Кесарево свечение Аксенов Василий
Когда Любку выкатывали из дома, она, кажется, уже начала ориентироваться в ситуации. Во всяком случае, сказала своему псу: «Бульонский, сторожи дом!» И тот немедленно отправился внутрь.
«Я еду за тобой, Любка, — сказал я ей. — Не волнуйся, буду поблизости».
«Лапа моя», — пропела она, и глаза ее закрылись.
— What did she want to say in paritcular?[80] — снова поинтересовался полицейский.
— I'm sleepy, — я ему сказал. — That's what she wanted to say, I am sleeeeepy.[81]
He будешь ведь говорить парню, что она назвала меня my paw.
В углу на диване
В холле приемного покоя я лег в темном углу на диван и положил ноги на валик. Я думал, что сразу усну, но не тут-то было. Все что-то прыгало в памяти, в уме, выскакивали какие-то картины, лица, отдельные слова, все малозначительное, никчемушное. Я знал это состояние. Чтобы от него избавиться, нужно начать процесс сочинительства. Начну сочинять повесть о Кукушкиных островах. Внутреннюю повесть из этого романа, вернее, маленький роман, внедрившийся в этот большой. Так в процессе сочинительства можно иногда утихомирить сумятицу ума и даже немного поспать.
Исторический экскурс, который можно будет по желанию публики изъять из этой части и присоединить к следующей.
Людям моего поколения или даже поколения моего сына Дельфина такой экскурс может показаться излишним, а вот зеленой молодежи он не помешает. Об иностранных читателях и говорить нечего: просвещенные европейцы и даже изощренные американцы, не говоря уже о высокомерных арабах и самовлюбленных бразильцах, часто обнаруживают прискорбную неосведомленность в вопросах российской специфики. Для такого иностранца что Кукушкины острова, что республики нашего Северного Кавказа — все одно темный лес. Спроси его, где находится Дагестан, он скажет: в Тихом океане; спроси его, где остров Кубарь, он полезет в Черное море.
Надо все-таки целенаправленно просвещать массы. Ведь людей на планете становится все больше, а стало быть, и невежество увеличивается. Людей практически интересует только свое, а если заинтересует чужое, то только с точки обращения его в свое собственное. Вот почему из всех зарубежных народов только японцы сведущи в истории Кукушкиных островов, кои отделяет от архипелага всего лишь пара-тройка тысяч морских миль, и потому они убеждены, что их собственное восходящее солнце зарождается именно в этом регионе. Подтекст, я думаю, ясен не только японологам. В кругах политической элиты, как сейчас выражаются, бытует мнение, что жители архипелага только и мечтают о высокой йене и о низком японском холестерине, однако предложите эту альтернативу кукушанам — и увидите, что из этого получится. Грудью встанут на защиту православия, как и за социализм семьдесят лет бились против империалистических хищников.
Русский флаг был вынесен на эти полутропические бреги эскадрой адмирала графа Кукушкина в конце XVIII века. Перед этим здесь разыгралась величественная битва между русскими фрегатами и объединенным англо-франко-турецким флотом, из которой наши пращуры вышли победителями. Злые языки иных прозападных запродаванцев мелят по этому поводу всяческий вздор: дескать, никакого объединенного флота там не было, одни только пиратские катамараны нападали на транспорты, однако патриотический народ — а он всегда в большинстве — с гневом опровергает измышления. В общем, с тех славных дней и утвердилось за архипелагом название Кукушкины острова, а старое имя, если оно когда-нибудь существовало, было напрочь забыто.
Новые земли привели в восторг петербургскую и московскую знать. Целебные источники били там между скал, а фрукты, съеденные с ветвей, давали декадентам заряд поистине ренессансной бодрости. Особым же животворным эффектом обладала в меру горячая галька иных укромных бухт. Ею обкладывались с ног до головы, а часто и голову закапывали в усыпляюще шуршащий состав, оставляя лишь дырку для дыхания. Подержанный на императорской службе генерал выходил из таких галечных ванн юным кавалергардом да к тому же с головой, полной государственных идей. Что касается дам, то у них начиналась вторая, третья, а то и четвертая молодость.
Известно, что фрейлина двора Степания Кадмовна Пертолюччини, страдавшая жестоким люмбаго, после Кукушкиных островов исполнила роль умирающего лебедя в царском балете.
Итак, там стали возникать российские лечебницы, виллы и отели, но вскоре пришлось строить и крепости. Дикарям острова Кубарь понравилось грабить спа и увозить в горы горничных и госпож. Вскоре к отважным ползунам присоединились туземцы Шабарге и Анчача, возникло освободительное движение Хуразу — по имени верховного божества. Идол, между прочим, был лишен головы, и, по поверьям, она должна была прибыть извне в момент победы.
Империя ответила на вызов язычников страшным ударом. Многотысячные контингента солдат в белых штанах и рубахах высаживались на пляжах. Торговые парусники и первые пароходы везли переселенцев и тульские пушки. Возникали казачьи войска: Кубарьское, Анчачское, Шабаргинское и т. д. Среди дикарей насильственным путем распространялось, просвещение — в частности, ношение штанов. Запрещено было традиционное обрубание голов. Православная церковь мощным смирением завоевывала сердца и угодья. Нововведения волей-неволей смягчали местные души. В принципе, дикарские вожди ненавидели друг друга больше, чем русских колонизаторов. Петербургские талейраны, в большинстве своем иноземцы, ловко пользовались междоусобицей. Позднее марксистский мыслитель Руламонд Нинел записал в своем капитальном труде «Большевистские организации Кукушкиных островов в условиях межнациональной резни» следующее: «Усмирение Кукушкиных островов дает нам живейший пример общей для всех империалистических держав политики „раздуляй и влаввствуй“ (sic!)».
В общем раздулили, а потом как бы всех смешали и стали влаввствовать. Русификация шла быстро. Только в горных селах еще кое-где говорили на наречиях, прибрежные же города, где жила основная масса населения, изъяснялись только по-русски. На базарах можно было увидеть приказы губернатора: «Говорить по-шабаргински строго воспрещается». Рос имперский патриотизм. Из местной знати молодежь отправлялась в Петербург на службу в особом Кукушкинском полку лейб-гвардии Е.В. Все острова давно уже перешли либо в православие, либо в ислам, только где-то в тайных пещерах оставались, по слухам, жертвенники для древних ритуалов.
Настоящим объединителем этих этносов и земель оказался, однако, марксизм — международная теория классовой борьбы. В унисон с метрополией Кукушкины острова провели у себя революцию и гражданскую войну. Из этого горнила выделилась в качестве любимого вождя примечательная фигура Федота Скопцо. Он был наполовину хохлом, наполовину индейцем-кубарем с характерными для этого племени пучками волос, растущих на ушах, как у рыси. Да и слух у него был рысий. Малейшие смутьянские шепотки в аудитории приводили к тому, что Федот выхватывал свой знаменитый маузер. В начале тридцатых верный ленинец товарищ Скопцо вернулся из Москвы после окончания трехмесячного Института красной профессуры. В столицу океанского края город Революционск (б. Имперск) со всего архипелага были созваны на семинар служители культов: православные попы, муллы и кое-где уцелевшие шаманы Хуразу. В громовой исторической речи профессор Скопцо обвинил всю эту братию в троцкизме и прямо из зала партакадемии отправил на расстрел. После этого акта культовые, да и этнические различия приказали долго жить. Все уцелевшие люди стали образцовыми гражданами радужного социализма.
В 1937 году в Революционск прибыла группа специалистов из Центральной контрольной комиссии ЦК ВКП (б). Приехали вроде бы для расследования некоторых сигналов, указывающих на некоторое искривление линии партии, однако в ходе этой работы группа стала терять своих членов одного за другим и вскоре полностью исчезла. Федоту Скопцо после этого было присвоено звание Героя Социалистического Труда, и в газетах его стали величать «верным учеником вождя трудящихся товарища Шталина». Не удивляйтесь, товарищи, так по местному произношению произносилось и писалось имя Сталина, и ничего с этим нельзя было поделать: не вырывать же языки, не вшивать же новые.
Народ любил этого Федота. Приезжая на фестиваль народного творчества, он отстегивал исторический маузер, чтобы оторвать русского трепака, или украинского гопака, или анчачскую рупсавару с дородными красавицами колхозов. Казнил он так же легко, как миловал. Впрочем, и тех, кого миловал, потом казнил. Поощрял славословие, а народ это понимает, потому что и сам любит славословие. Верховный в Кремле, узнав, что Федота стали величать на мистический лад «отцом и сыном островных народов Советского Союза», вызвал его на ковер, кажется сказав в его адрес историческую фразу «Федот, да не тот». Тут бы ему и конец пришел на этом самом ковре — завернули бы в ковер и выкатили из дворца, — однако другой верховный по соседству начал осуществлять свой «План „Барбаросса“», и в Кремле про Федота забыли. В Москву он не поехал, однако всю войну кричал по всем своим радиостанциям: «За Родину, за Шталина!»
Он намного пережил своего любимого учителя. Во всяком случае, успел после хрущевских съездов стащить с пьедесталов массивные культы гранитной личности и заменил их на свои собственные, бронзовые, исполненные революционного романтизма. Увековечившись, он испустил дух, что позволило осиротевшим кукушанам открыть его мавзолей на одной из скал в акватории Революционска. Помнится, тридцать лет назад мы с поэтом Петрушайло давали трешку красноармейцу, охранявшему мемориал, и подолгу вместе с женами загорали на ступенях, уходящих глубоко в прозрачные воды, вдали от переполненных городских пляжей, неизбежно попахивающих сероводородом.
Кстати о кукушкинских пляжах. Их там неслыханное множество благодаря исключительной изрезанности береговой линии, однако в советское время для отдыха трудящихся использовались только 0,1 процента. Все остальное считалось запретной зоной.
Ну довольно, хватит уж растекаться мыслью по этому трахнутому историческому экскурсу! Достаточно сказать, что архипелаг всегда был неотъемлемой частью великого СССР и вместе с ним проходил все фазы распада. В Беловежской пуще его закрыли потной ладонью и с недюжинной лукавостью прохрипотали: «А вот этого уж мы никому не отдадим. Архипелаг далекий, да нашенский!»
Баста, я засыпаю, и тут же кто-то начинает спешить ко мне по гулкому коридору нью-джерсийского госпиталя, а кто-то стоит у меня в ногах, как будто изучает мои подошвы. Кукушкинские сочинения исчезают из башки, как пятна с тарелки под действием моющих средств. Вот все промылось до чистой реальности. Ко мне пришли сказать, что с Любкой все-таки что-то случилось. Вдруг, еще перед тем, как услышать беду, я понимаю, как невыносимо мне будет потерять эту Любку Андриканис. Нет, совсем не ту юную ведьму с Карадага, а вот именно эту климактерическую, вдребезги психопатическую бабу с ее утолщенным зобом, глазами навыкате, с ее избыточной плотью, выпирающей из дизайнеровского треника агента недвижимости — одну из тех баб, что бороздят округу в своих «ягуарах» (без «ягуара» тут не станешь агентом по недвижимости), что фотографируют полароидом дома на продажу, навешивают на эти дома кодированные замки, втыкают в клумбы таблицы On Sale, быстро подсчитывают проценты финансирования, «клозингов» и до сих пор не понятных мне «пойнтов», а потом закатываются в гимнастические залы и бегут там, бегут по «тредмиллам» или пляшут синхронно с десятками таких же стареющих баб; вся эта средняя и, ох, шикарная Америка!
Что мне в этой Любке Андриканис? Что нас связывает, кроме той ночи на Карадаге тридцать с чем-то лет назад? Романтика не может жить так долго. От такой жизни она превращается в сопли. Я не вижу эту женщину годами, десятилетиями, почти никогда о ней не вспоминаю, и вдруг наплывает нечто неразделимое, близость, от которой никуда не сбежать, и мысль об ее исчезновении из числа двигающихся, потеющих, сопящих, орущих, шепчущих, кушающих, выпивающих, пукающих, садящихся на унитаз, писающих, какающих, читающих, насвистывающих, совокупляющихся, мастурбирующих и об ее присоединении к числу неподвижных, разлагающихся, разъедаемых подземной живностью, распадающихся на куски и размываемых водами, переходящих в гниль и в состав почв, вплоть до костей и костяных трубок — эта мысль была невыносима, и значит, женщина эта была мне почему-то очень близка, иначе я не думал бы о ней с таким натурализмом, как не думаешь в этом ключе о большинстве человеческого рода, уже прошедшего этот процесс. Может быть, Славка нас так сближает — мое, как говорится, литературное детище? Ведь раньше-то, до того, как заварился этот «большой роман», никакой у меня не было душевной тяги к этой Любке, одно лишь романтическое воспоминание; одно из многих, должен признаться.
— Mr. Vaccino, our patient wants to see you, — произнесла медсестра в оливковом халате, туго затянутом вокруг талии. — Follow me, sir, if you please.[82]
Я сбросил ноги с валика дивана и встал, демонстрируя нетвердую готовность, но твердую несгибаемость. Мы двинулись вдвоем мимо дремотных родственников и чуть постанывающих больных, ожидавших своей очереди в приемном покое, к коридору, ведущему в ярко-белый сектор реанимации.
— Is she getting worse, may I ask?[83] — спросил я, набравшись храбрости.
Она мельком, но с отчетливой строгостью взглянула на меня:
— You'll get a chance to talk to her doctor, sir. The only thing I can say is that she is on a respirator for the time being.[84]
Все это похоже на приближение развязки, подумал я. Посланница слишком суха и слишком вежлива. Похоже, что понимает свою роль вестницы мрака. Даже не притормозив, она задала свой вопрос:
— Excuse me, sir, are you aware that a dead scolopendrus has sticked to your sole?[85] — Ее глаз на миг повернулся ко мне с безучастным любопытством синицы. Я приотстал и, по-дурацки припрыгивая, осмотрел свои подошвы — и левую, и правую. Никакой сколопендры на них не было. Наверное, отпала. Или эта сивилла что-то другое — фонетически близкое — имела в виду? Тут мы вошли в обширную палату, в середине которой под простыней лежала Любка; нижняя часть ее лица была прикрыта пластмассовой маской.
Вообще-то она лежала, как труп. В торчащих из-под простыни конечностях не было жизни. Лицо напоминало грубую лепку по мылу. Только грудь вздымалась, как бы демонстрируя жизнь, но это работал респиратор. Наблюдательная сестрица куда-то исчезла. Я стоял в одиночестве перед проколотым иглами и опутанным трубками телом Любки Незабываемой. Глаза ее были как будто зажаты контрактурой. Похоже, что я опоздал на последнее свидание. В комнату вошли два врача. В одном из них я узнал того, со «скорой», который интересовался моей машиной. Второй был постарше — сухощавый лорд медицины. Первый улыбнулся мне, как старому знакомому
— This is that Mr. Vaksisakis I told you about,[86] — сказал он старшему.
— Is she dead?[87] — спросил я и, услышав себя со стороны, удивился странному светскому тону вопроса.
Доктор Рекс (так гласила его планка на груди халата) улыбнулся и окинул взглядом пульсирующие цифрами и катящиеся зубцами панели приборов.
— Just the other way around, sir. She's coining back. In ten minutes we'll pronounce her in a stable condition. Hey, Ljubby![88] — громко позвал он.
Неожиданно для меня она открыла глаза и осмотрела нашу группу совершенно осмысленным взглядом. Морщины вокруг ее глаз шевельнулись, как будто она сказала в мой адрес что-то ласковое.
— Are you all Greek, folks?[89] — полюбопытствовал молодой док.
— Almost,[90] — сказал я. Оба доктора рассмеялись.
— Almost doesn't count,[91] — сказал молодой. И они снова рассмеялись.
Слово almost, очевидно, напомнило им что-то смешное из внутреннего обихода. Они отвели меня к стене и объяснили ситуацию. Куда ни кинь, получалось так, что мистер Ваксисакис, случайно заехав к миссис Эндриканисус-Гоурелли, спас ей жизнь. Вызвав рвоту и отторжение основной массы пилюль, спаситель уменьшил дозу интоксикации в 6,5 раз. Такая точность? Да-да, вот именно в 6,5 раз. Разрешите полюбопытствовать, какой специфике вашего опыта мы обязаны таким исходом? Это флот, сказал я, но не стал уточнять. Они похлопали в ладоши. Браво! Греческий флот — это awesome, это грозно!
Немало все-таки успело всосаться в стенки желудка нашей пациентки. Временами появлялись симптомы угнетения дыхания и фибрилляции сердца. Вот почему решено было поставить ее на респиратор. Сейчас опасность уже позади. Через полчаса она будет переведена на более мягкий режим, и вы сможете даже обменяться парой-другой фраз.
Через полчаса респиратор был удален. Теперь она полусидела среди подушек. Капельница все еще стояла за ее спиной.
«Эй! — сказал я ей. — Любка-Любка-Потеряла-Юбку!»
Она ответила еле слышно: «Стас, я люблю только тебя и Бульонского».
«Бульонский достоин твоей любви, а я не очень».
Мы улыбнулись друг другу. Она закашлялась: видимо, гортань сильно саднило после трубки. Лицо ее сморщилось и сделалось почти неузнаваемым. Неузнаваемая Незабываемая. Я мог бы еще посидеть возле ее кровати, обмениваясь улыбками и ободряющими фразами, однако я сделал жест «тебе нужен покой», потом другой — «я буду поблизости» и вышел из палаты почти на цыпочках, хотя там не было никого, кого могли бы разбудить обычные шаги. На пороге оглянулся. Она снова улыбнулась, расплылась всем мылом своего теперешнего лица.
Еще немного психреализма
Я вышел на паркинг-лот. После искусственной прохлады госпиталя меня почему-то чрезвычайно удивила сильная жара. Странными показались тяжелые зеленые кроны огромных деревьев и налитые чашки цветов магнолии, как будто я должен был выйти не в июнь, а в ноябрь.
К дальнему углу паркинга по проходу между машинами медленно шел сутулый старик с длинной седой гривой, в накинутом на плечи клетчатом пиджаке. Я пошел вслед за ним, разыскивая «Делорен». Старик, дойдя до конца, повернулся и пошел мне навстречу. Чем ближе он подходил, тем меньше оставалось сомнений: это был ты, Игорь. Ты поднял ладонь к уху и отвел ее в сторону, салютуя на прежний манер: «Привет, старик!»
«Ну что, жива она?» — спросил ты.
«Жива», — ответил я и дальше не знал, что сказать.
«Отсюда семь миль до океана, — сказал ты. — Поехали? Выпьем?»
У тебя был большущий «линкольн-таункар», ты вел его одной рукой, и мы быстро приплыли в другой мир, к дощатому боард-уоку[92] над дюнами и к растопырившемуся на сваях ресторану «Буканир», прямо под который с равнодушным шипением подкатывали волны.
Мы уселись на открытой террасе. Здесь жары не чувствовалось. Пеликаны, пролетая мимо, с любопытством посматривали на нас, как бы напрашиваясь в компанию. Подошел официант. Ты, Игорь, заказал двойной шат «Столи». Безо льда. Умеренно охлажденный. Немного перцу. Кайенского. Ты подмигнул мне набухшим веком, как бы напоминая о Джеймсе Бонде в оригинале. Я попросил пива и тарелку поджаренных кальмаров. Очень хотелось есть. Много бы отдал за то, чтобы пожевать здесь в одиночестве, то есть за пределами гореликовской семейной драмы.
Драма, однако, не удалялась. Она висела на наших загривках и заставляла повторять водку и пиво. В конце концов мы подготовили себя для театральщины: я размяк, а ты, Игорь, взвинтился. Губы твои вытянулись в нитку, в глазах засветилась смутная угроза. В чей адрес — непонятно. Прошло, однако, не меньше получаса, а мы все еще не касались нашей темы. Речь шла в основном о русских делах: о развале правительства молодых, о Думе с ее коммунистами (ты теперь называл свой былой орден коммунягами), о странного рода бандитизме, распространявшемся по всей державе от Калининграда до Кукушкиных островов, ну и так далее.
Я спросил тебя, почему ты не наденешь свой пиджак в рукава, и тут внезапно наша главная тема овладела беседой. Ты сказал, что не можешь этого сделать: рука не пролезает в рукав. Плечо перебинтовано, там скользящая огнестрельная рана — ничего страшного, пуля содрала полоску кожи. Ты зорко проследил за моей реакцией на это сообщение и понял, что я знаю о Любкиной стрельбе.
«Она шмальнула в меня три раза, — сказал ты и понял, что я не знал о количестве выстрелов. Тогда ты стал рассказывать свою версию событий: — Вот из этого ствола. Видишь, это „Магнум“. Я отнял его у нее, иначе уже лежал бы в морге. Было омерзительное единоборство, сродни, знаешь ли, чемпионату Туркмении по дзюдо. Потом она еще пыталась пробиться к кухонным ножам».
«Фу, черт», — я глубоко вдохнул и выдохнул, словно пытаясь вынырнуть из наплывающего мрака.
Ты был поражен, увидев у нее пистолет. Откуда он взялся? Стас Ваксино случайно к этому не причастен? Ну, в том смысле, что в поисках литературного материала… Слава Богу! Ты так и знал, что я не имею к этому никакого отношения. Только лишь этого не хватало!
«Отчего у тебя пальцы так дрожат? — спросил я. — Только от стресса или паркинсончик проявляется?»
Ха-ха, сказал ты и предложил мне спросить о твоем паркинсончике у бильярдистов этой страны. Со дня приезда сюда ты еще не проиграл ни одной партии. Говоря о «магнуме», ты приходишь к заключению, что она загодя запаслась оружием. В ожидании событий, а может быть, и в предвкушении оных.
Как все это началось? Ну что ж, ты все мне расскажешь. Ты усмехаешься: ведь не чужой же нам человек этот сочинитель Стас Ваксино. Ведь именно ему в первую очередь звонит ночью оскорбленная женщина. Именно у него просит помощи. И получает ее! Ты начинаешь издалека, разглагольствуя о том, что умные люди вообще-то стараются избавляться от своих жен до того, как у тех развивается климакс. Обзаводятся женами помоложе или держат любовниц на стороне. Иные даже, перехитрив судьбу, устраивают в своем доме своего рода гарем, приглашая на жительство какую-нибудь чеховскую тройку сестер. Ты, конечно, шутишь, ты прекрасно понимаешь суть моих отношений с небезызвестными сестрами Остроуховыми. Ты просто хочешь подпустить немного юмора в эту мрачную тему. Искорка юмора никогда не помешает, не так ли?
Ну, в общем, ты просто хочешь сказать, что не относишься к числу таких счастливых мужчин. Ты моногам, тебе так уж предписано в этих порядках. И у твоей единственной женщины развивается климакс. Она начинает постоянно нарываться на скандал. Вопит, что ты ее обокрал. У нее зеленеют щеки и выкатываются зенки. Ты обокрал ее юность! Лишил счастья быть с любимым человеком, познать поиски истины и романтики. Она бросает в тебя чем-нибудь, что под рукой, чаще всего открытой банкой slim-fast.[93]
Романтики! Истины! Так кричит баба, которая всю жизнь не интересовалась ничем, кроме втирания в кожу разных мазей. Сначала тебе кажется, что с каждым подобным приступом бешенства ты все ближе подходишь к концу света. Потом ты начинаешь к ним привыкать. Ты даже высчитываешь периодичность таких беснований. Ты находишь в них и некоторое благо, потому что два-три дня после твоя баба испытывает угрызения совести. Нет-нет, не кается, не просит прощенья, но зато выпекает поджаристую кулебяку.
Прошлой ночью, однако, обычный сценарий перешел в следующую фазу, разросся до невменяемости. Твоя жена выплеснула тебе в лицо то, что в ней, очевидно, давно накапливалось. Оказывается, ты изуродовал ее физически. Ты убил ее женскую суть, сделав так, что ей пришлось рожать своего единственного ребенка кесаревым сечением. Ты обесплодил ее молодое и здоровое лоно! Привязал ее навеки к себе — таков был твой тайный умысел, так вопила она. Со своим любимым человеком она бы родила множество чудесных детей, мальчиков и девочек! Ты и Славку-то ее единственного всегда ненавидел, потому что ни с кем не хотел ее делить!
Ну, Стас Ваксино, что ты на это скажешь? Ты, Игорь, склонился лицом к столу и теперь смотрел на меня исподлобья. Странное, нерусское, да и не очень-то еврейское лицо с выпученными глазами. Пальцы твои совершали на скатерти столь же странный танец с трепыханиями. Представить себе в этих пальцах бильярдный кий было нелегко.
«Прости, мне нечего сказать. Я этого не знал», — проговорил я.
«Чего не знал?» — простонал он.
«Кесарева сечения».
«Мудак!» — говоришь ты.
Ничего не говорю я.
«Прости», — говоришь ты.
«Да ладно», — говорю я.
Тебе нужно было перед кем-то выговориться, иначе ты мог пустить в ход свой трофей. Так, во всяком случае, объясняли твои мутные выпученные глаза над трехъярусными мешками. Мужчина, ты сказал, кем бы он ни был, будь это хоть Зевс в его ad maximum, не несет ответственности за кесарево сечение. Ответственность несет только бабий сучий и лживый потрох. Это ты, ты, ты, крикнул ты тогда беснующейся Любке, ты, блядь, искурочила всю мою жизнь своим кесаревым сечением! Ты несся под гору с провалившимися тормозами. Ты не родила мне больше ни одного чада! Ни одного чада, ни единого чада, визжал ты, заклинившись на слове «чадо». Этим «чадом» ты как будто молотил ее по бешеной башке. Ты орал ей, что все твое семя пропало втуне, вот так, втуне, растворилось в кислотах пропоротого чрева; чрева! Никакой девочки, нежной и любящей, никакого утешения сердцу униженного отца! Ни одного хорошего мальчика, который бы стал другом и опорой в старости! Ты родила только одно исчадие (вот к чему тебя вело слово «чадо» — к «исчадию»!), да еще и неизвестно от кого! Ты и назвала своего выблядка с фрейдовским подтекстом — Мстиславом! Ты все это чудовищное кричал, вопил, исторгал, как будто старался избавиться от своего собственного многолетнего засевшего в тебе монстра. А жена твоя в эти минуты молчала и только вела тебя своим взглядом, как охотник ведет взглядом дичь, а рука ее была по локоть засунута в ящик кухонного стола.
Местом действия безумного диалога была кухня, гордость Любови Ипполитовны, с висящими на стенах медными кастрюлями и сковородками, с гирляндами перцев и чесноков, с огромными часами в супрематистском стиле (все дело заняло не более пятнадцати минут), с неизбежной «Весной» Боттичелли, с экспозицией граненого стекла, а также с дубовой колодой для пучка здоровенных ножей, годных скорее для абордажных боев, чем для американской кухни. Ты продолжал вопить об исчадии. Этот так называемый сын, имени которого нельзя произнести вслух, чтобы не напугать присутствующих! Авантюрист! Гангстер! Волк из бандитской стаи, раздирающей на куски некогда величественное государство! С этим человеком у меня нет ничего общего, а значит, это меня ты оставила бесплодным и одиноким на старости лет, бездушная сука, блядь, блядь!
Тут она вытащила руку из ящика. Рука завершалась пистолетом. Пистолет исторг вспышку и гром. Мгновенное давление воздуха от прошедшей мимо пули. Повторение всех этих актов физики. Мажет, дура, мелькнуло у тебя. Третий удар обжег плечо.
Ты замолчал, глядя на свой стакан со «Столичной». Гадкая досада терзала меня. Почему-то очень злило, что ты, Игорь, не дал мне как следует пожрать со своими откровениями.
«Ну, что теперь? — спросил я. — Будешь разводиться?»
Ты швырнул в меня стакан с тяжелым дном. Неизвестно, чем бы это кончилось для автора, если бы рука бильярдиста была тверда; мог бы оборваться весь роман. Ты все-таки промазал. Стакан, как пушечное ядро, пролетел мимо моей головы и вышел в сверкающий морской простор. Тут же на него спикировал пеликан. Сосуд оказался у него в клюве. Водка, очевидно, обожгла нёбо морского разведчика. Потрясенный живоглот взмыл на более высокий уровень планирования. Стекляшка шлепнулась в воду. Не знаю уж, каким образом мне удалось увидеть эту душераздирающую сцену, если учесть, что я сидел спиной к морю и продолжал смотреть на твое безумное лицо, Игорь.
«Вот ты, Ваксино, конечно бы, развелся, — прошипел ты. — Сволочь! Гад! Сочинитель! А я с ней не разведусь никогда!» Ты швырнул на стол какие-то доллары и ушел с террасы.
Я доел оставшихся кальмаров, а потом еще намазал маслом свежую хрустящую булку. Хотя бы небольшое вознаграждение за этот вырожденческий московский маразм. Затем добавил к его долларам немного своих и покинул место действия. Нужно вызвать такси, чтобы добраться до «Делорена» и убраться восвояси.
Зеленый закат торжествовал над округой. Лиловатые узкие облака предвещали что-то неожиданное. Теперь иди вперед. Кипела листва платанов. Вдалеке на паркинге сутулый старик — ты, Игорь, — разговаривал с кем-то высоким и стройным. Сделав еще несколько шагов, я увидел, что с тобой, Игорь, стоит не кто иной, как только что проклятый «сын неизвестно от кого». Славка Горелик. Я остановился с поднятой ногой и, прежде чем ее опустить, вспомнил об откровении последней страницы. Кесарево сечение, которое я и не помышлял вводить в роман, о котором просто не знал ничего, вдруг озарило весь ворох уже написанных страниц, то есть все скольжение текста внутри нетитулованного файла, каким-то особым свечением. Что мне с этим делать теперь? Бежать? Смываться?
Между тем в округе возникла та особая резкость, что появляется за четверть часа до того, как солнце окончательно исчезнет с горизонта. Отец и сын обнялись. Ты, Игорь, плакал теперь на плече «исчадия», а оно ободряло тебя тихим похлопываньем по спине. Потом ты сел в свой «таункар» и, слава Богу, покинул главу, столь отягощенную твоим присутствием.
Небрежное вознаграждение
«Славка!»
«Стас!»
«Как ты догадался приехать сюда?»
«Да ведь это не в первый раз. Мать привозят в реанимацию, а батя напивается в „Буканире“».
Оказалось, что еще вчера Любка позвонила сыну на его сателлитный телефон и в истерике, словно пьяный джазист, выбила длинный квадрат на его барабанной перепонке. Он в это время был в Каракасе и сумел вылететь только утром. Теперь он уже все знает от врачей. Хорошо, что ты, Стас, успел вовремя и спас мою глупую мать. И моего глупого отца, добавил он, помолчав.
На своей наемной машине он вез меня к паркингу «Десяти заповедей». Дороги, перед тем как опустошиться, были забиты нью-йоркским возвратом. Мы еле ползли. Я сказал: «Раз уж мы с вами встретились, достопочтенный Бенни Менделл, я бы хотел кое-что уточнить».
Он хохотнул: «Бенни Менделл? Это откуда?»
Уже давно у нас с ним установились шутливые правила игры: он притворяется, будто не знает, что произошло в предыдущей главе, а я делаю вид, что мне невдомек, куда дальше покатимся. В общем-то правила были не такими уж жесткими, если учесть, что мы нередко менялись местами и все больше запутывались.
В данном случае мне казалось, что я забуксую без уточнения некоторых деталей, связанных с таинственным факсом и с его бегством из Пинкертона. Неожиданно для меня он стал подробно рассказывать. Оказалось, его сильно кинули в Перу. Да-да, в этом царстве пушистых лам и инопланетных становищ. А началось это, конечно, в Москве. На него вышла группа ребят, бывших математиков из ФИАНа. Нормальные ребята не из комсы, никаких стволов, взрывчатки, раскаленных утюгов и водки со снотворным, настоящая совинтеллигенция. Предлагалась простая схема. В этом Перу, в ущелье меж двух кочек, на высоте 3000 метров геологи совместного предприятия «Калимакс» нашли большие запасы алюминия. «Калимакс» этот дышит на ладан, что и заинтересовало мальчиков. Разработана была идея создания международного пула инвесторов. Все держится в тайне. На разных биржах начинается скупка почти обесцененных акций «Калимакса». Все они оказываются в наших руках. Между тем новый финансовый поток стимулирует начало промышленных разработок. Тогда мы «выходим из клозета» (в прямом переводе с английского) и объявляем об алюминиевых сокровищах. В дальнейших ходах интриги разберется и сочинитель романов Стас Ваксино. Акции «Калимакса» достигают космических высот, и дети лейтенанта Шмидта получают такой навар, о котором даже неловко говорить двум гуманитариям вроде нас с тобой.
— Ты скажешь, Стас, что это мошенничество, а я тебе отвечу, что если это и мошенничество, то мошенничество предельной строгости и чистоты, сродни внезапно открывшемуся в джунглях кристальному водопаду. Если это обман, Стас, то мы обманщики типа лафонтеновской лисы. Мы просто хотим кусочек сыру и поем дифирамбы бирже. А что такое биржа, если не узаконенный институт обмана? Манипуляторство в мире фантомов становится основой общества. Короче говоря, я выписал фиановцам швейцарский чек, а мой вице Герасим Мумуев занес им чемоданчик лавэ. Став таким образом главным инвестором «Калимакса», я полетел в Перу. Вот тут-то меня ждало то, что впоследствии наш казначей Юрка Эссесер назвал «в чужом Перу похмелье».
Удивительно, как я не почувствовал подвоха еще в Москве. Невозможно было представить, что за симпатягами-математиками стоит комсомольско-бандитская структура ТНТ, а так оно и было. Рудники в Андах оказались липой. Наши башли ушли в чистый криминал, в связанную с 24-й армией кампанию по торговле оружием. Похоже, что через них генерал Удодов делал бизнес с теми, кто любит пострелять в Западном полушарии, а также, как ни странно, с кем-то на Кукушкиных островах. Мне там сказали: «Слава, мы тебя уважаем за размах, но, если хочешь жизнью наслаждаться, не выступай».
Все эти разборки проходили в шикарном приморском отеле, полностью захваченном ТНТ. За каждым моим шагом следила их охрана. И все-таки я их кинул. Заплыл однажды далеко в море, вытащил из шортов непромокаемый мешочек со своей «соткой» и поговорил с Москвой. Через два дня прибыли наши; Герка, Маринка, Вертолетчик, Юрка Эссесер — ты их, кажется, почти всех уже знаешь. Они явились туда как раз в тот вечер, когда обсуждался тот самый шоп-лист, который потом нарушил нашу пинкертоновскую идиллию. Во избежание утомительных и неаппетитных деталей скажу только, что мы отобрали у них все, что нам принадлежало, если верить Эссесеру, или почти все, если ему не совсем верить. После этого все рассыпались по разным уголкам мира, а твой покорный слуга выбрал далеко не худший уголок в окрестностях светоча знаний; Боже, благослови его студентов и преподавательский состав. Дальнейшее все происходило на твоих глазах, пока по факсу не прибыло предложение капитулировать.
— Если только это не был сигнал тревоги, — вставил тут я.
Он быстро на меня взглянул.
— Знаешь, мне это в голову никогда не приходило. Кто из них мог там меня предупредить? Там были одни акулы. Впрочем, — он задумался, — среди акул там была одна с дельфиньими замашками. — Он улыбнулся и покрутил башкой, как бы отгоняя посторонние мысли.
— Что было после того, как ты от нас уехал? — спросил я.
Он продолжил свой рассказ:
— Через пять минут я почувствовал, что меня охватывает паника.
— Ты испугался? — удивился я. — А ведь говорят, что кесарята не знают страха.
Он снова быстро на меня посмотрел и насмешливо присвистнул:
— Нет-нет, Стас, это не то — не страх смерти, что-то другое. Нам с тобой придется подумать об этой панике, откуда она взялась. Так или иначе, я бросил «фольксваген» на обочине и попер напрямую через кювет, через кусты, перелез через звукозащитную стену, понесся по газонам какого-то приличного поселка. Тут хлынул ливень, на паркингах, как твари в джунглях, взвыли и завизжали противоугонные сигналы, ну, в общем, остальное ты дорисуешь сам, а я выскочил к отелю «Четыре сезона», взял там другую машину и поехал на запад. Не знаю, что случилось с «фольксом» на обочине.
— То, что полагается в таких сюжетах, — сказал я. — Взорвался и сгорел.
Славка юмористически пожал плечами: дескать, что и требовалось доказать. После этого перешел на другие темы. Как девчонки? Вот кого мне не хватает — этих сестер О! Хотел бы я стать предметом их культа. То есть тобой, Стас Ваксино. Сидеть вот таким классиком у себя наверху, спускаться к ним, своим преданным мойрам, читать им вслух всякую лажу, ну-ну, не лажу, ну что-нибудь такое в твоем духе, потрясающее устои, нетленку; внимать нелицеприятной критике, переходящей в полный восторг, посещать по ночам то одну, то другую, ну-ну, я шучу, ну хотя бы одну, неприступную для молодежи Вавку — ну что ты, Стас, шуток не понимаешь? Скажи, а Мирка все такая же вумная? А Галка по-прежнему дружит с адмиралом или больше с его бутылкой? А как брат Дельфин? Скажи ему при встрече, что я теперь разнесу его в теннис, как кенгуренка. Да-да, как невзрослого кенгуру. Недавно в Мексике я играл с Агасси и чуть не выиграл у него один сет. Парень, правда, мучился поносом.
Мы уже стояли на паркинге госпиталя рядом с похожим на старую борзую «Делореном». Славка продолжал болтать легко и весело, как будто это не его мать лежала тут неподалеку в реанимации и не его отец бродил в отдалении вдоль подстриженных кустов, терзаемый выжигающим все внутри отчаянием. Мне не хотелось прерывать его, но я все-таки задал следующий вопрос:
— Слушай, Славка, тут болтают, что ты якобы убил кого-то в каком-то северном штате, — это правда?
Он запнулся и на мгновенье уставился в пространство, как будто оттуда, прямо через стекло машины, на него покатилось нечто непостижимое, какие-нибудь НБМ и Большой Коричневый вкупе с двумя демиургами Хнумом и Птахом. Потом от стряхнул наваждение и дерзостно рассмеялся.
— Зачем ты спрашиваешь, Стас? Ведь ты же знаешь. Ну хорошо, если хочешь, да, я убил там двоих — князя и графа. Очень сожалею, но так уж получилось.
— Какой-нибудь большой наезд, да? Крутая разборка? — спросил я.
Должен признаться, эти новые выражения мне не по душе. Я стараюсь их не употреблять, а если приходится, испытываю неловкость. Когда-то в литературных кругах я слыл знатоком жаргона, однако сейчас, после столь долгого отрыва от родины, выпал из современного словесного обихода. Новый линго, возникший в России, отражал несвойственную мне походку. Эти словечки в устах старого чужака вызывали недоуменные взгляды. Так и Славка сейчас глянул на меня и хмыкнул:
— Да нет, это не по бизнесу. Ты же знаешь, не притворяйся, что я везде ищу свою девчонку — Наташку такую Светлякову. Пока я сидел в каземате у большевиков, какие-то гады увезли ее в Америку, и она тут запропала. Иногда мне кажется, что я вот-вот схвачу ее за подол, гонюсь, пру напролом, увы, вылетаю в пустоту. Однажды, не поверишь, возле Пинкертона, в час пик на 77-й, мне показалось, что она проехала мимо в «роллс-ройсе». Не знаю уж, каким образом, но мне удалось догнать этот «роллс» в пробке возле кольцевой дороги. Черт побери, вместо Наташиной золотой гривы я увидел там только неаппетитную плешь какого-то гуся, который почему-то мне напомнил Центр по изучению и решению конфликтных ситуаций. Впрочем, откуда у этих зануд может взяться «роллс»? В другой раз мне дали знать, что она обретается в Нью-Гемпшире. Я рванул туда и вот там-то и столкнулся с аристократией. — В лице его появилось что-то прежде мне неведомое, некий намек на будущую непроходящую досаду. — Там все обернулось каким-то абсурдом, какой-то театральной вакханалией. Прости, Стас, не мое это дело, но мне кажется, ты перебарщиваешь с этим, по-чешски говоря, «дивадлом»; что тут корень — диво или дева? Словом, ее я не встретил, а парни вызвали меня на дуэль — в общем, чушь собачья. — Он двумя руками резко убрал волосы со лба и засмеялся, как бы избавляясь от угрызений совести. — Словом, поиски продолжаются!
Я поинтересовался, бывал ли он за последний год в России. И не раз, был ответ. Для поддержания бизнеса это необходимо. Однако он всегда приезжает в чужом обличье: борода, длинные волосы, горбик. ТНТ разрастается, у них сейчас везде свои люди. Однако простейшие театральные фокусы пока еще сбивают этих дубин с толку. А ты, батя Стас, как всегда, частый гость на просторах родины чудесной? Великий-могучий-правдивый-свободный все еще кружит голову? Знаешь, в Москве говорят, что назревает историческое шествие писателя земли русской Власа Ваксакова (бывшего Стаса Ваксино) с посохом через Лапландию и Курляндию в Белокаменную на постоянное м.ж.; это верно?
Я ему сказал, что давно уже не был дома, но вскоре поеду в самую экзотическую часть распадающейся родины — на Кукушкины острова. Вот это да, сказал Славка, да ведь я тоже собираюсь на Кукушкины острова. Похоже, что everybody who's somebody[94] едут в этом сезоне на Кукушкины острова.
Мы вышли из его машины, и я направился к «делорену». Оглянулся, Славка копался в своем багажнике.
— Что у тебя там?! — крикнул я.
— Деньги, — был ответ.
Возит деньги в багажнике — каково? Надо не забыть: «новый русский» возит деньги в багажнике. Славка захлопнул багажник и пошел ко мне, держа в руке желтый «манильский» пакет. Протянул его мне.
— Помнишь, Стас, ты отстегнул мне три гранда от своих щедрот, а я тебе обещал тысячу процентов интереса. Здесь проценты — можешь не считать, три лимона.
Пакет оказался в моих руках. Материализация литературного вздора была довольно весомой.
— Славка, не дури, какие еще три лимона? Это только в рассказе так получилось.
— В каком еще рассказе? — удивился он.
— «Блюз 116-го маршрута».
— Стас, прости, но я никаких рассказов не читаю, даже твоих. Признаюсь, читаю только американские аэропортовские книжки, причем бормочу себе под нос, но не для кайфа, как это делал Белый, а для улучшения артикуляции. Итак, позволь тебя поздравить: ты — миллионер!
Мы обнялись, и через десять минут я уже был на тёрн-пайке. «Делорен» рявкал с новой бодростью, как будто был возбужден поворотом в своей судьбе — стать машиной миллионера! По дороге парни в открытых джипах, очевидно направлявшиеся на очередной сабантуй в Форт-Лодердейл, показывали мне большие пальцы рук и ног, а их телки хлопали тебя по ляжкам: Keep up, sugar daddy![95]
Боже мой, сколько лет я прожил на этой далекой от дома земле, никогда не вспоминая о Гореликах, и вот к старости стал едва ли не членом семьи, которому можно позвонить среди ночи и попросить немедленной помощи, на которого можно излить весь трупный яд загнивающей любви, которому можно швырнуть в голову тяжелый стакан с кремлевским напитком, которому можно, наконец, подарить три миллиона преступных денег! Где, кстати, этот пакет? Не снижая скорости, я обшарил пассажирское кресло, а потом пространство за креслами. Пакета нигде не было. Может, я бросил его в багажник по примеру Славки? Ну не останавливаться же сейчас. Читатель, не волнуйся, он в багажнике.
Тут я заметил, что у меня все лицо мокрое. Что это — пот или слезы? Что-то текло и из глаз, и с макушки сквозь редкую поросль, собираясь на дряблых ярусах кожи, повисая на разросшихся с годами родинках и перетекая на начинающий уже запекаться подбородок. Я потею и плачу по уходящему веку. Скорблю по ускоряющемуся в своей жажде исчезновения моему столь любимому XX. Чтобы отвлечься от вечной людской печали, я обращаюсь за помощью к памяти, и она снова заворачивает меня на Кукушкины острова.
Грехопаренье
В середине шестидесятых после очередного погрома литературы, учиненного ЦК, я решил смотаться в Революционск. Денег, как всегда, не было. Жена, как всегда, скандалила, подозревая меня в намерении удрать с бабой. Голенький сын и мохнатая собака в тоске следили за моими передвижениями по квартире, беззвучно молили: возьми нас с собой! Удрать было необходимо: партия висела повсюду неподвижной тучей, ссала ледяным дождем. Я снял с буфета саксонскую вазу, бабушкино наследие, отнес ее в комиссионку и, не заходя домой, улетел на Кукушкины острова.
О эти острова, нам всем тогда они казались вольером воли, хотя режим там был по-провинциальному еще более суров и туп чем в столице. Сама география этих земель и их захватывающие дух пейзажи, очевидно, способствовали этому блаженному заблуждению. Задолго до приземления самолет почему-то — скорее всего, по требованию стражей родины — сильно снижался. Можно было видеть живую массу воды и на ней военные корабли. Всегда неожиданно возникал на горизонте рельеф главного кубарьского хребта. Он медленно приближался, вырастал, обогащался видом трехглавой горы Святош. Самолет садился, и ты сразу видел рядом со зданием аэропорта пучки трепещущих под ветром пальм. Они бесповоротно отвлекали тебя от изваяний исторических истуканов, Ленина, Дзержинского, Федота Скопцо. Юг, Океан, Воля! Транспарант с надписью «Партия дала советскому человеку право на отдых!» превращался просто в раздувающуюся парусину.
В тот день под вечер я добрался до набережной, о которой страстно мечтал в прокисшей Москве. Стоять и смотреть на море — вот и все, что мне нужно. Максимум взоров на перемещение воды, минимум — на перемещение масс. А между тем необычное оживление царило здесь. Взоры, должен признать, то и дело отвлекались к толпе, которая выглядела как-то странно, не совсем по-советски. Какие-то лунатические вывески появились тут со времени моего последнего приезда, например «bodega» (латинскими!), «taco», «tortilla», «Hacienda Eldorados» (все латинскими!), и наконец то, что меня чуть не сшибло с ног, — «Coca-Cola»!!! Все советское между тем было каким-то непостижимым образом замаскировано. На доску почета, например, было натянуто полотно с танцорками фламенко.
Над толпой слышались усиленные микрофонами команды: «Джинсы, рассредоточиться!», «Джинсовые юбки, подойдите к колоннаде!», «Платформы, платформы, а ну-ка пробежались!», «Плащи, двигайтесь к банку!» Какой-то юркий субъект с громкоговорителем взвизгнул мне прямо в ухо: «Плащ, куда вы тащитесь? Вам же сказали — к банку!» Только тогда я заметил грузовик с откинутыми бортами и на нем знакомого режиссера-литовца. Тогда все прояснилось: здесь на фоне кукушкинского архмодерна идет съемка худфильма о «пылающем континенте».
Кое-как выбравшись из массовки, я пошел к порту, и тут передо мной предстало новое наваждение. У причала рядом с привычными рыбными тральщиками был ошвартован старинный, но как новенький, пароход с двумя высоченными трубами. На носу у него золотыми буквами значилось имя «Цесаревичъ», а на корме трепыхался дореволюционный триколор. Приблизившись, увидел, что по палубе парохода прогуливаются дамы с парасолями и офицеры в белых фуражках. Один из них перегнулся через борт и крикнул: «Стас! Эй, Ваксино! Стой там, где стоишь, я спускаюсь!» Это был знаменитый актер, мой частый собутыльник тех времен. Предвкушая очередной загул, он скатился по трапу, да не один — за ним влеклись две барышни серебряного века, в которых знающий человек мог тотчас же опознать полупрофессионалок из владивостокского Дома офицеров. «Вперед, Стас! — шумел экзальтированный актер. — Здесь такая клевая бодяга открылась!» Так в устах актерской братии немедленно трансформировалось испанское слово «bodega».
В этой полуподземной «бодяге» среди бочек с вином сошлись представители двух киногрупп. Но там уже сидели и двое из третьей — молодые московские лицедеи, игравшие тут в интерьере бальнеологического курорта юных ленинцев Маркса и Энгельса. Не сняв грима и костюмов, они хлестали дешевое винище и драли воблу. Публика не могла разобраться, кого эти молодчики напоминают, тем более что, хохоча и матерясь, они называли друг друга mein lieber Karl, mein lieber Fritz и что-то пели на пфальцском языке.
Вбежал, вернее, кувырком скатился народный кумир Невинномысский. Он был в гриме Ленина. Оказалось, тут есть еще и четвертая киногруппа, снимающая фильм «Ленин на Кукушкиных островах». Этот малый, считавшийся большим борцом за «правду XX съезда», вопил своим молодым друзьям: «Святотатцы! Святотатцы!», в том смысле, что, перевоплотившись в святые образы, они не имеют права, не сняв грима, надираться в «бодяге». Вскоре они, уже втроем, хлестали винище и голосили «Черного кота».
Между тем постановщик фильма о «пылающем континенте», рослый, с трубным голосом Гришка Гравитаускас, уже спускался в подвал во главе своей камарильи. Какой-то подголосок докладывал ему, что горком КПСС требует немедленно снять оцепление с набережной и боковых улиц. Гришка зычно ответствовал: «Передай им, что, пока я здесь снимаю, их горкому придется работать в подполье!»
Подвал в конце концов заполнился до отказа киношной братией и девчонками из массовки. У всех в ту ночь крыша поехала под океанским пассатом и среди декораций внешнего мира. Пили, насколько помнится, чудовищную гадость — крепленый портвейн, — но чувствовали себя великолепно.
Боже мой, да что же это было за время такое, думал я сейчас под ровный гул мотора «Делорена» на федеральной трассе 95. Что за перекрученные мозги, что за безумные эскапады? Смутный и бесноватый ропот рабов. В тридцать лет чувствуешь себя пацаном, солдатом в самоволке. Отвергаешь безбожие, но и не преклоняешься перед Богом. Химическая буза затягивает тебя в прорву язычества; вакханалия, грехопарение. К счастью, не все постыдные мизансцены нашей «бодяги» ясно высвечиваются в памяти, а дальнейшее скотство, всю ночь до утра, в турбазе «Кубарьская коммуна» вообще завихряется в темной воронке; не гони, не жми на педаль, старик, ограничение скорости 65 миль в час.
Когда я вернулся в двенадцатом часу ночи, весь дом был освещен, в окнах двигались бодрые люди. Оказалось, за это время прибыл Дельфин со всем своим семейством, то есть с женой Сигурни, тестем Малкольмом Тейт-Слюссари и моими внучатами Полом и Кэтти. Сестры накрывали на стол, полыхали телевизоры, звучал мажорный Бетховен, и мой приезд не сразу был замечен.
Часть седьмая. Кукушкины острова
(малый роман)
На борту «Муромца»
Итак, во второй половине девяностых, в какой точно год — не важно, в сезон Блаженных Пассатов в Революционск стали стекаться со всей метрополии, а также из ближнего и дальнего зарубежья многочисленные посланники на Месячник Островов российских. Значение этому событию придавалось исключительное: месячник, прежде всего, должен был подтвердить целостность тысячелетнего государства. Невзирая ни на какие тектонические сдвиги, оторвавшие за последние годы от геологически единого массива отдельные куски суши, в умах и сердцах подлинных патриотов Русь должна была предстать как несокрушимый монолит.
Эту тенденцию писатель Стас Ваксино уловил, едва лишь вошел в первый класс самолета «Илья Муромец» аэрокомпании «Кукушкины крылья». Все кресла, кроме его собственного, были уже заняты известными членами Государственной Думы от левых фракций. Устраиваясь и поглядывая на сополетников, он узнавал примелькавшиеся телевизионные образины преда Шкандыбы, головы Жиганькова, воителя Калоша, ваятеля Саблезуба. Странная произошла трансформация понятия «левый», думал он. Ну какие же они левые, эти бывшие обкомщики и райкомщики, гэбэшники скрытые и явные, солдафоны советской муштры, мужланы в дорогущих костюменциях, будто пошитых в закрытых ателье их любимой эпохи?
Что общего у них с европейской «левой» — ну, скажем, с троцкистами двадцатых годов, с Маяковским, Бриками, Луи Арагоном? Можно ли назвать левыми людей, жаждущих восстановить самую кондовую версию сталинизма, всеми фибрами души ненавидящих всяческое западничество?
Тут Ваксино заметил, что и сам является объектом внимания со стороны попутчиков. То депутат-гэкачепист Дубастый шибанет взглядом, то Саблезуб смажет лукавиной, а то и сам товарищ Жиганьков навострит глазик, похожий на клюквочку в квашеной капусте. Кое-кто даже переговаривался или через стюардессу обменивался записочками явно по его душу. Что это значит, да и вообще, как я оказался в такой компании, подумал старый космополит. Вдруг обожгло: да ведь там, на Кукушкиных-то островах, вроде бы недавно власть сменилась! Кажется, и «Пост» и «Таймс» писали о том, что на выборах в русских заморских территориях, этих самых Cuckoo Islands, победу одержали коммунисты. Вот теперь все они, эти «левые силы», и съезжаются туда как в свою вотчину. Да, но я-то тут при чем, меня-то почему к «красному поясу» пристегнули, да еще и дорогу оплатили первым классом? Ведь я-то для них в лучшем случае «безродный отщепенец» — не так ли?
События далее приняли еще более странный оборот. После взлета за завтраком «левые силы» сильно поддали. Жиганьков поднял тост «За Неделимую!», и все обернулись с бокалами к писателю, а те, кому было не с руки, вылезли из кресел и подошли поближе.
— Хотим вас поприветствовать, Влас Ваксаков, писатель земли русской! — произнес Дубастый.
— За Власа! — прошумела вся кабина.
Далее изумленный профессор сообразил, что и здесь, как в университете, его трактуют Власом, а не Стасом, хотя ему казалось, что прежнее имя давно уже на родине забыто. Подоплека этого сюрприза оказалась на редкость нехитрой.
Чуть ли не сорок лет назад он вошел в советскую литературу с четырьмя повестушками о деревне. Почвенники тогда шумно приветствовали молодой талант — нашего полку прибыло! Парень и выглядел ладно, волжанин с ударением на «о», носил бороду лопатой на бурлацкий манер, да и имя имел хорошее, исконное — Влас Ваксаков! Сколько воды и водки с той поры утекло, в этой повести не подсчитаешь, корежило литературного вьюношу так, что и бороду свою он где-то в богемных вихрях забыл, и имя свое извратил на интернетовский манер за многолетье до интернета, а вот, оказывается, в памяти нынешних политвитязей так и остался автором четырех опусов о почвах: «Овсо», «Пшано», «Зыби» и «Зяби». В последней штучке, надо сказать, проглядывало уже что-то антинародное, был уже сигнал тревоги еще в те времена в «Нашем современнике», однако и об этом теперь никто не вспомнил. Ты наш, Влас!
— Позвольте, господа, — воспротивился было Ваксино, но был прерван тяжелой, но ласковой дланью Шкандыбы.
— А вот так не надо, Власушко! Зачем же так по-иностранному-то — «господа»? У нас тут товарищество нарастает!
— Вы хотите сказать, что «господа» — это по-иностранному? — удивился литератор.
Державный ваятель Саблезуб укоризненно, но товарищески, как один человек искусства другому, проговорил, покручивая головою:
— Эх, скрутила тебя чужбина, Влас! А ведь как, я помню, ты зяби-то наши пел, как ты их оглаживал неравнодушной рукою, как они под ладонью твоею шелестели зеленой волной!
— Ни фига они не шелестели! — начал злиться сочинитель. — Зяби, господин депутат от аграрной партии, шелестеть не могут. Это не растения, к вашему сведенью! Зяби — это вспаханная земля-с! — Напрасно я добавил это «с», подумал он, злясь теперь уже на самого себя. Разве можно в стиле Таврического дворца-то с воровской шайкой?
Депутатам, однако, эта «земля-с» чрезвычайно понравилась. Вот так надо теперь говорить, как Ленин. Такой сарказм будет высказан «Яблоку»-с, господа-с! Калаш позвал стюардесс:
— Нут-ко, Тамарушка, Ольгушка, откройте-ка нам «Кликуши»!
Девушки тут же явились с «Вдовой Клико». Тост был предложен опять за Власа Ваксакова, на книгах которого, оказывается, все присутствующие росли. Проросло твое овсо, наш друг, в сердцах русичей, хоть и пришлось тебе намаяться на чужбине!
Стас совсем взъярился:
— Какой я вам Влас?! Вы, я вижу, ничего не знаете моего кроме тех повестушек. Ну так знайте, я автор двадцати больших романов под другим, то есть моим настоящим, литературным именем!
Компания как бы не особенно и вслушивалась в его восклицания, посмеивалась, переговаривалась друг с другом, один только идеолог Жиганьков был очень внимателен, даже рукой расширил орган слуха. Выслушав, приблизился вплотную и под той же самой рукою, которой слушал, шепотнул:
— Забудь, Влас, это все наносное. Забудешь, и мы не вспомним.
Тут «Илья Муромец» вошел в зону турбулентности, и депутаты разошлись по своим креслам то ли предвкушать победу народного блока и запрет всех других партий, то ли, наоборот, кошмариться от противоположной перспективы: сатрапы Ельцина разгоняют Думу и запрещают авангард трудящихся. Куда меня несет, ныло в зубах у Стаса Ваксино. Ведь не в страну богемных воспоминаний лечу, а в чистый совдеп.
Оказалось не так все однозначно.
В аэропорту делегацию «левых думцев» ждала огромная толпа островитян с красными знаменами, православными хоругвями, портретами Ленина, Федота Скопцо и главного гостя Жиганькова. Нашлись, однако, и те, кому интересен был Стас Ваксино. Группа журналистов, не обращая внимания на коммуняг, окружила старого сочинителя. Ни о каком Власе Ваксакове они никогда и не слышали, а вот ваксиновские романешти явно читали.
— Вы даже не представляете, господин Ваксино, какое значение ваш приезд имеет для тех, кто еще не совсем спятил на Кукушкиных островах, — сказала ему молодая остроносая журналистка.
Стас, взглянув на нее, вдруг задумался о феномене нового русского остроносия и стал отвечать невпопад.
Как старый человек, он помнил времена, когда подобные остренькие выступы лиц были на родине редкостью. Доминировали все-таки кругленькие пенечки, дырочками слегка вверх. А нынче весь русский тип, особенно в женской части, как-то по-немецки заострился. В то же время в Германии распространились среди девушек широкие славянские скулы, полные губы и вздернутые носята. Вот таким образом спустя несколько послевоенных поколений стал проявляться обмен генами, что происходит волей-неволей, когда орды бесноватых мужиков входят в порабощенные женские территории.
— …и все-таки частью постмодернистского направления, не так ли? — завершил свой вопрос журналист в майке экологического общества «Эвкалипт».
— But of course. — Ваксино невпопад стал отвечать по-английски. — I was a part of it before I came into being.[96]
Журналисты пришли в восторг, но не от остроумия старика, а от своих собственных возможностей. Заголовок был готов: «Русский писатель отвечает по-английски».
Все это происходило, надо сказать, прямо на летном поле, едва ли не под натрудившимися соплами «Ильи». По наблюдениям Ваксино, российская элита того за людей не считает, кому не подают автомобиль к трапу. При разборке транспортных средств выясняется, кто есть кто. Главный ленинец федерации Жиганьков безошибочно направился к длиннющему лимузину. Так и Ленин бы сделал. Проходя мимо трехцветного флажка на крыле хамовоза, он небрежно щелкнул по нему пальцем, от чего преданный электорат понимающе взвыл. Владыка Филарет был встречен братией на «Мерседесе-600», который с отменной мощностью умчал Его Преосвященство в висящую над Революционском горную обитель. Ну, и так далее.
Постмодернист на такие т. д., конечно, не рассчитывал. Ведомый длинноносой русской островитянкой, он начал было пробираться к стоянке такси, однако был остановлен казаками. Оказывается, и для «человека сложной судьбы» был приготовлен экипаж, хоть и обычная черная «Волга», но с синей мигалкой на крыше. Казаки оттерли журналистов, и Стас, вернее, Влас плюхнулся на заднее сиденье, до сих пор хранившее запах обкомовских задниц.
Когда-то, году так в 66-м, что ли, такая же «Волга» ждала его в этом же аэропорту, и в ней сидел пьяный кореш, местный поэт Ян Петрушайло. Им обоим было тогда немного за тридцать, и вечный хмельной кураж гнал их на одно из седел трехглавого Святоша, в турбазу, где, казалось им, сохранился нетронутым пузырь свободы. По дороге, на серпантинах, в виду открывающихся долин с казачьими поселениями, Петрушайло бахвалился глубинной причастностью к экзотической земле. «Глянь-ка налево, Стас, видишь, там сторожевой хутор Дикарь, в нем мы насчитываем семьсот сабель. Готовы выступить по первому призыву. Глянь-ка направо, белоручка Ваксино, перед тобой сторожевой хутор Есаул, восемьсот сабель готовы к походу!»
Обкомовский шофер покрякивал: «Ну, это уж ты преувеличиваешь, Янко. В Есауле и пятисот сабель не наберется. Другое дело — вон там, на склоне, линейная бригада Кавалеровская, она может и тысячу клинков представить». Давно уже тут не было никаких «сторожевых хуторов» и «линейных бригад», вместо них стояли расказаченные колхозы — имени Ленина, имени Кирова, имени XIX партсъезда, однако шофер и поэт — он же инструктор отдела культуры — с удовольствием разыгрывали перед приезжим какой-то блеф по мотивам казачьей вольницы.
Нынешний шофер явно не был расположен к мистификациям, да и возрастом сильно отличался от той вечно поддатой молодежи. У него были инструкции по доставке именитого гостя в гостиницу «Бельмонд», что в самом центре на углу Орджоникидзе и Дзержинского, и он их строго выполнял с хмуроватым, но добросовестным профессионализмом. Рука с морской наколкой — русалка, оседлавшая якорь, — тяжело лежала на руле.
Залитые закатным солнцем предгорья были знакомы не меньше, чем эта наколка. В то же время трудно было представить, что это те же самые предгорья тридцатилетней давности. Вдоль дороги иногда мелькали какие-то признаки мелкой капиталистической активности. Например, появилась ярко раскрашенная фигура ковбоя с плотоядной улыбкой и с надписью над головой: «Шашлык есть всегда!», что представляло как рекламную игру слов, так и глубокую историческую альтернативу. Доминировали, однако, стоящие среди блочных пятиэтажек монументы: то высокопарный латунный Скопцо, то тяжелый цементный Ильич, как всегда в жарких краях, облаченный в пальто и коверкотовую кепку.
Казаки на мотоциклах неслись вровень с кортежем машин. На обочинах кое-где виднелись кучки граждан то под красными, то под трехцветными флагами. Ваксино поинтересовался, какой населенный пункт они в данный момент проезжают.
— Сторожевой хутор Индюк, — ответил шофер.
— Сколько сабель? — спросил писатель ради шутки.
— Четыреста семьдесят, — был ответ. Как видно, кое-что здесь все-таки было восстановлено по историческим стандартам.
Ваксино поймал на себе взгляд водителя из зеркальца заднего вида. Тот явно присматривался. Русалка в обнимку с якорем по-прежнему маячила то ли в глазах, то ли в памяти.
— Прошу прощенья, м-м-м… товарищ водитель, не может ли быть такого чуда, что мы с вами уже встречались на кукушкинских дорогах?
Водительские уши шевельнулись, как бывает у некоторых людей при улыбке.
— Нет-нет, господин Ваксино, такие варианты только в книгах случаются. — Несколько минут ехали молча. Потом водитель задал вопрос: — Ну, как вы там?
— Что и где? — переспросил Ваксино.
— Как вы там живете-то в Америке?
— А почему вы решили, что я из Америки?
— У вас пиджак американского кроя.
Ваксино рассмеялся, довольный. Затасканный пиджачишко вдруг приобрел знаковую ценность: пиджак американского кроя! После этого они познакомились и разговорились.
— А против кого тут сабли точатся, Анатолий Сергеевич? — спросил писатель.
— А против тех, кто нам жить не дает на благодатных Кукушкиных островах. С самого начала перестройки от них житья нет, — ответил водитель.
— Против криминала, что ли?
— Ну, криминал само собой, а главное, Стас Аполлинариевич, нерусь заела. Отвязались вконец. Возомнили себя расой господ, а Москва им только потакает.