Любовь к электричеству: Повесть о Леониде Красине Аксенов Василий
Не стоило большого труда узнать в офицере давнего гостя, «прогрессивного промышленника».
Усадив Красина в кожаное кресло и не удержавшись все-таки от неистребимой жандармской привычки предлагать подследственным папиросы, Ехно-Егерн действительно как ни в чем не бывало начал плести вдохновенную канитель о развитии Сибири, о новой Америке, о захватывающих перспективах. Красин молча слушал, потом улыбнулся в бородку. Полковник тут же поймал эту улыбку.
– Понимаю, Леонид Борисович, вам кажется, что я стараюсь запудрить вам мозги. Понимаю, понимаю… Но, видите ли, меня толкнули к разговору с вами отнюдь не следственные соображения, а чисто психологический интерес. Следствию давно уже все известно, и в допрашивании вашей персоны нет никакой необходимости…
– Что известно следствию, господин полковник? – осведомился Красин. – То ли страшное преступление, что я давал из своих личных средств на нужды левых партий? Другого криминала за собой я не знаю…
– Зачем эта детская игра? – улыбнулся Ехно-Егерн. – Следствию известно, что вы главарь боевой организации эсдеков, знаменитый, ох, печально знаменитый в наших кругах Никитич. Вы будете проходить по делу Петербургского комитета РСДРП. Кстати, комитет на сегодняшний день уже полностью арестован, до одного человека. И все нашли в себе мужество сознаться…
Красин усмехнулся и пожал плечами:
– Какой Никитич? При чем здесь комитет РСДРП? Поистине, господа, вы хотите из дохлой мухи сделать дохлого слона!
Ехно-Егерн вздохнул, махнул ладошкой.
– Ну хорошо, хорошо, не будем об этом. Я уже вам сказал, что испытываю к вашей персоне не профессиональный, а психологический интерес. Вы интересны мне как личность. Я изучил детальнейшим образом обе стороны вашей деятельности и поражаюсь, милостивый государь, просто поражаюсь, как можно сочетать столь успешную и плодотворную созидательную работу с работой ужасающей, разрушительной? Редкий феномен раздвоения личности? Нет, нет и нет! Мне кажется, Леонид Борисович, что вы созидатель до такой высокой, гипертрофированной степени, что тяга к созиданию принимает у вас уже свой противоположный смысл…
– Да вы философ, – усмехнулся Красин, внимательно глядя прямо в глаза полковнику. Глаза эти стали вдруг стремительно расширяться.
– Нет, я не философ, я знаю это по своему опыту. Моя профессия – это спасение человеческих жизней, не так ли? Ну, вам кажется, что не так, но это неважно, важно, что я так себя осознаю. Я спасатель, спасатель, спасатель до такой высокой степени, что… иногда мне почти непреодолимо хочется убить!
Полковника вдруг всего передернуло, пальцы его сжали ручки кресла, голова упала на грудь.
– Полковник, полковник, – укоризненно проговорил Красин, – этак мы с вами погрузимся в пучины патологии. Возьмите себя в руки.
Ехно-Егерн уже улыбался ему в глаза блестящим, как Шпицберген, моноклем.
– Личность ваша столь значительна, Леонид Борисович, что невольно хочется сравнить свою скромную персону с вашей. Видите ли, я считаю себя патриотом своей родины, не таким патриотом, как эти дурно пахнущие господа из союза Михаила Архангела, а настоящим патриотом, патриотом сознательным, но ежеминутно готовым к самопожертвованию. Так вот, Леонид Борисович, представьте себе, мне кажется, что и вы в своей двусторонней деятельности видели какой-то своеобразный патриотизм, не так ли? Ответьте мне, пожалуйста…
– Не знаю, что вы имеете в виду, говоря о моей двусторонности, – холодно начал Красин, – но что касается патриотизма, то я именно патриот своей страны, и это чувство, пожалуй, самое сильное из тех, что одухотворяют мою жизнь.
– Прекрасно сказано! – вскричал, словно экзальтированный гимназист, Ехно-Егерн. – Я чувствую, что мы найдем с вами много точек соприкосновения, Леонид Борисович. Нам предстоит еще много бесед, но уже в Петербурге, через неделю. Мы во многом сойдемся, уверен, во многом… Я постараюсь уберечь вас от знакомства с тем предметом, который господин депутат Родичев так неосторожно назвал «столыпинским галстуком». Кстати, как вы относитесь к Столыпину?
– А вы? – усмехнулся Красин.
– Я его боготворю, – медленно и раздельно проговорил полковник. Монокль отсвечивал металлическим светом. Глаза за ним не было видно.
Красин весело рассмеялся, словно никакого упоминания о петле и не было здесь несколько секунд назад.
– Вот видите, полковник, обнаружилось у нас с вами уже первое расхождение.
– Незначительное, Леонид Борисович, – заглядывая в лицо Красина безжизненным, но острым, как шуруп, глазом, медленно проговорил полковник, – совершенно не-зна-чи-тель-ное…
«Уж не думает ли этот тип сделать из меня провокатора?» – невесело и устало подумал подследственный.
Раскинувшийся на бархатных подушках в отдельном купе полковник Ехно-Егерн под монотонный стук колес видел незамысловатый сон.
…Бесшумно отодвинулась дверь, и в купе деликатно, бесшумно проникли трое и сели на противоположный диванчик. Один был безусый голубоглазый юноша с огромными квадратными плечами, второй – обаятельный господин с мягкой бородкой, а третий – рыжеус-железноглаз карательного вида. От этого третьего Ехно-Егерн и вскрикнул, и пришел в себя, и сел на диванчик, вопросительно потянувшись за оружием. Стоит ли, мол, вооружаться?
– Кобура ваша пуста, – сказал обаятельный господин. – А у нас на троих шесть пистолетов.
– А где моя охрана, господа? – спросил полковник.
– Охрана ваша спит глубоким сном, коим можете заснуть и вы сейчас, или завтра, или через неделю, в любой день…
– Как избежать этого, господа? – поинтересовался полковник.
– Очень просто. Забыть о деле инженера Красина не меньше чем на полтора месяца. Бумаги на Красина должны прийти в Выборг не раньше этого срока. Думаю, что при вашем расторопном аппарате сделать это будет нетрудно.
– Понимаю, – пробормотал Ехно-Егерн. – Вы хотите воспользоваться финским законом и через месяц вытащить Никитича из тюрьмы, если не прибудут обвинительные бумаги… Но как вам это удастся, господа?
– Это уж не ваша печаль, – буркнул голубоглаз.
– И вы не убьете меня, господа?
Железноглаз усмехнулся.
– Вы устроитель засады в доме Бергов, полковник, но вы останетесь живы, только если задержите бумаги Красина. В противном случае вы будете приговорены.
Все трое встали.
– Адью! Гуд бай! Ауфвидерзейн!
– Прощайте, господа! Я сделаю то, что вы хотите…
«Боже мой, как просто, как глупо… Улетели мои генеральские погоны». – Ехно-Егерн зарыдал и стал кусать подушку.
– Ну что ж, товарищи, с полковником обошлось как нельзя лучше.
– Я думаю, что на него можно положиться. Страха ему хватит не на полтора месяца, а на полторы жизни.
– И все-таки сегодня нужно пробовать первый вариант.
– Ты уверен, Илья?
– Нельзя рисковать. Никитич должен быть на свободе, а уповать на одного этого полковника и на связи в Гельсингфорсе нельзя.
– Канонир прав, товарищи…
– …посмотрите, только осторожно, господин капитан, видите, он перепиливает решетку. Он почти уже кончил работу и может вылезти во двор по первому сигналу.
– А стены?
– Под стеной они наверняка уже заложили фугас. Я думаю, что сигнал будет дан с горы…
– Вы догадливы, Форк. Будете переведены в Петербург.
– За что, господин капитан?! Рад стараться, господин капитан!
«Ну вот он, каменный мешок… четыре шага по диагонали, взад-вперед, взад-вперед, как в молодости… одно утешение – воспоминание о тюремной молодости… Инженер Красин – в каменном мешке, Никитичу грозит казнь… казнь – короткое и совершенно точное слово, не допускающее никаких оговорок… «столыпинский галстук»… о, сколько юмора в этих словах… недаром говорят о юморе висельников… Впрочем, решетка уже подпилена, и на горе каждую минуту может появиться огонь… Тогда сразу – бросаться! Пусть уж лучше пуля оборвет жизнь или удар штыком…»
Красин мерно вышагивал по камере взад-вперед…
Виктор приближался к кустарнику, где он должен был занять позицию и по световому сигналу Саши Охтенского с горы метнуть бомбу к тюремной стене и взорвать заложенный ранее заряд. Все было детально разработано, боевики в укрытиях вокруг тюрьмы ждали взрыва. Виктор смотрел на тлеющие угли предвесенного заката над ледяным еще заливом, и ему чудилась пенная стена океанского прибоя, бесконечная полоса песчаного пляжа, он сам, Горизонтов, обнаженный и мощный, бесстрашный и вечный человек, и маленькая фигурка, бредущая к нему под закатными лучами, – бессмертная его любовь…
– Ты знаешь, кто это такой? – возбужденно зашептал один филер другому. – Это страшный бандит Англичанин Вася. Я от него еле ноги унес в Москве.
– Будем брать живым?
– Рехнулся? Он нас сам возьмет живьем. Целься лучше. Прихлопнем на месте.
Горизонтов вынул часы и взглянул на гору – сигнал запаздывал уже на две минуты. Откуда он мог знать, что Саша Охтенский в эти минуты ведет бой с засадой!
Он положил часы в карман, и в это время одна пуля, а за ней другая, третья, четвертая… целый пучок смертельных пуль пробил его тело. Он закрутился, как бы пытаясь смахнуть эту нелепую напасть, но тут страшный удар оборвал его сознание.
Финский сенат освободил Красина за день до прибытия документов из Петербурга…
Глава XIII
Ветер меняет направление
– Вы уверены, герр Шульц, что это лучшая позиция для моего аппарата?
– Убежден, герр Виденталь. Он появляется ровно в 4 часа 17 минут от трамвайной остановки и идет четыре с половиной минуты по той стороне улицы. Он пунктуальнее любого немца.
– Ну что ж, будем ждать…
Красин вошел в трамвай и направился к единственному свободному сидячему месту, как вдруг у него перехватило дыхание, ослабли ноги, бешено заколотилось сердце, он чуть не закричал от темного ужаса, подступившего к горлу, а лица пассажиров, описав круг, приблизились, и каждое лицо – словно какой-то дикий изъян в природе, как уродливое и страшное пятно…
Он не закричал и кое-как доплелся до свободного места, сел и опустил лицо в ладони. Он знал, что через несколько минут это пройдет, это было уже с ним в Берлине не первый раз. Вот он, результат немыслимого напряжения последних четырех лет. Каждое утро он с тоской смотрел, как сереет небо в окне, с тоской и даже страхом думая, что нужно вставать, делать гимнастику, пить «солодовый кофе Кнейпа», брать трость и идти на службу, в контору «Сименс и Шуккерт». Ему хотелось лежать, только лежать…
Кажется, немного отлегло. Красин поднял голову и стал смотреть в окно на проплывающие мимо высокие однообразные дома с одинаковыми треугольниками заката на глухих торцовых стенах. Берлин, Германия; нужно держать себя в узде, может быть, еще более сильной, чем в Петербурге, нельзя показывать, что тебе плохо, что ты одинок, что тебе хочется лежать, только лежать…
Мучается в тюрьме несчастный Камо, где-то далеко-далеко по каменистым дорожкам Капри бродит молчаливый Горький, Мария Федоровна бдительным оком следит за сутулой фигурой и… морщинки у рта, а Нади – нет, нет… Кириллов в тюрьме, Лихарев в тюрьме. Коля Берг передан английскими властями России, где Буренин?.. Вот Ильич неутомим, это хорошо…
Перед лицом Красина опустилась «Берлинер цайтунг», и он увидел глаза в кровяных жилочках, дрожащие, жалобно вопрошающие, молящие…
– Что же это получается, майн герр? Что происходит в мире – полюбуйтесь! В Иране свергли Мохамеда-али-шаха, в Барселоне ужасная резня, «кровавая неделя»… помните Россию?.. Роберт Пири достиг Северного полюса! Северного полюса, майн герр! Что нужно людям? Что они хотят? Почему они свергают шахов, режут друг друга в Барселоне, идут к Северному полюсу? Почему?
– Кто вы? – с трудом спросил Красин.
– Я опытный и одинокий садовник-пчеловод, – охотно ответил сосед, и в глазах его мелькнула мольба и надежда на близость. – Я знаю, майн герр, только то, что гладиолусам нужно подстригать усики на росе, а розы чайные просят вечернего ухода, я знаю все о глициниях и азалиях, о кактусах и тюльпанах… Скоро наступит время медосбора, майн repp, а я, как всегда, без работы… Пчела – это матка, это символ тепла, майн герр… Может быть, зайдем ко мне на рюмочку кюммеля?
– Извините, – сухо сказал Красин и направился к выходу. Он сделал над собой усилие, чтобы не оглянуться на дрожащие глаза и мягкие, словно старая замша, щеки.
– Внимание, герр Виденталь, он приближается…
– Я готов, герр Шульц!!
Красин приближался к своему подъезду, когда распахнулось окно в доме напротив и приветливый голос воскликнул:
– Герр Красин! Ахтунг!
От неожиданности Красин резко обернулся на голос. Вспыхнул магний. Германская секретная служба сделала снимок.
Он иронически приподнял шляпу.
– Благодарю, господа! Спасибо, что не забываете.
– Пожалуйста, пожалуйста! Извините за беспокойство…
Окно захлопнулось.
– Я не могу сказать, герр Шульц, что у него вид процветающего человека.
– Особенно не расцветешь, герр Виденталь, с большой семьей на должности младшего инженера у «Сименс и Шуккерт».
– Говорят, что в России он ворочал огромными средствами? Они нападали на банки, да?
– Это были деньги их партии, Виденталь.
– И неужели он ничего не оставил себе? Не сколотил небольшого хотя бы капитальца на черный день?
– Нет, Виденталь, он и копейки на себя не потратил из тех денег… Он делал революцию.
– А зачем, Шульц, а? Зачем они делают революцию?
– Черт их знает! Зачем Пири плелся к этому полюсу, вы можете сказать?
– Нет, я этого не понимаю…
– И я не понимаю. Собирайте, Виденталь, свою механику. Снимок получился?
– Надеюсь, шеф будет доволен.
Свежие копченые сиги! Королевские сельди белого и розового мяса от 15 копеек до 2 рублей за 10 штук.
Кавказский сыр по ценам вне конкуренции!
Новая книга ЗОИ из дневника одинокого. Журнал вице-короля островов Ки-Ка-Пу. Цена 80 копеек.
Тайны жизни – новый медицинский и общественный журнал для взрослых.
Сибирская зернистая икра с промыслов Иртыша и Оби по небывалым ценам: 2 р. 50 коп. за фунт!
Имбирное пиво. Свежие крюшоны. Рейнвейн – 1 рубль 50 коп.
Только у Кузнецова в Милютином ряду, 29.
Появились в продаже автомобили фиат, дарран, кадиллак – с закрытым кузовом. Верхняя часть смотрового окна поднимается.
Продается во Французской Швейцарии большой рыцарский замок XIII века с прилегающими владениями. Электрическое освещение. Вода в изобилии. 8 км до железной дороги.
Интересно! Волшебные карточки пикантного содержания с интересными превращениями (парижского вкуса) 6 шт. (разных) – 1 рубль 20 копеек, 12 (разных) – 2 рубля.
К 1 апреля предлагаю: карточки, свинки для надувания, летающие колбасы, разноцветные пенсне, сигара-шутка, порошок для чихания. Г. Пето, Караванная, 16.
- Эдем – первоклассный семейный сад и театр.
- Есть театр, идет в нем драма,
- Есть живая панорама,
- Есть мамзель Марьэт,
- Есть большой балет,
- Как волшебная картина.
- Мухина в нем балерина!
- А мамзель Мари —
- Словно луч зари!
- Здесь поет куплеты Шатов,
- Много разных акробатов,
- Три оркестра, хор,
- Братья Метеор!
Лучший друг желудка – вино СЕН-РАФАЭЛЬ.
Из толпы в фойе Александринки выделился по-юношески прямой и стройный господин с седыми, однако, висками и полуседой бородкой. Костюм его был безупречен, а поступь тверда. Он шел по навощенному паркету навстречу красивой даме среднего возраста, которая в свою очередь с мягкой улыбкой двигалась к нему, оставляя за своей спиной застывший след нелепо повернутых голов, расширенных глаз, перекошенных в шепоте ртов.
Они встретились в середине зала, и Красин поцеловал руку Марии Федоровне Андреевой.
– Никитич, милый, – еле слышно шепнула знаменитая актриса, только что вернувшаяся из эмиграции.
– Здравствуйте, Феномен, – так же тихо проговорил представитель фирмы «Сименс и Шуккерт» в России.
Встреча их вызвала оживленные толки в фойе Александрийского театра.
– Каков фрукт этот Красин, господа! Ушел прямо из-под петли, отсиделся за границей и вот пожалуйста – представитель «Сименса и Шуккерта», поди его тронь.
– Он действительно отошел от революции?
– Не поручусь. Ведь он был крупнейшим большевиком, господа! Большевиком!
– Однако не зря солиднейшая европейская фирма ставит его директором своего общероссийского отделения. Светлая голова, господа!
– С Андреевой у них, конечно, роман?
– Бросьте чепуху молоть!
– Годы ее не берут…
– В области техники он мыслит категориями завтрашнего дня…
– В пятом году Андреева бросала бомбы с балкона…
– Мадам, побойтесь бога!
– Хотел бы я знать, о чем они сейчас говорят!
– О синематографе! Ха-ха-ха!
– Вон тот господин тоже хотел бы знать. Посмотрите, он словно превратился в огромное ухо.
Между тем Андреева и Красин действительно говорили о синематографе. Андреева, смеясь, рассказывала старому товарищу о высочайшей резолюции, начертанной на проекте Русско-Американской кинокомпании.
«Я считаю, – писал венценосец, – что кинематография пустое, никому не нужное и даже вредное развлечение. Только ненормальный человек может ставить этот балаганный промысел в уровень с искусством. Все это вздор, и никакого значения таким пустякам придавать не следует…»
– Ну вот, а вы придаете таким пустякам чрезмерное значение, Мария Федоровна, – улыбнулся Красин. – Нет, неистребим в вас, сударыня, дух крамолы. Государь занимается фотографией, а вас несет в синема…
– Леонид Борисович, я агитирую вас совершенно серьезно. На первых порах нас берутся финансировать Лианозов и пароходчик Каменский. Шаляпин дал обещание сниматься. Если к нам присоединитесь вы, мы нанесем смертельный удар фирме «Ханжонков и Ко» с их развлекательными лентами…
– Ого, я вижу, планы у вас наполеоновские!
– Это дело интересное, Леонид Борисович, и полезное во всех отношениях. Понимаете? Во всех отношениях…
Господин-ухо, не в силах более бороться с внутренним зудом, вялыми ногами двигался к ним, как бы нехотя, как бы не по своей воле, как бы под действием магнитных сил.
Андреева отвела Красина в угол и тихо сказала:
– Какой вы бодрый, Леонид Борисович, и сильный, как всегда, но какая печаль в ваших глазах! Не сдавайтесь, Никитич, держитесь, все еще впереди…
– Коля, посмотри-ка, чем я разжился!
– Бог ты мой! Ломик! Откуда?
– Караульный передал, тот, лопоухий, Бухтин по фамилии. Ты спал, а я его вчера ночью агитировал.
– Что же теперь, Илюша? Что же с ломиком будем делать?
– Ночью доски поднимем и… под вагон… – Вагон этот, третий с конца вагон арестантского состава, так мотало во все стороны, так бросало, такой стоял грохот, что можно было не шептаться, а говорить в полный голос, все равно бы никто не услышал. Илья Лихарев и Николай Берг все-таки шептались, лежа рядом на вагонных нарах.
Немыслимый, казалось бы, случай свел их в камере пересыльного отделения Таганской тюрьмы месяц назад.
После ареста на лондонском вокзале Николай около года провел в английской тюрьме. От русского подданства он сразу отказался и заявил, что не знает ни одного русского слова, что он англичанин греческого происхождения Джозеф Лакинакис и что убил он «этого мерзкого турка» из ревности к прекрасной Эмилии Флауерберд, которая на прошлой неделе отбыла пароходом в Австралию.
Несмотря на все свое взбаламученное и близкое к обмороку состояние на вокзале, он услышал слова Илико и понял, что надо изображать сумасшедшего.
Откуда-то появился ловкий задиристый адвокат, который прозрачно намекал Бергу, что его прислали «комридс», товарищи. Под его руководством Берг через некоторое время отрекся от Альбиона и Эллады и избрал своей родиной Францию и частично Эльзас.
В конце концов он был признан невменяемым, переведен в психиатрическую больницу, откуда бежал.
Попался он спустя некоторое время при перевозке через границу нелегальщины, но, к счастью для него, жандармам и в голову не пришло предъявить ему ликвидацию провокатора в Лондоне, и он не попал под военно-полевой суд.
История ареста и заключения Ильи Лихарева была проще. После освобождения финскими властями Никитича Илья вернулся в Москву. Предстояла большая, тяжелая и довольно печальная работа по спасению и переводу в глубокое подполье легальных и полулегальных организаций партии, по сохранению людских резервов и оружия, по усилению конспирации. Провалы по-прежнему следовали один за другим, провокаторы, которых во время подъема революции было очень мало, теперь, казалось, плодились почкованием, и вот однажды на одном из совещаний с треском распахнулась дверь, и полтора десятка штыков повисли над головами подпольщиков.
Теперь шаткий оглушительно свистящий поезд влек старых друзей к месту исполнения каторжных работ, в Забайкальский край.
…Холодный воздух сквозь щель в полу влетел в вагон. Проснулся пожилой эсер Горностаев, протер очки, любезно осведомился:
– Замыслили дерзкий побег?
– Присоединяйтесь, Кузьма Фокич, – предложил Лихарев.
– Не по моим костям, увы… Всего доброго, бон вуаяж!
Илья уже по пояс скрылся в дыре. Николай, окаменев, смотрел, как он медленно и деловито опускается все ниже… вот развернул свои широкие плечи, скрылась голова… бац… исчезли руки!
Николай ринулся вперед, просунул ноги, провалился вниз. Тело его занесло в сторону, пронизал ужас – там колеса! Он кое-как сбалансировал, напружинился, разжал пальцы и, даже еще не почувствовав удара о шпалы, потерял сознание.
Когда два последних вагона прошли над ним и грохот почти мгновенно сменился полной тишиной, он поднял голову и запел, завопил от восторга обретенной жизни.
…Рельсы бесконечно отсвечивали луну, и далеко впереди Лихарев увидел между рельсами комочек берговского тела. Он встал и пошел к нему, радостно чувствуя жжение содранной с ладоней кожи.
Перед Красиным в кресле сидел красивый человек с длинными тронутыми сединой волосами, заложенными за уши, по-казацки опущенными усами. Несмотря на такую демократическую декорацию в человеке этом чувствовался аристократ, барин, барин в двадцатом колене, барин до такой степени, что в барстве своем, в отличительных его знаках и в самой сути барства он уже не нуждался. Странен был взгляд этого человека: голубой и прохладный, устремленный на собеседника, как на кусок минерала, он таил на самом своем дне большое страдание. Это был прославившийся в последние годы своими теологическими трудами философ.
В доме веселом и хлебосольном он явно искал общества Красина, и вот теперь они сидели друг против друга в полутемной комнате перед широким окном в стиле модерн над крышами Петербурга и вели неторопливый разговор. Говорил, собственно, только философ. Красин отделывался односложными репликами и внимательно слушал.
– Мы можем с вами беседовать на равных, – с улыбкой говорил философ, – ведь я отдал марксизму дань, и немалую, в свое время я даже написал несколько марксистских работ.
– Я знаю, – проговорил Красин.
– Знаете? Это приятно! Даже ошибки и заблуждения молодости вызывают приятные воспоминания. Таков человек. Первое очарование объективированным миром неизгладимо…
Илья провалился по пояс в чуть затянутую ледком и припорошенную снегом полынь. Николай лег пластом на лед и протянул ему руку, когда на косогоре над рекой появилась конная стража. Первые две пули прочертили мгновенные следы по снежному насту.
– Я знаю, что вы сейчас вне революционных дел, это меня радует, но все-таки для удобства нашего разговора я буду говорить «вы, большевики». Впрочем, убежден, что вы несмотря на всю вашу респектабельность неистребимый большевик…
Философ вдруг вытаращил глаза, оскалился и высунул язык. Несколько мгновений он пребывал в этом гойевском виде, потом страшный лик мгновенно пропал.
– Извините, это у меня такой тик. Не обращайте внимания. Я хочу сказать вам о революции. Менее всего смысл революции понимают революционеры и контрреволюционеры. Первые судят греховное общество и в суде своем не хотят видеть истины, вторые, судимые, упорствуют в своей неправоте и тоже не видят смысла. Между тем революция есть малый апокалипсис истории, как и суд внутри истории. Революция подобна смерти, она есть прохождение через смерть… неизбежное следствие греха…
Они побежали, оскальзываясь, по горбатой тропинке, которой, вероятно, бабы ходили по воду. За прозрачной осиновой рощей перед ними уже алел рассвет, а с реки все гукали выстрелы, и эхо доносило матерщину стражников.
– Вы победите, – продолжал философ. – Еще в седьмом году я предсказал победу большевикам. Но будет ли это та победа, которая рисуется сейчас вашему воображению? Залог победы большевистского марксизма – в его единой, непримиримой к любым малейшим отклонениям идеологии, но в этой ортодоксии спрятаны основы трагического изменения, и та свобода, которую вы принесете миру, будет свободой без радости, механической свободой сцепленных друг с другом рычажков…
– Врешь! – почти вслух крикнул Берг. Нужно было перебежать открытое пространство от берега до леса; там, возможно, было спасение. Пятьсот саженей по талому снегу – это нелегко для человека, но и трудно для лошади. Пятьсот саженей над талым снегом – это пустяк для пули.
– Коля, быстрей! Коленька! – задыхался Илья.
Николай побежал, задыхаясь, падая и вставая.
«Врешь, врешь, – думал он. – Наша свобода будет свободой каждого для всех и всех для каждого! Мы построим новое общество, и вам, мсье, придется переменить вашу…»
Пуля, попавшая в затылок, оборвала эту мысль Николая.
– В марксизме есть стремление к мессианству, и поэтому русский народ примет его, ибо и самому русскому народу в высшей степени свойственна идея мессианства. Произойдет подмена марксизма русской державной идеей, и все вернется на круги своя, для того чтобы вновь разрушиться и возникнуть, и так будет до самого конца…
– До какого конца, позвольте поинтересоваться? – спросил Красин.
– До конца истории, до Большого Апокалипсиса…
Лихарев лежал в кустах, сжимая березовый сук, поджидая дичь, которая ретиво охотилась сейчас на него. За осинами мелькал серый конь и румяные щеки стражника. Для бодрости юнец перекликался со своими товарищами, рассыпавшимися по лесу. Вот он приблизился… другого момента, может, не будет… Илья рванулся вперед, огрел дубиной стражника по голове. Потом он вытащил обмякшие ноги из стремян, подобрал карабин, снял подсумки с патронами и прыгнул в седло.
«Врешь, врешь, – зло думал он. – Ишь, раскаркались, мистики! Мы победим не державной идеей, а огромным знаменем интернационализма, братством рабочих всех стран! История не кончится, она бесконечна! Мы победим!»
– Коля, Коля, – шептал он, не вытирая слез, а только моргая часто, чтобы они слетали с ресниц и не мешали смотреть вперед.
Философ легко поднялся из кресла.
– Вы не сказали мне ни одного слова в ответ, Леонид Борисович. Неужели у вас нет возражений?
– Я слушал вас и думал, – сказал Красин.
– Это уже хорошо, – усмехнулся философ.
– Я думал о том, что такое электричество, – сказал Красин.
– Поток электронов, – засмеялся философ. – Так это объясняется в популярных трудах. Вы любите электричество?
– Да, – твердо сказал Красин. – Я очень люблю электричество.
Некоторое время они смотрели друг на друга, потом лицо философа снова передернул тик, а Красин молча поклонился и вышел.
Одна заря спешит сменить другую, одна заря спешит сменить другую, одна заря… То ли близость нынешнего его жилища от последней квартиры Пушкина, то ли какие-то другие причины побуждали его в эти белые ночи тринадцатого года бормотать строки поэта и выходить ночами на пустые набережные, смотреть на ряд склоненных к воде ив, испытывать вновь юношеское очарование «объективированным миром».
Что такое электричество? Поток электронов. Много ли узнали об электричестве со времени Фарадея? Много и бесконечно мало. В природе его есть загадка, как и в самой природе человека, в природе нервных импульсов, потоке мужества, нежности, благородства… Трусость – это понятно, ярость, злость – тоже понятно, но… что такое непокорность и чувство справедливости, что такое готовность к жертве? Что такое страсть к революции и почему от нее нельзя излечиться?
Он вспомнил бывшего друга своего Носкова, его шарящие по полу глаза, пальцы, теребящие папиросу, хитровато-жалобные слова:
– Нет, брат, с лошадки легальности я теперь уже не слезу.
Его оставило электричество – ушло в землю. Не приведи господи!
Неужели пришибленный Носков – это и есть то, что осталось от горьковской «юной Руси»? Неужели аккумуляторы сели, сели навсегда?
Нет, черт побери, «юная Русь» жива! Она жива электрическим зарядом в жилах сотен и тысяч новых бойцов, она жива и в тебе; не обманывай себя: никакой ты не «Сименс и Шуккерт», ты солдат революционной армии, может быть, раненый, но солдат…
Красин остановился на углу Мойки и Невского, посмотрел в небо и явственно заметил, как повернулся, сверкнув одним боком, кораблик Адмиралтейства.
Ветер меняет направление. Бывший «ответственный техник, финансист и транспортер партии», нынешний директор общероссийского отделения «Сименс и Шуккерт» стоит, глядя вдаль, в перспективу Невского, в конце которого бредет одинокая человеческая фигурка. Красин думает об электричестве и о своей судьбе, вспоминает погибших и живых. Он еще не знает, что будет с ним. Он не знает, что сразу после Октября он придет к Ленину в Смольный и отправится по его приказу на мирные переговоры в Брест, где начнет свой новый революционный бой за каждую пядь достоинства юного рабоче-крестьянского государства, за каждый его винт, за каждую шестеренку, за каждый рубль; он не знает, что будет народным комиссаром по внешней торговле пролетарской державы и что на его глазах из диких выветрившихся свалок разрухи начнет подниматься мечта его молодости – стройки свободной России; он не знает, что революция пошлет его дипломатом на Генуэзскую и Гаагскую конференции вместе с Чичериным и Литвиновым («помните, Валлах, это кафе и пулемет Мартенса?») и что прожженные европейские Талейраны будут пасовать перед ними; он еще не знает, что будет советским полпредом во Франции и Англии и что однажды вслед его автомобилю высокий и мрачный красавец поэт пробасит: «Едет Красин – сед и прекрасен»; он еще не знает, что умрет далеко от родины, на тенистой улице возле Кенсингтон-парка в Лондоне; он еще не знает, что будет потом ломать льды, ломать льды, крошить льды, и идти на помощь полярникам, и проводить караваны судов… «Пароходы, строчки и другие долгие дела»…
Он знает только, что в нем еще сидит крепкий заряд электричества, но еще не знает, что маленькая фигурка в конце Невского – это идущий к нему трижды простреленный и обожженный со всех сторон старый его боевик Канонир – Лихарев. Через десять минут они встретятся.