… Помните, целая делегация вчера подошла к Иисусу и Он, если не специально для них, то в их присутствии, прочел чудесную проповедь?… Я потом беседовал с ними. Они из разных стран прибыли, некоторые издалека. Они давно мечтали о том, чтобы посетить Иерусалим, повидать Храм и принять истинную веру… Сегодня они снова пришли и, я видел, пытались молиться. Но разве можно молиться среди этого шума и гвалта, криков и ругани? Мы забываем об этом, потому что сами молимся за двумя стенами отсюда, во Дворе израильтян. Там тоже шумно, но, конечно, не так, как здесь, во Дворе язычников. Здесь не то что молиться – голоса друга своего не услышишь, если отойдешь от него на несколько шагов. Шум и зловоние. Некоторые кричат на них, как на прокаженных, и даже палками тычут, чтобы отошли в сторону и уступили дорогу… Я, может быть, не то говорю и говорить это не следует, но давайте вместе подумаем, братья. Со всех концов света в поисках Царства Божия идут к нам люди. Они еще не пришли к Господу, еще не поверили в Него до конца, но уже тянутся, надеются и любят. И чем мы их встречаем? Вместо покоя и благочиния – шумный и грязный хлев. Вместо радостного гостеприимства – тычки и оскорбления. Вместо дома молитвы – вертеп разбойников. Попробуйте, мысленно поставьте себя на место этих несчастных… Разве не унижение? Для нашей собственной веры – в первую очередь…
Андрей замолчал, заметив, что брат его, Петр, обернулся и смотрит на него с желтым гневом в глазах.
– Я что-то не так сказал? – смутился светлокожий великан.
– Все правильно говоришь! – рявкнул в ответ Петр. – И мне указал на грех! Действительно никогда не задумывался!
Все так были увлечены спором и разъяснениями Андрея, что не заметили, как через Красные ворота из Двора женщин вышел Иуда и тихо присоединился к апостолам, встав за спиной Фомы Близнеца. И видно было, что он не особенно следит за беседой, а ждет момента заявить что-то свое.
А тут на короткое время все замолчали, и тогда Иуда сказал:
– Два года назад Иисус уже хозяйничал в Храме. Но тогда Он изгнал лишь некоторых отъявленных мошенников-менял и нескольких слишком крикливых торговцев. Храмовая торговля от этого ничуть не пострадала. Теперь же, как я понимаю, Иисус ее вообще запретил. Народ радостно поддержал. И даже стражники приняли участие в погроме.
Все головы повернулись к Иуде. А он, как бы смущенный всеобщим вниманием, обаятельно-виновато улыбнулся и продолжил:
– Ханна Ему этого не простит. Слишком большие деньги. А Ханна – ученик Ирода Великого… Деньги слишком большие, чтобы Ханна оставил в покое того, кто стал угрожать его богатству. Я знаю, как он умеет бесшумно устранять своих конкурентов.
Петр, который только что в ярости смотрел на Андрея, теперь радостно осклабился:
– Не пугай нас, Иуда. Что может твой Ханна против Сына Человеческого? Помнишь, на празднике Кущей, они несколько раз пытались схватить Иисуса? И вот, стражники отказались повиноваться начальникам, народ побоялся даже приблизиться к Нему, а когда некоторые самые злобные и отчаянные схватили наконец камни, Господин наш Иисус Христос прошел сквозь них, как сквозь дым от костра, как сквозь пыль на дороге! И мы шли за Ним! И никто нас пальцем не тронул! Сила Господня нас осенила, и враги нас даже не видели, ослепнув от злобы своей!
Тут Петр простер руку и указал на сидящего в отдалении Иисуса.
– Смотри, сколько народу собралось и молча ждет повелений Сына Человеческого. А Он сидит и вроде бы отдыхает. Но какое божественное величие сияет на Его лице! Он в силу опять вошел!.. Тут кто-то правильно вспомнил и процитировал: «Ревность по доме Твоем снедает меня». Ревностью Он охвачен, и ревность эта – величайшая из сил, которая и море укротит, и горы сдвинет с места, и небеса разверзнет в ангельской славе!
– А дальше ты помнишь, Петр? – осторожно спросил Иуда.
– Что должен я дальше помнить? – сурово спросил первейший из апостолов.
– О ревности в начале Давидова псалма. А через несколько стихов… Можно напомню?
Петр молчал. И Иуда прекрасным своим голосом начал декламировать:
– «Извлеки меня из тины, чтобы не погрязнуть мне: да избавлюсь от ненавидящих меня и от глубоких вод; да не поглотит меня пучина, да не затворит надо мною пропасть зева своего…»
– Ну и к чему это? – спросил Петр.
– Тут о страданиях говорится. Тот, кто ревнует о Храме, потом страдает и молит о помощи, – ответил Иуда, пристально глядя на Петра.
Кто-то вскрикнул за спиной Иуды. Иуда грациозно обернулся и увидел толстяка Филиппа, который перестал вздыхать и вышагивать за спинами апостолов и рванулся по направлению к Красным воротам, из которых в это время выходил Иоанн.
Еще не добежав до Иоанна, Филипп возбужденно воскликнул:
– Они никто не заметили! Но ты-то видел! Видел?
– Что я должен был видеть? – спросил Иоанн, сблизившись с Филиппом.
– Ты видел, какое у Него было лицо, когда Он гнал торговцев, переворачивал скамьи и клетки? – теперь уже шептал Филипп.
– Прекрасное было у Него лицо, – сказал Иоанн.
– Прекрасное?! Оно было перекошено от гнева, глаза почернели, губы дрожали, щеки дергались… Не было в Нем никакой Красоты! И Света не было!.. Разве гнев может быть прекрасным?!