Колокола Колман Орландина

— Николай, это единственный выход.

— Ну, тогда мы подождем, — сказал Николай. Он пожал плечами и погладил меня по голове. — Дадим Господу возможность найти другой.

Келья Николая, находившаяся на втором этаже монашеского дормитория[9], была обита дубовыми панелями. Стол, два стула, диван, обтянутый коричневым бархатом, и несколько низеньких столиков располагались по краям шерстяного ковра, который, когда я ступил на него, согрел мои босые ноги подобно камням, что раскладывают вокруг костра. В дальнем углу комнаты стояла массивная кровать с платяным шкафом, в другом конце находился камин. Николай приподнял меня, чтобы я смог увидеть себя в зеркале, висевшем над мраморным камином, — оно было прозрачнее самой чистой лужи. Когда он заметил, что меня восхитили два серебряных подсвечника, стоявших на каминной доске, он взял один из них и протянул мне.

— Он твой, — сказал Николай. — Мне и одного достаточно.

Я поблагодарил его, но потом, когда он отвернулся, тихонько поставил подсвечник на стол.

Николай неторопливо разбирал дорожные сумки, выкладывая на мое обозрение сокровища, которые были приобретены им во время долгих странствий: перламутровую раковину, кожаный кошелек, набитый билетами на оперы, которые ему довелось услышать, деревянную флейту, на которой, по его словам, он когда-нибудь научит меня играть, и локон золотистых волос, при взгляде на который — когда золотые концы блеснули в лучах солнца — шея Николая налилась кровью.

Он развернул акварель и спросил меня, не это ли одна из прекраснейших картин, которые мне только доводилось видеть. Я задохнулся от восторга при виде венецианского Гранд-канала. Мне не было известно ни одного места на земле, которое было бы таким красочным. Мы, не отрываясь, смотрели на него несколько секунд, затем он обернулся ко мне, и его лицо внезапно помрачнело.

— Мозес, — сказал он. — Очень важно, чтобы тебя не видел никто, кроме Ремуса. Это не навсегда, просто мы должны дать Господу время, чтобы Он указал, что нам делать. Если ты услышишь стук в дверь, ты должен будешь спрятаться вон там. — И он указал на платяной шкаф, а потом заставил меня полежать в нем, не производя шума.

Той ночью я спал на диване. Николай храпел в своей кровати. Утром, без четверти четыре, в нашу дверь постучали. Николай пробудился и взревел, словно пытаясь отпугнуть дьявольское сновидение, пригвоздившее его к кровати. В четыре утра он уже стоял на утрене и лаудах[10] во временной деревянной церкви. Я слышал его голос, перекрывавший другие голоса. Так продолжалось несколько дней. Только он один никогда не опаздывал на эти утренние псалмопения, и его зычный голос ни разу не задрожал. Когда я лежал на диване, прислушиваясь к спящему городу за окном и мощному голосу Николая, выводящему псалмы, мне казалось, будто эти песнопения только что пришли ему в голову, а не были чьими-то заученными творениями столетней давности.

Первый час, Малая месса, терция, потом месса торжественная, потом секста — все это продолжалось до половины одиннадцатого утра[11]. Потом начиналась дневная трапеза, с которой Николай приносил мне то, что он называл объедками, но для меня это было роскошнейшим пиршеством, какое только я мог себе вообразить: толстые ломти сочной баранины или говядины, копченая свинина, кровяная колбаса, сыр, виноград, абрикосы, яблоки, миндаль. Он прятал эти сокровища в карманах, потом выкладывал мне на колени, и я с жадностью их проглатывал. Пока я насыщался, он отхлебывал из бокала вино, которого каждому монаху в день полагалось по два кувшина, но Николай употреблял значительно больше.

— Чрево мое, — говорил он, хлопая себя по животу, — его требует. Два кувшина на нос — это правило годится только для таких ледащих, как Штюкдюк.

В три часа Николай уходил на вечернюю службу, и снова его распевный речитатив возносился над городом. Около семи он вновь возникал на пороге, раскрасневшийся от ужина и вина, и снова устраивал для меня пиршество, с которым я опять расправлялся в одиночестве, пока он распевал псалмы на повечерии, где под влиянием всего съеденного и выпитого за день достигал высшей степени духовного подъема.

В восемь часов вечера монахи отходили ко сну. Это означало, что Николай возвращался, часто вместе с Ремусом, а если не с ним, то на пару с весьма словоохотливым своим языком, который болтал и пел песни, не переставая, до самой поздней ночи. Иногда какой-нибудь монах стучался к нам в дверь, желая узнать, с кем это Николай разговаривает. Если за день было выпито только то, что полагалось по довольствию, он обычно кричал в ответ, что он всего лишь одинокий монах, который любит иногда поговорить со стенами; выпив же лишнего, он, бывало, рычал в дверь:

— Пошел прочь! Се пророк Мозес со мной глаголет! Изыди, глупец!

Я каждый день думал о моей матери и плакал так горько, что запятнал весь диван Николая своими солеными слезами. Но о своем заключении я не сожалел, поскольку оно совсем не походило на мою прежнюю жизнь на колокольне.

Я не осознавал новой опасности, прислушиваясь к далеким звукам города, негромкой болтовне монахов, доносившейся из часовни под нами, или к звукам работы каменщиков, вытесывавших узоры на каменных стенах новой церкви. Да к тому же был еще один новый звук, представлявший большую загадку для моих ушей. Подобно собаке, идущей на запах мяса, я подошел к раскрытому окну. Когда ветер утих, я устранил все другие звуки и попытался ухватить его, но этот новый звук был бесплотным, и я не мог поймать его, как все остальные. Ухваченная мною малая его часть внезапно ускользнула, и все остальные также пропали. Нити этого нового звука переплетались и накладывались друг на друга подобно скоплению маков на горном склоне, если смотреть на них издали: каждый цветок в отдельности был неразличим, но все вместе они раскрашивали склон горы в алый цвет.

Я слышал его каждый вечер. Возможно, это был Бог, о котором говорил Николай. Не внушающий страх Бог Карла Виктора, а Бог красоты и радости. Тот Бог, который найдет способ, чтобы я смог остаться в этом прекрасном и безупречном месте.

А потом, утром в воскресенье, на шестой день моего пребывания в комнате Николая, звук внезапно стал громче, и, вместо того чтобы спускаться с небес, он, казалось, зазвучал отовсюду: проходил сквозь стены, доносился из коридора, проникал в замочную скважину. Бог подошел совсем близко, и я уже не мог упустить его. Таким образом, шесть дней спустя после прибытия нашего в аббатство я нарушил запрет Николая. Я покинул его келью.

VIII

Приложив ухо к замочной скважине, я стоял и слушал, пока не убедился, что коридор пуст. Потом открыл дверь. Закрыл глаза и стал прислушиваться к звуку шагов и мерному дыханию аббата. Мои ноги дрожали, когда я ступил на гладкий деревянный пол огромного коридора.

Здесь звук был громче. Он состоял из человеческих голосов, сейчас я был в этом уверен. Они пели. Я попытался пересчитать их. В какой-то момент их было два, потом восемь, а потом я насчитал по меньшей мере… двенадцать? А потом снова всего лишь два. Затем на какое-то мгновение остался лишь один, и я засомневался, что слышал и другие голоса.

По широкой лестнице я спустился вниз. По сравнению с комнатой Николая новые пространства были огромными. Я старался не шуметь, и никаких других звуков, какие могут издавать люди, в аббатстве слышно не было, кроме тех самых голосов. Рабочие закончили свою работу. Монахи не расхаживали по внутреннему двору. Я слышал только ветер. Казалось, будто в этом мире исчезло все живое.

Я прокрался во внутренний двор. Сырая трава холодила ступни. На другой стороне котлована, вырытого под новую церковь, лежала пустынная площадь аббатства. Я остановился. Одинокий голос зазвучал снова, потом, спустя несколько мгновений, другой голос издал ту же самую фразу, затем еще один, и потом другой, и еще один; все делали это почти одинаково, но не совсем: кто-то быстрее, кто-то медленнее или с добавлением других нот. У меня даже голова закружилась от попытки разобраться в них. Конечно же это пели ангелы.

Я зажмурился так сильно, что стало больно глазам. Вместе с волшебными голосами заплясали и завертелись вихри розового света. И внезапно все стало понятно. Понимание зашевелилось у меня внутри. В звоне колоколов моей матери я уже слышал однажды эту красоту — в мгновение случайной гармонии. А мужчины и мальчики, которые пели, очень хорошо выучили то, что на самом деле было волшебным искусством. Они умели создавать океан звука, безграничный и непреодолимый, и превращать его в нечто прекрасное. Я понял, что и сам тоже мог обладать этим волшебным умением. Возможно, я им уже обладал.

Миновав край котлована, я пошел по галерее, крытой тесаными досками. Она пересекала площадь и заканчивалась у временной деревянной церкви. Звуки привели меня к высокой дубовой двери. Изо всей силы я навалился на нее и приоткрыл.

Я должен был увидеть скромную церковь, заполненную монахами и мирянами, стоявшими двумя группами, которые разделяла деревянная перегородка. Я должен был увидеть хор Святого Галла, певший перед алтарем. И еще я должен был насторожиться и убежать. Но приоткрытая дверь высвободила половодье звуков, и на какой-то миг для меня не осталось ничего, кроме музыки. Я весь превратился в слух.

Мгновения диссонанса заставили меня страдать. Когда голоса выстроились в терцию, теплая волна пробежала у меня по спине и шее[12]. Я закрыл глаза и стал слушать музыку. Ощутил, как их пение отозвалось у меня в челюсти и висках. Почувствовал его в своей крошечной грудной клетке, и, когда со вздохом выдохнул, слабое звучание моего голоса смешалось с музыкой. Мой вздох был искрой. Голос мой ожил. Я застонал, пытаясь найти ноты, которые выражали бы звучание моего крошечного тела и совпадали с этой красотой.

Я не знал слов, я не знал даже, что то, что пели они, было словами, я просто изливал наружу все звуки, появлявшиеся на моих губах. В какое-то мгновение я почувствовал экстаз гармонии, а потом холодок пробежал у меня по спине, когда звук, производимый мной, столкнулся с их пением. Я пел так, как бежит щенок со стаей гончих собак — неистово, исступленно, безрассудно, — пока внезапно не осознал, что музыка смолкла. Мои стоны раздавались в возмущенной тишине.

Чья-то рука отпустила мне такую крепкую затрещину, что искры посыпались у меня из глаз. Я упал на колени. Громадная дверь распахнулась, рука подняла меня за шиворот и вышвырнула из церкви прямо в грязь.

Я бежал. Я карабкался по ступеням. Каждая дверь, мимо которой я пробегал, казалась мне точно такой же, как предыдущая, и я сделал пять безуспешных попыток, прежде чем нашел ту, что искал. Забравшись в платяной шкаф, я накрылся одной из черных шерстяных туник Николая. Внутри было ужасно жарко, и очень скоро я стал отчаянно потеть и хватать ртом воздух. Но я оставался внутри до тех пор, пока не послышался звук шагов двух человек, вошедших в комнату. Николая я узнал по тяжелой поступи. Другого по дыханию — оно уже было мне знакомо. Звук кузнечных мехов.

Дверь со стуком захлопнулась.

— Отец аббат… — начал Николай.

— Мне следует изгнать тебя из аббатства, — заревел аббат Целестин. — Тебя, прячущего дитя в келье своей!

— Ему некуда идти, — взмолился Николай. Он говорил шепотом, как будто не хотел, чтобы его подслушали. — Если бы вы только приняли его, как…

— Ты слышишь меня? — закричал аббат. — Изгнание! Что ты будешь делать? Чем будешь кормиться?

— Отец аббат, пожалуйста.

— Где он?

В комнате наступило молчание. Очень-очень медленно я наклонился так, чтобы можно было смотреть в щель между дверьми платяного шкафа. Бросавший сердитые взгляды снизу вверх на Николая, аббат был очень похож на рассерженного ребенка.

Николай пожал громадными плечами:

— Наверное, он убежал.

Аббат не отводил взгляда.

— Аббат, пожалуйста. Не наказывайте этого мальчика за то, что я содеял. — Николай положил руку на плечо аббата.

Не отводя глаз, аббат схватил Николая за запястье. Снял его руку со своего плеча. Николай сморщился от боли, когда когти аббата впились в его плоть.

Аббат заговорил медленно, осторожно произнося каждое слово:

— Кажется, ты полагаешь, что любовь к ближнему столь же изобильна, как воздух, которым мы дышим? — Он резко отбросил в сторону руку Николая.

Николай потер запястье:

— От одного маленького мальчика убытка не будет.

Казалось, что аббат его не слышал.

Николай сложил перед собой ладони.

— Аббат, — сказал он. — Пожалуйста, я вас умоляю.

О, это лицо! Жил ли еще на свете кто-нибудь такой же большой и невинный? И такой добрый! Казалось, всем своим видом он говорит аббату: но мы ведь братья с тобой, ты и я!

— Умоляешь меня? — спросил аббат, удивленный таким оборотом. Он обвел глазами комнату. — Умоляешь меня о чем? Николай, я уже дал тебе все, что можно было дать. Я дал тебе комнату, в которой был бы счастлив жить принц. Я дал тебе еду. Я дал тебе столько вина, сколько ни один человек не сможет выпить. Я строю для тебя величайшую в Конфедерации церковь. А ты? Что ты дал мне? Что дал ты этому аббатству? Ты молишься. Ты ешь. Ты распеваешь псалмы. Ты пьешь. Ты спишь. И ничего больше.

Николай едва слышно произнес:

— Святой Бенедикт сказал…

— Святой Бенедикт? — Аббат фыркнул и ткнул себя в грудь большим пальцем руки. — Это ты мне цитируешь святого Бенедикта? Иди и стань отшельником, как святой Бенедикт, Николай. Здесь достаточно пещер для тебя и твоего Доминикуса. И пока ты, где-то далеко-далеко, будешь жить, как жили святые прошлого, мы продолжим прилагать усилия к тому, чтобы стать святыми будущего…

В комнате воцарилось молчание, аббат сделал долгий выдох, успокаиваясь, и понизил голос:

— Здесь, Николай, достаточно ртов, которые нужно кормить. И душ, которые нужно спасать. Крестьяне в моих землях однажды захотят познать, что есть красота. Хоть один раз в своей жизни они пожелают увидеть, услышать и попробовать на вкус славу Господню здесь, на этой земле, так же, как познаешь ее ты каждый день твоего бесполезного существования в этом аббатстве. Знаешь, я могу терпеть бесполезных монахов, Николай, если должен. Если Доминикус хочет читать и переводить книги, которые никому, кроме него, больше не нужны, пусть будет так. Если бы ты был просто бесполезным монахом, я бы оставил тебя здесь, в этой келье, до тех пор, пока ты не умрешь, а потом поселил в ней монаха, полезного Богу.

— Аббат, вы ведь не думаете, что я…

— Думаю. — Аббат холодно кивнул, делая шаг вперед. — И если когда-нибудь еще ты рассердишь меня, Николай, если когда-нибудь я замечу хоть малейший признак того, что ты есть нечто другое, чем просто бесполезный архаичный монах, которого я вынужден терпеть, я сделаю так, что ни один монастырь в Европе не откроет перед тобой свои ворота.

У Николая отвисла челюсть. Он едва заметно кивнул.

— Да, аббат, — прошептал он.

Аббат вытер лоб платком, который достал из кармана. Он сделал несколько вдохов и затем слегка прикоснулся к своему громадному лбу, как будто говоря, что он доволен кульминацией дискуссии. Обвел глазами комнату. Его взгляд упал на акварельный рисунок Венеции, лежавший на столе. Едва взглянув, он взял его в руки и сложил пополам, разгладив складку ногтями. Потом разорвал на две части. Николай съежился от звука рвущейся бумаги. Аббат положил обрывки обратно на стол и посмотрел на Николая.

— А теперь отдай мне этого мальчишку, — сказал он.

Последовало молчание. Николай заговорил глухим шепотом:

— Я не могу.

Я весь превратился в слух.

— Тогда я возьму его сам.

Шаги пересекли комнату и приблизились к платяному шкафу. Дверь открылась, и я почувствовал, что с меня сдернули материю. Я продолжал держать глаза закрытыми, но чувствовал над собой его дыхание. Пальцы схватили меня за волосы, и я завопил от боли, но аббат тянул все сильнее и сильнее, пока я не встал на ноги рядом с кроватью Николая.

Николай стоял посреди комнаты. Он сгорбился, как будто держал на плечах мешок картошки.

— Прости меня, — сказал он мне.

— Ты прощен, — сказал аббат. — Пока прощен.

— Аббат, — сказал Николай. Он сделал шаг вперед и вытянул руку, как будто хотел схватить меня. — Позвольте мне подыскать для него место, я найду крестьянина, я буду…

Аббат сунул в лицо Николая указательный палец, чтобы остановить его.

— Ты пойдешь на службу. — Он еще раз воздел свой перст. — Ты будешь думать о зле, которое причинил этому монастырю. Ты забудешь этого мальчика. А я… я отвезу его в один из моих сиротских приютов и буду заботиться о нем, как забочусь о сотнях тысяч других душ, находящихся под моей опекой. Он не понесет наказания за тот ущерб, который нанес сегодня. Но и выгоды не получит.

Аббат впился в мою шею пальцами и потащил меня прочь из комнаты. Я заплакал.

— Если ты еще когда-нибудь прервешь мою мессу, — шепнул он мне на ухо, — я отрежу тебе язык и скормлю его…

— Стойте!

Мы обернулись. Николай стоял на верхней ступеньке лестницы. Мешка с картошкой на его плечах как не бывало. В глазах его блестели слезы.

— Вы не можете сделать этого, — сказал он.

— Ты понимаешь, что говоришь? — спросил аббат.

— Аббат, я поклялся защищать этого ребенка.

На мгновение аббат потерял дар речи. Я услышал, как дыхание замерло у него в горле. Я почувствовал, как его сжатая рука затряслась от ярости, и так же дрожал его голос, когда он наконец заговорил:

— Ты только единожды давал клятву, брат Николай, и твоя клятва была дана этому аббатству. Поэтому позволь мне выразиться ясно: у тебя есть выбор. Ты можешь вернуться к своей первой и вечной клятве, и я отведу этого ребенка туда, куда мне будет угодно. Или же ты можешь нарушить эту клятву, и тогда ты и этот ребенок незамедлительно оставите монастырь. Второе мне нравится больше.

Лицо Николая было красным, как в те моменты, когда он бывал пьян.

— Отец, я молю вас о прощении, я выбираю…

Выбор его так и остался неизвестен, потому что в тот самый момент мы услышали голос человека, который, спотыкаясь, поднимался вверх по лестнице.

— Хвала Господу, — произнес этот новый голос. — Аббат, вы нашли его.

IX

— Ульрих фон Геттиген. — Желтокожий человек задохнулся и протянул ко мне потную руку. — Regens Chori[13] этого аббатства.

Я постарался увильнуть от этой руки, как будто она также намеревалась потащить меня вниз по ступеням. Я узнал этого человека. Именно он стоял в церкви перед певчими, когда я попытался присоединиться к ним.

— Да, я нашел его, — сказал аббат. Он стянул меня вниз еще на одну ступеньку, и я оказался между двумя мужчинами. — И теперь он отправляется в Роршах. И больше не будет нас беспокоить.

— Нет, — сказал регент и схватил меня за руку.

Аббат еще крепче сжал мою шею.

— Что вы имеете в виду? — спросил он.

Ульрих перевел взгляд с аббата на Николая, потом снова посмотрел на аббата. Я попытался высвободить руку, но хватка регента была крепкой.

— Ради хора, конечно.

— Хора?

— Да.

В наступившей за этими словами тишине я перестал извиваться и внимательно посмотрел на Ульриха фон Геттигена. Его желтая кожа туго обтягивала череп и была почти прозрачной, как у цыпленка, которого на короткое время поместили в кипящую воду. Седые волосы, казалось, были выварены до основания, подобно перьям, — их жидкие пучки торчали у него за ушами и на макушке.

И все же то, как он выглядел, поразило меня гораздо меньше, чем то, как он звучал. Хотя дышал он с трудом, струйка воздуха, выходящая из его рта, была легкой, как шепот, она напоминала сквознячок, дующий в щель под дверью. Его сердце билось так тихо, что мне почти не удавалось его услышать, и, хотя я очень старался обнаружить еще какие-нибудь зацепки, которые помогли бы мне лучше узнать его — как он потирает руки или как хрустят его колени, — я не слышал ничего.

— Нам нужно послушать, как он поет, — сказал Ульрих.

Он притянул меня к себе и от нетерпения закусил губу.

— Мы уже слышали, как он поет. В наивысшей степени раздражающе.

— Всего несколько нот, аббат. Всего одно мгновение, возможно, это нечто экстраординарное.

— Послушайте его, — встрял Николай.

Аббат и Ульрих повернулись к громадному монаху, который все еще стоял на верхней ступени лестницы.

— Тебя это не касается, — сказал аббат. Но потом все же повернулся к регенту и пробормотал: — Хорошо, мы прослушаем мальчика.

Вчетвером мы спустились по лестнице и запетляли по незнакомым коридорам. Ульрих не отпускал мою Руку до тех пор, пока мы не вошли в большую комнату с зеркалами вдоль одной из стен. У противоположной стены располагалась небольшая сцена. В центре комнаты стояло сооружение, которое было похоже на гроб с тремя рядами клавиш на конце. Я очень испугался, вообразив, что они собираются похоронить меня в нем живым. Ульрих поставил рядом с гробом стул, приподнял меня и посадил на него. Он увидел мои глаза, испуганно уставившиеся на деревянный ящик, и сказал ласково, насколько позволял его срывающийся голос:

— Ведь тебе раньше никогда не доводилось видеть клавесин? — Он нажал на одну из клавиш, и прекрасный, чистый звон наполнил комнату. — Ты можешь спеть эту ноту, не так ли, мой мальчик?

Трое мужчин в нетерпении уставились на меня, и мне показалось, что еще немного, и стул опрокинется подо мной.

Ульрих облизал губы и снова ударил по клавише:

— Вот эту ноту.

Мой рот пересох, а язык стал толстым от ужаса.

— Пой, — сказал аббат и шлепнул себя ладонью по запястью. — У меня нет времени на игры.

Последовал еще один удар по клавише. Ульрих спел ноту — его голос был чистым и холодным.

— Давай, Мозес, — сказал Николай. Он кивнул, улыбнулся и высоко, насколько смог, поднял свои густые брови. — Они просто хотят услышать, как ты поешь.

Аббат с отвращением взглянул на улыбку Николая и сказал холодно:

— Мальчик, пой, или ты никогда больше не увидишь Николая.

Ульрих снова ударил по клавише, слегка при этом наклонившись.

— Вот эту самую ноту, — стал уговаривать меня Николай, как будто аббат только что не сказал этого. — Всего один раз.

Сомневаюсь, что даже ангел смог бы уговорить меня запеть. Из моего горла мог вырваться собачий лай, наберись я духу повторить этот звук.

— Ну что ж, у него был шанс, — сказал аббат.

Он схватил меня за руку и уже почти стянул с моего насеста, но Ульрих остановил его.

— Оставьте нас, — попросил он. И положил свою бледную руку на руку аббата. — Оставьте нас вдвоем. Он запоет.

— Почему он должен запеть с вами наедине, если он не поет, когда на кону стоит его будущее?

— Мне нужно поговорить с ним.

Аббат воздел руки ввысь:

— Так говорите же!

— Наедине.

— Ах-х-х! — проблеял аббат. — У меня нет на это времени. Даю вам десять минут. Потом он сядет на повозку и отправится в Роршах.

Он вышел. Николай проводил его взглядом, но сам не сдвинулся с места и не думая следовать за ним.

— Пожалуйста, брат Николай. — Ульрих жестом указал на дверь.

Громадный монах был поражен самой мыслью оставить меня.

— Он меня не боится.

Я согласно кивнул. В душе я молился, чтобы мой заступник не оставлял меня наедине с этим человеком.

Но Ульрих подошел к Николаю и начал выталкивать его из комнаты.

— Мне нужно поговорить с ним наедине, — прошептал он мрачно. — Пожалуйста.

Николай отбросил его руку:

— Я дал клятву защищать его.

Ульрих сказал тихо и твердо:

— Оставить нас наедине — это лучшее, что вы сможете для него сделать. Останьтесь за дверью, если хотите.

Николай посмотрел на меня и увидел мои расширенные от страха глаза и открытый рот. Я сжал руки в кулаки.

— Мозес, — обратился он ко мне. — Он не причинит тебе вреда. Я обещаю. Делай то, что он велит. — Но мой заступник был бледен и очень взволнован, когда повернулся и вышел за дверь.

Потом я остался наедине с этим желтым и столь немногозвучным человеком. Он стоял так близко, что я должен был слышать больше — хруст при повороте шеи, движение языка за зубами, звук ступни, скользящей по деревянному полу, слюны при сглатывании. Но я слышал только его дыхание — легкий поток воздуха, струящийся из его рта. Он внимательно посмотрел мне в лицо, потом склонился надо мной.

— Я слышал тебя, — прошептал он, как будто опасаясь, что Николай мог подслушать. — Возможно, и другие слышали твой голос. Он несовершенен. Он еще не поставлен. Но они глупцы. Я слышал тебя. Я слышал твои легкие. Я слышал тебя здесь. — Холодным пальцем он нежно провел линию вдоль моего горла. — Ты не мог этому противиться, так ведь? Ты бы лопнул, если бы промолчал еще секунду?

Регент вонял гнилым сеном. Его нос был вровень с моим. Мне почти захотелось, чтобы аббат вернулся и увез меня куда-нибудь далеко-далеко.

— Мне кажется, ты тоже слышал меня. Я не могу петь, как ты, Мозес. У нас разные таланты. Но мы подходим друг к другу. — Ульрих переплел пальцы рук перед моим лицом.

Я закрыл глаза, не в силах смотреть на него так близко, и желая лишь одного: чтобы он исчез.

— Аббат не может забрать тебя у меня, Мозес. Я слышал тебя, и ты слышал меня. Бог сделал так, чтобы мы встретились.

Он снова притронулся к моему горлу, на этот раз раскрытой ладонью, как будто собираясь задушить меня. Но прикосновение его холодной руки было нежным. Я громко сглотнул слюну.

— Я могу раскрыть твой голос, Мозес. Я раскрою его. Мы уйдем из этого аббатства, если ты пожелаешь. Мы можем вернуться туда, откуда ты пришел. Послушай меня, Мозес, тебе не придется ехать в работный дом. Стоит мне сказать аббату о твоем голосе, и он одарит тебя несказанной роскошью, о которой любой мальчик может только мечтать. Им нужны такие люди, как ты и я, Мозес. — Он шептал мне в самое ухо, и я кожей чувствовал тепло его лица. — Мы им нужны так же, как золото, как их прекрасные церкви и библиотеки. Ты хочешь снова увидеть Николая? Ты хочешь остаться здесь? Или хочешь уйти? Мне это не важно, я разделю с тобой конское стойло, если таков будет твой выбор. Но если ты хочешь остаться — пой.

Затем Ульрих фон Геттиген стал шепотом напевать мелодию, которую я слышал в церкви тем утром. Его голос не был теплым, как те голоса, которым я пытался подпевать, но он легко и точно перебирался от одной ноты к другой. Когда пел Николай, все его тело сотрясалось от звука. В противоположность ему Ульрих фон Геттиген был подобен плохо сделанной скрипке, чьи струны колебались идеально, но чье тело резонировало слабо, как винный бочонок.

Было ли это тем, что имел в виду Николай? Было ли это Божьим промыслом? Я мечтал о чем-то другом, менее омерзительном, чем этот беззвучный человек с его мольбами. Но, возможно, Господь, пришло мне в голову, был не таким добрым и совершенным, как заявлял аббат, и, наверное, этот человек был тем единственным, что Он мог мне предложить.

И тогда я запел.

Я выбрал один голос, который запомнил в церкви. Звук выходил из моей глотки наружу так же быстро, как звон колокола распространялся по металлу. Я чувствовал, как он продвигается вдоль челюсти к впадинам за ушами, как собирается в груди и спускается вниз к пупку. Я пел без слов, только звуки.

Как только мой голос, вначале слабый и неуверенный, зазвучал громче, Ульрих смолк. Он все еще держал ладонь на моей шее, потом его рука нырнула вниз. Она, подобно холодному докторскому инструменту, скользнула от подбородка к грудной клетке, и в этот момент я понял, что он был прав. Казалось, его рука раскрыла меня. Ее прикосновение, подобно звону колоколов моей матери, сделало мой голос глубже. Другая его рука присоединилась к первой. Он ласкал мое лицо, мою грудь. Его руки встретились у меня за спиной, и он крепко обнял меня, как будто хотел, чтобы мой голос перетек в его желтые костлявые руки, в его пустую грудь. Рыдание вырвалось у него изо рта, хотя слез в глазах не было. Затем он отступил от меня и, на мгновение поднявшись на носки и закрыв глаза, резко отбросил голову на плечо, как от сильной боли.

Я остановился.

Он отпрянул назад и прислонился к клавесину, как будто ноги больше не держали его. Его глаза, не отрываясь, смотрели мне в лицо. В них я видел ужас.

— О, Бог мой, — сказал он. — Я проклят.

X

Так началась моя певческая жизнь. Последнюю ночь провел я на диване Николая, и он почти до самого утра говорил о великолепии выпавшей мне участи.

— Тебе больше не нужно будет делить кров со старым, храпящим монахом, — сказал он, и его улыбка была столь печальной, что кому-нибудь могло показаться, будто уходил я на расстояние значительно более далекое, чем два марша вниз по лестнице. — У тебя появятся друзья одного с тобой возраста, с которыми ты будешь играть. Ты будешь смеяться, и бегать повсюду. И по ночам вы будете шептать друг другу свои секреты.

Наконец Николай захрапел, а я все лежал без сна. Его надежда заразила меня. Живя с матерью, я даже мечтать не мог о том, чтобы у меня появились друзья. Сейчас же это казалось возможным. Будет ли нам весело? Будем ли мы играть вместе так же, как играли деревенские дети? Заговорю ли я?

На следующее утро Николай завязал в узелок два яблока, горстку орехов и четки и вложил его мне в руки. Потом он открыл дверь и, махнув рукой, пригласил меня выйти первым. Мгновение помедлив, я прикоснулся к его громадной ладони и заглянул ему в лицо.

— Спасибо, Николай, — сказал я.

Слезы хлынули у него из глаз, он взял меня на руки и прижал к себе.

Он понес меня вниз по лестнице и потом дальше по коридору, где около репетиционной комнаты меня ждал Ульрих. После просьбы регента оставить нас Николай обнял меня еще крепче, потом глубоко вздохнул и поставил на пол Он закусил губу, кивнул и попытался улыбнуться, потом повернулся и, не оглядываясь, быстро пошел прочь.

Времени для того, чтобы приготовить мне новую одежду, не было, и поэтому я носил то простое одеяние, которое Николай купил мне несколько недель назад в Ури. Мои ноги по-прежнему оставались босыми. Когда Ульрих открыл дверь, на меня уставились двенадцать пар мальчишеских глаз.

Ульрих рассказал мальчикам то немногое, что знал обо мне: что родом я был из глухой горной деревни; что обладал невероятным, но непоставленным голосом, который однажды может стать самым великолепным из тех, что когда-либо звучали в их хоре. Он сказал это так, будто я был бутылкой отличного вина, которую следует отправить на хранение в погреба аббата.

— Отныне он брат ваш, — сказал им Ульрих, — покуда и он, и вы пребываете в этом хоре. Помогите ему понять этот мир, столь ему незнакомый.

Мальчики кивнули в ответ своему господину. Я смотрел на этого человека, поначалу показавшегося мне таким отталкивающим, и не мог не испытывать к нему благодарности. Никогда я не был так счастлив с тех пор, как потерял свою мать.

Затем Ульрих поручил мальчику по имени Федер отвести всех на репетицию. Он слегка подтолкнул меня в сторону мальчиков и вышел из комнаты. Мальчики столпились вокруг нас с Федером.

— Привет, — сказал он мне.

Федер был, наверное, моего возраста, только выше ростом. Он улыбнулся мне.

Я кивнул и улыбнулся в ответ — самой дружеской, самой искренней улыбкой, какую только знал мир. Я хотел сказать что-нибудь, но язык мне не подчинился.

Я слишком боялся, что могу произнести какую-нибудь глупость перед моими друзьями.

Федер подошел ко мне, все еще улыбаясь, и встал, нависнув надо мной. Я едва доставал ему до плеча. Потом его улыбка пропала, так внезапно, что я даже отпрянул от испуга. Стоявшие за его спиной мальчики засмеялись.

— Можешь петь с нами, если умеешь, — сказал он. Глаза у него были холодными, как и голос. — Но ты не один из нас.

Он пристально посмотрел на меня сверху вниз, как будто искал подтверждения тому, что я все понял и не разочарую его. Слезы навернулись мне на глаза Я старался не моргать, но не выдержал, моргнул, и две капли покатились по моим щекам. Мальчики засмеялись и закричали ему, чтобы он мне наподдал, но он не стал этого делать. А когда слезы мои потекли рекой, он понюхал воздух и сказал:

— В твоей семье все воняют козлом?

Таким образом, недолгая мечта о друзьях одного со мной возраста оставила меня при самом своем зачатии. Я не пожаловался Николаю или кому-либо еще, поскольку, будучи сиротой, чего еще я мог ожидать? Днем я пошел за стайкой мальчиков в трапезную. Взял в одну руку тарелку с едой, а в другую — самое громадное, самое красное яблоко из всех, которые мне доводилось видеть. А потом за моей спиной возник Федер, ущипнул меня за руку и повел к стулу, развернутому к стене.

— Это твое место, — прошептал он мне на ухо. — А эта еда — мой подарок тебе. Подарок от меня. Видишь того крестьянина, который стоит на раздаче, — его кузен работает в нашем поместье. — Потом Федер показал на голую стену: — Смотри на эту стену. Если посмеешь повернуться и взглянуть на нас, я заберу у тебя свой подарок. И если скажешь хоть слово моим друзьям, я выполню свое обещание. Тебе понятно? — Он ущипнул меня за руку так сильно, что я чуть не выронил тарелку. — А это, — добавил он, забирая из моей руки яблоко, — таким, как ты, не полагается.

Моя постель была теплой и мягкой, как объятия моей матери, и я заснул бы на ней самым глубоким сном, если бы только мне это было позволено. Еще пятеро мальчиков жили со мной в комнате, и, хотя среди них Федера не было, приказы его передавались и сюда.

— Что это ты делаешь? — спросил толстый Томас, обнаружив меня лежащим на кровати в ту первую ночь. — Собаки спят на полу. — И пнул меня по ноге, а потом еще раз, пониже спины, когда я выкарабкался из кровати.

Никто не возражал, когда я вытянул руку и стащил вниз одеяло. Я свернулся под кроватью и заснул под веселые рассказы мальчиков о вонючих охотничьих собаках.

На следующий день в репетиционную комнату ворвался Николай, принесший для меня новую одежду и обувь. Я покраснел, а мальчики захихикали, когда он раздел меня в коридоре догола. Но, по крайней мере, как мне показалось, я стал выглядеть так же, как они. Однако очень скоро я понял, что были еще и другие признаки их превосходства, почти невидимые глазу. Эти сыновья чиновников, мастеров-ткачей или наследники богатых фермеров с обширными земельными угодьями имели отцов, дядьев и кузенов с такими именами, услышав которые многие облизывались. Родители держали их в хоре по нескольку лет в надежде на то, что частые встречи с Богом и определенное количество золота подготовят их к предназначенной им судьбе — стать поместным дворянством. Поэтому они были вынуждены постоянно и с большими трудами карабкаться по лестнице, на самую нижнюю ступеньку которой мне удалось взобраться. Прозвище свинья, данное мне Бальтазаром, заменило прозвище собака, придуманное Томасом. Надменный Герхард, притворяясь, что не замечает меня, наступал каблуком мне на ногу, когда проходил мимо. Иоханнес, блондин с лицом ангела, однажды увидел, как я любуюсь четками, которые подарил мне Николай. Он позвал остальных и, когда все собрались вокруг нас, выхватил четки у меня из рук, разорвал шнурок и разбросал бусины по всему проходу. Губерт, костлявый мальчик с желтой кожей и запавшими глазами, который не мог петь, но, как говорили, был самым богатым из них, обладал способностью очень злобно насмехаться над всеми. «Смотрите, это игрушка того здоровенного монаха, — сказал он как-то вечером, когда я вошел в переполненную комнату. И потом, обратясь ко мне: — Я уверен, что тебе больше нравилось спать в его комнате». Я покраснел, хотя в то время смысл сказанного был мне еще непонятен. Дошло до того, что я стал бояться подходить к Николаю, когда мальчики были поблизости. «Почему он все время тебе улыбается? — бывало, спрашивал меня Федер с этаким невинным видом. — Наверное, сегодня ночью, глубокой ночью, ты пойдешь к нему в комнату навестить его».

Когда же стал я получать удовольствие от пения, Федер прошептал мальчикам: «Смотрите, так он, оказывается, хочет быть певцом! Конечно же! Что еще остается таким, как он?» Он повернулся ко мне: «Так кто, ты говоришь, были твои родители? Они свиней держали?» Первый раз в жизни мне стало стыдно за свою мать. Я знал, что даже свинопас презирал бы ее. Я боялся, что Федеру каким-то образом удалось узнать больше, чем он говорил. На такие мысли наводила меня его жестокая улыбка Он подошел ко мне и, хоть я и попятился от него, обхватил меня рукой за шею и с каждым словом все крепче ее сдавливал. «Не беспокойся, мальчик! — проворчал он. — Через пять лет, когда твой прелестный голос погрубеет, а мерзкий монах не захочет больше забавляться с тобой, найдется достаточно свиней, которых нужно пасти».

Мы поднимались в шесть часов утра, много позже монахов. После завтрака до начала торжественной мессы мы репетировали, потом учились произносить тексты на латинском языке, практиковались в письме — и в этих занятиях проводили время до второго завтрака. После дневного отдыха Ульрих усаживал нас на пол вокруг клавесина и раздавал нам листы бумаги и огрызки карандашей. Потом он начинал бить по клавишам, и мальчики тупо смотрели на него. Он объяснял, чем отличается гипофригийский лад от ионического[14], или расхаживал взад-вперед по комнате, понося Тридентский собор. Почти каждый день он сначала ударял по клавишам вытянутым пальцем. «Это все монахи, — говорил он. — Тысячу лет одно и то же: пение хроматическое, монофоническое в основном, иногда с налетом бравады, привносимым по ошибке гениями». Потом брал несколько аккордов. «Сейчас все по-другому. Вот что вы должны знать — полифонию. Звучание басов, контрасты. Даже если вы не научитесь слышать это здесь, — стучал он себе по голове, — а большинство из вас этому никогда не научится, — вы должны хотя бы понимать это, или вы так и останетесь безмозглыми инструментами, такими же глупыми, как этот клавесин». Затем он обычно играл что-нибудь из Вивальди и велел нам записать это нотами, что очень скоро я стал делать с такой легкостью, с какой остальные дети рисуют дом с двумя окошками и крылечком. Другие мальчики обычно заглядывали мне через плечо и копировали то, что написал я. Когда терпение Ульриха иссякало, он отпускал нас до начала репетиции с взрослыми певчими и музыкальным аккомпанементом, которая продолжалась до самого ужина. Все эти годы с нами не занимались ни математикой, ни французским, и то, что я знаю о Библии и Боге, я выучил, стоя на ежедневных проповедях.

В первые шесть месяцев после того, как я был принят в хор, все мои дни, с утра до вечера, принадлежали Ульриху, но, по крайней мере, с ужина до завтрака он оставлял меня в покое. Однако, по мере того как я овладевал своим голосом, он становился все более исступленным в своей заботе обо мне. Когда мы выстраивались перед репетиционными зеркалами, его отражение появлялось только в моем зеркале: он стоял у меня за спиной с закрытыми глазами, как будто пытаясь уловить запах моих волос. И очень скоро едва ли не каждый вечер не проходил без того, чтобы не возникал он у выхода из трапезной. Положив мне на плечо крепкую руку, он обычно говорил: «Мозес, есть еще кое-что, что я хотел бы тебе показать» — и затем вел меня в репетиционную комнату, и рука его никогда не отпускала моего плеча. Мне было противно оставаться с ним наедине — из-за вони, шедшей от него, из-за его холодного голоса и отсутствия каких-либо звуков, издаваемых его телом. Иногда я думал, что предпочел бы проводить время рядом с трупом, потому что мертвец уж точно не будет прикасаться ко мне.

И все-таки так же, как на колокольне, где я выучился слышать звуки, именно там, в репетиционной комнате, наедине с Ульрихом, я научился владеть своим голосом. Козла можно было бы научить петь, если бы им занимался этот человек! Тем же, кто говорит, что я гений, возникший из ничего, и что талант мой расцвел внезапно, — им скажу я: Упражняйтесь! Упражняйтесь! Ибо нет другого пути к величию.

В те бесконечные часы наедине с Ульрихом я научился держать осанку, выучился правильной фразировке и четкому произношению на латинском языке. Он все время прикасался ко мне. Его ледяные руки то крались вниз по моей спине, то ласкали мою грудь, иногда они опускались почти до икр или поднимались к вискам. Это были такие прикосновения, как если бы вы гладили лепестки цветка. Руки Ульриха выискивали те части моего тела, которые все еще молчали, — он подбирался к самым неподатливым пределам моего звучания. И потому мне кажется, что прикосновения его были волшебными, поскольку голос мой, изначально шедший только из горла, всего лишь за несколько мгновений распространялся по всей голове, а после того как возлагал он свои пожелтевшие руки мне на грудь и на спину, звуки наполняли все мое тело, как будто был я колоколом. Руки Ульриха стремились пробраться вглубь меня. Они находили звучание, спрятанное в напрягшихся бедрах, в сжатых кулаках, в сведенных стопах. Крошечным было мое тело, но стоило мне запеть, и оно становилось огромным.

Придя первый раз ночью к нам в комнату, он споткнулся на пороге, затем наткнулся на кровать и упал, врезавшись локтями и коленями в животы спящих мальчиков. Я выполз из-под своей кровати, как крот из норы, и быстро осмотрелся.

— Где Мозес? — тряс Ульрих Томаса, чьи расширенные от страха глаза уже видели убийцу. — Мне нужно кое-что… Я…

Томас поднял трясущийся палец и указал на мои сверкнувшие в темноте глаза.

Ульрих рывком перебросил меня через плечо и вынес из комнаты. Галереи стояли пустые; аббатство спало. Он прислонил меня к стене — теплое, пахнувшее гнилым сеном дыхание коснулось моего лица. Его нос скользнул по моему носу.

— Я забыл это, — прошептал он, и я мог бы подумать, что он пьян, да только всем было известно, что он к вину не прикасался. — Оно опять пропало!

Он поставил меня на пол, взял за руку и потащил по галереям, и наши шаги были тихими, как шаги призраков.

В репетиционной комнате было темно; он снова поднял меня, и я ощутил под своими ногами стул. Прислушался к Ульриху и снова не услышал ни звука. Тут я начал молиться, чтобы он куда-нибудь исчез. И когда он снова заговорил, я похолодел.

— Есть на свете глухие композиторы, — прошептал он из темноты, — музыка звучит у них в голове. И она так же прекрасна, как и та, что слышим мы, так они говорят!

Я протянул руку, чтобы найти его. Даже не распрямившись в локте, рука коснулась его лица. Он задохнулся от моего прикосновения, и я в страхе отдернул руку.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Восхитительный, нежный, соблазнительный шоколад, такой разный и такой неизменно желанный! Американка...
В монографии рассмотрены качества одаренноведения, а именно требования к нему. Учение об управлении ...
Потенциал одаренности включает в себя, как составную часть, человеческий потенциал. Отмечается духов...
В романе повествуется о строительстве одной из среднеазиатских ГЭС – об экстремальной ситуации, вызв...
Меня попросили написать предисловие к книге народного поэта Дагестана Абуталиба Гафурова. Я, открове...
Возвращение Крыма в состав России стало первой за долгие годы операцией спецназа ГРУ, о которой узна...