Совок и веник (сборник) Кантор Максим

Пока мы ждали кембервельских сосисок, я сказал ему:

– Как странно, Мэл, что мы живем вроде бы в одном обществе, а языки у всех разные.

– Ты говоришь на bloody рушен.

– Я имею в виду другое. Вот ты на что обрати внимание. Скажем, ты свою дочку учил английскому языку, потому что ты англичанин.

– Bloody hell! I am not fucking Russian!

– И вы с дочкой говорите на одном языке. Ты понимаешь ее, она понимает тебя.

– We do indeed.

– Ты же не станешь ее учить русскому вместо английского?

– Fucking bullshit. Like hell I will!

– Отлично. А теперь вот на что обрати внимание. Получается, что мы учим ребенка воспринимать мир не таким, каким его видим сами. Вот наш друг Крис, современный художник. Крис должен был бы своему ребенку дать соску, намазанную дерьмом, это было бы последовательно. Но даже он понимает, что ребенку надо нарисовать аккуратную овечку, которую он сам не может нарисовать.

– А я не могу пятна ставить, как он.

– Понимаешь, Мэл, – сказал я, – бывали некогда времена, ну скажем в Древней Греции, или во время Возрождения, когда дети и родители говорили на одном и том же языке. Ну, вот как ты и твоя дочь, когда вы говорите на одном и том же английском. Люди учили детей тому, во что верили сами, рисовали для них котов, потому что сами ценили и любили котов. А если бы они мазали рояль навозом, они бы и детей учили мазать соски навозом. Понимаешь?

– Не понимаю.

– Ну, хорошо, я тебе по-другому скажу. Когда в России было рабство, то наши дворяне говорили друг с другом на французском языке.

– Ты шутишь. Русские говорили на fucking French?

– Точно тебе говорю. Простой народ говорил на русском, а господа – на французском.

– Они что, не могли получше язык выбрать? Fucking French! – Это потрясло Мэла. Он взглянул на историю России заново, и эта история ему показалась еще более нелепой, чем до сих пор.

– Это не важно. Выбрали французский, так получилось, – сказал я. – Важно то, что языки были разные, понимаешь? И мораль поэтому была разная. И эстетика – разная. И общество стало нездоровым. Просто у общества должна быть единая эстетика, чтобы скопление людей можно было назвать обществом.

Слово «эстетика» Мэлвин знает отлично, мы уже давно с ним беседы ведем.

– Какая здесь общая эстетика, Макс! Ты о чем, mate! Что у меня общего с этим вот чудиком? – Напротив нас сидел уроженец Ямайки. – Он же меня съест, если ему волю дать.

– Однако у вас общие законы, общая социальная мораль…

– Какая у них мораль.

– Так это именно оттого и происходит, дорогой Мэл, что мы детям рисуем овечек, а взрослым даем рояль в говне. В Древней Греции так бы не поступили.

– Что ж, мне теперь прикажешь в Древнюю Грецию ехать? Я уж лучше на Марс. Там всей этой дряни будет поменьше.

И тут я увидел иерархию мироздания, созданную воображением Мэла: сначала, в общей куче, свалены разные страны и народы, поверх этого находится Британия, а совсем наверху – Марс. Собственно говоря, Марс играл роль некоей идеальной Британии, отделенной от прочих не узеньким Ла Маншем, но огромным трудно преодолимым космическим пространством.

– Там, небось, все на одном языке говорят, – сказал я Мэлу.

– Лишь бы мне туда добраться, – сказал Мэл. – А на Марсе и помолчать можно.

Цецки-пецки

Есть такая пословица: «По-немецки – цецки-пецки, а по-русски – бутерброд».

Как-то я пересказал эту пословицу своим немецким друзьям, директору Музея современного искусства Хансу Петеру, и его заместителю Зеппу.

– По-немецки цецки-пецки, а по-русски – бутерброд!

Мы долго смеялись. Потом Ханс Петер сказал:

– Какая смешная пословица! Ха-ха. С большим чувством юмора. Да. Только здесь есть ошибка, Максим. Дело в том, что по-немецки как раз: бутерброд. А порусски: цецки-пецки.

– Что ты, Ханс Петер, – сказал я. – Ошибки здесь нет! Это такая пословица смешная, в ней все наоборот. Ну да, слово «бутерброд» немецкое, но автор пословицы утверждает, что оно русское, а по-немецки надо говорить «цецки-пецки». Это шутка.

– Автор заблуждается, – терпеливо возразил Ханс Петер, – по-немецки говорить «цецки-пецки» не надо. Такого слова нет.

– Это нарочно, Ханс Петер! Нарочно! Здесь все перевернуто, поставлено с ног на голову для смеха.

– Ха-ха, – сказал Ханс Петер, – я понимаю юмор этой пословицы. Он очень смешной. Но будет еще смешнее, если сказать правильно. Я даже думаю, что в пословице, которую придумал народ, все правильно сказано, ты просто забыл порядок слов. Звучит пословица так: «По-немецки – бутерброд, а по-русски – цецки-пецки». Так даже будет еще смешнее.

– Да, – сказал Зепп, подчиненный Ханса Петера, – так будет гораздо смешнее. «По-немецки – бутерброд, а по-русски – цецки-пецки». Вот это смешная пословица. Ха-ха.

– Но в русском нет слова «цецки-пецки».

– В немецком, – уточнил Ханс Петер, – такого слова тоже нет. Именно это мы стараемся тебе объяснить. Ты теперь понял всю нелепость ситуации?

– Понимаешь, – сказал я, – слово «цецки-пецки» – это бессмыслица. Это чушь. Это сознательно произнесенная абракадабра.

– В немецком языке, повторяю, – терпеливо повторил Ханс Петер, – такого слова тоже нет. Это не имеет никакого смысла.

Зепп давал высказаться старшему по званию и молча кивал, подтверждая мысль директора музея.

– В немецком языке, – развил свою мысль ХансПетер, – есть слово «бутер» – оно означает масло, и слово «брот» – оно означает хлеб. То есть я хочу сказать, словосочетание «бутерброд» – не является чуждым немецкому словарю. Отнюдь нет. Хотя мы и не употребляем слова «бутерброд», оно не чуждо нашему языку. Однако ни слова «цецки», ни слова «пецки» у нас в словаре нет. В силу этого и сочетания «цецки-пецки» тоже быть не может. Я предполагаю, что если поискать в русском словаре, ты можешь найти аналоги слову «цецки» или слову «пецки», и тогда все встанет на свои места.

– Возможно, – позволил себе замечание Зепп, – это словосочетание взято из языков тех республик, которые входили в состав Советского Союза.

– Да, вполне разумно, – согласился Ханс-Петер, – я бы поискал среди этих ресурсов также. Например, можно поискать в словаре Туркменистана.

– Или Узбекистана, – сказал Зепп.

– Ханс Петер! – сказал я. – Разве ты не видишь, что вся прелесть этой пословицы в ее нелепости? Здесь вся штука в незнании языков. Пословица предполагает, что по-немецки слова звучат нелепо и неразборчиво, а по-русски все понятно. Как же ты не видишь, что в этой пословице много самоиронии! Вот смотри: данная пословица утверждает, что «цецки-пецки» – это немецкие слова…

– Ошибочно утверждает, – заметил Ханс Петер.

– Да, утверждает ошибочно. Согласен.

– Рад, что мы прояснили этот пункт. Наконец-то.

– Заведомо ошибочно утверждает, да! Автор пословицы…

– Значит, есть конкретный автор?

– Да нет же! Автор – народ! Вот я и говорю, что автор пословицы, то есть народ…

– Тогда я бы не стал употреблять слово «автор». Скажем так, автор имперсонален.

– Хорошо! Народ, придумывая эту пословицу, знал, что словосочетание «цецки-пецки» – просто набор букв, бессмыслица! Знал отлично!

– Но зачем использовать бессмыслицу? – поинтересовался Ханс Петер.

– Особенно странно использовать бессмыслицу в том случае, – позволил себе замечание Зепп, – если речь идет о различии языков, о сравнении морфем.

– Верно, это работе по изучению чужого языка не поможет, – поддержал Ханс Петер реплику подчиненного, – для чего же использовать бессмыслицу?

– Чтобы показать свое представление о чужих языках! Чтобы показать, что у иностранцев все звучит непонятно! Вот у нас, у русских, говорит пословица, все звучит предельно ясно – и тут же приводится немецкое слово. Это ведь парадокс, нонсенс! Сказать, что у русских понятные слова – и привести в качестве примера слово немецкое! В этом состоит ирония пословицы. Ведь слово «бутерброд» нерусское. А пословица утверждает, что оно русское. Это ирония такая у народа. Самоирония, если угодно.

Мне показалось, что я объяснил все понятно. Я даже немного устал. Вероятно, я говорил избыточно длинно, но это было необходимо, надо же наконец все растолковать.

– Я понял твою мысль, – сказал мне Ханс Петер. – Ты хорошо все объяснил, и насмешка над самодостаточностью культуры мне кажется остроумной. Да-да, это смешно. Самоирония культурного дискурса – это всегда смешно. Однако данная острота звучала бы более осмысленно и последовательно, если бы ты сказал так: «По-немецки – бутерброд, а по-русски – цецки-пецки». Видишь ли, тот факт, что русские неправильно производят слово «бутерброд» из двух составных «бутер» и «брот» и ведет, полагаю я, к образованию таких непонятных сочетаний, как «цецки-пецки».

– В сущности, заведомую нелепость словосочетания «цецки-пецки» мы и должны рассматривать как своего рода рефлексию на образование слова «бутерброд», – сказал Зепп.

Он недаром ел музейный хлеб, этот парень. Он отстаивал разумные позиции семантики так стойко, как некогда его предки, сопливые мальчишки из «гитлерюгенда», когда дрались за Зееловские высоты.

– Образование слова «бутерброд» и порождает рифму – русское слово «цецки-пецки»!

– Слово не русское, – я чувствовал, что разговор зашел в тупик.

– Хорошо, туркменистанское.

– Ханс Петер и Зепп, – сказал я в ответ, – вы напрасно подходите к делу так серьезно. Это просто смешная пословица. – Признаюсь, мне она уже смешной не казалась, эта пословица. – Вся соль – в ошибках. В ошибках! По-немецки – цецки-пецки, а по-русски – бутерброд!

– По-немецки – бутерброд! – Ханс Петер заговорил резко. – Пусть с оговорками, но я могу допустить такое звучание. Пусть! Это нелепо – но пусть! Бутерброд! Ха-ха! Ирония! Но не цецки-пецки! Цецки-пецки – это по-русски.

– По-туркменистански, – сказал Зепп.

– Да, возможно, по-туркменистански.

Я уходил из музея с тяжелым чувством. Зачем только я заговорил про этот бутерброд? Так иногда бывает, когда споришь о Сталине и демократии, фашизме и социализме – как правило, собеседники настолько возбуждены своей гражданской позицией, что ничего вокруг не слышат. Но тут-то никакого Сталина – просто цецки-пецки. Потом я ехал в аэропорт, летел в Лондон, добирался до Брикстона, до своей Coldharbour lane. Пришел в мастерскую, толкнул дверь.

Мэлвин с Колином играли в «свинок». Розовых свинок делают из плотной резины, они размером с полпальца, фигурки выполнены так, что свинка получается кубической – она может стоять на лапках, на носу, лежать на боку и на спине. Надо подбросить свинку, в зависимости от того, как она упадет на стол, начисляют очки: упала на бок – одно очко, на спинку – два, на нос – пять.

– Come, come, piggy! – приговаривал Колин, подбадривая свою свинку.

– У нас в России такая же точно игра, – сказал я ребятам. – Только подбрасывают спичечный коробок.

– Bloody рушен подбрасывают коробок спичек? – Мэл ушам своим не верил. Рассказы о бедности, что свирепствует в России, получили основательное подтверждение. – Вы в Москве играете в коробок спичек? Не можете сделать такую вот маленькую свинку? – Он глядел на меня с недоумением. Если такой малости твой народ не мог осилить, говорил его взгляд, то поздно рассуждать о свободе и демократии.

– Это очень удобно, – пытался я оправдаться. – Коробок спичек всегда под рукой.

– Спички! – Мэл был поражен. – Интересно, во что играют французы?

– В чеснок! – Колин засмеялся.

– Точно. Fucking French garlic! Они кидаются чесноком. А немцы?

– Немцы… немцы… – Колин растерялся, выдумывая обидное. – Немцы кидают колбасу!

Я решил, что сейчас самое время рассказать ребятам про комичный случай в немецком музее – и рассказал. Было немного трудно перевести, но я справился. Мэлвина крайне заинтересовало понятие «бутерброд».

– Это что, сандвич такой? Вы в России не знаете простого слова «сандвич»? – Он глядел на меня с жалостью. Мало того, что свинок произвести страна не может, но и слова «сандвич» люди не выговаривают. – Бутер-брод. Это что значит? Баттер-бред?

– «Баттер» по-немецки будет «буттер». А «бред» будет «брот».

Мэл помолчал.

– Баттер-бред. А ветчину или тунца, они что, в сандвич не кладут? Только масло?

– Кладут, конечно.

– Или, например, семгу. Можно положить семгу. Я вот люблю сандвичи с семгой.

Перед ним на столе лежал большой пакет с сандвичами – до ланча было еще часа полтора.

– У немцев хорошая ветчина, – сказал справедливый Колин. – И сандвичи нормальные. Но все-таки немцы – смешной народ! Сами не знают, какие у них слова есть, а каких нет!

– Crazy! Свой язык выучить не могут! Сиськи-письки не знают! – по-английски нет звука «ц». Поэтому Мэлвин переиначил слово и вместо «цецки-пецки» говорил «сиськи-письки», чем внес вульгарность в наш разговор. – Нет, Макс, я не пойму, как можно не знать собственный язык!

– Мэл, – объяснил ему Колин, – «сиськи-письки» – так немцы называют русский сандвич. А русские – называют немецкий сандвич «баттер-бред».

– Crazy bastards! Они что, не могут проще говорить?! Я запутался!

– По-русски говорят «сиськи-письки». Правильно, Макс? А по-немецки «баттер-бред».

– А в «сиськи-письки» – семгу кладут?

– Да что вы такое несете! Это просто пословица – ее смысл в том…

И я понял, что никогда не смогу объяснить, в чем смысл выражения «цецки-пецки» и над чем здесь надо смеяться.

– В чем же смысл?

– Это пословица про то, что люди хотят одного, а получается у них всегда другое. Ты что, сам не знаешь, как бывает? Цецки-пецки – это, ну как тебе объяснить, это такая правда жизни. Мечта о справедливости. Идеал. Люди всегда хотят добиться цецки-пецки – а получают вместо этого бутерброд. Вот, например, посмотри на историю искусств – все станет понятно.

– Так-так, – сказал Мэл и открыл пакет с сандвичами. – Сиськи-письки – это идеал, понимаю.

– А бутерброд – это реальность.

– Понимаю, – Мэл развернул сандвич, надкусил.

– Помнишь авангард?

Мэл покивал.

– Вот типичный пример цецки-пецки. В десятые годы прошлого века люди сочиняли утопии, хотели справедливости. Было тогда всякое экспериментальное искусство. А чем кончилось? Гитлеризм, сталинизм – вместо цецки-пецки получился обыкновенный бутерброд. Все прагматично и просто.

Мэл задумчиво жевал и смотрел на меня с интересом.

– Потом наступила война. И во время войны люди мечтали о победе, о том, что однажды будет настоящее справедливое искусство. Цецки-пецки все-таки победят! Были тогда хорошие писатели, они писали о справедливом времени, которое наступит. Генрих Белль, Альбер Камю, Томас Манн, Бертольд Брехт. И художники были отличные – Пикассо, Шагал. И казалось – победим в страшной войне, уберем все дурацкие плакаты, монументальную пропаганду – и наступит время цецки-пецки!

– Но мы победили, – сказал Колин. – В чем проблема?

– Верно, победили. И некоторое время цецки-пецки были людям нужны. Но очень недолго. Потом людям захотелось иметь бутерброд.

– Опять бутерброд? – сказал Колин. – Не сиськи-письки?

– Ну конечно нет. Нужны реальные вещи, а не мечта. Жизнь вокруг непростая. Холодная война, Маккарти, Берлинская стена, Карибский кризис, Корея, Вьетнам – какие тут цецки-пецки… Не до них. Про Генриха Белля забыли.

– Кто это такой?

– Видишь, ты не знаешь… Опять начали плакаты делать, врать, заниматься модой, абстракция пошла в ход, про идею цецки-пецки снова забыли… хотя во время холодной войны люди все-таки мечтали о справедливости. Понимаешь, людям всегда хочется создать такое искусство, чтобы оно было о главном, о том, что нужно всем. О справедливости. О любви. О том, что надо защищать слабых. И вот Берлинская стена однажды рухнула!

– Победили сиськи-письки?

– Да, так показалось! У нас в стране люди стали читать Солженицына, снова вспомнили Чаплина, Брехта. И ждали, что искусство будет рассказывать правду о жизни. Но это быстро надоело. Оказалось, что из цецки-пецки не наладишь рынок. Люди сказали, что свобода – это совсем не цецки-пецки – а бутерброд. Бутерброд надежнее.

Мел доел первый сандвич, достал из пакета второй, развернул масляную бумажку. Оказалось, что он внимательно меня слушал и даже сделал выводы. Мэл вообще очень внимательный человек.

– Значит, – сказал он, – получается так, что свобода, демократия, выборы, это все – сиськи-письки? А нормальная жизнь – баттер-бред? У русских, значит, всегда была мечта о сиськи-письки, а немцы им давали простой баттер-бред?

– Bloody hell! – сказал Колин.

– I tell you! – сказал Мэл. – Они не хотят дать рушен их сиськи-письки.

– Не совсем так, Мэл. – Я хотел было дальше объяснить, но понял, что согласиться проще.

– Знаешь, Макс, – сказал Мэл, подумав, – тут все неправы. Сиськи-письки я бы никогда не променял на баттер-бред, если в него не положат семгу. Но если в баттер-бред положат семгу и ветчину, если это будет нормальный британский сандвич, тогда на кой черт мне все эти сиськи-письки?

Не спи, не спи, художник!

Василий пришел домой пьяным. Точнее, он дошел до своего панельного двенадцатиэтажного дома во 2 м Войковском проезде, но в квартиру попал далеко не сразу, до утра катался в лифте. Сперва он доехал до последнего, двенадцатого этажа, потом опять спустился на первый, снова поехал на двенадцатый – и так путешествовал много часов подряд. Он отнесся к ситуации серьезно – боялся, что случайный ночной визитер перехватит лифт, он ждал, когда кабина затормозит – и стремительно жал кнопку, чтобы двери не успели открыться.

Кабина была грязной, стены снизу доверху изрисованы похабными рисунками и исписаны неприличными словами. Пластиковую обшивку кабины давно ободрали, сам Василий нередко отламывал кусочек пластика – без всякой цели, думая о чем-то ином. Кабина пропахла мочой – да и сам Василий нередко справлял здесь нужду. Помочился он и сейчас – аккуратно, в угол, чтобы не залить весь пол, поскольку собирался присесть.

Он сидел на полу кабины, ругался и громко кричал. Кричал не от страха, и ругался не от пьяной злобы – а просто так, чтобы занять себя в скучном лифте. Жильцы дома всю ночь слушали гулкий голос из шахты лифта. Возможно, именно так звучит голос рока: когда лифт ехал вниз, Василий громко кричал «а-а-а-а-а-а!», а потом, когда лифт шел вверх, он кричал: «суки!суки!суки!», потом опять «а-а-а-а-а-а!», и так продолжалось до утра.

Милицию не стали звать, все понимали, что в лифте спрятался не разбойник, а сосед Вася, всем знакомый Василий, из девяносто восьмой квартиры – жильцы узнали его хриплый баритон.

И что толку было звать милицию? Что могли они милиции сказать? В лифте хулиган, портит кабину? Но кабина лифта была загажена самими жильцами до такой степени, что всякое обвинение в порче общественного имущества прозвучало бы неубедительно. Выражается нецензурно? Но Василий никого персонально обидеть не хотел, его «суки» относились, так сказать, ко всему человечеству, к порядку вещей вообще. Вася никого не ограбил, стекол не бил, а то, что он громко кричал и спать не давал – так насчет этого уголовной статьи нет, во всяком случае, жильцы о такой статье не слыхивали. Дом не спал – но многие использовали эту бессонную ночь с толком: кто-то погладил белье, кто-то дописал школьное сочинение.

На следующий день Васе сделали строгое внушение. Соседка со второго этажа сказала:

– Что ты творишь, Василий? Что это ты вытворяешь? Людей не уважаешь! Ты вспомни, вспомни! Ты припомни, что ночью орал! О других не думаешь! Мы из-за тебя вот не спали.

Больной с перепоя Василий стоял, насупившись, слушал обвинения, терпел. Он припоминал все события минувшей ночи. И катание на лифте вспомнилось ему в подробностях. Тоскливая, тяжелая ночь в тесной кабине. Отвратительные рисунки по стенам. Вонь, духота.

– Ах, вы не спали? – спросил он саркастически и ехидно. – Вы, значит, не спали? А я – спал???

Дикость обвинения, несуразность постановки вопроса была обозначена этой фразой. В конце концов, все жильцы дома находились в выигрышных, по сравнению с Василием, условиях. Они были в своих квартирах, с семьями, в кроватях, в тепле – в то время как Вася, совершенно один, в вонючей кабине, разъезжал вверх и вниз и надрывался в крике. Кому пришлось тяжелее? Неправомерность упрека стала понятна и соседке. Она не нашлась, что возразить Василию.

– Вы не спали! – повторил Василий горько. – А я – спал?!

В самом деле, не спал, в первую очередь, именно он. И, если называть вещи своими именами, он один за всех отдувался. Претензии, обращенные к нему, связаны с тем, что коллектив не выспался – однако и Василий не спал также: и, в известном смысле, работал-то он один. Остальные отдыхали – а еще претензии имеют.

Эта коллизия является, на мой взгляд, идеальной метафорой взаимоотношений современного искусства и общества.

Призванное будить и будоражить, современное искусство проносится – подобно кабине лифта – сквозь все слои общества, от первого до двенадцатого этажа культурного здания, пронизывает государственную структуру сверху донизу. Современное искусство коллекционируют депутаты и банкиры, но оно так же внятно бомжам и проституткам, поскольку оперирует самым что ни на есть доходчивым словарем. То, что данный лифт исписан матерщиной и покрыт непристойными рисунками, соответствует замыслу и целям искусства. Примечательно, что и на верхних этажах здания, и на самых нижних – это все та же заблеванная кабина: и правящие классы и бомжи получают один и тот же, сознательно шокирующий, продукт. Искусство более не элитарно, оно не требует образования, знания пластики, оно даже и вдохновения не требует. Канули в Лету времена непонятых гениев, загадочных чертежей Леонардо да Винчи, секретов мастерства, описанных Вазари. Требуется понятный всем жест – и жест радикальный. Когда Василий испражняется в кабине лифта – его действие понимает любой, это доступно и ребенку, и взрослому, и академику, и школьнику.

Разъяснения кураторов как раз сводятся к тому, чтобы убедить публику, что простая поделка (обыватель самонадеянно считает, что и он смог бы так помочиться в лифте) является не бессмысленным проявлением агрессии – но продуманным эстетическим актом. Полагаете, сами смогли бы напрудить такую же лужу? Э, нет, далеко не такую! Вы думаете, вас просто обругали – нет-нет, это искусство такое. Искусство сознательно сохраняется в обществе в качестве неприбранной вонючей кабины лифта, и мастер должен выглядеть соответственно – непредсказуемый, диковатый, неуправляемый бунтарь. Понятно, что бунтарь этот ручной, дрессированный. Его держат именно до тех пор, пока он хорошо справляется с ролью бунтаря: он не должен спать – ему положено всю ночь кататься в лифте и громко орать.

Искусство эпатирует общество, шокирует его членов, грубит и громко кричит – но в этом и состоит миссия современного искусства: не дать социуму уснуть.

Впрочем, задача стоит перед художником архисложная. Надобно будоражить зрителя, но не волновать; разбудить, но не беспокоить. Во время свержения социалистических диктатур мы все наблюдали героические акты жрецов искусства – так, Ростропович играл на виолончели возле рушащейся берлинской стены. Однако где же современный Мстислав Леопольдович, что взмахнет смычком на ступенях Товарно-сырьевой биржи? В тридцать седьмом году немецкая эскадрилья разбомбила испанский город Гернику, и немедленно Пабло Пикассо ответил на это своим бессмертным полотном. Но где же тот Пикассо, что увековечит толпы киргизских беженцев или Афганскую кампанию?

Нет-нет, тревожить зрителя сегодня не подобает, он вкушает заслуженный отдых – натерпелся, бедолага, при тоталитаризме; но вот привести его в приятное возбуждение – необходимо. Не «колокол на башне вечевой», но голос из лифта – вот в чем миссия творца. Ранее говорили так: «глаголом жечь сердца людей», – но сегодня мастера искусства апеллируют не вполне к сердцу и ни в коем случае не к душе, скорее, к сигнальной системе сознания. Это и понятно – общественное здание стало гораздо больше, достучаться до всякого сердца уже немыслимо, этих сердец столько, что до каждого и не дотянешься. Ну не получится ко всякому индусу, к каждой бабке в Воронеже достучаться в сердце, а послать им сигнал – можно. И художник не спит, шлет обществу сигналы.

Никто не вправе сетовать, если зов художника звучит несколько грубовато: исключительно ради того, чтобы ты бодрствовал, тебя посылают по матери. Тебя могут слегка шокировать, потерпи. Зато тебе не расскажут ничего такого, что бы смутило твой покой – за последние десятилетия чего только не случилось в нашем благословенном просвещенном мире, а что из этих событий стало темой искусства? Ровным счетом ничего. И это понятно: искусство выполняет нынче иную, не менее значимую функцию – оно не обличает противоречия, оно их сглаживает.

Помимо прочего, искусство играет роль того самого «социального лифта», на отсутствие которого так сетуют. В стране победившего финансового капитализма больницы не строят, детей не лечат, образование вводят платное, пропасть между богатыми и бедными становится шире, но связь между этажами общественного здания все-таки есть! Этот социальный лифт – современное искусство. Вы можете быть уверены, что высшие эшелоны власти и самые последние бродяги окармливаются одинаковой бранью и стандартными поделками. Фокус лифта состоит в том, что на нижних этажах изображение фаллоса соответствует хулиганскому пьяному сознанию – а на верхних это уже дорогое элитарное произведение искусства. Но это абсолютно тот же самый фаллос и тот же самый мат.

В этом и проявляется демократизм современного искусства, в этом его магия: обращенное одновременно к каждому, оно находит ценителей и покупателей среди избранных.

Прежде культура делилась на высокую и низкую. Прежде существовала элитарная культура (монастырей, королевских дворов, университетов) и та культура (площадей, улиц, балаганов), которую Бахтин называл карнавальной, культура «матерьяльно-телесного низа». Сегодня это однородный продукт. И кажется, в этом однородном продукте карнавальная культура победила.

Мысль о том, что современное искусство и есть искомый «социальный лифт», настолько мне понравилась, что я решил поделиться ею со своими лондонскими друзьями – печатниками Мэлвином и Колином. Я шел по Coldharbour lane в мастерскую и обдумывал, как лучше подать свою метафору – понятную, в принципе, только москвичу, обитателю многоэтажки.

Начал издалека.

– Знаете, – сказал я, – а нашу улицу, Колдхарбор лайн, показывали в советском кино. В фильме про Шерлока Холмса.

– Врешь!

И я рассказал им, что в фильме «Сокровища Аггры» кэбмен везет Холмса с Ватсоном по Колдхарбор лайн в гости к Тадеушу Шолто. «Видимо, наш путь лежит не в фешенбельную часть Лондона», – говорит ехидный Ватсон. А потом они произносят слово «Колдхарбор лайн». Снимали фильм, конечно в Ленинграде(???), но название улицы произносят внятно. А потом Тадеуш Шолто показывает героям свой дом, который называет «оазисом искусства среди мерзостей Южного Лондона».

– Так прямо и сказал? – возбудился Колин.

– Ну да.

– Так это же про нашу мастерскую! Оазис искусства среди мерзостей Южного Лондона!

– Ну какой у нас оазис, – сказал я. – Что за окном, то и у нас, внутри. Вот Крис навозом рояль мажет, а про друтих наших соседей и говорить боюсь.

– Искусство теперь такое, – осторожно сказал Мэлвин. Он недолюбливает современное искусство, предпочитает изображать котов и кошек, художник он традиционный до зевоты. Однако, понимая реальность, избегает прямых обвинений. – Теперь так принято, mate. Всем нравится.

Тут я рассказал им про 2-й Войковский проезд, про пьяного Василия в лифте.

Понять метафору ребятам было трудно, поскольку в Лондоне крайне мало лифтов. Однако пару лифтов они все-таки видели, и, наморщив лбы, думали над моими словами.

– А кто мешал этому Бэзилу, – спросил Колин, – пойти домой спать?

– Никто не мешал, он сам решил на лифте кататься.

– И людей будил, son of bitch! – сказал Мэлвин.

– Но, понимаешь ли, он и сам тоже не спал.

– Какая разница! Мне плевать, что он не спал!

– Я вот думаю, что Бэзил в лифте – это образ современного художника. Понимаешь, Мэл, искусство, оно же обязано будить людей. Бэзил работал для всех.

Мэлвин покосился на свои рисунки с котиками.

– Будить?

– Ну да, не дать людям уснуть!

Мэлвин засопел и убрал своих милых котиков в ящик. Он вообще относится ревниво к своим рисункам.

– Я думаю, – вставил Колин свои соображения, – что жильцы на двенадцатом этаже отлично спали. Бэзил ведь мог разбудить только те этажи, мимо которых он катался, не так ли? – Колин вообще ужасный педант. – А с верхнего этажа он сразу же уезжал вниз. Полагаю, наверху никто и не проснулся.

– Искусство, – сказал я, – приобретается жильцами верхних этажей, а будить оно обязано жильцов внизу.

– И зачем только эти лифты, – мрачно сказал Мэлвин, – мы вот с лестницами живем.

– Когда здание большое, лифт все-таки нужен, – заметил Колин.

– И потом, это же образ искусства, понимаешь? Символ! – сказал я.

Мэлвин молчал, я думал, он меня совсем не понимает.

Потом он произнес:

– Символ?

– Ну да, символ.

– Одна надежда, что лифт застрянет.

– Как это лифт застрянет?

– Придет электрик и вырубит свет к чертовой матери.

– Электрик?

Мэлвин показал пальцем наверх.

Возможно, он имел в виду Бога.

Мелвин отвечает на вопросы

Он стоит передо мной, большой, толстый, лысый, с огромным бутербродом в руке.

– Мэл, – говорю я, – а некоторые читатели не верят, что ты есть на самом деле.

– Crazy bastards, – говорит Мэл. – Ну, конечно, я есть!

– Ты настоящий?

– Еще какой настоящий!

– А некоторые читатели думают, что я тебя придумал.

– Bloody hell! Так хорошо ты не смог бы придумать!

– А ты хороший?

– Not bad, mate, not bad!

– А они думают, что жадный, много ешь…

– Greedy bastards, им жалко сосисок?

– Знаешь, я хочу, чтобы ты сам рассказал о себе – а то получается, что все время я за тебя говорю. Можно, я буду спрашивать, а ты – отвечать?

Мэл садится на свой большой стул, морщит лоб, огромная лысина собирается складками. Колин и Меган садятся позади него.

– Много у тебя вопросов? Нам бы успеть до ланча… Ну, спрашивай.

– Скажи, я прав, когда называю тебя голосом народа?

– Да, дружище, прав.

– И ты знаешь жизнь?

– Насмотрелся всякого, это точно.

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

Люди тратят много сил, энергии и ресурсов, чтобы сделать себя счастливыми в будущем: на десятилетия ...
Книга немецкой писательницы и разведчицы Рут Вернер «Соня рапортует» – это яркая и эмоциональная исп...
Все мы время от времени бываем недовольны своим внешним видом, особенно после веселых застолий с оби...
Поволжье, Урал, Сибирь Дальний восток. Эти регионы мы привыкли воспринимать как привычную и неотъемл...
Изложены основные сведения о профилактике и лечении распространенных заболеваний собак и кошек, пров...
Владислав Эдуардович Мешалкин – врач-инструктор оздоровительных групп по «Славянской гимнастике», сп...