Жена декабриста Аромштам Марина
Моя неприязнь к Геннадию Петровичу растет. Это ужасное чувство. И меня страшно мучает совесть. Он ни в чем не виноват. Он не виноват в том, что случилось у нас с Сережей. Мы с Геннадием Петровичем заключили что-то вроде общественного договора — с описанием круга обязанностей. Он полагал, что нашел во мне единомышленника, человека прогрессивных взглядов и высоких устремлений. Но сейчас я могла бы служить наглядным пособием для изучающих пренатальную психологию. Как яркий образец свернувшегося сознания.
К моему стыду, мне стали совершенно неинтересны чаянья человечества, проблемы нашего общества и гражданские ценности. Полнейшая деградация.
Существуют лишь две вещи, которые для меня по-настоящему важны: то, что у меня внутри, и Сережины письма.
Сегодня пришла мама, застала меня в трудах с реактивами и устроила Геннадию Петровичу скандал. Сказала, он ничем не отличается от фашистов, для которых беременность заключенной означала только одно: пора в печку. И никакие речи вроде того, что никто меня не вынуждает что-либо делать, это моя инициатива и мое решение, маму не убедили. В его возрасте и с его образованием, сказала мама, можно было бы догадаться, что живот у беременной женщины бесследно не рассасывается. В результате появляется ребенок. И если Геннадию Петровичу нужен ребенок-инвалид, пусть он и дальше поддерживает мою инициативу и предоставляет возможность часами возиться с химическими растворами-вместо того, чтобы гулять и дышать свежим воздухом. И вообще: пора задуматься о том, что будет дальше. Ребенка, между прочим, нужно купать. И он не может плавать в ванне вместе со страницами запрещенных книг.
Если Геннадию Петровичу до этого нет дела, то она заберет меня к себе.
Геннадий Петрович ответил, что не желает обсуждать что бы то ни было в таком тоне с посторонними. Не желает, чтобы кто-то вмешивался в его личную жизнь. Мы с ним сами решим, как нам жить и что делать. И в дальнейшем он не считает возможным появление мамы в своем доме.
Мама хлопнула дверью и ушла. Геннадий Петрович был очень раздражен.
Но сказал, что мама в чем-то права. И нужно пересмотреть некоторые сложившиеся формы нашей совместной деятельности.
По ритму, в котором приходят Сережины письма, я могу догадываться, что происходит в тундре. Бывает, писем нет целую неделю. Даже две недели. Значит, геологи «ушли на задание». Когда они возвращаются в лагерь, письма приходят почти каждый день, иногда по два письма — если он вдруг забыл вписать какую-нибудь подробность.
Вообще в Сережке, кажется, дремлет этнограф. Надо будет по возвращении предложить ему оформить свои полевые изыскания. Вполне может потянуть на монографию «Особенности родовспоможения у северных народов». С отдельной главой-про еще не освоенные в цивилизованном мире свойства тундровых мхов. Думаю, это будет свежее слово в отечественной науке.
И ведь, небось, пристает со своими расспросами к каждому встречному-поперечному — без всякого стеснения. Будто добытая информация о родах на нартах может сильно на что-то повлиять.
Вчера Геннадий Петрович говорит:
— Ася, письмо на ваше имя уже три дня лежит нераспечатанным. Это неуважение к корреспонденту.
Я написала Сереже, чтобы он посылал письма на адрес Влада.
Оказалось, Сережин дед действительно был этнографом. Довольно известным в своей области человеком. Изучал якутскую обрядовую практику. Поэтому и получил возможность встретиться с Сережиной бабушкой. Она там какое-то время жила в ссылке. Это была его идея, чтобы бабушка в день своей свадьбы надела платье в стиле девятнадцатого века. Ион раздобыл его в театре — выпросил у знакомого директора списанный костюм. Они были веселые люди — несмотря на свою сложную жизнь — и с удовольствием наблюдали вытянутые физиономии случайных свидетелей. Но те, кто давно знал Сережиного деда, удивлялись не этому. Просто загадка какая-то, говорил один его знакомый, почему он не сделал попытки отпраздновать свадьбу в соответствии с якутскими брачными ритуалами.
Людмила Александровна рассказывала и смеялась до слез.
А все волшебные свойства платья бабушка придумала из-за Сережкиных проблем. Из-за его тика. В подростковом возрасте он страшно комплексовал, считал себя уродом. Страдал, что никогда никому не сможет понравиться. И бабушка тогда подарила ему это платье — как воплощенную в ткань надежду. В глубине души она полагала, что никого не обманывает: выполнить все условия, приводящие в действие волшебство, казалось невозможным.
Кто ж знал, что все так получится?
Двойная жизнь невероятно меня угнетает. Во всем этом уже нет никакого смысла. Вместо поддержки Геннадий Петрович в моем лице имеет лишь жизненные осложнения. Изначально все представлялось совсем по-другому.
Глупейшая ситуация. Что можно сказать? «Извините, я люблю другого человека»? Но разве между нами когда-нибудь шла речь о любви? И если это не было основанием для совместной жизни, как может послужить причиной для отказа от нее?
Я сказала, что потеряла всякий интерес к просветительской миссии. И что же?
— Ася! В вашем положении это вполне естественно. Конечно, я иногда бываю несдержанным и раздражительным, но я понимаю, что такое законы физиологии. Телесные потребности, к сожалению, порой выступают на первый план, и не всегда возможно изменить ситуацию волевыми усилиями. Вы не всю жизнь будете беременной. И то, что в вас заложено, в конце концов пробьется наружу.
Теперь уже никто не принимает меня за толстую девочку. Врач считает, что я недобираю в весе, но мой живот кажется мне огромным. Просто загадка, как это все там устроено. Нашла у Геннадия Петровича на полке учебник по анатомии. Совершенно неубедительное чтение. Мол, все дело в эластичности тканей. А по-моему, это похоже на то, как если бы черная дыра вывернулась наизнанку.
Я поняла выражение «нутряная тоска». Я не просто скучаю или грущу-я тоскую по Сереже. Изнуряющей, болезненной тоской. Будто все внутренности свиваются в тугой жгут.
Иногда мне кажется, что если я сейчас-вот прямо сейчас — не почувствую на своем животе его руку, у меня внутри начнет кровоточить.
Для спасения я прибегаю к дикому средству — кладу на живот его письма.
Чем больше живот, тем чаще приступы тоски.
Я долго собиралась с духом и все-таки решила сказать Геннадию Петровичу, что это не его ребенок: когда он уезжал, я неделю жила с Сережей. Поэтому он не несет никакой ответственности ни за мое нынешнее состояние, ни за будущее ребенка. Я чувствую, что сейчас только мешаю ему: пользы от меня практически никакой. И, наверное, всем будет лучше, если я перееду к маме.
Геннадий Петрович повел себя очень странно. Он сказал, что отцовство можно установить только с помощью генетического анализа. И что он никогда не брал с меня никаких обещаний в супружеской верности. Брак для него-чистая условность, некоторая форма компромисса с действительностью. Мы свободные люди и выстраиваем отношения с половыми партнерами по удобной для себя схеме.
Для него было важно другое — близость по духу, общность устремлений. Я не могу отрицать, что это между нами было и, он надеется, не совсем исчезло. Он очень ценил и ценит мое присутствие в своем доме. Его бы сильно расстроило, если бы я, под воздействием излишних эмоций и плохого самочувствия, вдруг совершила необдуманный поступок. Он очень просит меня остаться…
Часть пятая
Глава 1
Меня стали мучить страхи. В общем-то, это естественно — в таком состоянии. Но если кому рассказать, меня засмеют. Мне является кукла Мальвина.
— Подруга, ты не права! Ты плохо себя ведешь. Это может быть вредно для пуза. Подумай, что бы сказал Сережка.
Если бы он что-то сказал, страхи бы отошли, отступили. Для них не осталось бы места. Но его нет рядом. И волевым усилием их не сломить. Они нападают ночью.
В четыре года отец подарил мне куклу — мою первую настоящую куклу. Он специально ездил за ней в магазин «Лейпциг». Иностранное происхождение куклы, с его точки зрения, свидетельствовало о качестве. Кукла была пластмассовой, но немецкая пластмасса своей гладкостью и блеском была призвана имитировать фарфор. К тому же кукла умела пищать «мама» и закрывать глаза.
Первое было не очень важно: чтобы кукла пропищала заветное слово, ее требовалось как-то неправильно трясти и переворачивать вниз головой. Безмолвные кукольные речи, звучащие в моей голове, были более интересны. Но умение закрывать глаза позволяло кукле спать и бодрствовать, то есть жить настоящей кукольной жизнью.
Я назвала куклу самым замечательным именем на свете — Мальвина (несмотря на отсутствие голубых волос).
Я посадила ее на детский стульчик, изъяв его из нашего общего с братом пользования. Я очень ее любила и восхищалась ею, но не очень понимала, что с ней следует делать. Пока мама не сказала: «Сегодня вы с Витей пойдете гулять одни: мне нужно варить обед. Но я буду смотреть на вас из окошка. Витя пусть возьмет машину— играть в песке. А ты возьми Мальвину— пусть тоже погуляет. Давай-ка мы с тобой ее оденем». И она натянула на куклу старый Витькин ползунок, подхватив резинками лишнее, и его распашонку, маленькое пальтишко и шапочку. Шапочку закололи в середине булавкой — чтобы не сползала кукле на лоб.
«Ну вот, чем не ребенок! — Мама с удовлетворением повертела куклу в руках. — Никто не отличит от настоящего. Все будут смотреть на тебя и думать: надо же! Такая маленькая девочка, а гуляет с настоящим ребенком!»
Мы с Витькой вышли во двор. Он тут же погрузился в свои автомобильные дела, проминая колесами деревянного грузовика колеи во влажном песке. А я, прижимая к себе куклу, стала прогуливаться по дорожке и поглядывать на редких прохожих.
Вот идет тетя. Она на меня взглянула. Я тут же начинаю покачивать Мальвину и с особым интересом заглядывать ей в лицо: не плачет ли? Но тетя уже отвернулась. Меня волнует, что она подумала. Она подумала: «Надо же! Такая маленькая девочка, а гуляет с настоящим ребенком!»? Какой-то немолодой мужчина быстро прошел мимо — вообще на меня не взглянул. А вот навстречу идет чужая бабушка и смотрит на меня подозрительно. Наверное, ей не нравится, что я, такая маленькая, гуляю одна с настоящим ребенком. Какая-то дурацкая бабушка.
А теперь вот никого нет. Никого нет во дворе, кроме нас с Витькой. И мне становится скучно. Я сворачиваю с дорожки к песочнице: «Смотри, Мальвина, какой грузовик! Видишь, как он едет?» Витька польщен вниманием. Но Мальвине неинтересно долго за ним наблюдать. К тому же ей надоело сидеть на руках. Надо бы ее куда-нибудь посадить. На край песочницы? Все бортики из-за Витьки засыпаны песком. Ребенок может испачкаться. К тому же ясно, что делать в песочнице совершенно нечего.
Я оборачиваюсь и вижу качели: хочешь покачаться, Мальвина? Я очень люблю качаться на качелях. А ты? Конечно, любишь! Ведь ты мой ребенок, моя дочка. Мы с тобой любим качаться на качелях. Ну-ка, садись. Вот так. Хорошо села? Удобно? Держись за палочки, я тебя покачаю.
Я тихонько толкаю качели, совсем тихонько — кач- кач, кач-кач. Кукла сидит совершенно самостоятельно, как живая (шапочка немножко наползает ей на лоб), и смотрит на меня своими кукольными глазами.
— Не боишься? Ай да молодец! Хочешь сильней?
Мальвина немножко побаивается, я чувствую.
Ничего, привыкнет! Когда привыкнет, ей понравится!
— Держись крепче!
Я начинаю раскачивать качели сильнее:
— Ой-да, ой-да, ой-да, ух! Я лечу, лечу как пух! Весело? Весело тебе? Крепче держись! Держишься? — Мальвина чуть заметно кивает. И она так крепко, так уверенно сидит на дощечке! — Вверх — вниз, вверх — вниз! Прямо к облаку несись!
Меня охватывает бесшабашное чувство, пьянящее чувство рискованности. Выше, выше! Качайтесь выше, качели! Глядите все на мою Мальвину — на мою смелую Мальвину. На моего ребенка, который взлетает до самого неба!
— Вот сбежалась детвора, ты качался, нам пора! Вверх — вниз, вверх — вниз…
Что-то происходит. Какое-то быстрое движение в воздухе.
Качели еще продолжают раскачиваться, но дощечка пуста.
Кукла лежит на земле, задрав свои кукольные пятки. С одной ноги некрасиво свисает ползунок: наверное, лопнула державшая его резинка.
Упала! Внутри шевелится предчувствие непоправимого.
— Мальвина! Мальвина!
Никто не слышит, как я кричу Ведь я не кричу. Кричит внутри меня. Я бросаюсь к качелям, получаю удар по лбу, хватаюсь за дощечку, повисаю на ней, заставляю качели затормозить.
— Мальвина, Мальвина!
У куклы разбита голова. Кусочек пластмассового лба завалился внутрь, вместе с глазом. Мне страшно, я прижимаю куклу лицом к себе — не только чтобы пожалеть. Чтобы не видеть этого страшного увечья. Я плачу.
— Витька, пошли домой. Скорее! Мальвина разбилась.
Витька испуганно смотрит на меня и не смеет противиться.
Я тороплюсь, забываю взять его за руку, когда мы переходим дорожку. Это очень плохо. Я всегда беру его за руку. Но сейчас не могу об этом думать. Ни о чем не могу думать. Мальвина разбилась.
Это ты ее разбила!
Но я же говорила ей, говорила: держись крепче!
Она не может сама держаться. Она кукла! И ты это знала. Знала, что она не держится. Это ты ее разбила. И теперь она вот такая страшная. Ты даже боишься на нее смотреть.
Не надо, не надо, не надо говорить. Не надо этого говорить…
Разбила! Разбила! Разбила! Ребенка своего разбила!
— Мама, мамочка! Мальвина разбилась!
Маму больше заботит мой лоб. Она бежит за перекисью. Проверяет, не задет ли глаз.
— Ну-ка, посмотри на меня, Ася! Вот так. — Мама морщится, засыпая глубокую ранку стрептоцидом. — Придется ехать в Морозовскую, накладывать швы.
Я плачу и плачу.
— Давай так. — Мама, наконец, включается в мои переживания. — Сначала мы поедем в детскую больницу и полечим тебя. А завтра Мальвину отвезем — в кукольную больницу. Хорошо?
Свет надежды — как елочная звезда. Я успокаиваюсь почти мгновенно.
— А правда есть такая больница? Где Мальвину вылечат?
— Конечно. А пока мы завернем ее в одеяло и уберем в шкаф.
Мама пристраивает Витьку к соседям, выводит меня на улицу и ловит такси.
Мы с мамой едем в кукольную больницу. Я держу Мальвину, с головой завернутую в одеяло. Я думаю: там, в кукольной больнице должен быть доктор Айболит. И наконец-то я его увижу — в белой шапке с красным крестом, с трубочкой на шее.
Раньше он лечил животных — в Африке. Но они все выздоровели. И он тогда стал лечить кукол. Интересно, он делает им уколы?
— Пришли. Заходи-ка в эту дверь.
Больница меня разочаровывает: такой маленький тесный подвал. Внутри — дверь в металлической раме, с окошком. В окошке тетенька в грязном синем халате. И очень сильно пахнет клеем.
— Куклу в ремонт возьмете? — спрашивает мама.
— Смотреть надо, — отвечает тетенька. — Дайте-ка сюда— гляну.
— Ася, давай куклу.
Я, торопясь, распаковываю сверток. Мама просовывает куклу в окошко. Тетенька берет куклу, ощупывает дырку в голове, зачем-то переворачивает ее вверх ногами. Кукла издает странный звук, похожий на хрип.
— Пищать-то уже не будет, — говорит тетенька.
Мама согласно кивает.
— И глазами моргать не будет. На клей глаза посадим. Иначе не получится.
— Пусть так, — соглашается мама. — Главное — дырку заклеить.
— Это-то заклеим! Ну что — оформляем?
Мама кивает.
— Тогда раздевайте!
— Ася! Снимай с куклы одежду.
Я тороплюсь, стягивая с Мальвины ползунок и распашонку, путаясь в пуговицах и завязках.
Тетенька выписывает квитанцию, затем щедрым, размашистым движением мажет голый кукольный живот клеем, прилепляет на него бумажку и откладывает куда-то в сторону.
— Через неделю готово будет.
Мама расплачивается, благодарит и тянет меня за руку к выходу.
Перед тем как уйти, я оборачиваюсь. Тетеньки в окошке не видно.
Зато видно, что внутри: полки, полки, полки. На всех полках стоят ботинки и туфли. А на одной кучей сложены голые пластмассовые куклы. Я вижу Мальвину. Она лежит на самом верху кучи, пятками вперед.
Через неделю мы ее забрали. От раны на голове остался тонкий, едва заметный шрам. Но кукла больше не говорила «мама» и не могла закрывать глаза.
— Я так рада, Мальвина, так рада!
Это была неправда.
Дома я надела на куклу платье, посадила ее в шкаф и больше никогда с ней не играла. Чтобы она не упала.
Глава 2
— Вот, смотри. Хотел еще тогда подарить, на прошлый Новый год. Но ты предпочла заняться членовредительством.
Ореховая скорлупка с пушистой куколкой внутри.
— Во что ты там веришь — в низкую магию? В бабское колдовство? Бери, шепчи слова. В середину скорлупы, дурища. Я еще буду тебя учить!
«Влад, ты добрый и хороший».
— Ночью положишь под подушку. Будет тебя сторожить— защищать от призраков одноглазых кукол. Поняла? Ну, шепчи же.
— Что шептать?
— Слушай, придумай сама, а? Я же тебе не профессиональная колдунья!
Я шепчу «магические слова», поглядываю на него и улыбаюсь.
— И чтоб спала. Тоже мне! Куклы испугалась…
— Ты представляешь, ничего не снилось. Подействовало.
— Я все думал: чем вы с Крузо похожи? Он обожает картонные шпаги, а ты — театральные платья и кукол.
Хорошо, что страх отпустил. Я уверена, что больше не буду бояться. «Это вредно для пуза».
Глава 3
— Асенька, представляете! Прождал в метро больше часа. А за книгами так никто и не пришел. Только зря потерял время. Видно, где-то мы разминулись или плохо согласовали встречу.
Необязательный отчет. Но я чувствую: что-то не так. Что-то не так. Геннадий Петрович перехватывает мой ищущий взгляд, и его лицо сереет. Мой вопрос совершенно не нужен:
— А где портфель?
Это стало случаться в последнее время — после того, как я рассказала ему о своей связи с Сережей. Он вдруг стал мягким, даже ласковым, называл меня исключительно Асенькой и сделался непривычно спокойным, даже отрешенным — до полной рассеянности: забывал, куда положил распечатки, где оставил очки, подолгу искал лежащую на видном месте записную книжку.
— Геннадий Петрович! Что в портфеле?
Он чуть медлит с ответом — чтобы как-то смягчить размеры катастрофы. Но это не помогает:
— Там все, Ася: литература, паспорт и записная книжка.
В глазах темнеет.
— Конечно, есть вероятность, что его никто не заметит. Я поставил его глубоко под лавку.
— Как вы могли уйти без портфеля?
Праздный вопрос, глупый ответ: он зачитался.
Его конспирация всегда носила несколько показушный характер: это была своего рода игра. На самом деле чувство реальной опасности у него ослаблено.
— Знаете, я поеду назад. Вдруг он все еще там? Раз есть некоторый шанс, надо его использовать.
Шанс — это когда один из сотни? Руки без всякой команды обхватывают живот — совершенно призрачная защита. Слышно, как натужно скрежещет лифт.
Сколько времени ехать до «Парка культуры»?
Пятнадцать минут до метро. Пусть, двадцать. И там еще пятнадцать. Примерно сорок минут. Обратно — столько же. Всего полтора часа.
Прошло десять минут.
Я хочу нормально родить.
Все еще десять.
Мне осталось ходить два месяца.
Господи, дай мне нормально родить!
Уже пятнадцать минут.
Они отберут ребенка.
Если туда попасть, обязательно отберут.
Стрелка совсем не движется.
Я знаю разные даты.
1380 — Куликовская битва.
1564 — начало книгопечатания на Руси.
1654 — воссоединение Украины с Россией.
1812 —
Двадцать минут.
Двенадцать и двадцать — уже тридцать два.
Еще пять — тридцать семь.
Зачем я помню разные даты? Я учила к экзамену.
Там не было тридцать седьмого. И сорок восьмого— тоже. Но я зачем-то их помню. Это даты про бабушку. Как она отказалась.
Полчаса. Полчаса — это мало.
Бабушку пригласили. Чтобы она подписала. Ей не с кем было оставить маму. Ее пришлось взять с собой. Мама уже умела ходить. Но они слишком долго ждали, и маме хотелось спать. Бабушка взяла ее на руки и вошла в кабинет к следователю. Она перед ним стояла и держала спящую маму. А следовать не смотрел — что-то писал и писал. И даже потом вышел. А она осталась стоять. Она минут сорок стояла. А может быть — больше часа. И очень боялась, что мама проснется.
Очень боялась, очень.
Ей было страшно, Господи!
Ей было очень страшно.
Сорок пять минут. Половина.
Потом он вернулся и спросил: «Будем отказ подписывать?»
И бабушка замерла. Она просто оцепенела.
Сорок восемь минут.
И он заорал: «Шлюха! С врагом народа е-сь? Хочешь за ним отправиться — к чукчам?»
А бабушка все молчала, и все держала маму. Прижимала к себе, все сильнее — чтобы она не проснулась.
Нет, чтобы не уронить. Потому что руки уже не слушались. И пальцы посинели.
Час. Уже час.
А следователь опять писал и опять говорил — очень тихо. Тихо и рассудительно: «Ты знаешь, что будет с твоим ребенком — когда тебя посадят? Такие не выживают. Ничтожный процент выживаемости среди вот таких, маленьких. А если и выживают, уже ничего не помнят. Не помнят свою глупую мать. Ну? Будем подписывать?..»
Осталось пятнадцать минут. Всего пятнадцать минут.
Но, может быть, этого не было. Я ничего не знаю.
Только знаю, что бабушка никогда не целовала маму.
И мама не помнит, чтобы она когда-то брала ее на руки. Или обнимала.
Все. Полтора часа.
Все, уже все.
Господи! Господи!
Где же ты?
Как можно тебя о чем-то просить?
Что ты сделал со своим ребенком?..
— Ася, Асенька! Вы где? Представляете, стоял там же, где я его оставил. Хорошо, что я глубоко задвинул. Никто не увидел.
Вечером Влад встречался с Геннадием Петровичем. Тот согласился, что нужно отправить меня куда- нибудь за город — подышать свежим воздухом.
Влад попытается это устроить. Вот отработаю завтра последний день — и буду думать только о маленьком. Только о нем.
Глава 4
«Олень — представитель животной фауны тундры. Оленеводство — традиционное занятие ненцев— коренного населения края. Эти животные служили ненцам основным источником еды и хозяйственных материалов для производства жилища и одежды. В современных оленеводческих хозяйствах мясо и шерсть…»
Диктор, читающий закадровый текст, издает ужасающее шипение и умолкает. Дальше пленка крутится без звука. В классе начинают свистеть и топать ногами.
Учебные фильмы часто бывают с дефектами, но я все никак не могу привыкнуть к сбоям и реакции «публики». И надо же было отпустить училку покурить. Я вообще распустила учителей — с этими отлучками. Они теперь только и знают, что кино для уроков заказывают — только бы сбросить на меня своих недорослей.
— Так, все смотрят сюда, — несмотря на запрет врача, повышаю голос. — Вы затыкаетесь и сидите молча — поняли? А я рассказываю.
— А чего рассказывать-то будешь?
— Будете, а не будешь. Ты не на танцы пришел, а в школу. Что надо, то и буду рассказывать. Я понятно сказала — заткнуться?
Это уже не в первый раз. Они ерзают, устраиваются поудобнее и, мне кажется, предвкушают удовольствие.
Нажимаю кнопку пуска. По тундре бегут олени.
«Олень для ненца — не мясо и не шерсть. Олень для ненца — кормилец, ближе друга и брата. Олень для ненца — жизнь. Богатство ненца, его положение измеряется в оленях. Много оленей — человек богатый и знатный. Хороший человек — потому что знает свое дело. Раз олени у него хорошо плодятся, значит, он ладит с тундрой, понимает ее язык.
Северный олень — такой же низкорослый, как все обитатели тундры. Как карликовые березки, как кустики и травы. И как сами ненцы. Если ты очень высокий, тебе не выстоять перед снежным дыханием длинной северной ночи.
Олень и ненец подходят друг другу по росту. Они вообще подходят друг другу. Всем обязаны ненцы оленю — пищей, одеждой, крышей над головой. Даже жизнью, даже первым рождением первого человека.
В незапамятные времена, когда северное сияние первый раз озарило берег холодного моря, белая олениха принесла в тундру двух малышей — олененка со звездной отметиной на лбу и темноволосого узкоглазого ребенка — такого же нежного и уязвимого, как олененок. Она вскормила их своим молоком, научила языку тундры и завещала никогда не расставаться. Олень и ненец всегда должны быть вместе.
Это знает каждый родившийся в чуме — каждый взрослый и каждый малыш.
Но не люди с Большой Земли. Эти люди считали оленей домашним скотом и потому решили собрать их в одно большое стадо: так удобней считать, и взвешивать забитых на мясо, и вывозить содранные шкуры. Стадо действительно получилось большим. Однако оленей в нем год от года становилось все меньше: ведь ненцы уже не могли слушать тундру и договариваться с ней. Люди, живущие в городе, требовали мяса и шкур — много мяса и шкур во имя общего блага болыпой-преболыдой страны.
Поэтому ненцам пришлось расстаться с детьми.
Когда вода в реке стала белой и бежать ей сделалось трудно от холодного воздуха близкой зимы, детей забрали из тундры и отправили в интернат — чистить зубы, спать на кроватях и смотреть телевизор. Туда, где они не мешали родителям быть образцовыми советскими пастухами.
Эти странные дети часами сидели на стульях, не шевелясь. И молчали, глядя мимо воспитателей своими узкими глазами. Они не умели говорить по-русски, а воспитатели не умели говорить на их языке. Но детям все равно читали сказку про Мой- додыра и ругались, когда те сморкались в нарядные шторы и писали мимо унитаза. Застигнутые на месте преступления, дети дергали за цепочку и комкали неловкими пальцами носовые платки. И возили щетками по своим белым зубам. Но продолжали молчать. Не задавали вопросов. И главное — не играли. Не играли в игрушки — явный признак умственной отсталости. Почистив зубы, они садились на пол и смотрели перед собой. А воспитатели заставляли их пересаживаться на стулья. Воспитатели не были плохими, нет. Просто они мало знали про тундру. И про белую олениху. И про маленького олененка — кровного брага узкоглазого человека. Воспитатели даже жалели детей — умственно отсталых детей, родившихся в чумах оленьих пастухов.
Но однажды кто-то из взрослых принес в интернат пластилин и показал, как лепить из него шарики и колечки. Старший из мальчиков — тот, что был молчаливее всех, с самым неподвижным лицом и самым непроницаемым взглядом, — взял кусочек в руку и стал на него смотреть. Он смотрел долго-долго, как раньше смотрел на что-то невидимое за спиной воспитателя, а потом заставил кусочек гнуться, стал мять его и тянуть, согревая в ладонях. Пальцы мальчика, не умевшие комкать туалетную бумагу и расправлять носовой платок, вдруг зажили новой жизнью, стали подвижными, ловкими. А глаза засветились и наполнились солнцем — как тундра после полярной ночи. И под этими пальцами, под этим солнцем родился на свет олень — чудесный олень с кудрявыми рожками, готовый скакать по снегу и по болотным кочкам, покрытым кустами клюквы.
Тогда все маленькие ненцы потянулись к пластилину и стали лепить оленей.