Колокола Колман Орландина
Но он схватил меня и так сильно сжал мне запястье, что я заскулил.
— Я бы уши свои отдал за это! — воскликнул он. — Отрежьте мне их, и пусть никогда больше я не услышу твоего пения — лишь бы только я мог слышать его там!
Ульрих с силой постучал пальцем по моей голове, отчего я едва не упал, но он притянул меня к себе, и я вплотную прижался к нему. Снова его дыхание коснулось моей щеки, и он зашептал мне в ухо:
— Я лежу без сна, Мозес. Каждую ночь, с тех пор как ты пришел сюда. Как будто ты за окном моим, но дует ветер, и, как я ни стараюсь услышать тебя, у меня ничего не получается.
Его холодный лоб прижался к моему лбу, я ощутил холод его щеки на своей разгоряченной коже.
— Не следовало тебе сюда приходить, — прошептал он.
Он отпустил мою руку и поставил меня на пол. Его шаги удалились. Потом его пальцы пробежали по клавишам. Прозвучала нота.
— Пой, — сказал он.
Я спел. Я так боялся, что меня едва было слышно.
— Нет! — воскликнул он. — Пой! — И ударил пальцем по клавише.
Я сделал глубокий вдох и, выдыхая, прислушался к дыханию в своей груди. Я не стал делать усилий, чтобы раскрыть его, а вместо этого, как учил меня Ульрих, попытался почувствовать, как при следующем вдохе новый поток воздуха потечет к тем самым закрытым местам моего тела, чтобы и они тоже смогли раскрыться. Мой страх пропал. Со следующим выдохом пришел звук — на этот раз тоже не громкий, но зато очень чистый. Мой голос наполнил комнату, и я пел, пока в легких не закончился воздух. Потом наступила тишина.
— А теперь сегодняшнее Credo[15], — сказал он и заиграл тему сопрано из третьей части.
Я запел.
Внезапно я снова почувствовал на себе его руки — руки, ласкающие цветок. На груди, в подмышках, на пояснице. Руки, ласкающие меня до тех пор, пока все эти части моего тела не завибрировали вместе с голосом. Потом он обхватил меня за спину и прижал мою грудь к своему уху.
— Пой! — приказал он.
Я почувствовал, как звучание охватило все мое тело. У меня затряслись колени.
— Да! — задохнулся он.
Я понял, что он прав — никогда еще мой голос не звучал столь великолепно. Так я стоял и пел, а он все это время держал голову у моей груди, словно ребенок, припавший к своей матери.
XI
Вину за появление мальчиков-певчих возлагать следует на святого Павла. Не будь его интердикта[16] — не было бы в них потребы. Женщинам запретили говорить в собраниях, но заставить замолчать женский голос в церкви было бы не под силу и святому Павлу. Несколько месяцев проводим мы в утробе матери, и уши наши привыкают к ее звукам (в моем случае это были ее колокола), так же и церковь, находящаяся в поисках идеальной красоты, нуждается в субституции, замещении. В хоре же Святого Галла никогда еще до этих пор не было голоса прекраснее моего.
Внезапно аббат стал ценить меня высоко, так высоко, как ценил он драгоценный камень в своем кольце или кипенно-белый мрамор для башен своей новой церкви, поднимающейся с земли к небесам. Когда ему доводилось слышать мое пение или у него находилась свободная минута, чтобы понаблюдать за нашими уроками, он жадно улыбался, как будто это было роскошным пиром, который готовился для его услаждения. Молчаливость моя также была ценным качеством. Говорил я только с Николаем, в чьей комнате прятался всякий раз, когда мог ускользнуть от Ульриха с его хором. Но даже тогда не мог я произнести ничего, кроме бессвязного лепета. Когда однажды Николай спросил меня, кто был мой отец, я просто пожал плечами. А когда он спросил, каково мое настоящее имя, я сказал: «Мозес».
На дневных службах и на большинстве месс распевающие псалмы монахи, статью подобные Николаю, вполне могли задрать рясу Штаудаха до самых небес. Но по двунадесятым праздникам, или по случаю прибытия святых мощей, или же на поминальных мессах по усопшим, отписавшим монастырю особенно щедрое наследство, аббат вызывал хор Ульриха, и наше существование обретало литургический смысл. Всего за год всем хором мы пели около двадцати месс, да еще к тому же, дабы исполняли мы свои обязанности, по многим другим поводам нас рассылали небольшими группами в малые церковные приходы, располагавшиеся на бескрайних землях аббатства. Ульрих с безупречным вкусом подбирал наш репертуар, который включал в себя неземные мессы Кавалли, Шарпантье, Монтеверди, Вивальди и Дюфаи. А на наших тайных полуночных репетициях этот отвратительный человек доставал из кармана ноты кантат, контрабандой доставленных из Лейпцига, и втайне осквернял аббатство протестантскими песнопениями Баха.
Так же, как богатейшим католикам Санкт-Галлена хотелось иметь хлопок из Америки, книги из Парижа, чай из Индии и кофе из Турции, ни одни похороны, ни одно церковное шествие в приходах и ни один церковный праздник не обходились без музыкального сопровождения хора Святого Галла. В моей памяти все те места, где мы пели, представляются мне одним большим расплывшимся пятном. В смутном видении встают передо мной все эти промозглые церкви, украшенные рюшами муслина и окутанные шорохами приглушенного храпа и сопения.
Все, это точно, кроме одной.
Обычно на концерт мы добирались на повозках, запряженных волами, поскольку большая часть католиков Санкт-Галлена проживала за пределами городских стен. Но как-то раз вечером мы гуськом вышли из западных ворот аббатства и направились в протестантский город. Во главе шел Ульрих, за ним два бледных седовласых скрипача; толстошеий Генрих-клавесин и бас Андреас; потом два взрослых тенора и два контральто препубертатного возраста; сопрано Федер; Ули, бывший мальчик-певчий, который при достижении половой зрелости был низведен до положения нескладного носильщика и переворачивателя нот; и наконец, постоянно останавливающийся, чтобы не пропустить ни одного просачивающегося из открытых городских окон звука, я собственной персоной.
Пока мы шли через город, я уже несколько раз терял из виду зад Ули, но догнать его особого труда не составляло. Я закрывал глаза и ловил звук его каблуков. И вот в очередной раз, после десяти минут ходьбы, я нашел остальных, дожидавшихся меня возле роскошного здания из серого камня. Это был дом Дуфтов, как сказал нам Ульрих, дом семейства текстильных промышленников «Дуфт и сыновья».
— Католический дом, между прочим, — добавил он, — хотя мы с вами еще не вышли за городские стены.
Федер, наверное, слишком громко прошептал, что его семейство никогда бы не стало жить среди этих крыс.
— Пусть это будет тебе уроком, — строго сказал Ульрих. — Те, кто ставит дело выше религии, только выигрывают от такой терпимости. Дуфты — самые богатые в нашем кантоне, и среди католиков, и среди реформатов. Сегодня вы должны выступить наилучшим образом.
Мы вошли в дом через боковую дверь, как нанятые на празднество кондитеры. Проход в подвальном этаже, ведущий к домашней часовне, был темным и сырым. Я сделал несколько шагов вслед за Ули, но внезапно остановился. Слева совершенно явственно раздавалось звяканье металлических кастрюль, но когда я повернулся посмотреть, что там такое, то увидел только серый камень. Я сделал шаг вперед — звяканье затихло, но внезапно заговорила женщина. Еще два шага вперед, и я услышал чей-то разговор: группы мужчин, не меньше дюжины.
Я остановился. Создавалось впечатление, будто я прошел мимо трех окон, раскрытых в трех разных комнатах, но в стенах был только камень, и ничего больше. Я быстро изучил стену, но не нашел в ней ни одной дырки. Меня бросило в дрожь. Я решил, что, по всей видимости, в этом проходе обитают призраки. Конечно же сегодня я понимаю, что не было в том ни волшебства, ни дьявольщины, это был просто phnomne. Я где-то читал, что известняк состоит из древних раковин, которые, подобно раковинам улиток, сохраняют и передают все звуки, и у Дуфтов, должно быть, я слышал звучание этого громадного дома. Подобно тому как воздух из трубача проходит от мундштука к раструбу трубы по многим медным извилинам, так и звуки в доме Дуфтов были сначала поглощены, а потом переданы от раковины к раковине и в конце концов выплюнуты сквозь стены в совершенно другой комнате.
Таким образом, продвигаясь по мрачному коридору вслед за своими спутниками, я услышал звон разбившегося об пол стакана, стук руки по столу, голоса мужчины, певшего глупую песенку, плачущего ребенка и облегчающейся женщины. (Если же вас изумляет, что я могу установить пол по журчанию, то вам следует запретить посещать концертные залы. Господь дал вам уши, чтобы слышать.) А за этими вполне узнаваемыми звуками я услышал также великое множество трахов и тарарахов, как будто армия глухих добывала внутри стен серебро.
За несколько минут я спустился вниз по короткому проходу. При каждом новом звуке я останавливался и безуспешно пытался найти дырку в камне. И вдруг, достигнув конца коридора, в том самом месте, где он разветвлялся, уходя вправо и влево, я внезапно остался совершенно один. Я прислушался к каблукам Ули, определил их направление, прошел пару шагов влево, понял, что ошибся, вернулся к развилке и обнаружил, что звук шаркающих шагов доносится и слева, и справа от меня, а потом я услышал эти каблуки у себя над головой.
Я потерялся.
Без слуха я ни на что не годен. Все остальные мои чувства перестали развиваться от неупотребления. С каждым новым шагом в каком угодно направлении стены дома Дуфтов выплевывали все новые и новые звуки, которые я пытался расположить, как на карте, но все было напрасно. И если кому-то длинные галереи и прямые углы этого дома казались простыми и незамысловатыми, как чистое поле, то для меня они были лабиринтом.
Наконец я выбрал одно из направлений и двинулся к концу прохода. Слева оказалась дверь, а справа проход уходил все дальше и дальше в темноту. Я уже было собрался открыть дверь, как услышал приятный голос, доносившийся из полумрака.
— Ну, давай же, — произнес голос. — Иди сюда. Я твой друг. Не бойся.
Крадучись, я пошел по темному коридору по направлению к голосу. Открытая дверь вела во что-то вроде слабо освещенной кладвой, в которой сотни стеклянных кувшинов заполняли ряды деревянных полок.
— Ну, ладно, — сказал приятный голос. — Я не сделаю тебе больно. Я хочу тебе помочь.
Ободренный, я вошел в комнату.
Я был весь сосредоточен на звуках — и, только сделав вглубь комнаты несколько шагов, заметил, что на меня смотрит чей-то глаз. Я застыл. Затем заметил еще один глаз, потом еще пару, а затем тысячи отрезанных голов взглянули на меня сверху вниз. Я увидел головы цыплят, дюжину голов птиц, голову свиньи и голову козленка с маленькими рожками. В ушатах из зеленого стекла, стоявших на самой верхней полке, плавали головы диких зверей: оленя, волка. Я увидел громадную голову медведя, три большие головы диких кошек и несколько голов поменьше, сурков. Вытаращенные в изумлении, покрытые пеленой глаза пристально смотрели на меня сквозь прозрачную жидкость. Беги! — казалось, говорили они мне. — А то и тебе голову отрежут.
Но как только я повернулся, чтобы убежать, успокаивающий голос раздался снова.
— Все хорошо, — произнес он. — Не бойся.
Я понял, что ободрение предназначается совсем не мне, потому что персона эта стояла ко мне спиной. Я увидел черные туфли и белые чулки, зеленое бархатное платье с бантами на плечах и две светлые пряди волос. Я смотрел на девочку — такие существа я часто видел в церкви, но, за исключением пары тощих сестриц из Небельмат, которые имели больше сходства с мышами, чем с женщинами, ни с кем из них мне не доводилось стоять так близко.
Девочка склонилась над большим деревянным ларем, опустившись в него почти по пояс, и, подняв ногу вверх для равновесия, предоставила мне возможность обозреть ее белые чулки, от тонкой лодыжки до изгиба тощих ягодиц. Внезапно заинтересовавшись, я вдруг понял, что какая-то тайна скрывается в том гладком местечке, где сходились швы ее белья. Она еще глубже нырнула в ларь, и ее платье поднялось еще выше, как раскрывшийся зонтик, а ноги задрались к потолку. Мне захотелось прикоснуться к ним. Они теплые или холодные? Грубые или гладкие?
— Попался! — выдохнула она, победно лягнув ногой воздух.
Ноги опустились вниз. Платье упало на свое место. Потом появилось плечо с выпачканным в грязи бантом, потом еще одно, без банта, потом золотистые пряди волос с прилипшими к ним клочками сена, выпачканное в грязи красное лицо, две голые руки, пара грязных ладоней и змея.
Она была длиной с мою ногу, и ее маслянисто-черная кожа блестела в неверном свете лампы. Девочка отбросила с лица локон, поднесла извивающуюся змею к губам, поцеловала ее и сказала:
— Все в порядке, Жан-Жак. Ты свободен.
Я помню каждую деталь этой картины. Ее веснушки. Каждое пятнышко грязи на ее платье. Гордую и нежную улыбку, предназначавшуюся змее. Возможно, все то, что я вижу сейчас своим внутренним взором, — это просто воспоминания воспоминаний о еще более отдаленных воспоминаниях, подобные старым часам, которые ремонтировали так много раз, что в них не осталось ни одной первоначальной шестеренки. Я слишком часто вызывал их в своей памяти: эту девочку с растрепанными волосами, ее грязные руки и испуганного ужа у ее рта.
Когда ее губы почти прикоснулись к змее, она увидела меня.
В мерцающем свете лампы я заметил, что ее щеки залило смущение. Она попыталась спрятать змею за спину, но уж извивался так отчаянно, что она не смогла удержать его одной рукой, и он упал на пол. Мгновение помедлив, словно принимая решение, она прыгнула на пол и, встав на четвереньки, схватила руками Жан-Жака, и ее золотистые локоны свесились вниз, как два длинных уха.
Она посмотрела на меня снизу вверх.
— Ты кто такой? — спросила она. — И что ты здесь делаешь?
Я был немедленно покорен уверенностью ее голоса и чистотой произношения. Ни отзвука деревенского говора. Я сразу же понял, что эта девочка была из высокого сословия, выше даже, чем мальчики-певчие, насмехавшиеся надо мной. И как бы близко ни стояла она ко мне сейчас, было совершенно очевидно, что никто в целом мире не был для меня более далек.
Она крепко сжала Жан-Жака в руке, села на корточки, потом встала, держа змею перед собой, подобно тому как священник держит потир с вином для причастия. Она была на голову выше меня, и у нее было удивительное лицо — словно холст для изображения эмоций: любопытство в нахмуренном лбу, осторожность в прищуренных глазах, смущение в ямочке на подбородке и чуточку веселья на губах, раздвигающихся в улыбке. Она внимательно осмотрела мое певческое одеяние:
— Ты монах? — По тону ее голоса можно было предположить, что змей она предпочитает монахам.
И снова я ничего не ответил.
— Когда я вырасту, — сказала она, подходя ко мне очень медленно, но при этом очень быстро произнося слова, — монахов вообще не будет, а будут только philosophes, и женщины смогут ими быть, даже если им не удастся управлять мануфактурами.
Когда она закончила говорить, Жан-Жак очутился совсем рядом с моим лицом. Он прекратил извиваться и безвольно таращился в темноту. Девочка посмотрела мне в глаза, Я отступил на шаг назад. Она снова приблизилась.
Когда она двигалась, ее платье шуршало. Скрипели жесткие черные туфли. Пару раз она угрожающе клацнула зубами.
— Если ты кому-нибудь скажешь, что здесь видел, я тебя прибью, — сказала она. И прошла мимо меня.
Я повернулся, чтобы посмотреть ей вслед, и только тогда заметил, что она хромает. Ее правая ступня была вывернута внутрь, и колено не сгибалось. Выходя из комнаты, она оглянулась и заметила, что я внимательно смотрю на ее ногу. К битве эмоций на ее лице присоединилась вспышка боли.
— Это очень жестоко — вот так вот глазеть, — сказала она. И ушла.
Я посмотрел в распахнутую дверь, потом закрыл глаза, чтобы пробежаться по всем ее звукам, отправленным с этого момента на хранение в мою память. Шорох ее платья и нежный голос заклинательницы змей разбудили мои чувства. Что это был за запах — в комнате все еще едва слышно пахло мылом и чем-то цитрусовым?
Я вернулся в главный проход и, прислонившись спиной к каменной стене, стоял там, пока не услышал шаркающую походку Ули, посланного разыскать меня.
Туда мы пришли затем, чтобы спеть на Воскресной Всенощной, и пели мы «Dixit Dominus»[17] Вивальди, вещь весьма виртуозную, гармоническую и благочестивую, способную впечатлить как гениев, так и богатых идиотов, дабы побудить последних к изменению их завещаний таким образом, чтобы это было наиболее прибыльно для аббатства. Домашняя церковь Дуфтов представляла собой бесформенного вида храмину из известнякового камня, забитую до потолка иконами, с тремя дюжинами молящихся. Федер и я, плечом к плечу, стояли перед линией хора. В тот вечер он не прятал в кулаке иголку, и не втыкал ее мне в руку, и не шептал мне на ухо, что аббат запер Николая под замок за его непристойные деяния, как обычно делал это во время наших репетиций. Сейчас церковь была заполнена людьми, в чьих жилах текла благороднейшая кровь Санкт-Галлена, поэтому он улыбался, как ангел, и ничем не выдавал своего ко мне презрения.
Только мы собрались начать петь, как дверь в церковь открылась, и в нее уверенной поступью вошел хозяин дома, Виллибальд Дуфт. Глава текстильной империи «Дуфт и сыновья» был не только тощ, но еще и очень мал ростом, поэтому среди многих толстых мужчин, находившихся в церкви, казался совсем мальчиком. Он не помедлил, чтобы перекреститься, а только опустил палец в чашу со святой водой и нарисовал им в воздухе круг, закапав пол. В левой руке он сжимал на этот раз уже вполне чистую руку своей дочери Амалии Дуфт, любительницы змей. Она, припадая на ногу, шла за ним.
Они сели на скамью в первом ряду, рядом с женщиной, которая была обладательницей весьма непривлекательного набора из высоких скул, впалых щек, тощих плеч и широких бедер и очень напоминала мясистую пирамиду, оплывшую на скамье. Амалия села между двумя взрослыми. Я ошибочно принял грушеобразную даму за мать Амалии и жену Виллибальда. Однако впоследствии я узнал, что это была незамужняя сестра Дуфта, Каролина Дуфт, главный источник благочестия в доме и инициатор этой службы.
Пока исполнялись две первые части, я внимательно наблюдал за этой троицей. Группы теноров и альтов боролись друг с другом, а также со скрипками и с клавесином за обладание церковью, используя как оружие преувеличенную громкость голосов и едва заметное растягивание нот. Но битва с толпой была проиграна — этот шум просто притуплял ее внимание. Кое-кто из молящихся заснул. Дуфт внимательно разглядывал свои туфли. Сидевшая рядом с ним Амалия равнодушно болтала ногами и даже не пыталась скрыть скучающее выражение на лице. И в то же время казалось, что Каролина Дуфт не могла быть счастливее, даже если бы сам Вивальди восстал из мертвых и взял в руки свою скрипку. Она закрыла глаза и ритмично раскачивалась, совершенно не попадая в такт со звучащей музыкой. Я даже позволил себе задаться вопросом: Уж не глухая ли она?
Третья часть исполняемой нами Dixit Dominus представляла собой один из самых прелестных контрапунктов, которые Вивальди когда-либо писал для двух сопрано. Она прекрасно подходила для наших с Федером голосов, которые хоть и не стали еще сверкающими и мощными, зато были легкими и быстрыми. Мне нравилось наблюдать за тем, как публика реагировала на вступление Федера, Virgatn virtutis tuae[18], а потом, через несколько секунд, я повторял эту фразу. Именно в этот момент публика выходила из оцепенения.
Следующую фразу мы пели в унисон, пока Вивальди не разлучал нас. Затем мы становились похожими на двух танцующих воробьев, наши голоса в унисон неслись вверх. Потом они снова разделялись, но мгновение спустя, воссоединившись, опять звучали вместе. Голос Федера был таким живым, что иногда мне казалось, что он может убежать от меня. Но на какое-то мгновение мы становились братьями, и мне хотелось протянуть руку и обнять его.
Люди в церкви, привстав со своих мест, наклонились вперед. Скамьи, на которых они сидели, скрипнули. Дуфт, вытянув вперед одну ногу, другой стряхнул с подошвы комочек грязи и зевнул, как будто он совсем не слушал музыку. Амалия же слушала. Она внимательно смотрела на меня, и едва слышное звучание раздавалось в чреве у нее.
Часть закончилась, и в первый раз за все время в церкви воцарилась мертвая тишина. Ни шороха, ни кашля.
Несколько человек сидели с разинутыми ртами и дышали с присвистом.
Музыка зазвучала снова. В двух следующих частях битва между тенорами, басами, скрипками и клавесином возобновилась, и все исполнители с воодушевлением вновь приняли в ней участие. Потом последовал рефрен корнета с органом, неуклюже переписанный для нашего клавесина со скрипками. Короткая восьмая часть началась с монотонных звуков скрипок, которые Вивальди так замечательно использовал для того, чтобы подготовить слушателей. Они успокаивали публику и давали возможность двум нашим седовласым скрипачам проявить себя. Затем начиналась сольная партия для моего сопрано, De Torrente[19].
Я был маленьким мальчиком, едва доходившим мне сегодняшнему, взрослому мужчине, до пояса. Хор покорно стоял за моей спиной. Голос мой был негромок, но наполнял каждый уголок зала. Мой подбородок дрожал от того, что каждый гласный звук я растягивал на двадцать нот, а то и больше. Публике казалось, что все это я делаю без особого напряжения — я не закрывал глаз, и плечи мои не вздымались, — но мне при этом требовалась полнейшая сосредоточенность. Я держал свои тощие руки опущенными вниз и немного перед собой и каждым вытянутым пальцем чувствовал свое пение. Мои легкие растянулись и напряглись, и хотя голос мой не был и на десятую часть таким громким и полным, каким ему предстояло стать, он был чистым, как горный воздух вокруг церкви моей матери. В церкви Дуфта глаза присутствующих наполнились слезами. Амалия, сидевшая в первом ряду, нахмурилась; бледные пальцы ее вцепились в край скамьи. Мое пение царило в каждой клеточке ее тела.
Когда я закончил, наступила тишина. Федер застывшей статуей стоял рядом со мной. Ульрих задохнулся от изумления. Он как будто вновь увидел меня. Дуфт все так же изучал свои туфли.
Амалия сидела тихо, печальная и пораженная, как будто у ее змеи выросли крылья и она прямо на глазах полетела куда-то.
XII
Потом мы сидели в маленькой гостиной и пировали. Еда и вино были единственным вознаграждением за наше пение (аббат Целестин, несомненно, свое вознаграждение получал по отдельной договоренности). Казалось, все забыли обо мне, кроме Ульриха, пристальный взгляд которого я время от времени ловил на своем лице. Наверное, он тщетно пытался вызвать воспоминания о моем голосе. В одной руке я держал баранью голень, в другой — куриное крылышко, и рвал зубами мясо, как будто намеревался за эту ночь вымахать в полный рост.
— Псст! — услышал я чей-то шепот.
Кажется, этого, голоса больше никто не слышал. Я обернулся к двери. В щель заглядывал чей-то глаз. Раньше никто не изъявлял желания говорить со мной, кроме Ульриха и Николая, поэтому я не обратил внимания на этот голос и вернулся к своей трапезе.
— Псст! Эй, монах!
Я снова обернулся и на этот раз увидел голову Амалии Дуфт, заглядывающую в приоткрытую дверь.
— Иди сюда!
Я повиновался, правда с осторожностью, будучи уже хорошо осведомлен о том, что за дружескими увертюрами часто следуют жестокие шутки. Едва я подошел к двери, Амалия схватила меня за руку, вытащила из комнаты и захлопнула за нами дверь. На ней был белый пеньюар, и она очень сердито смотрела на меня.
— Ты отвратителен, — сказала она.
Я подумал: Почему люди ищут меня только для того, чтобы обидеть?
Но потом мне пришло в голову, что на самом деле вся нижняя часть моего лица лоснится от бараньего сока и куриного жира. Я вытер лицо рукавом своей певческой накидки. Амалия застонала и, схватив меня за руку, потащила по коридору. В умывальной она вытерла мне лицо и руки мягким полотенцем и бросила его на пол.
— Быстро, — сказала она и потянула меня за рукав. — Я уже должна быть в постели.
Звяканье, шум падающих капель и бормотание дома Дуфтов то приближались ко мне, то отступали, покуда она вела меня по коридорам известным только ей путем, который я сам вряд ли смог бы повторить. Мы почти бежали, и из-за хромоты она раскачивалась из стороны в сторону. Амалия снова посмотрела на меня.
— Очень многие люди падают с крыши, — сказала она. — Матиас фон Груббер упал с той же самой крыши, что и я, но только он приземлился на кучу навоза. А я на плуг. Каролина говорит, что Бог сделал это для того, чтобы утихомирить меня, но это меня не утихомирило, да и в любом случае Бога нет.
Последнее замечание заставило меня отшатнуться от нее в ужасе, но она с удвоенной силой потащила меня за собой. Когда же я снова ничего не сказал, она покачала головой:
— Почему ты не говоришь?
Потому что я не знаю, что сказать, ответил бы я, если бы набрался смелости.
Она пожала плечами и продолжила:
— Я не против. Ненавижу слушать людей. Мари вот никак не заткнется. Я пыталась залепить уши воском, так она, чтобы ее услышали, начала кричать. Ты конечно же можешь не молчать, но и болтать ты не обязан.
Никто раньше не говорил мне так много слов, кроме Николая и Ульриха. И вообще, все это выглядело весьма подозрительно. Мне никогда не найти дороги обратно, если она бросит меня здесь или, что еще хуже, отведет меня в компанию своих злобных друзей. На нашем пути больше не было окон, и звуки из стен становились все слабее и слабее. Я рассудил, что мы зашли в необитаемую часть дома Дуфтов.
Наконец она замедлила шаги. В конце длинного прохода стоял стол, за ним виднелась двустворчатая дверь. За столом сидел старик, глаза его были полузакрыты. Перед ним на столе стояла свеча и были аккуратно разложены гусиное перо, бумага и серебряные часы.
— Фройляйн Дуфт, — отчетливо произнес он, когда мы приблизились, и написал что-то на бумаге.
Я заглянул в нее и увидел, что там было нацарапано ее имя.
— Если ты, Питер, не скажешь моему отцу, что мы сюда приходили, я принесу тебе сигару, — пообещала она.
Он продолжал писать.
— Две сигары.
Он покачал головой:
— Мои данные самые точные.
Я взглянул на лист бумаги, лежащий перед ним. Аккуратными колонками он был поделен на две части:
Пока я читал этот список, из-за дверей послышался хриплый кашель. Питер взглянул на часы. Амалия застонала и схватилась за дверную ручку.
— Не мешай! — приказал Питер и наклонил голову. Когда кашель прекратился, он посмотрел на часы.
Записал: «Кашель (хриплый): 20:34 (продолжался 24 секунды)».
— Мы идем туда. — Амалия схватила два куска черного шелка из кучки таких же кусков, лежащих на столе.
Внезапно летаргический Питер куда-то пропал, и его место занял рыцарь, который вдруг вскочил на ноги и схватил меня за запястье.
— Нет, — сказал он, потрясенный. — Только не он!
— Я разрешаю, — сказала Амалия.
Питер с изумлением посмотрел на нее. Потом притянул меня ближе к себе, так что я смог почувствовать его дыхание — от него воняло кислым вином.
— Она не позволит ему, — прошептал он.
Амалия топнула здоровой ногой.
— Мы идем туда, — повторила она.
Старик притянул меня к себе еще ближе. Я попытался вырваться, но хватка его была слишком крепкой.
— Не ходи туда, — прошипел он мне на ухо.
Амалия схватила меня за другое запястье:
— Не слушай его. Отец будет доволен.
— Доволен! — повторил Питер. — Доволен тем, что ты разрушаешь эксперимент? Как тогда сможет выздороветь фрау Дуфт? Скажите мне, фройляйн Дуфт!
И пока они выворачивали мне руки, я вертел головой, переводя взгляд с его ужимок на сердитое лицо девочки.
— Пни его, — прошептала она.
Я так и сделал. Пнул его в щиколотку, он взвизгнул и выпустил мою руку. И запрыгал на одной ноге, растирая ступню. Раскаяние охватило меня, я уже готов был броситься помогать ему растирать ногу, но Амалия распахнула дверь и втолкнула меня внутрь.
— Я иду за господином Дуфтом! — завопил Питер.
Но Амалия захлопнула дверь, и мы остались одни в темной комнате.
Правда, не совсем одни — в ней был кто-то еще. Женщина — я распознал это очень быстро. Она непрерывно кашляла и, задыхаясь, с хрипом вдыхала воздух, наполняя им себя, а потом как будто кто-то протыкал ее, и воздух выходил из ее легких. На столе горела тонкая свеча, но за пределами ее слабого ореола мои глаза ничего не могли разглядеть. Звуки дома Дуфтов сюда совсем не доносились. Я не слышал ни звяканья, ни шепота стен, ни звуков города и ночного ветра снаружи.
Я вздрогнул, когда Амалия обвязала мое лицо куском шелка. Он пах углем.
— Все в порядке, — сказала она. — Мы должны носить их, чтобы не заболеть. Если будешь дышать одним воздухом с больным, заболеешь сам. Мама больна.
Так, значит, это фрау Дуфт была в дальнем конце комнаты. Я испугался и был очень рад, когда Амалия взяла меня за руку. Ее ладонь была самой мягкой из всех ладоней, которых я когда-либо касался. Когда мои глаза привыкли к темноте, я увидел громадную кровать. На ней было столько подушек и одеял, что если бы я не слышал дыхания, то не смог бы с точностью сказать, один человек лежит на этой кровати или пять. Горевшая у нас за спиной свеча отбрасывала на стену наши с Амалией огромные тени. Я крепко держал ее за руку. — Матушка! — прошептала Амалия. — Матушка, проснитесь!
Она потянула меня к кровати. Я не поддавался, но она была сильнее меня и более решительной.
В одеялах на кровати появилась щель. Костлявая рука выскользнула из нее наружу. Амалия положила на нее свою руку, став связующим звеном между нами.
— Амалия, — раздался хриплый шепот. — Что ты здесь делаешь? Уже поздно.
В темном углублении в одеялах я разглядел сияние пары глаз.
— Мама, смотри, кого я к тебе привела. Певца.
Амалия подтащила меня еще на шаг ближе. Я смотал на нее, не зная, что делать. Она сжала мне руку и кивнула.
— Все хорошо, — прошептала она. — Пой.
Меня учили петь в церковном хоре. Мы исполняли духовную музыку в особых, предназначенных для этого местах. И несмотря на то что нас брали внаем и нам случалось петь на приватных богослужениях, мы никогда бы даже рта не раскрыли, не будь поблизости алтаря с Библией. Я не был ни менестрелем, ни знахарем, которому ведомы заклинания, чтобы лечить болезни.
Поэтому петь я не стал.
— Пожалуйста, — взмолилась Амалия. Она сжала мою руку и прижала ее к своему громко стучавшему сердцу. — У нас совсем немного времени. Скоро сюда придет отец.
Это показалось мне весомой причиной для того, чтобы сбежать, а не петь. Внезапно я испугался этой девочки, целовавшей змей и говорившей, что Бога нет. Я попробовал вырваться, и мне почти это удалось — теперь она сжимала в кулаке только мой указательный палец, — но тут одеяло сдвинулось в сторону.
И при свете свечи я увидел лицо фрау Дуфт.
Это может показаться невероятным, но я увидел свою мать. На мгновение мне показалось, что это была она, спрятавшаяся в этих простынях, и я чуть не закричал от радости. Потом я вспомнил, что лицо моей матери было грязным, а это лицо, лицо фрау Дуфт, было чистым и бледным. Кожа у матери моей была грубой, как дубленая шкура, а у фрау Дуфт она была как тонкий натянутый муслин. Волосы моей матери были распущены и взъерошены, а у фрау Дуфт они были тщательно вымыты и собраны на затылке. Моя мать была сильной. Фрау Дуфт была слабой. Но от этих запавших глаз, от нижней губы, дрожавшей от напряжения, до меня донесся отголосок того тепла, которое я воскрешал в своей памяти при мыслях о жизни на колокольне. В тот момент я готов был дать обещание Господу навечно закрыть рот свой, если бы только моя мать хоть раз смогла услышать, как я пою.
И я запел для фрау Дуфт. Я пел «Gloria» из «Missa Рарае Marcelli» Палестрины. Никогда раньше я не пел в столь маленькой комнате — мебель, одеяла и занавеси почти поглотили мой голос. Дыхание мое струилось сквозь угольную маску, щекотавшую мне нос. Я услышал слабый резонанс, которым мой голос отозвался в этих двух телах. В костлявом теле фрау Дуфт он отдавался едва слышным шепотом. Зато Амалия, все еще сжимавшая мою руку, обладала даром слышать без помощи ушей. Ее губы слегка приоткрылись. Глаза были закрыты. Плечи распрямились. Подобно тому как, проводя мокрым пальцем по краю хрустального бокала, вы слышите звук, так и в ней постепенно возникало едва слышное звучание — мой голос вибрировал в мышцах ее шеи и верхней части спины. Может быть, именно так моя мать могла бы услышать мой голос?
И пока Амалия настраивала себя на мое пение, я настроил свое звучание на нее, и мне показалось, что я сжимаю ее шею в своих теплых ладонях. Я впервые ощутил желание почувствовать свой голос в ней, подобно художнику, который влюбляется в того, чей портрет он пишет, подчиняясь власти своей кисти.
«Gloria» была написана для хора, и, в отсутствие других голосов, я повторял себя, ныряя в прекраснейшие ноты контральто и изобретая модуляции, которых не было в природе. В те моменты, когда я замолкал, было слышно только наше дыхание: легкое и свободное у Амалии, мое, жаждущее воздуха, и больное у фрау Дуфт.
И замолчал я только тогда, когда послышались приближающиеся по коридору шаги.
XIII
— Не сметь! — закричал, вбегая в комнату, Виллибальд Дуфт, дрожащими от ярости руками завязывая концы угольной маски у себя на затылке.
Он остановился — казалось, его слегка разочаровало то обстоятельство, что нарушитель, вторгшийся в его владения, еще не дорос даже до четырех футов. Амалия ущипнула меня за локоть, и я с благодарностью скрылся у нее за спиной. Лицо Дуфта из фиолетового постепенно стало красным, он жадно глотал воздух сквозь угольную маску. Не обращая внимания на дочь, он сердито взглянул на меня и подошел к жене, ступая так осторожно, что могло показаться, будто он боится потревожить воздух вокруг нее.
Он прикоснулся к ее щеке тыльной стороной ладони:
— С тобой все в порядке, дорогая?
— Все хорошо, Виллибальд.
Ободренный, он повернулся ко мне. Прищурился:
— Знаешь, что ты сделал?
Я покачал головой, очень надеясь, что он меня не ударит.
— Ты встал на пути у науки, — сказал он.
Я обвел глазами комнату, пытаясь увидеть спрятавшуюся в темном углу науку.
В коридоре зашаркали еще чьи-то шаги. К двери едва плелся сгорбленный Питер, его лицо было таким же красным, как у Дуфта.
— Стоять! — завопил Дуфт.
Питер остановился у самого порога, едва не встав на пути у таинственной науки.
— Отец, — сказала Амалия, — мы ничего не сделали…
— Не сделали ничего? — воскликнул Дуфт. Бросил взгляд на жену и понизил голос: — Вы не могли ничего не сделать! Едва начав дышать в этой комнате, вы уже что-то сделали! Что-то неизвестное. Возможно, непознаваемое. — Он взмахнул руками, потом застыл и смиренно сложил их на груди, как будто внезапно ужаснулся необъяснимым последствиям этого жеста.
Амалия не смотрела на отца. Даже сквозь маску было видно, как она упрямо выпятила нижнюю губу.
— Амалия, послушай меня, — слабо пробормотал Дуфт.
Дочь все еще избегала его взгляда. Свеча блеснула в его глазах, и я с удивлением увидел, что они полны слез.
— Я пытаюсь понять это, Амалия.
— Виллибальд, — донесся с кровати ласковый голос, — она просто пытается…
— Сэр, — завопил Питер из коридора, — а как насчет моих сведений?
Виллибальд взглянул в сторону двери. Кивнул.
— Хорошо, Питер, — сказал он поверх моей головы. — Сведения прежде всего.
— Мальчик просто пел, — сказала фрау Дуфт. И разразилась кашлем.
Дуфт в ужасе посмотрел на нее.
Я услышал, как у меня за спиной Питер пробормотал:
— …восемь …девять, десять. — А затем послышался скрип пера по бумаге, когда кашель прекратился.
— Пел! — задохнулся от ужаса Виллибальд, после того как эпизод с кашлем был успешно зарегистрирован.
Он взглянул на меня. От Федера и других мальчиков я знал, что пение может быть глупым или даже постыдным занятием. Но никогда раньше мне не приходило в голову, что пение, так же как и речь, может быть опасным.
— Мы никогда раньше не использовали пение. А что, если ты встревожил ее сердце? — Дуфт снова взглянул на меня.
Я спрятался за спину Амалии и слегка прижался к ее спине.
— Никакого беспокойства не было, — сказала фрау Дуфт, насколько смогла громко. — Это было прекрасно.
Мне захотелось забраться в кровать, чтобы укрыться в ее объятиях.
— Я записываю: «Нарушение тишины (пение: возможно, беспокойство сердца)», — последовало сообщение из коридора.
Амалия громко засопела.
— Не будет ли кто-нибудь столь любезен, чтобы закрыть дверь? — спросила фрау Дуфт.
Амалия очень быстро сделала то, что просили. А мне захотелось побежать за ней, потому что она оставила меня всем на обозрение. Но Виллибальд не набросился на меня, а медленно подошел к жене.
— Дорогая, — сказал он, — мы должны устранить всякие случайности. Тогда мы установим причину и вылечим тебя.
— Ты уже говорил это раньше, — устало произнесла она. — Очень много раз.
— Но нас все время что-нибудь беспокоит, — запротестовал он. — Как раз в тот самый момент, когда мы собираемся начать настоящее исследование.
— Может быть, такова моя судьба. Наверное, мне не суждено вылечиться.
— Но — наука, дорогая.
— Возможно. — Она произнесла это с такой безнадежностью, что одним этим словом стерла всю надежду с лица Дуфта.
Он покачал головой, но я так и не понял, хотел ли он возразить ей или просто старался не заплакать. Я был поражен его переживаниями, ведь всего несколько часов назад мое пение, взволновавшее всю церковь, совсем не тронуло его. Амалия задержалась у дверей и стояла там, уставившись в пол.
Дуфт вытер глаза тыльной стороной ладони и попытался заговорить.
— На этот раз, — сказал он, — я сделаю так, что никто не сможет помешать твоему уединению.
— Больше никакого уединения! — Теперь голос больной женщины был в десять раз громче голоса ее мужа.
Даже Амалия с удивлением взглянула на нее, но как раз в этот момент начался новый приступ кашля. Мы склонили головы и стояли в уважительном молчании до тех пор, пока он не прекратился.
Как только фрау Дуфт снова смогла вздохнуть, она заговорила: