Последний властитель Крыма (сборник) Воеводин Игорь
– Telegramme, – услышал он в ответ. – A monsieur Petrov, voil…
Ротмистр ответил:
– Суньте ее под дверь.
В комнату вполз белый лист. Петров поднял его и прочитал. Это была телеграмма от княгини, подтвердившей рандеву.
Приятно улыбнувшись, ротмистр достал из кармана щегольского клетчатого костюма, ждавшего своего часа на вешалке, какую-то мелочь и отомкнул замок.
Дверь распахнулась, и в комнату ворвались двое. В следующую секунду ротмистр оказался усаженным в кресло, причем к горлу его приставили стилет, а дверь была заперта.
– Кто вы? – прохрипел ротмистр.
Ворвавшиеся молчали, потом тот, что повыше, спросил:
– А Медвежье помнишь?
– Ка… – возвысил голос ротмистр, и лезвие стилета, который держал человек пониже, сильнее надавило ему на артерию. – Какое Медвежье? – захрипел он тише.
– Имение Медвежье. В Тульской губернии, – заметно нервничая, но стараясь взять себя в руки, проговорил высокий, – куда ты, мерзавец, банду привел в декабре 17-го…
И ротмистр вспомнил. Тогда, в 1917-м, он, бывший полицейский офицер, понял, что наступило его времечко. Поступив на службу в ЧК, он взял на работу пару своих прежних осведомителей из блатных и вместе с латышами и китайцами из ЧОНов проводил успешные экспроприации в имениях уездных помещиков. А концы они тогда обрубали, чтобы никто не установил, что именно реквизировано и в каком количестве.
Медвежье он тоже вспомнил. Вспомнил, и почему, привязав к креслам старика-генерала с женой, и их тестя – прапорщика-инвалида с Георгием, так долго насиловали они дочерей генерала на виду родителей и мужа. Потому, что еще мальчиком он бегал встречать со всей гимназией генерала Соколовского, героя японской войны, а потом был безнадежно влюблен в старшую его дочь, которая посмела предпочесть ему, гению сыска, бестии тайных сил, обыкновенного армейского прапорщика, окопную вошь, да еще колченогого и с тиком…
– Кто вы? – немного оправившись, спросил Петров. – Какое вам до всего этого дело?
Низкий молчал, а высокий, справившись с собой, ответил:
– Я – Соколовский. Не узнал? Я тогда в конюшне, в навозе, сутки прятался, дерьмом дышал, а потом не повесился только потому, что тебя столько лет искал.
И потрясенный Петров узнал в высоком старшего сына Соколовского, долговязого Митю, кадетика и офицерика, сгинувшего, как все думали, в огне то ли Мировой, то ли Гражданской бойни.
– Hy-с, теперь позвольте мне, – промолвил низкий и, передав стилет высокому, сел напротив Петрова. – Прошу слушать внимательно. Если попытаетесь крикнуть – немедленно убьем. Каждый неответ на вопрос – один сломанный палец. Рот вам сейчас завяжут. Захотите ответить – три раза моргнете и хрюкнете.
– Не надо завязывать, – почувствовав пусть призрачную, но надежду, заговорил ротмистр. – Готов к сотрудничеству. Чего изволите?
Соколовский чуть ослабил давление стилета. Ротмистр осмелел и сел удобнее и даже положил ножку на ножку.
– Архивы. – Тихий не успел договорить, как Петров показал готовность ответить. – Молчать. Все архивы. Понял?
Ротмистр вздохнул.
– Если вы о компроматах, то под половицей ключ, абонированный сейф в Ориентал-банке № 349.
– Пароли есть?
– Девичья фамилия моей бабушки – Козодоева… Господа, – заговорил он горячо, – не убивайте! Христом Богом прошу, я пользу могу приносить. Я столько знаю… столько видел… столько выстрадал.
Он сморщился и заплакал, и полковник увидел, как задрожала рука у Соколовского…
– Эх… Дима… – с сожалением проговорил полковник и, вытащив из кармана складной нож и раскрыв его, воткнул в сердце Петрову. Тот всхлипнул, и, глядя в глаза полковнику широко раскрытыми лазами, подался вперед, обеими руками схватившись за грудь. Соколовский ударил его стилетом в спину сзади и тоже пронзил сердце… Тело, лежавшее между трюмо и комодом, еще вздрагивало, но жизни в нем уже не было. Соколовский сидел в кресле, сжав голову руками, а Тихий, достав из-под половицы ключ, обследовал ящики бюро.
– Возьмем? – спросил он Соколовского, показывая найденную пачку денег, и, не дожидаясь ответа, сунул ее в карман.
– Брось, не пачкайся, – запротестовал капитан.
– Не брошу, – ответил Тихий, глядя прямо в глаза капитану. – Пусть они теперь правому делу послужат.
…Через четверть часа тонкая струйка дыма показалась из раскрытого окна бельэтажа, где снимал покои экс-ротмистр Петров. Был шестой час. Солнце клонилось к закату. Княгиня Р., пряча за вуалью лицо, шла на Перу, где в условленной квартирке ей было назначено свидание. Княгиня шла только что из ванной, на ней было надето лучшее ее прозрачное белье под легким платьем, и она старалась не думать, что легкие светленькие волосики, прикрывавшие розовую кожу головы Петрова, так напоминают ей шкурку крысы-альбиноса.
17 октября 1921 года, явочная квартира контрразведки Русской армии, Истанбул. Турция
Высокий, по-юношески стройный генерал в черкеске с до отказа перетянутой талией, стоял у окна, сквозь небольшую щель в гардинах глядя на Босфор. Бесчисленные огоньки судов всех стран мира дрожали в ночном мареве, будто тысячи светляков над полупризрачной в темноте поляной. Вода дублировала огоньки, вытягивала их, они барражировали вместе с легкой ночной волной. Казалось, что бухта дышала.
– Войдите, – сказал человек в черкеске и повернулся к двери.
В комнату вошел генерал Слащов. Белая застиранная солдатская рубаха под длинной кавалерийской шинелью невыгодно контрастировала с богатым одеянием хозяина.
Вошедший и ждавший его стали друг напротив друга. На всем наборе оружия хозяина была золотая насечка, в том числе и на парабеллуме. Яков Александрович был даже без погон.
– Здравствуй, Яков, – проговорил после молчания хозяин. Это был легендарный черкесский князь Султан Келеч-Гирей, белый генерал, ныне, как единоверец, служивший у Кемаль-паши.
– Здравствуй, – ответил Слащов и пожал протянутую руку.
Тонкий юноша, тоже в черкеске и папахе, неслышно ступая в мягких кавказских сапогах, подал лепешки, баранину, сыр и чай и вышел. Генералы сели.
– Ты меня знаешь, Яков, я рубака, а не дипломат, и сразу спрошу тебя, – начал хозяин после того, как гость, сделав пару глотков, поставил пиалу на стол, – готов ли ты во имя России пожать руку генералу Врангелю?
– Ради такой цели – даже ему, – чуть скривившись, то ли полуулыбаясь, то ли морщась от горечи, ответил Слащов.
Открылась дверь во внутренние покои, и оттуда своей всегдашней стремительной походкой вышел барон Врангель. Он тоже был в черкеске, и тем более вызывающе бедно выглядел по сравнению с ними генерал Слащов.
Слащов встал.
Врангель подошел к нему почти вплотную, секунду помедлил и с видимым усилием протянул руку. Прошла секунда, и генерал Слащов, глядя прямо в глаза главнокомандующему, пожал протянутую руку.
Все сели, атмосфера заметно разрядилась, хозяин повеселел. Неслышно появившийся мальчик подал водку, выпили за Россию.
– Яков Александрович, – начал Врангель, дождавшись, пока все закусят и мальчик уйдет, – мы знаем о твоих контактах с… Москвой, – через паузу произнес он. – Что ты нам можешь сказать по этому поводу?
Слащов долго молчал, а потом, с усилием подняв наполненные тоской глаза, ответил:
– А что вы хотите услышать? В Россию нельзя, без России не могу…
Врангель и Султан Гирей переглянулись.
– А что, – продолжил барон, – а что, если мы порекомендуем тебе ехать?
Слащов не верил собственным ушам.
– Да-да, – вступил в беседу хозяин, – о вашем разрыве все знают, о примирении – никто. Конечно, красные до конца тебе не поверят, но кое-какую должность дадут и будут, полуверя, использовать твое имя в качестве приманки для возвращения многих.
– Да вы с ума сошли! – не выдержал Слащов. – Ладно, если меня не шлепнут, но остальных-то они точно либо к стенке, либо в застенок!
– Многих, но не всех, да и то не сразу, – ответил Врангель, – иначе зачем им вся эта шумиха? Они постараются заманить в Россию как можно большее число солдат и офицеров, понимая, что оставлять за рубежом стотысячную боевую армию в полном порядке для них смертельно опасно. Ну, пусть едут. На малодушных – плевать. Крепкие же все выдержат. И лишь немногие, совсем немногие из них будут знать, зачем все это нам нужно, они будут готовить подполье, ты будешь иметь в подчинении боевую часть, я займусь финансами, и в решающий момент, если Господь попустит, начнем…
Яков Александрович не знал, что думать. Он больше не верил ни в какую возможность вооруженной борьбы с большевиками, но очень хотел поверить. И… Россия! Вот она, Россия, неожиданно она приблизилась через моря – казалось, вечерний бриз донес через Босфор горечь полыни и медовый, дурманящий запах гречихи.
Слащов передернул плечами, словно отгоняя оморок.
– Россия в нищете, восстания идут там и тут, – продолжал Врангель. – Кронштадт – упущенная, но не последняя возможность. Кроме тебя, Яков, некому…
Слащов молчал очень долго. Молчали и Врангель с Султан Гиреем.
– Не того страшусь, что, если не получится, для России так и останусь я Иудой, – подняв голову и глядя перед собой пустыми, мертвыми глазами, заговорил наконец Слащов. – Но не смогу ничего не сказать Нине. И без ее согласия не поеду.
– Более того, Яков, – заговорил Врангель, – сказать ты должен всем, кто с тобой остался. Но ехать могут не все. Например, Тихому точно нельзя, он останется здесь для связи.
– Сколько человек будут знать правду? – задал вопрос Яков Александрович.
– Кроме нас и тех, кто с тобой, все знает лишь Великий князь Николай Николаевич, более того, он эту идею одобряет. Больше о наших истинных целях знать никому нельзя.
Яков Александрович подошел к окну. Он еще не принял никакого решения, он еще ничего не знал, но чувствовал себя впервые за долгое, очень долгое время так, как изможденный жаждой и штилем впередсмотрящий, когда он видит в далеком мареве землю и, всматриваясь в нее воспаленными глазами, хочет и боится поверить, что это не мираж.
Выдержка из агентурной сводки Иностранного отдела ГПУ о положении и настроении эмигрантов в Югославии.
ИНО ГПУ № 3939 23 мая 1923 года Из Берлина
Заслуживает внимания, тов. Менжинскому, Пиляру, Самсонову к делу Врангеля
Нач. ИНО: Трилиссер
Особоуполномоченный: Прасолов
«Исключительной популярностью в монархических кругах и врангелевской армии и даже вообще среди беженцев пользуется Николай Николаевич. Во влиятельных монархических кругах обстановка представляется в следующем виде: Николай Николаевич долго отказывался возглавить национальное движение, теперь соглашается. Кутепов был у Н. Н. в Париже представителем Врангеля, совещался с Н. Н. Н. Н. согласился, и объединение эмиграции произошло, далее согласился В. Чернов, пока не соглашается П. Милюков. На днях отдан Врангелем приказ о том, что Н. Н. согласился возглавить движение. Представительствует армию и приказывает ей пока оставаться на местах.
Безусловно, что Н. Н. окончательного решения не принял, но соглашение с Кириллом Владимировичем при посредстве Марии Федоровны состоялось, и поэтому в монархическом лагере примирение.
Корпуса расписаны: Кутепов – Добровольческий, Краснов – Донской, Улагай – Кубанский.
Будто бы решено предпринять интервенцию против России. Соглашение достигнуто между САСШ (современные США. – И. В.), Англией и Францией. Живую силу дадут Польша и Румыния. Компенсация Польше – Правобережная Украина, Румыния до Одессы, Англии или Франции – Закавказье с нефтью. У некоторых подобная компенсация, даже у монархистов, вызывает возмущение.
[…] Белое движение, создание белой армии возможно только при вооруженной интервенции иностранцев, без этого ни веры, ни надежды у белых нет. Интервенция же при «компенсациях», безусловно, расколет белых и при известных условиях из них можно оторвать большое количество специалистов, которые охотно пойдут в Красную Армию. […] Влиятельные лица у белых и очень вредные теряют популярность. Необходимо окончательно подорвать к ним доверие (путем печати).
Теперь же необходимо подорвать доверие к возможным крупным деятелям белых – Николаю Николаевичу, Кириллу Владимировичу.
Лучшая пропаганда – письма с Родины.
Для офицеров, инженеров и бывших деятелей репатриация не может идти стихийным путем, необходима особая организация. ЦА ФСБ РФ Ф 2 Оп. 1. Д. 310. Л. 11–17. Заверенная копия.[6]
29 октября 1921 года, Москва, Кремль
– Разрешите, Владимир Ильич? – Дзержинский редко пользовался своим правом заходить к Ленину без доклада, но случай был исключительный.
– Определенно у меня для вас подарок к 4-й годовщине. – Лукаво улыбаясь, Дзержинский уселся у П-образного стола.
Ильич, сидевший во главе, затеребил золотую цепочку от часов, продетую в пуговичное отверстие жилета. Он даже заерзал.
– Ну, что там у вас, батенька? Да говорите же!
– Кажется, константинопольские переговоры подходят к концу и мы можем ожидать гостей, – продолжая улыбаться, промолвил Дзержинский.
Ленин в волнении выскочил из-за стола и зашагал вдоль стены кабинета по мягкой ковровой дорожке.
– Да это же архиважно, батенька! Архиважно! – повторял он, в волнении теребя мягкую бородку. – Заманить в сети такую фигуру, как Слащов, – это значит расколоть белых окончательно! Награды, батенька, награды всем участникам операции – всенепременно. А вам… Хотите, Польшу подарю? Ну, Польшу хотите?
Дзержинский понял, что Ильич опять не в себе. Впрочем, эти кратковременные выпадения из реальности ничего не значили. Даже наоборот, помогали понять, куда вскорости качнется высыхающий маятник его половинчатого гения.
«Значит, Польша – это только вопрос времени… В таком случае лучше самому стать наместником исторической родины, чем отдать ее какому-нибудь еврейчику с мессианскими фантазиями, – размышлял Феликс Эдмундович, – да и приятно, канальство, когда все эти ясновельможные паны и пани поползут ко мне на коленях… Все-таки ВЧК такого почета, как наместничество, не дает»…
– Хочу, Владимир Ильич! – громко ответил он.
– Забирайте, батенька, забирайте… Да! – остановился он. – А как же мы назовем нашу грандиозную аферу, если Слащов все-таки приедет?
– Операция «Трест», – сказал Дзержинский.
– Хорошо, звучно. Тем более большинство спецов у нас сейчас и сидят по всевозможным главкам и трестам… Хорошо! – одобрил Ильич. – Вы уж встретьте дорогого гостя, как подобает, – лукаво улыбнулся он, и Дзержинский, поклонившись и продолжая улыбаться, вышел.
«Польская худая свинья, – подумал Ленин, когда председатель ВЧК повернулся спиной. – Ишь, в цари метит… Ничего, недолго тебе радоваться, надо поторопить этих, в лаборатории, с их бациллами…»
«Недоумок калмыцкий, выродок, пся крев, ублюдок, – думал Дзержинский, идя по коридору. Улыбка соскочила с его лица сейчас же, как только он повернулся спиной. – Ничего, недолго тебе радоваться! Надо поторопить эсеров, пусть подберут какого-нибудь идеалиста местечкового, и пора кончать…»
21 ноября 1921 года, Истанбул, Турция
Из заявления Я. А. Слащова к офицерам и солдатам Русской армии, опубликованного всей эмигрантской печатью:
«В настоящий момент я нахожусь на пути в Крым. Все предположения, что я еду устраивать заговоры или организовывать всех повстанцев, бессмысленны. Внутри России революция окончена. Если меня спросят, как я, защитник Крыма, от красных перешел теперь к ним, я отвечу: я защищал не Крым, а честь России. Ныне меня зовут защищать честь России, и я еду выполнять мой долг, считая что все русские, военные в особенности, должны быть в настоящий момент в России».
30 августа 1919 года, Москва, кафе «Стойло Пегаса»
- …Я лучше в баре блядям буду
- Подавать ананасную воду!
Широкоплечий с бритой головой человек сошел с крохотной эстрады. Бешеные аплодисменты прорывались к нему в круг света сквозь завесу табачного дыма и пьяную мглу. Какая-то худая, как карман после попойки, и черная, как похмелье, девица с немытыми патлами повисла на поэте, истерично крича:
– Вы демон, демон! Уведите, умчите меня!
Широкоплечий стряхнул ее с себя, как оморок, причем девица чуть не рассыпалась, упав в толпу, но продолжала верещать коростелем:
– Демон! Демон!
Кучерявый золотым руном поэт, сидящий поодаль, помотал головой, силясь смахнуть, преодолеть пьяную немочь. Все тонуло в угаре, какие-то свиные рыльца почтительно улыбались и кланялись из тумана, все визжала и визжала та сисястая, которую лучше, и кокаин, как соль, просыпался по столу – к несчастью, к несчастью…
Кабак был полон. Все, что извергала из себя Россия в революцию, вся та интеллигентская сволочь, что нарывала на ее теле красно-белесыми гнойниками, отчего страну трясло и лихорадило, оказалось, так до конца и не излилась мутным гноем, а уцелела в пламени братоубийственной войны, и теперь, вороньем слетевшись на этот островок безумия среди моря крови, вновь, сочась слизью своих потуг, отравляя все вокруг миазмами своей похоти и претензий, требовала места под солнцем.
– Ты готов сегодня? – Хари вмиг куда-то улетучились, растворились, и из мрака перед поэтом явилось длинное лицо с черной в кольцах бородой, с глазами-кинжалами. Во рту поэта враз пересохло, и он опрокинул в себя еще стаканчик самогона.
– Ты что, прямо из преисподней? – одними губами, враз осевшими связками еле выталкивая звук, пробормотал поэт.
– И свожу туда тебя… На экскурсию, на экскурсию! – захохотал чернобородый. – Пока на экскурсию…
– Изыди! – попытался перекреститься поэт, но не смог – то ли пьяная рука отказалась повиноваться, то ли остановили ее глаза-кинжалы соседа, враз отняв силу мышц, парализовав их смертным ужасом, то ли просто позабыл, как это делается.
– Ты сегодня больше не пей… – сказал тот, – а то не проберет… Так ты готов? – возвысил он свой низкий голос, и потерявший остатки воли поэт только кивнул:
– Готов…
Ах, к несчастью, к беде просыпался сегодня по грязной скатерти в футуристических квадратах кокаин из пузырька-солонки! Ах, зачем, зачем все это, не мучьте меня, отпустите, ведь душа еще жива, жива, и стонет, и тихо скулит потерявшей своих кутят рыжей сукой на углу между булочной и участком, прямо напротив кабака, одесную от храма… какого же храма, Господи? А Спаса на крови, на крови, голубчик, проходи, проходи, много вас, на всех не наздравствуешься…
Юркий вороной «рено», что были только у чекистов, разрывал ночную мглу своими фарами. Ехать было недалеко, два поворота – и вот уже двухэтажная Лубянка своими желтенькими зданьицами закрыла перспективу – заходите, господа хорошие, ага, тот самый дом, тот самый, пожалте, господа…
Чернобородый заботливо поддерживал совсем ослабевшего поэта под локоток, как гимназистку на ломких ножках, впервые выпившую и влекомую на постель: ага, не ушибитесь, здесь притолока очень невысокая…
…В продолговатом помещении был сделан помост, вмещавший человек тридцать – сорок публики. Приглашены были самые-самые, знавшие толк и жаждавшие того, ради чего и собрались.
– Вся головка ЦИК, из мастеров культуры – только ты… Остальные – сволочь, им не верим, не верим… – свистел на ухо поэту чернобородый.
Между гостями в мешковатых толстовках было несколько дам в сверкающих камнях. У одной из них, с узким, как лезвие, ярко накрашенным ртом глаза горели ведьминым огнем. Она еле сдерживалась: когда же, ну когда же?
Поэт сел на свободный угол скамейки во втором ряду. Кто-то темный подвинулся, давая ему место, и поэт явственно услышал шелест крыл и слабое, заглушенное войлоком обивки цоканье сатанинских копыт.
– Господа! – Голос чернобородого донесся из круга света. – Позвольте вам представить нашу киевскую гостью, непревзойденную, неповторимую, неадекватную и незаменимую – да-да, не побоюсь этого слова! – незаменимую и очаровательную Розу Шварц!
В круге света, став ошуюю от чернобородого, появилась полноватая, коротко стриженная брюнетка. Ее лицо было бы совсем непримечательным – обычная курсисточка из Белева или из Жиздры, увлекающаяся Северяниным, если бы не кровавые губы-червяки, шевелившиеся на одутловатом лице.
Зал взорвался аплодисментами.
– Итак, господа, сегодня – сеанс черной магии с разоблачением! – продолжал чернобородый. – Алле!
Все стихло, когда он повязал Розе на глаза черную косынку туго стянув ее узлом на затылке, и дал ей в руки по нагану. Луч света вырвал из тьмы в дальнем углу помещения белую фигуру, появившуюся на помосте.
– Итак, господа, – в сгустившейся, ставшей осязаемой тишине резал уши голос конферансье. – Перед вами – пленный деникинец. И наша Роза с одного вопроса, вслепую, определит, повинен он в преступлениях перед рабоче-крестьянской властью (при этих словах сдержанный смешок, как шелест, прокатился по залу) или нет и, как Немезида, вынесет свой беспристрастный приговор…
Обнаженный по пояс человек в одних кальсонах судорожно сглотнул, и кадык взметнулся и опал на его худой шее.
– Вы виноваты? – возвысив голос, выкрикнул бородатый.
– Нет, о Боже, нет! – закричал раздетый, и в ту же секунду в правой руке у Розы полыхнуло, раздался выстрел, из горла казнимого, из маленькой дырочки в кадыке, забила кровь, он задергался, закрутился и рухнул с помоста куда-то вниз, не в силах ни крикнуть, ни прошептать, ни вздохнуть.
– Браво! Браво, бис! – заревела, завизжала толпа на помосте, заклекотала, забрызгала слюной, застучала копытами… – Браво!
– Следующий! – гаркнул маэстро, и враз все стихло.
На эстраду вышел высокий, мощный и широкоплечий, также в одном исподнем человек. Дамочки облизали свои срие губки раздвоенными язычками, разглядев его бицепсы. Он стоял, силясь разглядеть за бьющими в глаза лучами почтеннейшую публику, и не видел ее, чувствуя только запах сочащейся похоти и звериной алчности – зрелищ, зрелищ, зрелищ-щ-щ…
– Вы виноваты? – буднично спросил ведущий.
– Да! – спокойно ответил широкоплечий, сжав пудовые кулаки. – Виновен перед русским народом, что мало вешал вашу сволочь, мало лил вашей зеленой крови…
Сдвоенный выстрел справа и слева, по-македонски, прервал его. Две пульки, такие крохотные и горячие, своими острыми жальцами куснули обнаженную грудь и нашли дорогу к сердцу, и тюкнулись в него, уже на излете, даже не пробив, не разорвав, а просто – открыв дорогу алой и горячей крови, которой так тесно, так горестно и безотрадно в вечных застенках аорты, в нескончаемых казематах сосудов…
– Каков, а? Какая глыба? Какой матерый человечище, да? – усмехаясь, вопрошал чернобородый, когда расстрелянный, перестав корчиться, был сброшен вниз и утихла сошедшая с ума толпа. – Это, изволите видеть, был враг непримиримый, полковник из слащовского корпуса… Ну, ничего, придет время, пригласим в наш магический театр и самого Слащова!
Поэт больше ничего не воспринимал. Он отключился, опрокинулся в спасительное безумие, уткнувшись лбом в чью-то широкую потную спину в серой мешковатой хламиде. Он не слышал больше вопросов, команд и выстрелов, не видел, как толпа после последнего выхода потянулась к Розе и чернобородому, почтительно становясь на колени перед парой и целуя колено даме.
– Мы в восхищении, в восхищении! – повторяли, как в забытьи, кланяющиеся.
– Я в восхищении, в восхищении! – вторила им Роза.
– Королева в восхищении! – раздавалось во всех углах, и только еще сеялась красная марь над помостом, только нестерпимо тяжело воняло потом и духами, только хрипы и стоны недостреленных еще доносились из-под помоста.
…Серенькое безликое утро занималось над столицей. Поэт медленно открыл глаза. Пролетка двигалась по Тверской, аккурат напротив памятника Пушкину.
Глядя на монумент чугунными глазами, поэт прошептал:
– Он пришел! Пришел, он пришел, братья во литературе!
Но некому было услышать пьяного, непроспавшегося поэта. Только дворники, ругаясь по-татарски, мели остывшие за ночь мостовые, только серые голуби-крысы ворковали на карнизах, только покачивался, покачивался и пел широченный зад извозчика на козлах:
- Уложила яво спать
- На тясовую кровать…
5 августа 1921 года, Константинополь, Турция
– Что тебе нужно? – с усилием сдерживаясь, спросил Слащов.
Федор Баткин, невысокий чернявый юркий человечек, улыбнулся в ответ:
– Не нравлюсь? Но я служу России. А кому служишь ты, русский генерал?
Удар был точен и потому несказанно, невыразимо болезнен. Тишина повисла в маленьком домике, лишь идиотски вскрикивали индюки за стеной во дворе, лишь чуть поскрипывала дощатая дверца сарайчика от вечернего бриза, несшего прохладу упоенному, сошедшему с ума от солнца и безысходности долгого лета великому городу. Да чуть слышно – так, что можно было принять за растягивание суставов старыми чинарами, за вздохи и бормотание отходящего ко сну ветхого, много повидавшего дома, за тонкую жалобу чуть осязаемого ветерка, за потрескивание раскалившихся камней, за безнадежный плач вечного прибоя у камней неумолимых берегов, – молилась на кухне Нина Николаевна.
– Какой России? – наконец уронил генерал. – Российскому кагалу троцких, уншлихтов и урицких?
– Как вы отстали от жизни, генерал, уж помилуйте меня, не прикажите вздернуть, – сверкнул неожиданной на его неинтересном лице улыбкой Баткин. – Время этих, пароходами прибывавших в Россию летом 7-го, прошло. И вообще, Урицкого юнкер Канегиссер шлепнул аж три года назад… Да, мы позволили им порулить, побредить о мировом пожаре. Да, мы поддержали их в деле сбрасывания корон, но время ЧОНов и местечковых мальчиков в кожанках и с наганами прошло. Поймите, Яков Александрович, – перешел он на доверительный тон, – идея государственности, идея великой России, владевшая белыми массами, победила, хотя вы и проиграли. Она перешла через фронт, и теперь мы, красные, государственники и защитники страны, а вы эмигранты…
– Ну, а Ленин? – спросил генерал. – А Ленин? Или вы будете утверждать, что он разваливал Россию не по плану немецкого генштаба?
– По плану, по плану. Но где теперь тот генштаб и какова теперь Россия?
Крыть было нечем. Слащов прикрыл глаза и долго оставался недвижим. Молча стояли и его подчиненные и друзья, и только взгляд полковника Тихого ясно говорил, что его никакой коммунистической пропагандой не проймешь, и, будь его воля, Баткин уже кормил бы рыб где-нибудь в районе моста через пролив, а над ним проносились бы из Европы в Азию и обратно экипажи и моторы, и никому не пришло бы в голову, что под ними мурены отщипывают кусочки от тела большевистского эмиссара, всю жизнь козырявшего матросским бушлатом и прослужившего во флоте один день. Но полковник Тихий молчал.
– Так чего же ты хочешь? – вновь спросил генерал, но теперь в голосе его сквозила лишь горечь и усталость.
– Да ничего, – ответил Баткин. – Только того, чтобы вы проснулись, генерал… И я первым пожелаю вам доброго утра.
– Честь имею, господа! – кивнул он остающимся. Те не отреагировали, и матрос Федор Баткин, тайный эмиссар Чека, провокатор и авантюрист, самим Деникиным по ошибке спасенный от петли, которую на него уже накинули корниловцы в Ледяном походе, усмехнувшись, удалился.
Он не один растворился в ночных улицах Истанбула. За ним скользил, как вечерний сумрак по пятам отступающего дня, босой и голодный капитан Соколовский. Баткин видел «хвост» но это было нормально. Он нарочно срисовался у кафе «Черная роза», открытого Верцинским, почистил обувь на Пера, полюбезничал с какой-то барышней, знакомой еще по Севастополю, и потом исчез в бесконечных закоулках Старого города, где и днем найти человека было под силу лишь шайтану.
Молча ужинали хлебом и инжиром в тот вечер в домике генерала. И единственное, что произнес за столом генерал, было:
– Не клади мне больше инжира, дорогая. Оставь Соколовскому.
Агентурное сообщение Иностранного отдела ГПУ из Стамбула о возможности склонения генерала Я. А. Слащова и группы лиц вокруг него к возвращению на Родину.
Совершенно секретно.
ИНО ГПУ № 4911
Из Стамбула
Заслуживает полного доверия
1. Тов. Дзержинскому
2. «—» Уншлихту
3. «—» Менжинскому
4. «—» Пиляру
5. «—» Ольскому к делу врангелевской эмиграции т. Бокию, т. Прокофьеву
Нач. ИНО: Трилиссер
Особоуполномоченный: Пиляр
…Первоначальный подход к объекту через Ф. Баткина положительно успешен. Объект озлоблен, затравлен, пребывает в нищете, жаждет реванша в тяжбе с ген. Врангелем. Представляется возможным успешная вербовка с возвращением. Денег не возьмет. Особую опасность представляют: бывший полковник Тихий (нач. контрразведки при Слащове) и некто капитан Соколовский, лично обязанный жизнью Слащову. Прошу санкцию на устранение.
Инфильтрация прошла успешно. Легенда с армянским купцом проходит. Опасаюсь за незнание языка.
Я. П. Гененбаум (Ельский).
17 января 1920 года, Одесса, Россия
…С Волчьей улицы в сторону центра, скрипя всеми суставами, тянулось старое изношенное орудие. Около него шло и ехало восемь человек прислуги – пять офицеров и трое солдат-добровольцев. Лошади тихо тащили орудие, сквозь свалявшуюся шерсть проступали ребра, а бока быстро раздувались и спадали от тяжелого дыхания. Иногда низко опущенные лошадиные головы поднимались и делали попытку схватить клок соломы с проезжавшей мимо повозки, но попытки эти были унылы, робки и безнадежны. И сами люди казались под стать животным: серые лица, костистые, давно немытые, шинели вытертые, плохонькие, в темно-золотистых пятнах от навоза, вместо погон обрывки серых тряпочек. Медленно, но неуклонно двигалась эта кучка людей и животных против гремевшего бесконечного потока отступавших. Прохожие останавливались и молча смотрели им вслед. Смотрели с испугом, с сожалением, как смотрят на людей, уже обреченных. Все было ясно и понятно до жути.
– Но я, митрополит Платон, клянусь вам, потому что знаю наверное: большевики в Одессу не войдут! А если случится невозможное и они возьмут город, то я останусь с вами и разделю вашу участь, какая бы она ни была… Но ручаюсь вам, что не бывать здесь большевикам…
По собору шел радостный гул. Лица людей светлели, многие плакали. Надежда, великая надежда и утешение свивали гнезда в их думах и сердцах.
– Ты веришь, Серж? – спросил Володя Душкин Сергея Серебряного. Оба остановили лошадей у ступеней собора, а орудие с оставшейся прислугой медленно удалялось вдоль площади.
– Я верю, что успею застрелиться, – ответил Серебряный. – Или, в крайнем случае, добьешь меня ты, если буду без сознания…
До краха Одессы оставалось два дня. Митрополит Платон сбежит на английском крейсере уже сегодня. Следующий раз очухавшиеся от сыпняка Душкин и Серебряный увидят его в Польше, проносящегося в пролетке. Они будут ковыряться на помойке близ ресторана «Речь Посполита», собирая картофельную кожуру. В ресторане картошку чистили наспех, срезая с очистками обильные полосы картофеля. Офицеры рылись в мусоре и находили мелкие целые картофелинки, презренные чистильщиками. Их было мало, они пополняли находки кожурой, заливали водой и шли варить все это в котелках в разрушенные бараки, отдирая от обшивки щепочки для очага.
– Смотри, я украл! – Сергей Серебряный достал из-за пазухи грязную тряпочку с щепоткой соли. – Я украл, нам повезло…
Они макали очистки в соль, экономя, чтобы ненароком не взять больше, чем другой, ведь соли было так мало…
Животы их вздувались, и кожа на них натягивалась. Отяжелев после трапезы, они выбирались наружу и ложились на первую травку. Они спорили и никогда ни в чем друг с другом не соглашались. Они еще не вполне понимали, что выжили. Они были просто рады тому, что поели.
…Митрополит Платон несся мимо лагерей в пролетке. Его борода вилась по ветру, как у древнего бога. Толстозадый извозчик – натуральный дореволюционный лихач – причмокивал, гикал и огревал рысака.
Митрополит Платон смотрел прямо перед собой. Но иногда он все-таки скашивал глаза на грудь, и, довольный, замечал, что оранжево-черные цвета георгиевской ленты крестика очень идут его черному монашескому одеянию.
Сообщение газеты «Красное Черноморье» о концерте 12 марта 1921 г., устроенном для прибывших в Новороссийск из Константинополя бывших врангелевцев. Новороссийск, 20 марта 1921 г.:
«Праздник 12 марта был отмечен в Новороссийской тюрьме устройством литературно-вокального вечера. Хором из 20 человек, составленным исключительно из прибывших из Константинополя казаков, бывших врангелевцев, были исполнены “Интернационал”, “Смело, товарищи, в ногу” и еще несколько песен. Особенно хорошо были исполнены: “Реве та стогне” и “Ты взойди, взойди, солнце красное”. Последняя песня вызвала бурный восторг, тем более что она вполне гармонировала с настроением заключенных. С не меньшим успехом прошли также декламации, рассказы и пр. Вечер закончился пением “Интернационала”. На вечере, кроме администрации, присутствовали представители и других советских учреждений.
Вечер можно считать вполне удавшимся, он внес оживление в монотонную жизнь тюрьмы. Также нам стал известен текст обращения группы офицеров, чиновников и священнослужителей, прибывших из Турции на пароходе «Рашид-паша», ко всем гражданам РСФСР. Характерно, что воззвание кончается следующими лозунгами и призывами: “Да здравствует Советская Республика! Да здравствует (так в тексте. – И. В.) тт. Ленин и Троцкий! Да здравствует Третий Интернационал!”» Полный текст обращения будет напечатан в газете «Красное знамя».
18 ноября 1919 года, близ Гуляй-Поля, Малороссия
Ветер ныл и ныл в вышине, будто плакал о чем-то потерянном навеки, чего не сыскать, не вернуть, не отмолить, а можно только оплакивать, тихо скуля в осенней стыни, пустоте и безнадежности.
Отряд верховых – конвойная сотня генерала Слащова – шел околицей села, не углубляясь в улицы. Это было даже не село, а какой-то хутор, не видно было ни огонька, только брехали псы да доносило теплом из хат и овинов.
Шли молча, лишь порой всхрапывали лошади да чавкала неподмерзшая грязь, когда кони выдирали ноги из ее вязкого плена. Голое скошенное поле будто не имело ни конца, ни начала, и только чмоканье грязи, только скулеж ветра в вышине да всхрапы лошадей – лихо одному в диком поле, да ночью, да без оружия! Любит Россия-матушка своих блудных сынов, любит да приголубливает их по канавам да буеракам, в чистом поле да в глухой чащобе, баюкает их на своей груди и успокаивает без попов и крестов, лишь раны – как награды да зябкий покрест мелким кресточком такого же проезжачего, пугливо косящегося по сторонам, – как поминание.
– Яков Александрович, кажется, место. – Полковник Тихий поравнял лошадь седло в седло. Вдали, на опушке леса, окаймлявшего поле ресницами сосен, вспыхнул огонек, вспыхнул и погас, и еще, и еще.
Щелкнула зажигалка в руке у Тихого – два быстрых огонька, один подольше. Конвой остановился. Как будто притих и ветер и затаил дыхание – вот занесла же нелегкая в эти дали, угораздило же быть русским, ни бризом, ни мистралем, а степняком, вечно голодным и одиноким, как волк в этом поле, без надежды, без норы, а только с судьбой.
Огонек на опушке вспыхнул еще раз, но уже ближе. Кто-то явно приближался, вот вспыхнул огонек еще и еще: кто-то с фитильком в руке приблизился на полверсты и встал.
Яков Александрович тронул коня. Чуть позади, шаг в шаг, двигалась Нина. Остальные ждали, только винтовки легли на седла да чуть слышно клацнули затворы. Поручик-текинец Резак-Бек хан Хаджиев, закрывший глаза Корнилову в Ледяном походе, нервно покусывал тонкие офицерские усики и грел рукоятку кинжала сухими пальцами. Он был обижен, что Слащов не взял и его, преданного и проверенного адъютанта, но понимал – ближе и вернее Нины у генерала человека нет.
Нина остановила лошадь, повинуясь негромкому слову мужа, и генерал поехал один – последние метров тридцать до одинокого всадника, недвижно сидящего в седле среди поля. Сзади него, тоже в полуверсте, угадывалась конная масса, но все молчали.
– Здравствуй, генерал, – произнес человек в седле, когда Слащов подъехал почти вплотную, и неожиданно его мелкое под надвинутой папахой лицо чуть осветила улыбка.
– Здравствуй, атаман, – в тон ему ответил Слащов. Кони принюхивались друг к другу, всадники молчали.
– Зачем ты звал меня? – наконец спросил Махно.
– Красные предадут тебя, – спокойно ответил Слащов. – Ленин тебе пожалует какой-то их новый орден, заманят для награды и убьют.
Махно долго молчал, потом спросил:
– Почему предупреждаешь? Мы не друзья.