Маркетта. Дневник проститутки Нотари Умберто
– Скажи-ка, – обратилась я к нему, чтобы вернуть его к действительности, – не снимешь ли ты сапоги?
Он вздрогнул, пронизал меня долгими взглядом и покачал головой.
– Нет.
Он встал, засунул руку в боковой карман пиджака, вытащил оттуда старый, истрепанный бумажник, а из него билет в пятьдесят франков и довольно галантно протянул его мне:
– Тебе на духи!
У меня зародилось подозрение.
– Тебе подфартило? – спросила я полуснисходительно-полунасмешливо.
Печальная таинственная улыбка скользнула по его губам.
Он вышел, надвинув шляпу на глаза, и быстро сбежал с лестницы.
30-е июля.
Прошло уже два дня, и я ни разу не вспоминала этого странного субъекта. Но ошеломившее всю Европу известие дошло и до нас.
Я купила все специальные выпуски газет и жадно набросилась на подробности этого загадочного происшествия.
Нет, это невозможно!
Но тем не менее! Усы, волосы, глаза, рост, платье – все совпадает… Это он! Неизвестный субъект из Прато, по праздничному одетый рабочий… Он, он, он… Герой!!!
И я ему не принадлежала!..
3-е августа.
Зверинец полон: вчера прибыл, неизвестно откуда, новый «сюжет» – негритянка.
Пятнадцать клеток – пятнадцать зверей: две итальянки, четыре француженки, одна немка, одна русская, одна полька, одна черногорка, две неопределенной национальности и негритянка.
Можно подумать, что находишься на палубе трансатлантика.
Появление негритянки отодвинуло на второй план все другие интересы и заставило забыть все остальные темы: Линда Мурри и ее любовник нас больше не занимали, так же как и исход бегов.
– Настоящая негритянка, – уверяла мадам Адель, по-видимому, очень довольная новой пансионеркой. – Из кокса, мои девочки, еще чернее кокса: настоящая угольная шахта.
И ее тонкие губы сомкнулись в улыбку, как замыкается дверь несгораемой кассы.
4-е августа.
«Угольная шахта» появилась за столом в красной шали, оставлявшей открытыми одно ее плечо и руку, черную как сапожная вакса. Лицо ее похоже на лица всех негритянок, которых приходилось видеть в книжках: сплюснутый нос, широкий, как у копилки, рот с великолепными зубами, большими, как кости для домино, добрые глупые глаза, напоминающие яйца вкрутую, в которые вставили по вишне, волосы, короткие и толстые, словно лошадиная грива.
Она подсела, улыбаясь, подобно приглашаемому в силу особых условий к княжескому столу мелкому чиновнику.
То, что ни обстановка, ни наше присутствие, ни наш костюм нисколько ее не удивляли, наводило меня на мысль, что ее уже давно обработали.
– Как тебя зовут? – спросила я ее за кофе.
– Не знаю, – ответила она по-итальянски, произнося слова с особым акцентом, напоминая своим произношением граммофон, у которого испорчен цилиндр.
– Как это ты не знаешь?
– У меня много имен. Мадам Адель говорит, что меня зовут Аидой.
– Да?
– Прежде звали меня Неварде.
– Когда это прежде?
– Когда я была в моей стране с хозяином арабом.
– Из какой ты страны?
– В моей стране было много хижин, деревьев и итальянских генералов.
– А!.. Абиссиния.
– Нет.
– Эритрея?
– Нет.
– Так где же? А! Бенадир?
Неварде подтвердила знаком и засунула себе в ноздри лепесток цветка на манер арабов.
– Кем был твой отец?
– Не знаю. Моим отцом был мой хозяин араб, который покупал, женился и продавал много девочек.
– А, так тебя купили?
– Не помню.
– И на тебе женились?
– Ого! Да, столько раз.
– Кто?
– Мой хозяин араб и итальянские генералы, которые женились на мне со всех сторон и делали мне очень больно.
– Ничего не поделаешь: колонизируют!
– Затем приходил генерал в длинном черном платье, с черной бородой, который назывался миссионером.
– И этот на тебе так же женился?
– Нет. Он обливал мою голову и говорил: «Ты называешься Мария». Затем говорил: «Мария, сегодня вечером приходи в мою хижину говорить молитву». Я приходила, он говорил: «Мария, знаешь ли ты…» Я сказала: «Да», и он сорвал платье и сказал: «Мария, стань на колени…»
Ее рассказ был прерван взрывом всеобщего смеха.
– Поняли? – спросила она, пораженная нашим смехом.
– Продолжай, продолжай…
– Спустя некоторое время, – продолжала она рассказывать на своем ломаном языке, – этот священник-миссионер уехал, а к нам прибыл другой, который снова обливал мне голову и сказал, что меня зовут Либерада. Он давал мне много святых, много медалей и много сладких конфет. Он был очень добрый, и я хотела становиться на колени, но он не хотел, а научил меня читать и писать. Однажды он мне сказал: «Либерада, хочешь поехать вместе со мною в Италию?» Я ответила: «Да, я хочу всегда быть с тобой». Тогда он сказал: «Я тебя помещу у одной доброй госпожи, которая примет тебя как дочь». Я поехала вместе с ним в Рим, и он повел меня в роскошный большой дом, где мы нашли маленькую, худенькую, как мой палец, госпожу с седыми волосами. Он сказал: «Вот, графиня, маленькая рабыня Либерада». – «Это та, о которой вы писали, отец?» – «Да, та самая». – «Сколько тебе лет?» – спросила она меня. Я не знала. «Пятнадцать», – сказал отец. – «Она очень большая, – сказала графиня, – ее следует сейчас же крестить». – «Она уже крещена там, графиня». – «Это ничего не значит; надо это сделать здесь, чтобы подать хороший пример: много публики, торжественный обряд, все газеты будут говорить… Уж вы не беспокойтесь, отец, я переговорю с моим исповедником-кардиналом».
Через несколько дней меня повели в большую церковь, где было много людей, много дам, много священников, много свечей и много музыки наверху. Главный священник, одетый в белое и красное, облил мне голову, трогал двумя пальцами мое лицо, говорил и делал столько вещей, что я не поняла. Потом все синьоры, все красивые, давали мне много поцелуев, называли Джованной и говорили: «Миленькая, будь хорошей, будь славной!.. Хорошенькая черная мордочка… Похожа на мою обезьянку. Я и себе выпишу такую…»
Затем я поехала в карете вместе с графиней и двумя ее дочерьми. Мне дали много сластей и много подарков.
Графиня позвала меня и сказала:
– Джованна, ты теперь будешь всегда у меня, если будешь доброй, почтительной и послушной.
– Да, графиня.
– Надо говорить: Ваше Сиятельство, а не графиня.
– Да, Ваше Сиятельство.
– Ты будешь прислуживать моим двум дочерям и будешь иметь у меня стол, квартиру, платье и двадцать франков в месяц.
– Хорошо, Ваше Сиятельство.
– Помни, что мой дом приводится как пример добродетели и христианской дисциплины, и ты, подобно всем нам, должна строго придерживаться заветов католической религии и выполнять все, что наша святая мать-церковь возлагает на нас, своих детей. Подумай о своем прошлом и о твоем настоящем положении: раньше ты была бедной рабой без семьи и без религии, теперь ты все равно что моя дочь. Я приказала приготовить для тебя хорошенькую комнатку на третьем этаже, где ты будешь спать с остальной прислугой; кушать ты будешь за их столом и обращаться с тобой будут, как со всеми, несмотря на твое прошлое и на твою расу. Постарайся же любовью и преданностью к моим дочерям, которых ты должна беспрекословно слушаться, вознаградить меня за все это, и Бог тебя благословит.
– Хорошо, Ваше Сиятельство.
В этот момент пришли ее дочери, которые сказали:
– Мама, Джованна – неподходящее имя для горничной-негритянки.
– Мы ее будем звать Селика, а не Джованна.
Затем меня познакомили с тем, что я буду делать.
Вставать в шесть часов, идти на мессу, возвратиться и нагреть воду для ванны, приносить завтрак в постель, помочь купаться, вытираться, делать массаж в белых перчатках, чтобы не вымарать своими черными руками их белой кожи, помочь одеться, причесывать, выполнять различные поручения, разносить их письма подругам, держать в порядке их платья, провожать их на прогулках пешком, приготовлять их туалеты в театр, на балы, на ночь, ожидать их возвращения и укладывать в постель не ранее двух часов…
– Ну и ну! Вот так работа! – прервала ее Полетта. – А что же ты делала, когда была рабой?
– Ничего! – ответила с милой улыбкой Аида и продолжала: – В первые дни все шло хорошо, и молодые графини были очень довольны. На прогулки они выходили с большой черной собакой Султаном и со мной; все обращали внимание на графинь, на собаку и на меня, а их подруги говорили, что это очень «по-американски».
Белая горничная меня очень ревновала и заставила меня убирать постели всех слуг; и я стала убирать постели всех слуг. Мажордом, любовник белой горничной, говорил, что я ем за десятерых, и я стала есть за одного. За столом никто не хотел сидеть возле меня, потому что, как они говорили, от меня пахнет курицей, и я работала, пока они ели, а когда они кончали, садилась кушать. Повар, очень веселый человек, клал мне в тарелку слишком много соли или давал мясо с гарниром из сена, и я смеялась.
– Как? Ты была довольна?
– О! Я была всегда довольна, но мои глаза много раз плакали!..
Однажды ночью, когда я поднялась в свою комнату, чтобы лечь спать, я нашла на своей постели повара. Я протестовала, но повар был пьян и говорил, что комната его, постель его: «Ты пришла ко мне, потому что хочешь быть моей женой». Я говорила, что нет. Тогда он сказал: «Как? Ты отказываешь мне, который женился и на графине?» Я все говорила, что нет, но он был большой гигант и…
– Продолжай…
– И потом сказал: «Смешно! Кажется, будто ты попал в тоннель!» На следующий день мне кучер сказал, что слышал, как повар был в моей комнате, и что он тоже придет, иначе он все расскажет. Я боялась скандала и…
– Продолжай же!..
– Да, потом второй кучер…
– И он!..
– Да, потом второй повар, потом мажордом, потом лакей, потом секретарь графини…
– Тоже! Настоящая эпидемия!..
– Да… Все на мне женились! Однажды утром молодой граф…
– И он туда же!
– Нет. Молодому графу было восемнадцать лет, и он всегда больно щипал меня и при этом говорил, что этим можно сделать негритянку белой. Утром графиня с дочерьми уехала кататься верхом, а молодой господин был у себя в комнате с тремя приятелями; я убирала гостиную. Когда его приятели вышли от него, они увидели меня и сказали: «Ага, это та знаменитая бенадирская чернильница!» Они вернулись к молодому барину, и он позвал меня в свою комнату и сказал: «Селика, мы исследователи Африки и…»
– Рассказывай, милая, не стесняйся!..
– Да, когда он раскрыл все, он взял со стены маленький флаг и вставил мне…
– Видела, а!..
– Нет, я не видела, потому что повернула голову в другую сторону…
– Ха-ха-ха!..
– Да, потом он сказал приятелям: «Это владение, где ныне развевается итальянское знамя, я отдаю под управление сиятельнейшего Мартини…» Спустя некоторое время вернулся мой отец миссионер и сказал мне: «Я говорил с графиней, которая тобой довольна, и барышни тоже очень довольны. Хорошо, Джованна, хорошо, дочь моя, всегда ли ты была хорошей христианкой?
– Да, отец.
– Ходила ли ты ежедневно на мессу?
– Да, отец.
– Ходила ты на исповедь?
– Нет, отец: я не имела времени. Однажды я пошла к исповеднику моих барышень, но он сказал: «Милое создание, я не исповедник для тех, кто чистит урильники…»
– Не обращай на это внимания, Джованна. Скажи мне: была ли ты всегда почтительной, терпеливой и преданной?
– Да, отец.
– Хорошо, Джованна; а ты не говорила скверных слов?
– Нет, отец.
– Отлично; а ты не делала ничего плохого?
– Отец, на мне женились…
– Что ты говоришь, Джованна?
– Да, отец! Я боялась, я послушалась, и на мне женились…
– Кто?
Тогда я вытащила листик бумаги, на котором записала все имена, потому что я боялась забыть, а у молодого господина было много приятелей, которые все были исследователями Африки… Мой добрый отец посмотрел на бумагу, посмотрел на меня и сказал:
– Джованна, что ты сделала?
– Я повиновалась, отец…
Тогда отец пошел к графине, говорил много-много времени, и я на следующий день уехала.
– И прибыла сюда?
– Нет. Мой отец сказал: «Что теперь делать, Джованна?» Я сказала: «Не знаю». Тогда мой отец поместил меня в деревне и написал кому-то в город, но ему ответили, что не хотят черной горничной. Старуха, с которой я жила, умерла, и я вернулась в Рим и продавала в баре кофе. Потом меня нашла одна женщина и сказала: «Хочешь поехать в Милан к одной госпоже, у которой много девушек? Она даст тебе много денег и много шелковых платьев». Я согласилась и приехала сюда.
Громкий смех покрыл конец рассказа Неварде-Марии-Либерады-Джованны-Селики-Аиды, рассказа, изложенного с такой детской наивностью, что он показался чудовищным даже для моих ушей, уже привыкших ко всяким гнусностям, как мельник к шуму колес.
– А теперь, – крикнула я моим товаркам, – давайте выпьем вместе с Аидой шампанского за процветание наиболее филантропического из современных обществ: Миссионерского католического общества, поставившего себе целью обращение в лоно католической церкви рабов!
– А кто же платить будет?
– Черт побери! Мадам Адель воистину благодетельница!
31-е августа.
Моя девочка спит, а я пишу у ее постели, пишу, чтобы как-нибудь закрепить переполняющее меня приятное чувство и все окружающее, которое переносит меня в какое-то медленное и бесконечное течение, омывающее меня, делающее бодрой, доброй и счастливой. Я пишу, чтобы представить себе это неизмеримое счастье, до того неизмеримое, что оно кажется мне не моим. Я пишу, чтобы перевести его в слова, снова вкусить и оживить.
Я счастлива! Я счастлива!
Я так счастлива, что чувствую себя ничтожной перед этим великим счастьем, малюткой, как моя девочка, моя Ада, моя! моя! моя! Я так счастлива, что чувствую необходимость рассказывать о моем счастье всем, и я рассказываю о нем Богу, небу, солнцу, заглядывающему в мое окошко, деревьям, окружающим мой дом, понимающим меня и словно радующимся моей радости; я рассказываю о нем всем предметам моей комнаты, которые выслушивают меня серьезно, с доброй, внимательной и глубокой серьезностью стариков, которые долго жили среди бурь жизни и скрыли в глубине своего сердца целые сокровища нежности.
Мое счастье так велико, что когда я пишу это слово, то в силу какого-то непонятного суеверного чувства я боюсь осквернить его, умалить, спугнуть.
Поднимаю глаза: нет, мое счастье здесь, вблизи меня, я чувствую ее тихое дыхание, я бодрствую возле нее, чтобы слышать ее дыхание, чтобы видеть ее, чтобы любоваться ею, чтобы повторять, что она моя, моя Ада! Деде моя!..
Моя малютка спит. Зачем же и мне спать и не видеть ее несколько часов? Я хотела бы видеть ее всегда.
Деде! Деде! Деде!
Я вижу ее в воздухе, в лучах света, во всех вещах, о которых я думаю, на которые я смотрю и которых я касаюсь; все произносит ее имя, все, что поет, все, что смеется, все, что блестит, – а все поет, смеется и блестит вокруг меня. Все: приютивший нас дом, его почерневшие балки, его старые, рассохшиеся от солнца и обвитые до самой крыши плющом стены, две старые, живущие с нами крестьянки, их темные и морщинистые, как вспаханная земля, лица, их узловатые и сухие, как декабрьская лоза, фигуры, их пестрые платки и полинявшие ситцевые платья; их деревянные башмаки, которыми они стараются легко ступать, чтобы не нарушить нашего сна. Медленное и доброжелательное постукивание их я теперь слышу на лестнице и в кухне, и во дворике…
Деде! Деде! Деде!
Все произносит ее имя и все при ее имени оживает: свежее молоко, которое ей подают утром к завтраку, колодезное ведро, которым черпают воду для ее ванны; большая черная печь в кухне, где развешаны для просушки ее маленькие чулочки и юбочки; старая курица, воспитанница двух старух, с большим усилием взлетающая на стол, чтобы клевать бросаемые ей Адой крошки; старый, цвета ржавчины, пес, который позволяет ей делать с собой все что угодно и на ее ласки и маленькие жестокости отвечает затуманенным влажным взглядом, полным такой человеческой нежности, что я поневоле должна испытывать странную ревность и в непреодолимом порыве прижимать к себе свое создание, словно желая показать бедному животному, что лишь я одна имею право смотреть так на мою Деде.
Все: и раскинувшийся позади дома лужок, который она заполняет своим криком, весенним и праздничным, где она бегает, шалит, либо сидит со мной под сенью двух каштанов, которые для нее только и дают свою тень, чтобы она была вблизи них и чтоб они снова зазеленели благодаря избытку в ней сил и чистоты.
На этом лугу провожу я большую часть дня, потому что Деде предпочитает его всякому другому месту.
Первое время я пробовала было заняться хозяйством, но я не умела и не могла ничего делать. Если моей дочки возле меня не было, я бегала смотреть, где она; если она днем спала, я оставляла все работы, чтобы сидеть и любоваться ею, увериться в том, действительно ли она спит, закрыты ли жалюзи, не беспокоит ли ее солнце, нет ли сквозняка; если она сидела возле меня со своей куклой и собакой, я бросала работу, чтобы жадно слушать свежее журчание ее голоска, отвечать ей, научить какому-нибудь слову, чтобы получить от нее улыбку или поцелуй.
– Позвольте, барыня, позвольте… Мы сами сделаем…
И обе старушки отнимали у меня грубовато и вместе с тем с любовной почтительностью всякую работу, за которую я бралась.
– Мы сами сделаем, не беспокойтесь… сами сделаем… мы привычные…
И я ничего не должна была делать, ни о чем не думать, ничего не требовать, так как они предупреждали все мои желания. Я вся ушла в жизнь своего ребенка, и вне его для меня ничего не существовало: ни мыслей, ни чувств, ни прошлого, ни будущего.
Я играю, бегаю, хохочу, болтаю, как и она, потому что она меня понимает, потому что она меня чувствует, потому что она не может быть без меня, как я – без нее.
Я стараюсь стать такой маленькой, чтобы я могла войти в ее маленькую душу, и мне часто кажется, что я – ее малютка.
Когда я замечаю в пустынном винограднике, окаймляющем лужок, чей-нибудь любопытный глаз, следящий за тем, как я по-детски дурачусь, чтобы развлечь мою маленькую Деде, я словно начинаю стыдиться моего опьянения, мне становится неловко, словно меня обнажили и унизили.
Но затем я возмущаюсь… Она моя дочь! Разве я не могу любить своей дочери? Кто может помешать мне любить ее так, как я хочу, как я чувствую? Она моя дочь! моя дочь! Дочь, которую у меня вырвали и которую я нашла, когда от проникшего в мою душу яда потухало мое разбитое сердце, где я погребла ее имя, чтобы сохранить его окруженным любовью до последнего вдоха.
Они удивлялись моему безумию! Ах, если бы они знали!
Это было так. Вечером, не помню уже когда, две или три недели тому назад (они мне кажутся годами), часов в восемь, закончив обед, я болтала с Полеттой в ожидании часа, когда мы должны были сойти вниз. Вдруг, не постучавшись, вошла Кора.
– Мне кажется, что тебя спрашивают, – сказала она несколько нерешительным тоном. – Не зовут ли тебя Анной?
Я слегка вздрогнула.
– Какой-то человек, мужичок, кажется, с девочкой на руках…
Я выбежала из комнаты и бросилась как обезумевшая вниз по лестнице в маленькую переднюю. Там я увидела какого-то человека со свертком в руках, привратницу и мадам Адель, которые при моем появлении замолчали, указывая этим на меня ожидавшему человеку.
Я расслышала лишь несколько слов.
– …Здесь ваша дочь…
Я была так потрясена, что едва не лишилась чувств.
Я протянула руки, словно в бреду, схватила этот сверток и увидела завернутое в плащик бледное личико со светлыми волосами и закрытыми глазами. Я помчалась со свертком вверх по лестнице и вбежала к себе в комнату, где оставались в ожидании меня Кора и Полетта.
– Прочь, – закричала я, – уйдите прочь!
В моем лице и голосе не было, вероятно, ничего человеческого, так как они, побледнев и не проронив ни слова, вышли. Следовавший за мной человек остался. Он первый заговорил:
– Я, знаете ли, насилу нашел вас…
Я очнулась… Кто этот человек? Откуда он? Кто его прислал? Как он узнал?
Я посмотрела на бледное личико моей девочки, спокойно спавшей у меня на руках и, мало-помалу придя в себя, стала лихорадочно расспрашивать принесшего ее человека.
– Года два тому назад, – рассказывал он, – пришел к нам один господин в сопровождении служащего из конторы. Мы, знаете ли, бедные крестьяне, и когда у моей жены есть молоко… так как мы знаем, что господа отдают своих детей, чтобы не иметь возни, знаете ли… Ну вот, служащий конторы, знавший мою жену, и спросил:
– Скажи-ка, не возьмешь ли ты девочку на воспитание?
– Но… моя жена теперь не имеет молока, – сказал я.
– Нет, девочке уже больше двух лет; дело в том, что ее надо держать в семье, кормить ее, одевать…
– Что же, по мне… у меня и своих четыре… если только сойдемся…
Молчавший до этого господин спросил тогда, сколько я хочу. Покончили на пятидесяти франках в месяц. Он заплатил за шесть месяцев вперед, оставил мне свой адрес и имя девочки и потребовал, чтобы я об этом никому ничего не говорил. Зачем же мне болтать? Я прекрасно понял, в чем дело!.. грешок какой-нибудь девицы из порядочной семьи. Мы, деревенские, всегда всюду прикрываем грешки городских дам.
На следующий день тот служащий привез девочку.
– А ее отец? – спросила я.
– Ее отца я больше не видал; это я от служащего узнал, что вчерашний господин – ее отец, а то я подумал было, что он – слуга ее родителей, судя по тому, как он говорил о девочке; он-то одет был хорошо, да, знаете ли, теперь слуги одеваются так же, как и господа… Прошли те шесть месяцев, за которые мне уплатили, затем еще шесть месяцев и еще шесть месяцев: ни письма, ни открытки, чтобы справиться о девочке, которая, впрочем, была здорова, как птичка. Потом ничего больше. Я ждал довольно долго и, наконец, написал в контору. Мне ответили, что справятся. Но и оттуда ничего не получил. Я поехал в Милан и пошел в контору. Мне сказали, чтобы я пришел вечером, а они пока наведут справки. Когда я туда вернулся, мне сообщили, что отец девочки уже четыре месяца как уехал из Милана неизвестно куда и был таков…
«А что же мне теперь делать?» – спросил я. «Гм… это уже ваше дело», – ответили мне. «Браво! А если мне и для своих не хватает?!» Они пожали плечами. «Ну, а мать, – настаивал я, – разве у этой девочки нет матери?» – «Мы еще наведем справки», – ответили эти живодеры, которые хотели вытащить у меня еще несколько франков.
Спустя два месяца, после множества писем и открыток, я, наконец, получил записку: «Мать девочки живет в Милане по такой-то улице».
«Что же делать?» – спрашиваю я у жены. «Поезжай завтра в Милан к матери». – «Не предупредив ее заранее?» – «Да, наверное, лучше предупредить». Пошел я посоветоваться с нашим учителем. «К чему эти предупреждения! – сказал он. – Она еще, того и гляди, приедет, устроит сцену, скандал… Поезжай, поезжай с девочкой и со счетом: так будет гораздо лучше».
Я не мог выехать утренним поездом, потому что мне надо было продать зерно, чтобы получить немного денег. Города-то я не знаю и, когда мне нужно в один конец, я всегда попадаю в другой. Спросил я в поезде у кондуктора, где такая-то улица и дом… Он посмотрел так странно на меня и на девочку, сидевшую у меня на коленях, да и говорит, словно поучает: «Когда имеешь семью, следует выбросить это из головы!» В вагоне было много людей, и я не решился ответить ему, боясь, что надо мною станут смеяться. Когда я приехал, было уже темно, и девочка спала – пришлось взять извозчика. Даю ему адрес, а он мне подмигивает и гогочет.
Я не знал, что и подумать… Баста, приехал. Когда я вошел, привратница сказала: «Кушают теперь, приходите в девять». Тут-то я только понял… Что же вы хотите, я ведь думал, что это такой же дом, как и другие… и никогда не предполагал… Если бы я знал… по крайней мере, девочку…
Он остановился сконфуженный, заметив, что я плачу, плачу над его словами, которые вонзались в мою душу, как ножи.
Я отдала деньги бедному крестьянину, который вышел со слезами на глазах, сочувствуя моему горю, моему позору…
Она все еще спала. Я уложила ее на кровать и упала перед ней на колени, заглушая рыдания, чтобы не разбудить ее и, словно вымаливая у нее прощение, тихо плакала, как умеют плакать только покинутые матери.
Я долго оставалась в таком положении, глядя на нее сквозь слезы, как будто я глядела на ее могилу. Ее ровное спокойное дыхание мало-помалу успокоило и меня. Она улыбалась во сне, и ее улыбка проникала в мою душу, как целительный бальзам. Меня вдруг охватило безумное желание взять ее на руки, целовать, обнимать, прижимать к себе. Я едва сдержалась. Боже, какой ужас, если я ее испугаю! И, осилив себя, я стала ждать ее пробуждения.
Мне казалось, что проходят века.
Вот она сделала движение и открыла глаза. Сердце мое перестало биться; вся моя прошлая жизнь промелькнула в ее глазах, которые внимательно и удивленно смотрели на меня.
– Какое красивое платье, – пролепетала она с довольной улыбкой, между тем как сон снова смежал ее веки.
Я вскочила как от удара кинжалом. Платье жгло мне тело. Я стала срывать с себя руками и зубами покрывавший меня атлас, распустила волосы и принялась мыть лицо, чтобы смыть с него позор и ложь красок, одела самое поношенное и простое из своих платьев и такой, бледной и подурневшей, я чувствовала себя счастливее, потому что в таком виде мне казалось более достойным быть матерью.
Я вернулась к ней, продолжавшей спокойно спать, и села на полу возле нее, не отрывая от нее глаз.
Вдруг страшное сомнение, как жало змеи, наполнило огнем мою душу: «А если это не моя дочь?!»
Я с отчаянием напрягала свою память, я старалась воскресить в ней черты лица отнятого у меня два года тому назад ребенка и, когда мне это удавалось после нечеловеческих усилий, сравнивала их с лицом лежавшей предо мною девочки, наклонившись над нею, словно фальшивомонетчик над своей работой, от которой зависят его богатство и жизнь.
Боже, как она переменилась! Она совсем не та, совсем не та! Она – не моя дочь!
В душе моей поднялся целый ад. Мой мозг горел от зародившихся в нем жгучих сомнений.
Вдруг моя горячая слеза упала на личико спавшей девочки, и она проснулась. Ее глаза открылись, и в них сверкнули два голубых луча. Мне показалось, что раскрылось небо, и солнце залило меня своими лучами: это открылись глаза моей малютки, это был ее взгляд!
Эти глаза… Как я их помнила! Как я их помнила!
Она сделала движение, словно порываясь ко мне. Я взяла ее на руки, но была так потрясена, что и не в силах была поцеловать ее. Я приложилась своими горячими губами к ее свеженькому лобику и долго оставалась так, вдыхая нежное тепло ее детского тела, тепло, проходившее сквозь омочившие меня слезы и обновлявшие все мое существо подобно тому, как тепло солнца, пробиваясь сквозь утренний туман, оживляет продрогшую от ночного холода траву.
Я услыхала в комнате чьи-то шаги и увидела мадам Адель.
Я вскочила, словно защищаясь.
– Ну так что же? – спросила она сухим тоном, в котором, однако, звучали добрые нотки. – Что ты решила сделать?
– Что я решила?
Я была поражена этим вопросом, которого совершенно не понимала.
– Куда ты поместишь ребенка?
– Куда я помещу ребенка?
Но какие странные вопросы задавала она мне! Я их никак не могла понять: я была в другом мире, в другой жизни и никак не могла прийти в себя.
– Нужно же, наконец, подумать, куда поместить девочку, – настаивала она.
– А куда же я должна ее поместить?
– Ты будешь держать ее при себе? – она в этом сомневалась. – Значит, уходишь? – неохотно заключила она.
– Сейчас же.
– Куда?