Когда отдыхают ангелы Аромштам Марина

7

— Ну, и что мы имеем? — мама попыталась перевести разговор в рациональное русло. — В чем главное достоинство этой учительницы? В том, что она не желает говорить о любви к детям? На этом основании мы должны отдать к ней ребенка? Не вижу логики.

— Вы, Ольга Викторовна, как я вижу, вполне разделяете позицию основного состава жюри, — засмеялся В.Г.

Но дедушка не поддержал маму. Он, казалось, был очень заинтересован рассказом В.Г.

— Я думаю, в Маргарите Семеновне есть нечто, привлекательное и для вас, — В.Г. серьезно посмотрел на маму. — Ее, к примеру, очень волнует, что дети голодают.

— Я не понимаю, почему это должно меня привлекать. И какое отношение это имеет к нам, И Алине? Мы же не в Африке.

В.Г. секунду-другую пытался изображать скорбь, но не выдержал и громко рассмеялся. Ему доставляло явное удовольствие вводить маму в заблуждение: мамино лицо при этом утрачивало ехидное выражение и выглядело совершенно беззащитным.

— Маргарита считает, что дети голодают не только в Африке, но и в наших широтах. А именно — в школе. Им не хватает пищи для внутренней жизни. И эта внутренняя жизнь, точнее — пища для нее — и должна быть предметом педагогических забот.

— Ну, знаете ли…

В этот момент мама вспомнила про фундамент, о котором ее предупреждала тетя Валя. Она решительно не понимала, как Марсём может обеспечить мне приспособленность к будущей жизни. Но В.Г. уже перестал смеяться. Только напряженная внутренняя жизнь, считала Марсём, со временем превращает детей в писателей и художников, делает их нервами человечества.

Тут мама почти испуганно посмотрела на дедушку. Дедушка выглядел довольным.

— Папа, ты же не думаешь, что эта Маргарита Семеновна, эта Марсём разбирается в стержнях? И все эти разговоры о внутренней жизни, о голоде — косвенный признак?

— Нет, Оленька, это не косвенный признак, — дедушка ласково погладил маму по руке. — Не косвенный, милая. А прямой. Самый что ни на есть прямой.

И он глубоко и удовлетворенно вздохнул. Ведь бабушка в этот момент его обязательно поддержала бы. А она была по-своему великим человеком.

Дневник Марсём

…Я повесила над столом портрет Корчака. Почему?

Потому что кончается на «у»!

По-моему, исчерпывающий ответ. Есть вещи, которые лучше не объяснять — прослывешь идиотом. Или получится какая-нибудь пошлятина — вроде любви к детям или ко всему человечеству.

И какая нелегкая занесла меня на этот конкурс? Директор уговорил? Оригинальный метод работы? Самобытное видение проблем?

Выпендриться захотелось — вот и согласилась. А раз согласилась, нужно было играть по правилам.

Выйти и сказать: «Корчак — это наше все! И скоро ученые откроют в мозгу центр демократии. Примешь пилюлю — и готовый демократ!»

Глядишь — и обскакала бы этого В.Г. сего химической любовью.

Так нет же! Не хватило смелости публично соврать.

А может, надо было честно сказать: я была молодая и глупая, когда повесила этот портрет. Я и правда тогда думала: вот они, мои ценности. И собиралась внедрять их в своем классе. Я мечтала, как приду искажу детям: берите! Веемое — ваше.

И в один прекрасный день действительно сказала: давайте придумаем законы и будем по этим законам жить. Детям предложение показалось интересным, и они быстро — за два урока — насочиняли много разных законов, записали их на альбомный листик и сдали мне, чтобы я вклеила листик в рамочку и повесила на самом видном месте.

Я, очень довольная, принесла итог коллективного труда домой и стала трудиться над рамочкой. Пока рамочка сохла, я решила вникнуть в содержание. И чем дальше читала, тем яснее понимала: дети, которых я пять лет учила прекрасному, доброму и вечному (с четырех годочков), — полные кретины. А может быть — даже наверняка — кретины не они, а их учительница. Уж она-то полная кретинка. Демократка. И надо что-то с этим делать. И с учительницей, и с этими законами.

Я решила: надо попробовать еще раз. По-другому. Я сказала: посмотрите на эту фотографию. Это Януш Корчак. Фашисты отправили его в лагерь смерти вместе с детьми, и там они погибли в газовых камерах. Но это случилось, когда началась война. А до войны Корчак писал книжки и придумывал для детей праздники. Он придумал праздник первого снега. В этот день в интернате отменялись уроки, и все — дети и взрослые — бежали на улицу играть в снежки.

Когда выпадет снег, мы тоже устроим такой праздник. Хотите?

Дети хотели. И я думала, что успешно внедряю ценности. Нужно только дождаться снега.

И снег наконец выпал.

Лучше бы он не выпадал. Это желание лишний раз подтверждает кретинизм учительницы: ведь в наших широтах оно невыполнимо. Но я тогда не один раз подумала: «Лучше бы он не выпадал!»

На следующий день после первого снега, этого снежного праздника демократии, когда все мы играли в снежки, и валялись, и промокли насквозь, и, казалось, были вполне счастливы, ко мне пришла Анина мама.

Она пришла перед уроками, хотя существовало правило — не портить мне перед рабочим днем демократическое настроение. Анина мама нарушила правило. Она была кроткой и тихой женщиной. Но в тот день пришла перед уроками. Ее попросила прийти Аня. Она была такая же, как мама. Такая нежная и чувствительная девочка. И еще — армянка. Точнее, ее родители были армянами. Этому обстоятельству я как-то не придавала значения.

У меня была своя классификация. Я делила родителей на три части: активные, сочувствующие и бесполезные, по степени их участия в классной жизни. А тут вдруг оказалось, можно по-другому. По этой не очень важной для меня классификации, Анины родители — армяне. И во время нашего демократического праздника, воплощаемого в жизнь корчаковского наследия, к Ане подбежал Кирюша. Такой красивый мальчик с большими голубыми глазами, такой большой младенец с брутальными чертами будущего самца. Подбежал и шепнул ей на ухо: «Твой отец — черножопый!» А потом засунул ей снежок за шиворот.

Снежок за шиворот — ерунда. Это, может быть, признак чувства. Даже наверняка — признак чувства. И даже «черножопого папу» при некоторых усилиях можно расценить подобным образом. Такое извращенное признание. У детей бывает. Но, чтобы это понять, нужно было начитаться Фрейда и других из его компании. А я тогда еще не начиталась. Я была молодая. Демократическая кретинка. Я читала Корчака. «Как любить детей». И эта «черножопость» — в свете праздника первого снега — совершенно выбила меня из колеи. Анина мама сказала, девочка весь вечер плакала, не хотела идти в школу. В мой демократический класс!

Я озверела. Я влетела в класс с перекошенным лицом и сказала очень тихо и страшно: «Посмотрите все на меня! На меня! Вы тут вчера законы сочиняли — кого за что наказывать. Но я — главнее всех. Я главнее вас и ваших законов. И в этом классе все будет так, как я решу. Если кто-нибудь из вас когда-нибудь обзовет кого-нибудь черножопым, или хачиком, или жидом — какие вы там еще слова знаете? — он вылетит из этого класса в два счета! Я понятно говорю?» Им было понятно. Им было понятно: я великая и могучая. И я страшно разгневана. А законы — это игра. Это не важно.

Мама Кирюши потом пришла ко мне извиняться. Он так испугался, что сам прислал ее в школу. Она сказала, Кирюша еще не понимает. Эти обзывательства — дурное влияние старших братьев. Разрыв-то у них — десять лет. Им, дуракам, уже по двадцать. А Кирюша — маленький. Поздний. И — она смутилась — случайный. Она им скажет, чтобы при маленьком «не выражались». Обязательно скажет. Ведь они в семье меня очень ценят. Меня и мой класс, где детям хорошо. Им так весело, детям, в моем классе, так интересно!

После этого я по всем правилам, по всем жизненным показаниям должна была снять портрет Корчака со стены. Но я его не сняла. Почему? Потому что кончается на «у». На «у».

Другая запись

Когда пишешь дневник, всегда немного хитришь. Вроде выводишь себя на чистую воду, а сам все представляешь, как кто-нибудь другой будет эти страницы полистывать да почитывать. Какой-нибудь педагог-потомок. И из-за этой мысли — о потомке — ты все время должен себя корректировать. Откроет потомок тетрадку, а там — «дети-кретины» и «учитель-кретин». Учитель еще ладно. Это допустимо. А вот чтобы детей так обзывать… Может создать неправильное представление о происходящем.

Так вот, объясняю для потомков: мой папа был учителем русского языка. Меня обучали говорить «скушно», «булошная» и «молошница». А еще «дощ». И что «кофе» — он.

Самым сильным выражением у нас в семье было слово «дура». Когда отец раздражался, он говорил: «Дура, сколько страниц „Мурзилки“ ты сегодня прочла? Ни одной? Что же ты хочешь от жизни?» Этого было достаточно, чтобы я, глотая слезы, приступала к самоусовершенствованию. И еще мама, которая тоже была педагог, учила меня не повышать голос: это вредно для детей и рассеивает их внимание. Они не вникают в смысл угрозы, они просто пугаются. Сильных звуков. Поэтому надо говорить спокойно. Всегда говорить спокойно.

И я старалась не повышать в классе голос. Я никогда не обзывала детей.

Ни кретинами, ни кем. Потому что демократические ценности обязывают уважать чужую личность. А про себя я думала, что они — мои первые, мои неповторимые, мои незабываемые и незаменимые. Когда они сочинили эти идиотские законы, я просто впала в отчаяние. Что в мозгу нет центра демократии. Что нельзя послать туда электрический разряд и установить в классе свободу, равенство и братство. Еще я поняла, что плохо их учила. Раз они придумали такие законы. И такие наказания. А до этого я думала, что учу их хорошо. Что им вообще со мной хорошо. Но оказалось, им часто бывало плохо. Даже тогда, когда я думала, что им хорошо.

И я ничего не знаю об их внутренней жизни. О том, что у них внутри. А это важно. Это, может быть, самое главное — думать про их внутреннюю жизнь. Про то, как там все происходит. Может, центр демократии у них потому и не образовался: я начала не с того конца.

И я тогда дала себе слово: когда у меня будут «новые» дети, я начну по-другому. Я вообще стану другим человеком. Не буду больше такой правильной и нагруженной ценностями. Я буду учиться вглядываться — чтобы угадывать нечто про внутреннюю жизнь. Возможно, им чего-то не хватает для этой жизни. Взрослого внимания. Моего проникающего внимания. Ведь хорошее сочетание — «проникающее внимание»? Что-то вроде проникающего излучения, для которого телесное — не препятствие.

А Корчак пусть висит над столом. Пусть смотрит, как у меня получится. Как я буду играть с детьми в игры, которые придумаю для них сама. Точнее, которым позволю вырасти из нашей совместной жизни, из нашего трудного совместного бытия…

Другая запись

Для потомков: специально переписала в тетрадку те самые законы, с которых все началось. В скобках — мои комментарии. Чтобы было понятней.

Законы (написано зеленым, подчеркнуто красным)

1. Нельзя драться, пока кто-либо заплачет. (В том смысле, что если уже кого-то довели до слез, то дальше нельзя.)

2. Нельзя бить по лицу.

3. Нельзя бить ногами.

4. Нельзя, чтобы мальчик бил девочку, и наоборот.

5. Нельзя ругаться в классе матом.

6. Нельзя опаздывать.

7. Нельзя пропускать дежурство.

8. Не брать чужие вещи без спроса. (Было «без спросу».)

9. Не мешать вести урок учительнице. (Видимо, мне.)

10. Нельзя пропускать занятия, не предупредив учительницу.

11. Нельзя оскорблять друг друга.

Наказания (написано синим, подчеркнуто красным)

1. За слезы человека, которого побили, — Три дня поливать цветы. (Сохраняю пунктуацию.)

2. За побитие по лицу — Дополнительное задание по русскому языку.

3. За побитие ногами — дополнительное задание по математике. (Почему выше с большой буквы, а здесь — с маленькой, не знаю.)

4. За драку мальчика с девочкой они получают уборку в классе четыре дня.

5. За ругательство матом — три дня поливать цветы, два дня убираться в классе и еще дополнительное задание по русскому языку. (Это что — хуже, чем «побитие по лицу»?)

6. За опоздание — выучить стихотворение.

7. За пропускание дежурства — дополнительные три дня уборки.

8. За вещи, которые взяты без просу (народная этимология) — задавать 1 5 вопросов ему по теории. (Это я придумала такую форму опроса: кто-то выходит к доске, а остальные формулируют вопросы по прочитанному дома. Казалось — умно!)

9. За мешание вести урок учительнице — учить правила и стихотворение. (Особенно мне нравится последняя мера.)

10. За пропущение уроков без предупреждения не ходить на прогулку и читать десять страниц (Думаю, из своей «любимой» книги).

11. За оскорбление друг друга — дополнительное задание по русскому языку.

Часть вторая

8

Дедушка готовился к встрече с Марсём. В.Г. позвонил, что мы можем идти, он договорился. У Марсём в классе уже больше нет мест, но она попросит директора зачислить меня, потому что полностью доверяет характеристике В.Г. И как она может ему не доверять, когда он целует дамам ручки!

Мама поинтересовалась, целовал ли В.Г. ручку Марсём. В.Г. по телефону хмыкнул и на вопрос не ответил. Мама положила трубку и пошла гладить дедушке рубашку. Последний раз он надевал эту рубашку, когда забирал нас с мамой из роддома. Теперь, сказала мама, такие рубашки никто не носит. Никто, кроме дедушки. Но эту рубашку очень любила бабушка, любила, как дедушка в этой рубашке выглядит, и дедушка хотел надеть ее на встречу с Марсём. Рубашка полностью себя оправдала, сказал он после встречи.

Я думаю, значение рубашки дедушка переоценивал. Он проникся симпатией к Марсём задолго до встречи. А Марсём почувствовала если не симпатию, то некоторое облегчение уже в тот момент, когда мы с дедушкой появились на школьном дворе: она смогла передоверить дедушке ноги, которые держала, и побежала за дворником.

Это были самые несчастные и одинокие ноги, которые мне когда-либо приходилось видеть. Они торчали из отдушины, ведущей в подвал. Вместе с ними торчала попка в «воротничке» из подола пальто. Все остальное, включая голову, застряло: двинуться назад, туда, где торчали ноги, оно не могло. Из отдушины доносились ясно различимые всхлипы.

— Нужно спуститься в подвал и протащить его в ту сторону, — объяснила Марсём дедушке. — Подержите, пожалуйста, ноги, пока я туда спущусь. А то проскользнет вниз раньше времени — костей не соберешь. Нужно ключи раздобыть. Эй, Егорка! Не плачь! Я уже бегу тебя спасать. Не плачь, говорю. Лучше пой что-нибудь. Мужественное. Споете с ним, ладно?

Дедушка кивнул, выражая готовность сделать все возможное во имя спасения обладателя ног, и Марсём убежала. До этого я ни разу не слышала, чтобы дедушка пел. И он, видимо, был не очень уверен в своих силах. Поэтому попытался несколько отсрочить данное обещание.

— Как же ты туда забрался? А?

Попка не отвечала. Но сведения не замедлили поступить от толпящейся вокруг публики, выражавшей к происходящему самый живой интерес.

— Это Егор, — доверительно сообщила дедушке одна девочка. — Он был собака Баскервилли. Он выть умеет.

— Вчера по телику показывали, — стоявший рядом мальчик решил внести в сообщение ясность. — Про Шерлока Холмса. И там была собака. Такая страшная, огромная. В огнях на болоте.

— Она жила в темноте. И Егор полез в подвал. Выть оттуда. Чтобы всем страшнее было.

Получив исчерпывающую информацию о причинах возникшего в отдушине затора, дедушка решил перейти к выполнению порученного ему задания — к пению.

— Ну, Егор, давай с тобой споем. Мужественную песню для поднятия духа. Ты какие песни знаешь?

— Я знаю песню «Врагу не сдается наш гордый „Варяг“», — сказал мальчик, рассказавший про телик. — Ее моряки пели, когда тонули.

— И я знаю, — обрадовался дедушка поступившему предложению. — А Егор знает?

Всхлипывания стихли: видно, Егор прислушивался к разговору. Но судить о его готовности поддержать певческую инициативу было невозможно. Оставалось только надеяться. Поэтому дедушка обратился к автору идеи:

— Ну, давай, начинай!

— Наверх вы, товарищи, все по местам! — заговорил мальчик громким изменившимся голосом, ненатурально растягивая слова. Призыв «Наверх!» прозвучал актуально. Поэтому дедушка решил вступить, не откладывая.

— Последний парад наступа-а-ает! Врагу не сдается наш гордый «Варяг»! — протянул он, и, к моему удивлению, у него получилось даже лучше, чем у мальчика. — Помогайте! — кивнул дедушка, призывая окружающих принять участие в акции. И для верности повторил: — Врагу не сдается наш гордый «Варяг»!

Несколько голосов подхватили слова и отдельные окончания. Неожиданно из дырки донеслось приглушенное: «Пощады никто не желает!» Песня подействовала надлежащим образом. И вдохновленный дедушка закрепил достигнутый эффект повторением припева.

— Я те покажу, «пощады»! Не желает он! — голос доносился из глубины подвала и принадлежал сторожу-дворнику. Судя по всему, Марсём несвоевременно потревожила его покой. — Я те покажу, «не желает»!

Сторож-дворник решил спуститься в подвал вместе с Марсём, убедиться во всем своими глазами и по всей форме доложить начальству о безобразии. Как о каком? Вот об этом. Дети в подвал лазают! Отдушину заткнули. Режим проветривания нарушают. Хотят, чтобы сгнило все. Чтобы школа рухнула. Распустились! Сторож-дворник громыхнул Чем-то — видимо, стремянкой. Затем ноги Егора в воротничке из подола пальто испытали потрясение: сторож-дворник хорошенько тряхнул Егора в целях безопасности школы, выволок из дыры, лишив нескольких пуговиц, и всучил Марсём.

— На, забирай своего хулигана! Ишь, пощады он не желает!

После чего, продолжая громыхать и ругаться, выпроводил их наверх.

Скоро Марсём привела Егора к нам. Он что-то размазывал под носом, но уже улыбался. И Марсём, казалось, дышала свободнее: с ее лица ушло напряженно-озабоченное выражение. Но нужно было что-то сказать. Что-нибудь порицающее, педагогическое. И она придумала: присела перед Егором, заглянула ему в лицо и спросила:

— Ты зачем туда полез? Захотел в пасть к дракону?

Егор взглянул на Марсём с любопытством. Все другие, топтавшиеся у отдушины, тоже смотрели с интересом и украдкой поглядывали на дыру. Было очевидно: в пасть к дракону хотят все — кто играл в собаку Баскервилей и кто не играл.

И Марсём поняла. Но решилась не сразу. Прошел год, прежде чем она открыла для нас пасть дракона.

9

Жорик и Илюшка подобрали покинутую хозяйкой Барби, дождались, пока все уйдут гулять, спрятались в спальне и раздели беззащитную куклу догола. Они хихикали, уставившись на пластмассовые выпуклости, и по этому хихиканью были обнаружены. Сначала Марсём молчала — долго и тяжело. Это сразу заставило малолетних преступников потерять вкус к жизни. Потом она заговорила, глядя в пространство и не обращаясь ни к кому лично.

Больше всего, сказала Марсём, мне хочется раздобыть еще одну куклу. Такую же голую. На специальной веревочке. И повесить каждому из вас на шею. (Тут она посмотрела — сначала на Илюшку, а потом на Жорика.) Как орден за совершенные деяния. И чтобы все видели. А то ишь — спрятались! Кстати, чья это кукла? Большой Насти? Вот и поделились бы с ней своими открытиями. Но, сказала Марсём самым жестким голосом, я так не сделаю: мне жалко кукол. И стыдно перед Настей. А на вас смотреть противно. Она резко повернулась и ушла на улицу, к остальным, отыскала там Настю, велела ей привести свою куклу в порядок и убрать в шкаф.

Жору с Илюшкой Марсём не замечала два дня. В тот злополучный день они сами старались не попадаться ей на глаза. Но на следующее утро вступил в действие закон о любви к первой учительнице, и Илюшка уже не мог выдерживать подобной немилости. Он вертелся рядом с Марсём — неправдоподобно вежлив и неприлично послушен, все время поддакивал и заглядывал ей в лицо. Мрачный, как туча, Жорик следовал за ним по пятам и был на редкость миролюбив. Так что классная общественность тут же заподозрила неладное.

— Ты чего? Совсем рехнулся? — выразила всеобщее недоумение Вера. — Тихий такой?

— Может, у него умер кто, — великодушно предположила Наташка.

— Да… Умер… Если хочешь знать, я сам чуть не умер, — заметил Жорик. — Марсём вчера знаешь как ругалась?

Илюшка вздохнул и согласно закивал:

— Хотела куклу на шею привязать.

— Какую куклу? Мою Барби, что ли? — Догадалась Настя и тут же дала волю возмущению: — Так это вы порвали ей платье? А я думаю: кто порвал? И еще под кровать бросили! Потом жалуются: «Марсём руга-а-алась!» — это Настя пропела противным тонким голоском. — Вот и правильно, что вас наказали.

— Правильно, правильно, — заворчал Жорик. Не надо кукол разбрасывать! — он внезапно решил использовать свое положение в воспитательных целях. — А то разбрасывают тут, а потом — платье порвали.

— А ты — не хватай, — резонно заметила Вера.

На этом публичный разбор инцидента был исчерпан.

Не успела забыться история с куклой, как поступили жалобы на Ромика: он пытался проникнуть на женскую половину туалета, проявив интерес к тому, что там, у девочек, в трусах. Обладательницы трусов сообщали об оскорблении своей чести плаксиво и настойчиво и в конце концов вывели Марсём из себя. Она велела всем девочкам достать трусики, в которых они ходили на уроки танцев, насыпала их щедрой кучкой перед Ромиком и пожелала ему приятного исследовательского труда.

Ромик выглядел совершенно уничтоженным. Он был маленьким, худеньким, по природе своей совершенно безвредным, и обожал играть с девочками. Уличенный в неправедных намерениях, Ромик даже не пытался сдерживаться — только горько плакал, вызывая у заложившей его публики сочувствие, граничащее с нежностью. Марсём не была исключением. Она сказала: «О, Господи!», смела со стола трусы, швырнула их в корзинку и велела большой Насте проводить Ромика в умывальник.

А через пару дней позвонил папа Егора. Егор принес домой машинку, сообщил он, немного волнуясь. Сначала Марсём не усмотрела в этом ничего криминального. Но, осторожно заметил Егоркин папа, его сын не мог толком объяснить, как машинка к нему попала. И, что особенно тревожно, это не первая машинка, пополнившая игрушечный автопарк Егора. За три дня до этого была другая. А на прошлой неделе к числу Егоровых игрушек был приобщен робот неизвестного происхождения. Из чего папа Егора заключил: он приносит чужие игрушки.

На следующий день машинки и робот вернулись в школу, и каждая вещь нашла своего хозяина. Попытки Егора убедить собравшихся, будто машинки испытывали чувство потерянности и чуть ли не сами просились в руки, не оправдали себя. И Марсём предложила похитителю общественное соглашение:

— Если в следующий раз тебе понравится какая-нибудь игрушка, шепни мне на ушко. Мы найдем хозяина и вместе с ним решим, на какое время ты можешь взять ее домой. Понятно?

Но игрушки уже потеряли в глазах Егора всякую ценность: ведь теперь их не надо было «спасать от одиночества». Зато у него появилось новое пристрастие: для починки карандашей в классе завели большую общественную точилку. Точилка немного походила на мясорубку, у которой нужно крутить ручку. Она совершенно очаровала Егора своей технической мощью, и на некоторое время карандашный ремонт стал главным смыслом его жизни. Сначала починке подверглись Егоровские карандаши — сломанные и не очень. Они побывали в точилке-мясорубке по несколько раз, лежали в коробке, высунув наружу острые носики, и этим обстоятельством — полной готовностью к рисованию — расстраивали своего обладателя.

Егор стал ходить по классу, заглядывать в чужие пеналы и заботливо спрашивать: «Тебе не нужно карандаш поточить? Смотри: у этого кончик уже притупился». В процессе самоотверженного общественного служения он то и дело поглаживал точилку, приподнимал ее и слегка взвешивал в руках.

Марсём решила не дожидаться неприятностей.

— Хочешь взять точилку домой?

Егор не стал отпираться.

— Сегодня пятница. Берешь на выходные. Плюс понедельник. Договорились?

Егор повернулся к точилке, всунул в нее карандаш и стал медленно крутить ручку. Он сосредоточенно смотрел на вылезающую из точилки стружку и морщил лоб.

— А в понедельник?

— Что — в понедельник?

— Как же тут в понедельник без точилки?

— Ну, как-нибудь справимся.

Егор еще сильнее наморщил лоб и продолжал разглядывать отходы производства.

Когда за Егором пришли, Марсём напомнила про точилку.

— Не, я раздумал, — сообщил вдруг Егор. — Раз вы догадались, что я хочу.

— Раздумал? Тебе что же — неинтересно стало? — у Марсём даже лицо вытянулось от удивления.

— Ну, да… И еще это… В понедельник всем надо будет. Папа взял Егора за руку, и они ушли. А точилка осталась.

Марсём некоторое время смотрела им вслед. Потом — на точилку, будто на ней были начертаны загадочные письмена. И, наконец, поняла: выхода нет. Придется послать нас в пасть дракона.

Вот тогда с холмов потянуло сыростью.

Дневник Марсём

Они думают, я повесила портрет Корчака над столом, чтобы быть на него похожей. Упаси Господи! Для этого нужно по меньшей мере совершить подвиг, погибнуть в газовой камере.

— В детстве я читал ваши книжки, — говорит эсэсовский офицер Корчаку на вокзале, откуда уходит состав в концлагерь. — Эти книжки, они мне очень нравились. Поэтому вы можете быть свободны.

— А дети? — спрашивает Корчак.

— А дети поедут.

— Вы ошибаетесь: не все в мире негодяи, — замечает Корчак. И не уходит. Остается с детьми. А по дороге в Треблинку, туда, где их ждут газовые камеры, рассказывает сказки.

Я не могу этого слышать. Я — против подвигов. Если жизнь нормальная, в ней не должно быть подвигов. Я где-то читала: в реальности человек не совершает подвигов. Он совершает поступки. Подвиг это или не подвиг, решают другие люди. Потомки. Те, кто может взглянуть на чужую смерть со стороны. Они думают: ах, как красиво этот человек умер! Настоящий герой!

А тот, кто действительно умирает, в газовой камере вместе с детьми, не совершает никакого подвига. Ему тоскливо, страшно, больно. Невыносимо ему. И он совсем не думает: как же красиво я тут помираю!

Я просто ненавижу подвиги.

Другая запись

Я просто ненавижу подвиги — когда их должны совершать взрослые, в реальной жизни. Но дети — это другое.

Дети думают: как хорошо было бы героически умереть — только ненадолго. Спрятаться за кустик, подсмотреть, как другие будут тобой восхищаться, а потом ожить — будто ни в чем не бывало.

А за это, за твою героическую смерть, за твой подвиг тебе многое простят — и телесную твою неустроенность, и темные твои желания.

Только неизвестно, где и как совершить этот подвиг. Нету места. Не предусмотрено. Потому что, если жизнь нормальная, человеческая, никто не будет испытывать тебя смертью. Эта жизнь — про другое. Ноты еще этого не знаешь. Ты ничего не понимаешь. Тебе надо справиться с тем, что внутри.

И приходится придумывать: пройтись по карнизу восьмиэтажного дома, сыграть в «Догони — убей» с автомобилем — прямо на проезжей части.

Но это, как правило, не ценится. После этого отправляют на кладбище или в психушку. И нет ощущения подвига.

На моей памяти был только один случай, когда человек мелкого подросткового возраста сумел найти форму сильному чувству.

Пошел на бульвар, оборвал три клумбы тюльпанов протяженностью десять метров каждая и выложил под окном своей возлюбленной огромное красное сердце. Наутро все проснулись, посмотрели в окно, а там — сердце. И все сказали: «Ого! Вот это да! А парень-то не промах! Хоть и одиннадцать лет. Всерьез его зацепило. Молоде-е-ец! Ой, молоде-е-ец!»

Хотя, по большому счету, надо было этому молодцу хорошего ремня всыпать — за то, что испоганил клумбы и лишил бульвар общественно предназначенной красоты.

Другая запись

Если бы у них была возможность совершить подвиг в выдуманной жизни! В выдуманной, но чтобы была почти как настоящая. Будто ты уснул, а потом очнулся — с подвигом внутри. И дальше бы с этим жил. А это героическое внутри — оно как гарантия человеческого качества, даже если жизнь вокруг будет нормальная и не потребуется действительно умирать, задыхаться в газовой камере.

И вообще: быть может, если совершать подвиги в детстве, лотом, во взрослой жизни, ни от кого не потребуется задыхаться. Не потребуется подвигов, которые будут признаны после смерти…

10

Холмы были самым красивым местом лесопарка, гордостью микрорайона. Они были довольно далеко от школы, и все вместе, классом, мы туда еще не ходили. Но знали: есть холмы.

И вот теперь с холмов потянуло сыростью. Марсём стала зябнуть и кутаться в шаль, которую специально для этого принесла из дома. Она и нас призывала почувствовать, как комнату то и дело накрывают потоки непривычно холодного, колючего воздуха, проникающие в самое нутро: в холмах завелась Гниль.

«Гниль поражала быстрые прозрачные ручейки, и те застывали вонючими старицами, добиралась до веселых прудов с рыбками и стрекозами, и они обращались в гиблые болота. В мутной воде стоячих водоемов появились странные липкие кучки зеленоватых яиц. С виду они напоминали кладки лягушачьей икры, но были намного крупнее и плохо пахли. Когда весеннее солнце посетило холмы и лучи проникли сквозь тину, кожистая оболочка яиц стала лопаться, выпуская на свет странных человекообразных существ с бородавчатой шкурой и лягушачьими лапами. Это были жабастые — хладнокровные порождения болотистой Гнили. Они расплодились и заселили холмы. А теперь охотились за принцессами».

«Им нужны принцессы, — тихо повторила Марсём и внимательно на нас посмотрела. — Я, кажется, говорила: в конце года мы собирались устроить бал. Самый настоящий. Все девочки, как истинные принцессы, должны прийти во дворец в длинных платьях — точь-в-точь как у Золушки, когда она отправилась знакомиться с принцем…»

Оказывается, речь шла о нас. Конечно, о нас! «Принцессы придут на бал в красивых длинных платьях, — Марсём повторила эти слова с удовольствием. Но тут ей в голову пришла новая, более „правильная“ мысль. — А может быть, они придут на бал замарашками, в своей старой грязной одежде, и превратятся в принцесс прямо на глазах у всех». Марсём заметила, как изменились наши лица, и удовлетворенно подтвердила: «Да-да, прямо на глазах у всех. По взмаху волшебной палочки!» Она сделала паузу, позволив слушателям справиться с чувствами: «Но жабастые могут помешать. Не только балу. Им нужны принцессы. Чтобы обратить их в чудовищ».

Мне казалось, внутри меня все уже занято: там был стрежень, там жили разные мысли и чувства. А тут вдруг меня стал заполнять сладкий, тягучий страх, похожий на горький шоколад. Страх булькал от возбуждения, пускал пузырьки, делал меня легкой и горячей. Если бы я могла подпрыгнуть, то взлетела бы к потолку.

Принцессы, бал, жабастые… Наташка тоже не могла сдерживаться — схватила меня за руку и сжала изо всех сил: «О-о-о!»

«Жабастые давно бы расправились с принцессами. Если бы не принцы, — теперь Марсём смотрела на мальчишек. — Принцы им очень мешают. Ведь они никогда не позволят, — она снова сделала паузу, — не позволят посадить кого-нибудь в клетку».

Вершители «невинных гнусностей» исчезли. Благородные принцы застыли от напряжения, сживаясь с уготованной им миссией.

«Принцы отправятся в путешествие, в настоящее рыцарское приключение — чтобы сокрушить Черного Дрэгона, повелителя жабастых».

«Говорят, Черный Дрэгон тоже появился на свет из яйца. Только никто этого не видел. Никто, кроме Беспечной птицы. Беспечная птица сидела на ветвях ивы, росшей у самого болота. Когда-то дерево склонялось над прудом, чтобы любоваться на свое отражение в чистой воде. И птица прилетала сюда за тем же. Она смотрелась в воду и время от времени выражала свое мнение по поводу увиденного: „Уй-ти! Уй-ти!“

Потом отравленная гнилью вода позеленела, заросла тиной и перестала радовать глаз отраженьями деревьев и птиц. Но ива уже не могла разогнуться. А Беспечная птица была слишком беспечной, чтобы менять привычки. Она продолжала смотреть на то, что можно было видеть, — на зеленую тину, и время от времени восклицала: „Фьють-фьють!“ Потому что „Уй-ти!“ теперь не годилось.

И вот она увидела, как из кожистого яйца, вызревшего в зарослях камыша, выбрался странный малыш. Он был самым темным и самым бородавчатым из всех жабастых, когда-либо появлявшихся на свет. И птица не могла сдержать удивления: „Уй-ти! Уй-ти!“ Маленький жабастик оглянулся вокруг, ухватился за тростниковые метелочки и позвал: „Мама! Мама!“ Но мамы не было. Вокруг вообще никого не было. Кроме Беспечной птицы, которая тут же закричала: „Мама — фьють! Мама — фьють!“ Что она хотела этим сказать, никто в точности не знает: птица была Беспечной и не отвечала за свои слова. Малыш, услышав пронзительное „Мама — фьють!“, горько расплакался. А птица все продолжала кричать. И от этих криков горечь жабенка стала свиваться в тугой жгут и биться о стенки сердца, пытаясь вырваться наружу. Но сердечный мешок жабастых достаточно прочен: он выдержал удары жгута. Горечь так и осталась внутри, отравляя жабенку вкус к жизни, а сердце изнутри покрылось мозолями, затвердело и потеряло всякую чувствительность.

Он сделался молчаливым и подозрительным. Ядовитые болотные пары пропитали его злобой. И скоро злоба заполнила его до краев — ведь он был пуст: ни одно доброе чувство не сумело в нем угнездиться. Жабенок рос под крики Беспечной птицы, и вместе с ним росла его злоба. Редкий цвет бородавчатой кожи сделал его заметным, безжалостность вселила в окружающих страх и подарила над ними власть. Он получил имя — Черный Дрэгон, и это имя заставляло трепетать.

У Дрэгона не было никаких желаний, кроме безграничной жажды власти. Лишь одно пристрастие преследовало его: он любил слушать детский плач. Быть может, этот плач странным образом напоминал ему первые часы жизни — когда сердце его еще было мягким и он думал найти свою маму.

Чужой плач стал для Дрэгона главной пищей естества, и он научился его множить.

Дрэгон заставил духов болота раскрыть свои магические тайны и обучить жабастых секретам магии и колдовства, чтобы превращать людей в страшилищ. Для этой цели годились не все люди, а только принцессы — причастные сказочной красоте, обожаемые детьми.

Принцесс сажали в клетки и поили специальными зельями. Через некоторое время они покрывались дикой черной шерстью, у них отрастали желтые зубы — такие длинные, что торчали изо рта, — и кривые когти, вонзающиеся в ладони. Принцессы превращались в чудовищ, послушных злой воле, и их посылали пугать маленьких детей — чтобы те плохо спали по ночам и плакали от страха».

Как плакал сам Дрэгон, когда был маленький: «Мама — фьють! Мама — фьють!»

«Но наши принцы, — в голосе Марсём зазвучали торжественные нотки, — не допустят этого. Они вступят с Дрэгоном в битву, сразятся с ним и победят. Они совершат подвиг подвигов!»

Марсём перевела дыхание и, придавая грядущим событиям несколько больше неопределенности, уточнила: «Постараются совершить».

Принцессы тоже отправятся в путешествие. Это очень опасно, но необходимо: они станут хранительницами жизней принцев.

11

Жизни принцев мы плели на уроках труда — цветные шнурки, шесть боевых и один неразменный. Почти как мойры, заметила Марсём.

Во времена древних греков мойры были богинями судьбы. Они сидели высоко на горе, суровые и беспристрастные, и пряли нити человеческих жизней. «Знаете, как выглядит пряденая жизнь?» — спросила Марсём.

В юности они с друзьями ходили в поход, в Карелию. Пришли в деревню и попросились на ночлег в один дом. Там жила бабушка. Парни из туристской группы накололи ей много дров, на всю зиму. За это бабушка истопила для них баню. А потом отвела Марсём в маленькую летнюю кухню. Там была дровяная плита. Бабушка взяла «разжошку» и затопила печку. Пока печка чадила, а вода закипала, Марсём расспрашивала бабушку про жизнь. Бабушка сказала, что прядет помаленьку. Раньше пряла много, а теперь помаленьку. Марсём попросила показать, как это — прясть? Бабушка вынесла деревянную прялку — совсем простую, ручную, вырезанную из цельного корня елки. Нацепила на гребень клок собачьей шерсти, послюнявила пальцы и стала вытягивать из шерсти маленькие пучочки, скручивая их в нитку. Бабушка была очень старая, и Марсём подумала: она похожа на мойру. А нитка состоит из крошечных узелков. Узелки — как события жизни, из которых складывается судьба.

Мы плели, почти как мойры. Только не беспристрастно. Мы должны были наделить узелки волшебной силой, вплести в нити свои надежды и заветные чаянья. Это совсем маленькое колдовство, говорила Марсём. Так поступали женщины во все времена, когда собирали мужчин в дальние странствия. И мы должны суметь.

Мне нравилось плести с умыслом. Косички получались красивыми, тугими и ровными. Марсём, проходя по рядам, даже остановилась, чтобы полюбоваться на них. Но, быть может, в них пробралось какое-то неправильное чаяние? То, что сыграло с их обладателем злую шутку? Как с верным и благородным рыцарем Тристаном, выпившим чужой любовный напиток. Как с верным и благородным рыцарем Ланцелотом, охранявшим молодую жену короля.

Если бы пришел некто и спросил, кому желаю я победы в бою с Дрэгоном, кому желаю совершить подвиг подвигов, я, конечно же, сказала бы: «Всем нашим принцам желаю я совершить подвиг! И для этого плету цветные шнурки жизни! И вкладываю в них свои чаянья и надежды». — «Нет, — возразил бы некто. — Ты должна назвать только одно имя!» Что бы я ответила?

12

Принцы сами выберут себе хранительниц, сказала Марсём. Это их привилегия, старый рыцарский закон: рыцарь выбирает даму, которой служит и которую защищает.

— Тебе хорошо! Ты Петькины жизни хранить будешь! — проворчала Наташка.

Она боялась, что ее не выберут. А я совсем не боялась. Я знала, как будет. Но и Наташка зря волновалась. У нас в классе мальчиков было меньше, чем девочек. А в защитниках, сказала Марсём, нуждаются все. И хранительницами тоже все хотят быть. Поэтому, кроме меня, Петя выбрал еще и Наташку. Сначала — меня, а потом — ее. Он не мог поступить иначе. Он всегда поступал правильно.

Дедушка возил меня в школу на машине. Как-то, проезжая мимо троллейбусной остановки, мы увидели Петю с Наташкой и Петину бабушку. Дедушка притормозил, открыл дверцу и пригласил их сесть в машину. С тех пор он все время так делал. А иногда — очень редко, когда дедушка уезжал в командировку, — нас в школу провожала Петина бабушка.

Петя был кругленький, пухлый и задумчивый. Никто не знал, о чем он думает: он мало говорил. Зато любил слушать — меня, Наташку, свою бабушку. Но меня — больше всего. Петина бабушка считала, я хорошо влияю на Петю. Она специально готовила пирожки и приглашала меня в гости. Обычно вместе со мной заявлялась Наташка. Это было почти неизбежно: Наташка жила в том же доме и считалась моей лучшей подругой. А пирожки ей нужны были гораздо больше, чем мне. Из-за развода Наташкина мама была «вся на нервах», и еда дома стала готовиться с перебоями.

Я приходила к Пете в гости (с Наташкой и без Наташки), ела пирожки, смотрела мультики и играла в Петины игрушки, но я не могу сказать, в чем именно заключалось мое благотворное влияние на Петю. Наверное, я просто боюсь сказать. До сих пор боюсь.

Очень скоро после того, как дедушка первый раз посадил в машину Петю с Наташкой и Петину бабушку, у Пети дома случилось несчастье. Его мама заболела. Она заболела не просто так, а будучи беременной. Врачи очень беспокоились не только за ее здоровье, но даже за жизнь. Петина мама должна была все время ходить в маске, и ей нельзя было общаться с теми, у кого насморк: даже самый маленький насморк мог запросто ее убить. А у Пети насморк был очень часто, и не маленький. И так получилось, что он стал опасен для своей мамы. Поэтому Петин папа увез маму жить куда-то за город и только иногда приезжал за сыном, чтобы отвезти повидаться с мамой, — когда у Пети не было насморка. Папа сказал, он заработает много денег, поедет за границу и достанет нужное лекарство — чтобы мама поправилась. Мама поправится — обязательно — и родит Пете сестричку. Но пока Петя должен терпеть и жить с бабушкой. Петя должен быть мужественным, не капризничать и хорошо учиться.

И Петя терпел и жил с бабушкой. А Петин папа очень много работал. Больше, чем по силам нормальному человеку. Потому что, объясняла Петина бабушка дедушке, лекарство для мамы стоило баснословных денег. Но они, конечно же, справятся. Потому что — слава Богу! — есть Марсём, и вот — Алиночка.

Петя старался следовать папиным наставлениям. Но у него не очень получалось хорошо учиться. Он часто бывал рассеянным, быстро уставал и рвался на перемену. Однако Марсём была его первой учительницей, он любил ее — в полном соответствии с законом, и это ему немного помогало. А Марсём знала про его маму и всегда сажала около себя. Часть уроков проходила на ковре. Мы сидели, скрестив ноги по-турецки, иногда лежали на животах. А Марсём рассказывала — про имена, про греков или про что-то другое. И было два места — рядом с Марсём, где все хотели сидеть. Раньше все сидели по очереди. А потом, когда Петина мама заболела, одно место, справа, закрепилось за Петей. Когда мы перебирались на ковер, Петя устраивался у Марсём под боком, как котенок, и она легонько прижимала его к себе. Она даже разрешала ему лежать, когда другие сидели. Если он вдруг начинал возиться и отвлекался, она прижимала его к себе чуть покрепче — чтобы он утих и сосредоточился. А когда ругала, говорила: «Ты мужчина или нет?» Потому что была уверена: Петя — не просто мужчина. Он верный и преданный рыцарь. Она так считала из-за меня.

Вообще-то мы в классе следили, кто с кем вдруг встанет в пару и кто за кем бегает на перемене. И если вдруг кто-то бежал за кем-то «новым», это сразу замечали, начинали обсуждать, задирать или дразнить — из зависти или просто так, для интереса. И только над Петей не смеялись. Петя всегда вставал в пару со мной. И на музыкальных занятиях хотел танцевать только со мной. Танцевал он очень плохо: не попадал в такт музыке, и его ногам требовалось много времени, чтобы освоить новое движение. А у меня все получалось легко. И наша учительница танцев Юлия Александровна часто ставила меня в пару с другими мальчиками — более ловкими и подвижными. Но когда мы сами становились в пары — как хотели, Петя неизменно оказывался в одной паре со мной. И еще он ездил вместе со мной в школу и обратно. И я ходила к его бабушке на пирожки. И мы играли в его игрушки.

Петя любил строить из кубиков. Когда он был один, он всегда строил — дома, башни, заборы, гаражи. Большие, маленькие, все время разные. Но в этих домах и башнях никто не жил. В гаражах иногда стояли машины. Но они были будто бы ничьи. Меня это удивляло. Когда я строила домик — даже самый маленький, — я сразу туда кого-нибудь поселяла, и там начинало что-то происходить. А Петя строил ради чего-то другого, чего я понять не могла. Ради того, чтобы это было и занимало всю комнату, и даже иногда вылезало в коридор. Однако, когда я предлагала заселить его город, он всегда соглашался. Он был рад, что у меня есть желания. Я приносила с собой человечков, и зверюшек, и маленьких монстров. Они занимали разные углы и башни, ходили друг к другу в гости, праздновали дни рождения, пели, танцевали, ссорились и воевали.

Петя сидел и смотрел, как я играю. Смотрел — и ничего не предлагал. Он не смел вмешиваться в жизнь моего игрушечного мира, будто это могло мне чем-нибудь повредить. Только иногда тихонечко просил: «Ну, играй вслух!»

Куколки и монстры, конечно же, разговаривали между собой. Все время разговаривали. Но их голоса звучали внутри меня. А снаружи лишь было видно, как фигурки перемещаются туда-сюда. Поэтому Петя и просил: «Ну, играй вслух!» Играть вслух было труднее. Иногда я соглашалась, а иногда — нет.

А он соглашался всегда: чтобы случилась гроза, или землетрясение, или налет инопланетян, и его город, огромный прекрасный город, который он строил три дня, вдруг начал рушиться. Так бывает, говорила я. Даже на самом деле. Землетрясение может стереть с лица земли не только город — целую страну. Главное во время землетрясения — спасти жителей. Хотя бы не всех, а героев. Главных. Потому что главные герои могут построить другой город, еще лучше. Или вообще переселиться жить на другую планету. И Петя смотрел, как от устроенных мною толчков или от падения неопознанных летающих объектов рушатся его башни, заборы и гаражи — и соглашался: главное — спасти жителей. И помогал мне их спасать. А потом строил новый город. Будто бы — на другой планете. Это я настаивала, что на другой. Или Наташка, которая тоже любила землетрясения и катаклизмы. И он строил. Для меня.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Кирза и лира» Владислава Вишневского – это абсолютно правдивая и почти документальная хроника армей...
Родился 12 февраля 1972 года в семье служащих в посёлке Русская Поляна, Омской области. После прожив...
Свагито Либермайстер – психотерапевт, работающий в Пуне (Индия) в одном из крупнейших центров по лич...
В своей новой книге, посвященной вегетарианскому образу жизни, Рудигер Дальке рассказывает о влиянии...
Ваш мужчина развернулся и хлопнул дверью перед вашим носом? Или тихо и незаметно ушел, сменив номер ...
Николай Степанович Гумилев (1886–1921) многое успел за короткую жизнь. Один из ярких представителей ...