Жена декабриста Аромштам Марина
Я продолжаю смотреть во двор, на железную дверь. Хорошо, что я их увидела. А они меня — нет. Вошла бы — а там эта девушка.
Я собиралась сказать: привет! Знаешь, я теперь «киса». И это много меняет: вещи видятся совершенно в ином свете. Поэтому я подумала: может, мы правда попробуем? Ведь ты хотел…
Чего вдруг так?
Да ничего. Решила доставить удовольствие старому другу. Это же, знаешь, огромное удовольствие— лишать девственности. Из-за него мужчины убивали друг друга.
Нет, убивать никого не придется. И вообще все просто: не нужно меня жалеть. Ты и не станешь. Тебе ведь плевать, плохой ты или хороший. А Геннадий Петрович плохим быть не может. Но по-другому не получается. Мне надо сделать больно. Не просто больно, а очень-очень. Так больно, что я могу возненавидеть.
Мой вход оказался заперт. На железную дверь. И нужно заветное слово: «Сезам, откройся!» Но он не может сказать. Он не будет мне врать. Чтобы меня не унизить. К тому же я не поверю.
И я не знаю теперь, что мне делать. Я полагала, ему нужна женщина. Раньше, в другой жизни, «в женщинах не было недостатка». Но потом все изменилось. И я хотела помочь. Не только в этом, конечно, но в этом — прежде всего. Это такой женский вклад — во имя нужного дела. И у меня есть неделя — чтобы с собой разобраться. Он уехал за книгами. Он сказал: «Не скучайте тут, не волнуйтесь. И посоветуйтесь с кем-нибудь. Может, нужно сходить к врачу».
Вот я и решила прийти к тебе, посоветоваться… Я рада, что ты не согласен. И что у тебя теперь девушка. Вроде немного времени прошло, а как все изменилось. Но я правда очень и очень рада. Быть может, ты даже бросишь пить. И мы еще будем дружить. Все вместе — я, ты, она…
Но, между прочим, ей тоже можно попу поменьше. Нет, я не обиделась… Я совсем ничего не помню — с той последней встречи.
Про Сережу помню. Который всегда и во всем… Ты надо мной издеваешься? Как я могу его попросить? Ты понимаешь, что говоришь?
Да, тебя могу, а его нет.
Потому что для тебя это — ерунда, мелочь, случайное приключение. Вспыхнет— потухнет.
Откуда я знаю? От верблюда.
А для него это будет как смерть.
Лучше швырнуть камнем.
Хлестнуть железным прутом.
Плеснуть кипящей смолой — прямо туда, где сердце.
Я никогда не решусь попросить Сережу об этом.
— Т-ты х-хо-очешь, чтобы я т-тебя и-изнасиловал?
Мы сидим на лавочке в парке. Он на меня не смотрит. Он скребет подвернувшейся палкой по холодной, заждавшейся снега земле. Землю стянуло морозом, и она застыла. Сделалась жесткой, глухой и не желает иметь с ним дела: у палки ломается кончик.
Я молчу. И проклинаю ту минуту, когда решила ему позвонить. И услышала голос, заставивший сердце подпрыгнуть. И потом, когда он показался в аллее, мне хотелось сорваться с места и понестись навстречу с громким криком: «Вакула! Как же я соскучилась!» Но я не могу — теперь, когда стала женой другого. Выбрала себе опекуна.
Мне пришлось все рассказать маме. Она почему-то не удивилась. Погладила по голове и сказала, что запишет меня к врачу. Врач все сделает — с помощью инструмента. Это же тонкая пленка. Она легко устранима. И все подживет, и затянется. И дальше будет не больно. И разве же это боль, дочка! В сравнении с родами.
Я подумала, это нечестно. Это неправильно, гадко и глупо — чтобы я стала женщиной в медицинском кресле. Нужно только заветное слово, только заветное слово.
«Ты хочешь, чтобы я тебя изнасиловал?»
— Да, — я ответила, или мне кажется?
Я хочу, хочу, хочу! Потому что ты сможешь все сделать правильно. Ты сможешь сказать: «Сезам!»
— И-извини. У м-меня ч-через д-двадцать м-минут п-пара.
Я пришла по талончику. Но очередь оказалась «живой». Что они здесь делают, все эти женщины? И плакаты на стенах. Кто придумал вешать такие плакаты? Иллюстрации к сказкам про фиолетовую простыню. Меня начинает мутить.
— Я отойду. Вы скажете, что я за вами?
Соседка кивает, не глядя. Здесь вообще стараются не глядеть друг на друга. И зачем сюда только приходят? Я вот знаете, зачем? Вы даже представить себе не можете, даже представить себе не можете, что со мной будут тут делать.
Накидываю пальто и выскакиваю на крыльцо. Слезы настигают почти сразу, с первым же вздохом, с первым глотком свежего воздуха. Какая-то женщина, поднимаясь по ступенькам, оглядывается. Надо отойти: я тут мешаю.
Дерево, дерево, спрячь меня! Пожалей меня, доброе дерево: мне предстоит унижение. Никто о нем не узнает, кроме меня самой. И я потом все забуду. Мама сказала, женщина обязана забывать. И это ли боль, дочка! По сравнению с родами. Но дело не в боли, не в боли. Дело в заветном слове, которого я не услышала и теперь никогда не услышу.
Кора покрыта морщинами, как лицо старого человека. Я слежу, как капля стекает по древесному желобку, заставляя его потемнеть. Это только начало, только начало.
— Х-хватит, н-не надо! Ну, х-хватит. С-слышишь? Ася!
Я почти не удивляюсь. И не думаю, как он узнал, где меня искать. Он просто не мог не прийти. Он всегда появляется вовремя.
— 3-застегнись, п-простудишься. П-пойдем.
А сам опять без шапки. Он весь год ходит без шапки.
Я знаю здесь каждый угол, бывала здесь много раз.
— А где же Людмила Александровна?
Мама уехала в санаторий. И он пока живет в одиночестве. Но сегодня это даже к лучшему.
Значит, он все-таки решил? Я чувствую, как меня охватывает легкий озноб.
— П-пойдем вы-ыпьем чаю. Чтобы т-ты с-согрелась. Мне пьем на кухне чай. Иван-чай со зверобоем.
Зверобой мы собирали вместе. И еще сушили крапиву. Я тогда все шутила, что это бабское дело. Бабское и ведьмовское — рвать и сушить крапиву. И Сережка — сподвижник колдуньи. Юный ее ученик. А он улыбался, отмалчивался и качал головою.
Это было совсем недавно, летом. Или ужасно давно. Тысячу дней назад.
Я боюсь на него взглянуть. Он, наверное, тоже. И мы так сидим, и мешаем ложками в чашках. Размешивать нечего — чай без сахара. Но надо же что-то делать. И этот фарфоровый звон («Сколько раз тебе говорили, не стучи о стенки чашки!») призван заполнить разделившее нас пространство — такое пустое, с разреженным воздухом.
Все-таки я решаюсь поднять голову — и тут же встречаюсь с ним глазами.
Что-то в нем изменилось: будто он стал старше. И глаза потемнели, сделались слишком глубокими. Или мне кажется? Просто он не улыбается. Улыбка делает его лицо детским и немножко дурацким.
— Я хо-хочу т-тебе что-то п-показать. П-пойдем в комнату.
Он открывает шкаф. Этот шкаф как дом — старый, дубовый, с дверцами в резных узорах из листьев. Не помню, чтобы я видела где-то еще такие шкафы. Их давно заменила гладкая полированная мебель — помельче, не отягощенная воспоминаниями, с блестящими поверхностями, быстро собирающими на себе пыль. А Сережка с мамой живут в старой московской квартире, с этой дубовой мебелью, родившейся до революции и пережившей все и вся. Стекла трельяжа от времени сделались мутными, и отражения в них кажутся неправдоподобными — будто они явились из глубины чужого сна. Странно видеть себя в таком зеркале.
— В-вот, с-смотри!
Он достает из шкафа… Что это? Театральный костюм?
— Это б-бабушкино. Л-любимое. Она в нем в-выступала. П-пела. Она б-была актрисой.
Я осторожно касаюсь платья. Я никогда такого не видела. Только в книжке на картинке. В детстве я мечтала, как стану принцессой и буду ходить в длинном платье. И когда выросла, все мечтала. И однажды портниха в пионерском лагере сшила мне длинную юбку-восьмиклинку для испанского танца.
— Т-ты можешь его надеть?
— Но…
— Я т-тебя п-прошу. Я п-пока в к-кухне п-побуду.
Смешной все-таки этот Сережка. Он любит театр.
Дедом Морозом тогда нарядился. Я тоже люблю. И мне очень нравится это платье — с наследством старинных запахов, с памятью прошлого, упрятанного в складки. А Сережкина бабушка, наверное, была по сложению как я. Потому что платье мне в самую пору — будто специально для меня сшито. Может быть, чуть длинновато. Подол закрывает ступни и достает до пола: чтобы шагнуть, придется приподнимать.
Нижняя юбка из шелка. Жесткий лиф, длинные рукава. Вырез кажется мне огромным, почти неприличным— и к тому же не хочет мириться с моим бельем. Не хочет ни майки, ни лифчика. Приходится все снять. Платье настаивает на своем — на обнаженных плечах и полуоткрытой груди.
— Т-ты все?
Я медлю с ответом: что скажет зеркало? Зеркало утверждает, что я — это не я.
— Я з-знал, что т-тебе п-подойдет.
Он смотрит, и это невыносимо — когда глаза в пол-лица и такие темные.
— Оно за-аговоренное, — говорится без тени улыбки.
— Заговоренное?
— Б-бабушка с-сказала, что п-после нее можно б-будет надеть это п-платье т-только один раз. К-когда… К-когда б-будет очень нужно.
Я не выдерживаю напряжения:
— И что мы теперь будем делать? Играть в манекен?
— Хо-очешь п-потанцевать? Т-ты ведь умеешь т-танцевать в-вальс?
Я-то умею, а ты?
Он всегда мечтал научиться. Но тик ему сильно мешал. А потом, когда тик прошел, та женщина, из библиотеки, показала, как нужно двигаться.
Но он давно не тренировался.
— А почему на Новый год…
— Я не мог тебя п-пригласить: я же б-был Д-дедом М-морозом. И мой к-костюм, он д-для этого не п-подходил.
Да здравствует эстетика! Потом окажется, что он не сделал чего-то важного, потому что не успел вымыть руки или забыл носовой платок. Просто детский сад.
— Ты уверен, что мы тут ничего не снесем?
— П-постараемся. Б-будем к-крутиться вп-полсилы.
Он ставит пластинку. Нужная лежит сверху. Значит, он все придумал заранее. Сидел и придумывал— эго платье и вальс.
Он церемонно кланяется. Я делаю реверанс — раз мы решили играть в бал — и подаю руку. Вторая его рука ложится чуть ниже лопатки — как положено. Я с удовольствием отмечаю: он знает танцевальную поддержку. Сколько раз еще мне придется гадать, откуда он что-то умеет?
— На счет «три»?
Все-таки я слегка опасаюсь: вдруг у него не получится? Вдруг выйдет как-то нелепо? И платью будет обидно.
Но он ведет уверенно, даже ловко, хотя мы и кружимся на маленьком пятачке. Забавно все-таки: Сережка танцует со мной вальс. Тот самый заика, которому я когда-то позволила прочитать со сцены две строчки. Потом он прошел Кольский. И вывел меня из болота. И собирал со мною крапиву. И был почти всегда рядом. Пока я не вышла замуж — за человека, с которым он сам меня познакомил и которого боготворил.
Он не намного выше. Но сейчас, когда мы танцуем — так близко, лицом друг к другу, — он может смотреть сверху вниз.
— Сережка, да ты молодец! Ты даже не наступаешь мне на ноги!
Ну, смутись же! И улыбнись. Улыбнись, как раньше.
Нет — только смотрит, все так же — темными глазами.
Музыка меняется: мы танцуем медленный танец.
Мы были с ним рядом бесчисленное количество раз, но он обнимает меня впервые. А раньше бы не осмелился. А раньше бы побоялся.
Он чуть наклоняется, чтобы коснуться губами — шеи, щеки, плеча — так мягко и осторожно, будто кожа сродни паутине и можно ее порвать.
— Я люблю т-тебя, Ася!
Теперь я знаю нежность на ощупь — ее растворяющую теплоту и музыкальную ласку. Только бы это не прекращалось. Только б не прекращалось!
Но усыпляющая нега вдруг улетучивается: он расстегнул на платье молнию. Лиф, как скорлупка ореха, распадается на половинки — и я успеваю лишь ахнуть, инстинктивно хватаясь за ускользающий край. Мы больше не танцуем — замерли друг против друга.
— Н-не надо з-закрываться. Я хочу п-посмот- реть. — И отрывает от груди мои руки.
— Сережка, я не картина. — Кажется, я уже так говорила, когда-то.
Но раньше он соглашался, а теперь — нет. Поэтому я стою перед ним, не смея прикрыться. Не смея шелохнуться и отвести взгляд от его лица. А кажется, что бегу: дышу слишком громко, и сердце бьется у самого горла.
Надо защититься, и я пытаюсь шутить:
— Гожусь в натурщицы для царицы Тамары? — Но севший голос подводит.
— Т-ты очень к-красивая.
Соски, лишившись укрытия, начинают твердеть.
Все, больше не могу. Пытаюсь вернуть лиф на место. Но он удерживает мою руку и, едва касаясь, проводит пальцами по груди — медленно, от подмышки, чуть вниз, и до темного пятна, — желая повторить удивившую линию.
Такая изощренная пытка — сдержанностью чужого желания.
— Я отнесу т-тебя на к-кровать.
— А вдруг я тяжелее штанги? — Кусочки сознания мобилизуются из последних сил — чтобы не сгинуть совсем.
— Вряд ли в т-тебе с-сто к-килограммов. — Мне бесповоротно отказано в неоправданных притязаниях. — Я п-примерился — к-когда ты разбила б-бровь.
Ослабевшей одежде дан приказ не мешать, и она почти не упорствует, соскальзывая вниз. Неудивительно: они заключили союз — заговоренное платье и он.
Один ангел-птица случайно увидел, как Бог лепит первую женщину: дыханьем вплетает в волосы «люблю, люблю, люблю»; вышивает губами кожу, сочиняя сеточку жилок; пальцами формирует впадинки, выпуклости, потаенные уголочки — то касаясь легко, то глубоко и сильно.
Ангел-птица так изумился, что долго подглядывал. А потом полетел и всем рассказал — по секрету.
Ужасные сплетники, эти ангелы!..
Он решает выслать вперед разведчика — ласкового, любопытного, — чтобы нащупал дорогу и обнаружил дверь. Разведчик действует ловко, движется осторожно, не устает убеждать: смотри, это только игра!
Потом вдруг ныряет вглубь, и дыхание перехватывает. Казался таким добрым, а сам уколол! Но я не успеваю подумать о нем плохо: происходит подмена. Чужая сила подчиняет себе, вдавливает в кровать и, сокрушая затворы, прорывается внутрь.
Боль прожигает насквозь, заполняет собой все тело, лишает воздуха и, разрывая горло, вырывается на свободу.
— В-все, все! Все! — Он замирает, и я, почти расставшись с душой, делаю вдох и выдох.
И вдруг — сильный, жесткий толчок. Один, другой, третий. Глубже, глубже, глубже. Господи, там, наверное, нету дна! Или он хочет проткнуть мне сердце?
И плоть уже готова забыть, что ей нравилось жить, если б не эти губы: они утешают, и сушат слезы, и просят прощения, и даруют счастье:
— В-все, все, Ася. Т-теперь т-ты женщина.
Я найду в себе силы спросить, где он этому научился. И если услышу про женщину из библиотеки, стукну.
— Н-ну, я м-много читал, з-занимался с-само- усовершенствованием.
Он позволяет себе издеваться!
— Надеюсь, ты читал не «Кама сутру»?
— Ра-азнообразие н-нелегальной литературы открывало т-такую возможность. Но я б-был с-слишком с-скромным, чтобы п-продвинуться д-дальше п-первой лунной ночи. П-пришлось ограничиться с-сказками Ше-ехерезады.
Начинаю злиться:
— Покажешь потом страницу. Я выучу наизусть. Он приподнимается на локте:
— Я люблю т-тебя, Ася.
И целует в глаза, целует.
Совсем не трудно понять, как люди учились летать. Они касались друг друга нежными руками, и истончались телами, и поднимались в воздух. И это известно доподлинно: Шагал рисовал с натуры. А может быть, даже по памяти. И это еще важнее.
— Ты не сдал? Сережка, ты не сдал? Но ты говорил, что готовился?
Он улыбается — виноватой и счастливой улыбкой:
— Яне с-смог п-прочитать условие задачи. С-смотрю в б-билет и не в-вижу ни с-слов, ни чисел. А вижу т-только т-тебя. П-преподаватель с-сказал, чтобы я п-проваливал. И п-пусть я как с-следует высплюсь и п-приду через неделю. Я не д-думал, что б-будет та-ак т-трудно от т-тебя оторваться.
— Ты хочешь есть?
— Н-не знаю. Н-наверное.
— А потом? Что будем делать потом?
— Д-давай я б-буду носить т-тебя на руках и-из комнаты в к-кухню.
— Не надо с-сегодня т-там трогать. Т-тебе еще может быть б-больно.
— Пожалуйста, я прошу.
— Д-давай отложим д-до завтра.
— До завтрашнего утра.
— Но утром т-тебе на работу?
— Тогда до обеда.
— Я т-тебя встречу.
— А как же учеба?
— Уйду с п-последней лекции. Все равно бе-еспо- лезно. У меня что-то с-со слухом: ничего не с-слышу — т-только твой г-голос.
— Д-да, Анна Давыдовна! Обязательно п-передам. Д-до свидания. — Кладет трубку. Мне кажется, что его лицо сделалось напряженным? — Это т-твоя мама. П-просила п-передать, чтобы ты п-позвонила. К-когда я т-тебя увижу.
Надо же, какое наивное лицемерие! Разве не она послала его тогда к поликлинике? Могла бы просто позвать меня к телефону.
Кстати, когда это было? Сколько дней прошло? Четыре? Нет, пять. А кажется — целая жизнь.
Не буду я никому звонить.
И если ты сумеешь зажечь на небе звезду, я сразу ее узнаю — с первой же вспышкой в ночи. И свет лучей, достигших края моей земли, я спрячу у самого сердца, в тайной глубине.
— Ася, п-послушай меня! П-послушай!
«Не нужно говорить. Я знаю все без слов».
— П-послушай! В-взгляни на меня, п-пожалуйста. Это важно.
«И нет ничего важнее между мной и тобой».
— Где-то горит? Надо спасаться?
— Т-ты знаешь, мне кажется, я попал.
«И кровь моя — свидетель твой.
И сердце мое — свидетель твой.
И горький воск души моей,
И слезы мои, и счастье мое».
— Ты ходил на охоту? Или стрелял по мишеням?
— Не с-смейся. Т-ты п-понимаешь, что это значит?
«И если ты сумеешь зажечь на небе звезду…»
— М-может б-быть ре-ебенок. То есть он б-будет. Я знаю.
«То свет твоей звезды я спрячу в глубине…»
— Сережка, ты фантазер и придумщик. А прикидывался материалистом.
— Ре-ебенок — это очень ма-атериально. Г-глазки, ручки, н-ножки.
— Сам ты глазки-ручки.
— Ну да. И эти с-свои д-достоинства я п-передам ему по-о наследству.
— Ты считаешь свои глазки достоинством?
— А разве н-нет?
— Мамочка! Ты звонила? Да, я хорошо себя чувствую.
То есть чувствовала себя хорошо. Я прекрасно себя чувствовала — вот до этой самой минуты. До того момента, как ты сказала:
— Геннадий Петрович вернулся. Он тебя разыскивает. Я сказала, что ты уехала за город, к знакомым.
Мама, ты врушка. Старая сводня, сподвижница Мефистофеля.
Зачем же обманывать? Все мы должны быть честными — чтобы не унижать друг друга.
Я не уехала за город. Я забралась на Луну. Я настоящий лунатик. Принцесса-лунатик. Я специально ходила по крышам, чтобы туда попасть.
На Луне живет мой паж Сережа. Хотя Влад говорит, что Сережа — рыцарь. Картонный. Я не знаю, что он имеет в виду. И, может быть, это одно и то же. Все пажи рано или поздно становятся рыцарями, если не умирают раньше, чем нужно. Раньше, чем примут посвящение.
Я пришла на Луну за советом. И Сережа дал мне совет, очень ценный — станцевать с ним вальс. В старом-престаром платье.
Он давал мне советы целых пять дней кряду. И я просто не понимаю, как могла без этого жить.
Как я буду без этого жить.
И знаешь, он лишил меня роскоши взять и сойти с ума. Сказал, что ребенок — это материально. И он отдаст ему свои ручки, ножки и глазки.
— Т-ты н-не мо-ожешь уйти.
— Я не могу остаться.
Он знает: я — чужая жена. И я взяла на себя обязательства..
— Я с-считал, что за это в-время в-все и-изменилось.
— Это для нас изменилось. А он не в курсе. Пока мы тут жили счастливой жизнью, он добывал книжки и вез через всю страну. Разве не ты говорил, что вся его жизнь — непрерывный подвиг? Что он живет не для себя, а для других людей? И что я могу ему сказать? Что я передумала? Нашла себе более подходящего полового партнера?
Вместо ответа — мертвое лицо и побелевшие губы.
«Аська, ты знаешь, что ты сука?»
Если я сейчас не уйду — вот прямо сейчас, не оглядываясь, — то превращусь в соляной столб.
И я бы хотела оглохнуть, чтобы не слышать этого ужасного, эту мольбу о спасении:
— Ася, не уходи!
Но он ничего не сказал. Это мне показалось. Он должен был запнуться, хотя бы раз. Ведь он заика.
Геннадий Петрович при встрече поцеловал мне руку, сказал, ему было приятно думать о возвращении домой, поскольку он рассчитывал на встречу со мной. И, если я не возражаю, вечером он хотел бы полной близости.
И потом, когда все случилось, он был приятно удивлен и выразил надежду, что удовольствие было взаимным. Нарушение девственной плевы, как ему показалось, стало для меня несколько более травматичным, чем обычно бывает. Он опасался, что это скажется на наших отношениях. Он искренне рад, что все неприятные ощущения уже позади.
Господи!
Если ты есть,
в чем я сильно сомневаюсь, приди к нему, скажи, что я его люблю.
И пусть он простит меня, Господи!
Пусть он придумает, как меня простить.
И пошли, наконец, снега этой мерзлой стылой земле. За что ты ее мучаешь?
Часть четвертая
Царица полярной ночи носит белое платье. Белое платье невесты — как саван мертвеца. Она похищает братцев, наших названых братцев, чтобы самой целовать их в синие-синие губы.
Герда была наивной, маленькой и наивной. Она говорила, что Кай — ее названый братец. А он был такой дурачок, что соглашался на это: смотрел на нее и не смел желать.