Анжелика. Путь в Версаль Голон Анн
— Любезный друг, — голос интенданта звучал сухо, — сожалею, что вы принимаете мои замечания в таком духе, как бы это сказать, то ли с насмешкой, то ли с протестом. Мне неприятно настаивать. Все это очень серьезно. Я могу дать вам только один совет: отрекитесь, отрекитесь, пока не поздно; поверьте мне, вы избежите тогда тысячи неприятностей, тысячи огорчений.
Анжелике очень хотелось, чтобы монсеньор де Бардань отправился читать наставления куда-нибудь подальше, она устала стоять согнувшись и притворяться, что занята делом.
Наконец голос стал доноситься уже с лестницы, а затем и совсем пропал. Потом стали хлопать двери в доме и ворота во дворе, послышался стук копыт и башмаков. Постепенно в кухню вошли все домочадцы и собрались вокруг стола. Старая служанка, та, что швырялась луковицами, тихонько, как мышка, пробежала к печке и облегченно вздохнула, увидев, что ужин, о котором она в пылу сражения совершенно забыла, не пострадал.
— Спасибо, красавица, — шепнула она Анжелике. — Если бы не ты, задал бы мне хозяин жару.
Старая служанка Ревекка поставила блюдо на стол и сама стала в его конце, а пастор Бокер произнес короткое слово, или, скорее, молитву, призывая благословение Господне на скромную трапезу. Затем все уселись. Анжелика, чувствуя себя неловко, все стояла у очага. Мэтр Габриэль обратился к ней:
— Госпожа Анжелика, подойдите и садитесь за стол. Наши слуги всегда составляли часть нашей семьи. И девочка ваша пусть окажет нам честь. Невинность привлекает на дом благословение Божие. Надо только найти маленькой стул по росту.
Мальчик Мартиал выскочил из-за стола и скоро вернулся с детским стулом, видимо, лежавшим где-то на чердаке с тех пор, как младший из детей, теперь уже семилетний, впервые надел короткие штаны, как большой. Анжелика усадила Онорину, которая медленно обвела всех присутствующих царственным взглядом.
В бледном свете свечей она, казалось, внимательно разглядывала лица этих горожан. Черные одеяния скрывались в тени. Белые крылья женских чепцов, словно какие-то птицы, повернулись к девочке. А она перевела взгляд на пастора Бокера, сидевшего на другом конце стола, и послала ему прелестную улыбку, пролепетав несколько слов, которые никто не разобрал, но в добром смысле которых нельзя было усомниться. Такт, с которым малютка выбрала из всех самого достойного, очаровал общество.
— Боже, как она хороша! — воскликнула юная Абигель, дочь пастора.
— И какая милая! — сказала Северина.
— А волосы у нее блестят совсем как медные кастрюли, — вскричал Мартиал.
Они радовались и весело смеялись, а Онорина все разглядывала пастора с пристальным вниманием. Старик был тронут и даже польщен тем, что сумел внушить такое чувство столь юной барышне. Он попросил положить еду ей первой.
— Дети должны царить между нами. Господь любил собирать их возле себя.
Он рассказал притчу о дитяти, которого Иисус поставил среди мучимых тревогой взрослых и сказал им: «Если не обратитесь и не будете, как это дитя, не войдете в Царство Небесное».
Все посерьезнели и внимательно выслушали его, а потом старший сын встал и прочел службу, как было принято в городских семьях.
— Отец, — сказала, волнуясь двенадцатилетняя Северина, — что бы ты сделал, если бы дядюшку Лазаря заставили причаститься? Что бы ты тогда сделал?
— Никого нельзя насильно заставить причаститься, дочка. Сами паписты сочли бы это святотатством, ничего не значащим перед Господом.
— Ну а если бы они все-таки заставили? Что бы ты тогда сделал? Ты бы их убил?
Ее черные пронзительные зрачки горели на бледном, как мел, личике, которому белый чепчик, вроде крестьянского, придавал какое-то старческое выражение.
— Насилие, дочь моя… — начал мэтр Габриэль.
Ее большой рот скривился в дерзкой гримасе.
— Ну конечно, ты бы подчинился им. И наш дом был бы опозорен.
— Детям о таких вещах рассуждать не полагается, — разгневался мэтр Габриэль.
Он был человек мирного вида, которого легко можно было принять за кутилу. На самом же деле трудно было бы найти большую противоположность этому, несмотря на обросшую жирком фигуру и ласковые голубые глаза. Встретившись с ним, Анжелика поняла, что ларошельцы скрывают твердость льда под мягким обличьем любителя земных благ. Теперь словно молния ее озарила, и она вспомнила, как он колотил ее палкой на дороге в Олонские пески. Он был создан, чтобы лакомиться ортоланами, и мог оценить редкостный вкус этих птичек, а на самом деле ему довольно было краюхи хлеба и пары долек чеснока
— как и доброму королю Генриху, который долго прогостил в Ла-Рошели, прежде чем отправился в Париж слушать мессу.
Когда семья перешла в другую комнату читать Библию, Анжелика, оставшаяся в кухне со старой служанкой, совсем повесила голову.
— Не знаю, действительно ли всем достаточно такого ужина, но моей девочке этого мало. Даже в чаще лесной она питалась лучше, чем в этом доме, который выглядит богатым. Или нищета и голод из Пуату добрались сюда?
— Да чего вам надо? — возмутилась старушка. — Мы, ларошельцы, богаче всех прочих городов в королевстве. После осады тут и редиски не найти было. Но посмотрите, что теперь творится в складах, на набережных… У нас не счесть товаров, и вин, и соли, и всякого продовольствия.
— А почему же такая скупость?
— А, сразу видно, что вы не из наших! А мы после осады сохранили привычку резать селедку на четыре куска и считать картошки по штучке. Видели бы вы отца господина Габриэля. Замечательный был человек! Ему можно было камни подать на стол, а он бы и не заметил. Вот только в винах был разборчив. Признавал лишь самые лучшие из Шаранты, они у нас хранятся в погребе, вон там внизу, — добавила она, стукнув своим сабо по плиткам кухонного пола.
Разговаривая, она собрала со стола тарелки и принялась мыть их в тазу с горячей водой. Анжелика смотрела на нее и думала: «Плохой я буду, верно, служанкой». Пока что она чувствовала голод. Ее даже знобило, словно перед болезнью. Сильно саднило обожженное плечо, прилипавшее к корсажу. Каждое движение напоминало ту унизительную минуту, страх, перенесенные мучения; все это было так недавно, что она не могла отогнать холодной тени, облегшей ее.
Анжелика взяла на руки Онорину. Девочка не просила есть. Она вообще никогда ничего не просила. Кажется, ей довольно было ощущать себя в материнских объятиях и ничего больше не требовалось. Пожалуй, она походила на этих протестантов, которым от жизни нужно было только одно, самое важное, а от всего прочего они могли отказаться. Но как они все только что улыбались девочке… Проклятое дитя! Надо ли оставаться с ней под этим кровом? Или уйти отсюда? А куда уйти?
— Возьмите-ка простокваши и хлеба для маленькой, — сказала старая служанка и поставила солидную порцию на угол стола.
— А если ваши хозяева…
— Ничего они не скажут, ведь это для ребенка… Я их знаю. А потом уложите ее вот тут.
Она показала Анжелике большую высокую кровать в алькове кухни. На кровати лежали пуховики.
— Так вы сами, наверно, спите тут обычно?
— Нет, у меня матрас лежит внизу, возле склада. Я там сплю, чтобы сторожить добро от воров.
Накормив и уложив ребенка, Анжелика подошла к очагу. Этой ночью она не смела уснуть. В сто раз лучше было посидеть со старой Ревеккой, которая явно любила поболтать. Она могла дать добрый совет относительно будущего. Старуха возилась у печи, размешивая горящие угли.
— Присаживайся, красавица, — показала она на скамейку против себя. — Погрызем-ка краба. И запьем его стаканчиком доброго винца из Сен-Мартена-де-Ре. Вам сразу станет лучше, Из садка она вытащила огромного, величиной с салфетку, краба, который медленно ворочался, из фиолетового стал розовым, потом красным. Ревекка опытной рукой приготовила его, ловко разломила и подала половину Анжелике.
— Делайте, как я. Нож держите вот так. И ничего не оставляйте, кроме скорлупы. У краба все вкусно.
Горячее мясо, вынутое из клешней, пахло морем, и вкус был совсем не такой, как у земных тварей, он пробудил тоску о далеких горизонтах, о поэзии морских берегов.
— Попробуйте же вино, — настаивала Ревекка. — Отдает водорослями. — И прислушалась тревожно:
— Госпожа Анна, бывает, заглядывает сюда. Вот уж была бы недовольна…
Но в большом доме все было тихо. Пропев псалмы, его обитатели улеглись спать. Около больного старика светилась масляная лампа. Мэтр Габриэль у себя в полуподвале проверял счета. На кухне потрескивал огонь в очаге. А из-за закрытых окон доносился тихий рокот моря.
— Ну, конечно, вы не из наших, — вновь заговорила старуха. — С такими-то глазами… Может, вы из Бретани?
— Нет, я из Пуату, — ответила Анжелика и тут же пожалела, что сказала это. Когда же она научится быть настороже, не доверять этому враждебному миру, где всюду грозят западни и козни.
— Вам плохо, видно, пришлось там. — Старушка посмотрела понимающе. — Расскажите хоть немножко. — Глаза ее загорелись любопытством. — .. А, понимаю, — вновь заговорила она, видя, что Анжелика продолжает молчать. — Вы столько повидали, что не решаетесь говорить об этом, вроде Жанны и Мадлены, кузин булочника, или этой толстой Сары из деревни Вернон, которая чуть не помешалась. И не сердитесь: ничего я не говорила. Лучше поешьте еще. Все улаживается в конце концов. Каждой кажется, что несчастнее ее на свете нет, а потом находится другая, которая расскажет что-нибудь похуже. Война, осады, голод — что это приносит? Несчастье, конечно. И почему же и на вашу долю оно не достанется? Нет для того оснований. Как в поговорке: «Знамя упадет, девушка честь потеряет». Я ведь пережила осаду, и трое детей у меня умерли с голоду. Вот я вам расскажу…
Анжелика почувствовала себя слегка задетой этой примитивной логикой, она подумала: «Но ведь я-то была маркизой дю Плесси-Белльер».
Под высоким чепцом старой Ревекки виднелось сморщенное лицо, и среди его морщинок прятались насмешливые глазки. Даже когда она говорила серьезно и о вещах невеселых, ее взгляд сохранял улыбчивую усмешку.
— Мне довелось, — произнесла уже вслух Анжелика, сама удивляясь тому, что говорит, — мне довелось держать в руках свое убитое дитя.
Дрожь опять охватила ее.
— Да, понимаю вас, моя пригожая. Когда теряешь ребенка, словно покидаешь этот свет, становишься непохожей на других. У меня ведь их было трое, слышите, троих невинных младенцев я схоронила в осаду. Я пережила осаду, да, дочь моя, мне было тогда двадцать пять лет, и у меня было трое детишек, старшему седьмой годок. Он-то и скончался первым, а я все думала, что он спит, и не хотела будить его, думала: пусть спит, хоть голода не чувствует. Ну уж вечер пришел, а он все не шевелится, и тут я встревожилась. Подхожу к его кроватке и начинаю понимать. Он еще утром умер. Умер от голода! Я уж сказала, войны да осады, они добра не приносят.
— Почему же вы не ушли из города. Неужто нельзя было попробовать? — вознегодовала Анжелика.
— Вокруг города стояли солдаты господина Ришелье. И потом не мне же было решать, сдается город или нет. Всякий день ждали англичан. Но англичане пришли и потом ушли, а господин Ришелье построил дамбу. Каждый день мы ждали чего-то. Что же могло произойти? Солдаты умирали от голода на городских стенах. И мой муж, совсем больной, пошел туда. Он едва мог тащить свою алебарду и еле передвигал ноги, я видела, как он идет. И когда он не вернулся домой однажды вечером, я все сразу поняла. Он умер на своем посту, и тело его бросили в общую яму. Сбрасывать трупы за пределы городских стен у нас не смели, чтобы королевские войска не догадались, что от гарнизона скоро ничего не останется… Голод — его не опишешь, не объяснишь тому, кто его не испытал… Особенно долгий голод… Когда выходишь на улицу и думаешь, надеешься — вдруг что-то попадется… Ищешь повсюду, за каждым столбиком, под каждой ступенькой, оглядываешь стены, словно среди их камней может оказаться что-то съедобное… Какая-нибудь былинка… Какой радостью было услышать шорох мыши под полом! Я сторожила мышей целыми часами, мой старший мальчик очень умело ловил их. Был у нас один фламандский купец, который продавал старые шкуры, шестилетние и семилетние. Это было великое дело. Город купил у него 800 шкур и отдал солдатам и тем жителям, кто мог держать оружие. Их кипятили, из отвара получалось хорошее желе… И мне удалось немного добыть для оставшихся у меня двоих детей… А все ничего не происходило, только каждый день приносил новую боль… На улицах то и дело встречались высохшие, почерневшие, едва обернутые тела, которые близкие с трудом тащили на кладбище… Муж нес жену на плече, как носят окорок… Две дочери несли старого отца на носилках… А мать — ребенка на руках, как несут крестить…
— И вы не могли уйти из города? Убежать от голода?
— За стенами были настороже королевские солдаты. Мужчин они вешали, с женщинами делали все, что им хотелось, ну, а с детьми? Разве узнаешь, что они творили. Да и нельзя было уходить из города. Это значило признать его поражение. Есть такое, чего делать нельзя. Неизвестно почему. Надо было умирать вместе с городом, либо… Я уже не помню, когда умерло мое второе дитя. Помню только, что, когда депутаты пошли к королю Людовику XIII, чтобы стать перед ним на колени и подать ему на подушке ключи от города, у меня оставался только один ребенок, самый младший… Все спешили, кричали: «Идем к воротам, там хлеб…» И я тоже бежала, то есть мне казалось, что бегу, а на самом деле я, как и другие, еле тащилась, хватаясь за стены… Все мы были словно призраки… Да, нас можно было назвать призраками… Я посмотрела на малыша, его черные глазки казались огромными на крохотном исхудавшем личике, и подумала: «Ну все кончилось, депутаты сдают город королю… Король сейчас войдет в город, и в городе будет хлеб! Все кончено, город сдался. Но этот малыш у тебя остается. Хоть он один. Для него сдача наступила вовремя — так я тогда думала, — еще несколько дней, и ты осталась бы матерью с пустыми руками. Слава Богу!» Но знаете, что случилось?
— Нет, — ответила Анжелика, с ужасом глядя на Ревекку.
— Ну и вот… Да выпейте же вино, нечего ему тут стоять и греться, вино с Королевского острова надо пить прохладным… Ну и вот, у ворот города появились солдаты, они раздавали ковриги, горячие еще, прямо из печей, которые были у них в лагере. Им было приказано держаться вежливо с мужественными ларошельцами… Ну а солдаты, если их не гонят биться, тоже бывают иногда похожи на людей… Кое-кто из них даже всплакнул, глядя на нас, я сама видела… Ну вот, я поела, и маленький мой поел, ухватился обеими ручонками за кусок хлеба и грыз его, словно бельчонок… И тут вдруг он сразу умер… Потому что съел слишком много, слишком быстро. Головка у него склонилась на плечо, и все кончилось. Оставалось мне только похоронить его, как и двоих других… А что со мною потом стало, как вы думаете? Чуть с ума не сошла, чуть совсем с ума не сошла… Ну и вот, дочь моя, усвойте хоть это: что бы ни случилось, что бы ни пришлось перетерпеть, жизнь все нити склеивает заново, как паук, и гораздо быстрее, чем можно вообразить, и этому не воспрепятствуешь…
На минуту она умолкла и слышен был только скрип ее ножа, быстро выскребавшего крабью скорлупу.
— Сначала я нашла утешение в еде. Видеть перед собой то, чего так долго не хватало, давало какое-то удовлетворение, я забывала тогда о пережитом. А потом, попозже, меня утешало море. Я уходила на береговые скалы и подолгу смотрела на него. Я слышала стук кирок, разбивавших укрепления и башни Ла-Рошели, нашего гордого города. Но море-то осталось, его никто не мог у меня отнять. Вот это и утешало меня, дочь моя… А потом меня полюбил один человек. Он был папист. Их много оказалось в городе, словно из-под земли вылезли. Но этот умел хорошо говорить о любви, а мне ничего больше и не надо было. Мы бы и повенчались, да вот ведь какая штука! Надо было мне прежде обратиться в папизм. Ну, это уж не по мне. И он сел на корабль и отправился в Сен-Мало, там у него и родня была, и наследство оставалось. Больше я его не видала… Так-то! Родила я от него, мальчика родила… Ну что ж, надо было возвращаться к жизни, не так ли? Дети, они дают силу жить.
Закончив свой рассказ, Ревекка встала, стряхнула с фартука кусочки крабьей скорлупы. Потом снова внимательно прислушалась.
— Да нет, это я море слушаю. Сердится оно, ворчит… Посмотрите-ка.
В глубине алькова, за кроватью, было окно. Она раздвинула ставни, распахнула створки со стеклами, вставленными в свинцовый переплет. В комнату ворвался свежий порыв ветра, насыщенного запахом водорослей и соли; шум волн, разбивавшихся о стены, был так силен, что надо было кричать. По небу неслись тучи цвета расплавленного свинца; пролетая мимо луны, они принимали разные оттенки, то походили на сгустки дыма, то на взмахи шарфа, темного, как чернила. Слева подымалась башня с огромной пирамидальной вершиной в готическом стиле, на которой стоял фонарь. Это был маяк, освещавший путь судам, пробиравшимся через морские протоки между островами. Там виднелся силуэт часового с алебардой, ссутулившегося под напором ветра. Он зажег погаснувший было огонь, языки которого заплясали под стрелками свода башни, спустился вниз по винтовой лестнице и укрылся в кордегардии.
От набережной дом мэтра Габриэля отделял только узкий переулок. Ловкий парень мог бы прямо из окна прыгнуть на главную улицу. Ревекка объяснила Анжелике, что знает всех солдат, несущих караульную службу при маяке, потому что привыкла лущить горох перед открытым окном либо штопать чулки всего семейства, а они проходили мимо, болтая или зевая. Она первая узнавала, что делается в гавани, потому что маячные сторожа должны были сообщать о прибытии судов, груженных вином или солью, из Голландии, Фландрии, Англии или Америки, сообщать, какое судно идет, военное или торговое, иностранное или свое, ларошельское. Как только на горизонте, возле островов Олерон или Ре, показывался белый парус, часовой подносил к устам трубу. А когда судно входило в гавань, долго звенел колокол. От купцов, маклеров, судовладельцев всегда распространялось возбуждение. В Ла-Рошели не знали скуки из-за всех этих судов, ежедневно привозивших к ее набережным вести со всего мира.
Прежде сигнал о подходе судов подавали с башни Св. Николая, но после того как ее наполовину снесли, эта честь перешла к Башне Маяка.
Для дома мэтра Габриэля это было очень удобно. Ревекка могла благодарить Господа, направившего ее сюда с предложением своих услуг.
Она закрыла окно, захлопнула деревянные ставни, и наступила тишина, особенно глубокая после рокота бури. Анжелика провела языком по губам и ощутила свежий, солоноватый вкус.
Она увидела, что Онорина проснулась. Приподнявшись на кровати, она походила со своими блестящими кудрями и голыми плечиками на русалочку, услышавшую призыв моря. Ее глаза были затуманены сновидениями. Анжелика уложила ее и подоткнула одеяло. Она вспомнила, что Онорина была отмечена знаком Нептуна. На последней ступеньке лестницы, которая вела на верхние этажи, сидел семилетний мальчик. Он был незаметен в тени и, должно быть, с интересом слушал рассказы старой служанки. А та прошла мимо него, покачав головой.
— Этот ребенок убил свою мать, когда родился. Его здесь не любят…
Она стала спускаться, бормоча:
— ..Сироты страдают, матери плачут, так уж повелось на свете… Так слезы льются, и нескоро этому придет конец, я вам говорю…
Ее белый чепец исчез в темноте внизу.
— Надо идти спать, — сказала Анжелика ребенку. Он послушно встал. Личико у него было болезненное, из носа текло. Жесткие волосы придавали ему особенно жалкий вид.
— Как тебя зовут? — спросила она.
Он ничего не ответил и стал подниматься по лестнице, задевая стены. Он походил на испуганного крысенка. Он уже поднялся на верхний этаж, когда она заметила, что он не попросил огня, и быстро догнала его.
— Подожди, маленький. Тут же ничего не видно, ты можешь упасть.
Она взяла его за руку, ручонка была слабенькая и холодная. Она ощутила боль в сердце, давно уже она забыла об этом исполненном нежности движении, которое когда-то было так привычно.
Мальчик все поднимался, и она шла за ним, словно эта маленькая, почти бесплотная тень влекла ее за собой. Теперь ей показалось, что это он взял ее за руку.
— Ты тут спишь?
Он качнул утвердительно подбородком и на этот раз взглянул на нее, словно не веря, что кто-то стоит возле него. Постель ему устроили на чердаке. Это было очень жалкое ложе. Матрас, должно быть, давно не выбивали, простыни были несвежие, одеяло слишком легкое. Зимой тут должно быть страшно холодно. В круглом оконце показалась на минуту бледная луна, осветив мощные балки наверху и кучу самых разнообразных вещей на полу, ящиков, старой мебели. Прямо напротив постели стояло большое треснувшее зеркало.
— Тебе тут нравится? — спросила она ребенка. — Тебе не холодно, не страшно?
Она поймала испуганный взгляд мальчика и подумала:
«Конечно, тут бегают крысы, а ему страшно».
Она стала раздевать его. Худенькие плечи под ее руками так были похожи на хрупкое тельце Флоримона, когда он был совсем маленький, сжатые губы были, как у Кантора, который так мало говорил, но потихоньку пел, а тоска во взгляде — как у маленького Шарля-Анри, мечтавшего о своей маме.
Мальчик, видимо, удивлялся тому, что его раздевают. Он хотел делать это сам. Собрав свои одежки, он очень аккуратно сложил их на табуретке. В белой рубашке он казался еще более худым.
— Да, этот ребенок умирает от голода.
Она обхватила его руками и прижала к себе, не замечая, что из глаз ее текут слезы. Она говорила себе, что всегда была невнимательной матерью. Она защищала своих сыновей от голода и холода, как это делают и звери, потому что это были ее детеныши, но она не знала и не искала того наслаждения, которое дается, когда прижимаешь их к сердцу, когда пристально вглядываешься в них, когда живешь их жизнью. Она не ощущала связывавших ее с ними нитей, пока их так жестоко не оборвали. Рана продолжала кровоточить, и все мучительнее была мысль о том, что было возможно и чем она пренебрегла.
— Сыновья мои! Сыновья! — Слишком рано они появились на свет. Они осложнили ей жизнь. Иногда она досадовала что ей приходится заниматься ими, а не собственными делами. Она тогда еще не созрела для нежных радостей материнства. Сначала становишься женщиной, потом уже матерью.
Она уложила мальчика в постель, улыбаясь, чтобы он не заметил ее слез. Поцеловав его, она сошла вниз.
В глубине кухни, за кроватью, она сняла корсаж и стала медленно расчесывать волосы. Теперь ей уже не хотелось уходить отсюда. Дом возле набережной, так близко от моря, обещал ей многое и показался надежным приютом.
Глава 2
На следующий день госпожа Анна торжественно, с подобающими речами преподнесла ей Библию в черном бархатном переплете.
— Я заметила, дочь моя, что вы не повторяли слова молитв с нами. Видно, вера ваша остыла. Вот Книга Книг, в которой каждая женщина может почерпнуть дух смирения, покорности и преданности, необходимых в ее состоянии.
Оставшись одна, Анжелика повертела Библию в руках и отправилась искать мэтра Габриэля. Приказчик сказал ей, что он внизу, на складе, где держит свои счета.
Надо было пройти через двор, перешагнуть порог и спуститься на несколько ступенек, чтобы попасть в просторные, большие комнаты, где купец хранил самые дорогие товары, в том числе образцы вин из Шаранты и водок, которые отправлял в Голландию и Англию. Он был одним из самых крупных поставщиков этих напитков. Как раз в эту минуту с ним прощался какой-то английский капитан, видимо, сделавший заказ и снявший уже пробу. В комнате пахло водкой, и мухи летали вокруг двух стеклянных кубков, из которых ее пили. Капитан имел хмурый вид, но все-таки снял перед Анжеликой свою полинявшую шляпу и пробормотал какой-то комплимент «прелестной жене мэтра Габриэля», который сухо поправил клиента, не отрывая носа от счетов:
— Она мне не жена, а служанка…
— Ах, так, — ответил англичанин и снова поклонился с довольным видом.
Анжелика английского не знала и потому за разговором не следила и не пыталась понять, о чем идет речь. Ее слишком тревожила мысль о том, что последует за ее признанием.
— Мэтр Габриэль, — проговорила она, собрав все свое мужество, — я должна разъяснить недоразумение. Мне следовало сделать это раньше. Я не принадлежу к реформатской религии, как полагаете вы и все ваши. Я.., я католичка.
Купец вздрогнул и был явно очень раздосадован.
— Так почему же вы позволили поставить на себе клеймо? — воскликнул он. — Вы должны были объявить, к какой вере принадлежите, и тогда избежали бы этого страшного наказания. Закон говорит, что всякая женщина, принадлежащая к реформатам, какой бы проступок она ни совершила, подлежит клеймению знаком лилии и наказанию плетьми. Благодаря судье, принадлежащему к нашей религии, которого мы отыскали в Сабле, мне удалось избавить вас от плетей. Но от другой половины наказания он не мог вас освободить, так как вас захватили вместе с опасными бандитами. Вы знаете, что троих из них повесили, а прочих отправили на каторгу?
— Я этого не знала. Бедные люди!
— Это вас так мало волнует! Но ведь это были ваши товарищи…
— Я их почти не знала.
Мэтр Габриэль взмахнул рукой, так что капля чернил брызнула на его счета.
— Почему же вы не объяснили все вовремя, несчастная?
Он тщательно промокнул кляксу и вытер перо.
— Католичку клеймят, только если она окажется виновной в тяжелом преступлении: убийстве, проституции, грабежах. Вас могут посадить в тюрьму, если обнаружат, либо сослать в Канаду, «в жены поселенцам». Почему же вы ничего вовремя не сказали?
Он внимательно посмотрел на нее и проговорил вполголоса:
— Может быть, вы не хотели, чтобы вам задавали лишние вопросы?
— Нет, нет, мэтр Габриэль. Я не о том заботилась. Я в ту минуту думала только о своей дочке. Я ведь не знала, что вы ее спасли. Я просто покорилась, не понимая, что со мной делают. А теперь уже поздно. Я заклеймена на всю жизнь. Но вы один знаете об этом, мэтр Габриэль, вы не выдадите меня?..
— Я уже принял вас в свое жилище. Никто не покусится на вашу безопасность, пока вы находитесь под моим кровом. Это древний закон гостеприимства.
— Значит, вы меня не выгоните?
— А с чего мне выгонять вас?
— Я постараюсь не обмануть вашего доверия, мэтр Габриэль, но только.., я хочу вам сразу сказать…
— Я знаю, что вы хотите сказать мне, — пробурчал купец. — Что вы не собираетесь менять веру. Но ведь ничто не мешает вам читать Библию. Открывайте ее каждый день, все равно на какой странице. И всякий раз вы найдете там ответ на то, что вас тревожит. Чтение Библии напомнит вам о забытой стране и возвысит ваше сердце.
И он подал ей в руки книгу в черном переплете. Солнце, южное солнце, заливало двор, в середине которого пальма с мохнатым стволом подымала к ясному голубому небу колючие круглые листья. У стены, недалеко от скамейки, рос куст испанской сирени, а за ним подымался ряд шток-роз, огромных, как кочаны капусты. В старых глиняных кувшинах благоухали левкои и желтофиоли. В углу, под навесом в виде раковины, был бассейн с фонтаном, и мерный звук падающих капель довершал непривычный характер этого двора, напоминавшего отчасти испанское патио, отчасти провинциальный палисадник. Высокие ворота надежно защищали его.
Анжелика вернулась за оставшимися на столе кубками, чтобы помыть их на кухне.
— Мэтр Габриэль, простите, что я опять беспокою вас. Кто распоряжается в доме, госпожа Анна? От кого мне получать приказания?
— Моя тетушка никогда не умела кастрюлю от шапки отличить, — пробурчал купец. — А если она в хозяйство вмешивается, то это добром не кончается, да и беспокойно это для нее.
— Кто же ведет дом?
— Вы и ведите, почему бы нет? — посмотрел он на нее поверх очков. — Вы мне кажетесь толковой женщиной. Я требую только, чтобы в котле была еда, а на мебели не было пыли. А для необходимых покупок будете брать у меня деньги. Вот, возьмите на первое время.
Он протянул ей кошелек. Домашние заботы явно раздражали его, как и большинство мужчин. Однако он снова подозвал ее:
— Помните, я требую, чтобы счета велись точно. Вы писать умеете? И считать тоже?
— Да, умею, — ответила Анжелика.
Вечером, к удивлению тетушки Анны, накормив семейство капустным супом с салом, жареной рыбой со специями и сливочным маслом, яблочным пирогом и салатом, начистив до блеска медные кухонные тазы, протерев красивую мебель в комнатах и добившись улыбки маленького Лорье — она рассказала ему сказку о Золушке, — Анжелика, страшно уставшая, но спокойная, почувствовала, что заново заключает договор с жизнью. Куда-то далеко отодвинулись страшные вопросы, вроде того, как бы узнать, удалось ли ей скрыться от короля, и теперь ей гораздо важнее казалось устроить так, чтобы малыш мог спокойно спать ночью.
Несколько раз она поднималась к нему на чердак, ласкала его, рассказывала сказки, немного бранила, но каждый раз, поднявшись на цыпочках и надеясь, что он ухе спит, находила его сидящим на постели и вглядывающимся в свое отражение в зеркале.
На четвертый раз она не выдержала. Видно, уже давно, может быть, не первый год этот ребенок засыпал, лишь окончательно выбившись из сил, и вскакивал, слыша царапанье крыс, вглядываясь в странные тени от нагроможденных вещей, вспоминая то, что было непонятного в трагических псалмах, которые он должен был петь, и повторяя про себя те слова, которые люди говорили, когда он попадался на глаза: «Этот ребенок унес жизнь своей матери…»
Каждая ночь была для него долгим испытанием, преодолением в одиночку, вдали от привычных лиц и человеческого тепла, мрачного и холодного пути, конец которого обозначала лишь заря, проглядывавшая в слуховое окошко. Тогда лишь, может быть, ему удавалось спокойно заснуть. Но не надолго, потому что тетушка Анна уже в пять часов подымала весь дом.
Анжелика открыла один из шкафов, взяла оттуда пару простынь и направилась в небольшую комнатку, которую заметила еще раньше. Ее как будто никто не занимал. Там Лорье сможет спать без боязни; с одной стороны кухня, с другой
— дядюшка Лазарь, о близком присутствии которого будет напоминать его кашель, да и тиканье больших часов на лестничной площадке будет ободрять его. К тому же Анжелика решила оставлять ему, хотя бы на первое время, ночник. Быстро и ловко она застелила постель, наполовину задернула занавески из дорогого, затканного золотом, голландского шелка. Анжелика могла оценить достоинство всего, что находилось в этом доме, пожалуй, лучше его хозяев, которые одновременно и стремились обладать роскошными вещами и удобствами, и презирали их. В кухне она сняла со стены грелку, бросила в нее несколько горячих угольков и закрыла. Возвращаясь, она увидела, что другая дверь комнатки открылась и ведет в комнату мэтра Берна. Он стоял на пороге с молитвенником в руках, засунув в него палец.
— Что вам тут нужно, госпожа Анжелика? Напоминаю вам, уже полночь. Ваша служба не требует бдения до такого позднего часа.
Его вежливый тон не скрывал недовольства. Когда мэтр Берн, покончив со счетами, удалялся в свою комнату размышлять над Священным Писанием, все кругом должно было спать и хранить молчание, никто не смел расхаживать и беспокоить его.
Анжелика стала водить грелкой по прохладным простыням.
— Простите меня, мэтр Габриэль, я поняла ваше замечание и больше не нарушу порядка. Но я хочу приготовить эту свободную кровать для маленького Лорье, который очень плохо устроен на чердаке.
Она не столько увидела, так как стояла к нему спиной, сколько ощутила вспышку гнева в серых глазах купца.
— Тут ничего нельзя трогать. Это комната моей покойной супруги.
Анжелика повернулась к нему. Он был потрясен, даже разгневан. Она мягко проговорила:
— Я понимаю. Но я не нашла, куда еще его уложить.
Мэтр Габриэль не мог, кажется, разобраться в этом трудном вопросе.
— Кого уложить?
— Лорье.
— А почему вы хотите уложить его здесь?
— Его постель на чердаке. Ему одному там страшно, и он не может уснуть. Я подумала, что ему будет спокойнее спать здесь.
— Что за чепуха! Пусть привыкает. Хотите сделать из него слабосильного трусишку, что ли? Я тоже спал на этом чердаке, когда был маленьким.
— И не боялись крыс?
— Боялся. Но потом привык.
— Ну, а он привыкнуть не может. Каждую ночь он плохо спит, а то и вовсе не спит. Вот поэтому он такой худенький и хилый.
— Он никогда не жаловался.
— Дети редко жалуются, особенно когда никто не старается к ним прислушаться, — сухо проговорила Анжелика.
— Мальчик должен привыкать. Вы рассуждаете как женщина.
— Нет, как мать… — возразила она, посмотрев ему прямо в глаза.
Его взор затуманился. Он глубоко вздохнул.
— Я дал обещание, что никто другой не ляжет в эту постель, где она испустила дух.
— Ваш обет делает вам честь, мэтр Габриэль. Но не думаете ли вы, что она сама была бы рада отдать это ложе своему ребенку?
Купец снова глубоко вздохнул.
— Ну, уж не знаю… Вы так весь дом перевернете. Я думал, что малыш спит вместе со старшим братом. Но, правда.., я о чердаке тоже плохо вспоминаю, надо признаться. Ладно, идите.., делайте то, что решили.
Анжелика уже так запомнила дорогу на чердак, что взбежала туда без свечи, перепрыгивая через ступеньки.
— Я пришла за тобой, — сказала она Лорье, который опять сидел на постели, широко раскрыв глаза, как совенок.
— Куда вы меня ведете?
— Туда, где тебе будет хорошо. Ты будешь возле твоего отца…
Она спускалась осторожно, неся ребенка на руках. Лорье восторженно смотрел на теплую комнату и отца, стоявшего в дверях, внюхивался в привычный запах жилого этажа. С кровати ему был виден отсвет огня в большой кухне по другую сторону лестничной площадки. Удивление заставило его заговорить.
— Я тут буду спать? Каждую ночь?
— Да, твой отец решил, что ты теперь уже большой, тебе полагается большая кровать.
— О, спасибо, отец.
Анжелика ушла налить масла в ночник. Когда она вернулась с сосудиком из красного стекла, Лорье уже уснул. Его головенка едва виднелась на подушке, он словно провалился в эту большую кровать, но непривычное ощущение благополучия совсем преобразило его лицо.
Мэтр Габриэль, стоя у изголовья, задумчиво смотрел на сына. Анжелика нагнулась и нежно провела рукой по бледному лобику ребенка.
— Человечек! — участливо проговорила она, потом подняла глаза на купца:
— Не сердитесь на меня. Я просто видела, как ему скверно.
— Не беспокойтесь, госпожа Анжелика. Думаю, что все хорошо устроилось. — Поколебавшись с минуту, он добавил:
— ..Нет, не все. Сегодня вечером, размышляя над Писанием, я укорил себя в несправедливом отношении к вам. Мне следовало дать вам аванс в счет жалованья.
— Вы не обязаны были это делать, мэтр Габриэль. Я знаю, что служанке полагается угождать новым хозяевам целый месяц, прежде чем получить жалованье.
— Но вы пришли ко мне, ничего не имея. А в Библии написано: «Не обижай наемника, бедного и нищего, из братьев твоих или из пришельцев твоих, которые в земле твоей, в жилищах твоих. В тот же день отдай плату его, чтобы солнце не зашло прежде того. Ибо он беден и ждет душа его». Вот я и решил дать вам это.
Он вытащил кошелек и подал ей.
— Солнце, правда, уже зашло.
Легкая насмешка противоречила его внушительной сосредоточенности. Анжелика подумала, что, родись он в другой вере и в другом городе, из него мог бы получиться остроумный эпикуреец вроде шевалье Мере.
— В вашем доме меня не обижают, мэтр Габриэль, — сказала она, улыбаясь. — Будьте уверены, я не собираюсь возопить на вас к Господу. Я никогда не забуду вашей доброты.
Уходя из комнаты, Анжелика стала догадываться, почему между нею и купцом так внезапно возникли какое-то взаимопонимание, какая-то близость, как бывает у людей, уже знавших друг друга в иных обстоятельствах. Конечно, она его уже встречала когда-то. Где же? Когда? По какому поводу он уже обращал к ней спокойную и великодушную улыбку, изредка озарявшую его твердое и холодное лицо?
Глава 3
Мысль, что мэтр Габриэль мог когда-то встречаться с ней, долго занимала ее, а потом как-то забылась.
Вечером, когда тетушка Анна с гостями после молитвы удалялась на покой, он иногда позволял себе предаваться благодушной привычке. Он уходил в свою комнату выбрать одну из множества длинных голландских трубок, бережно набивал ее табаком и потом возвращался на кухню за угольком, чтобы зажечь ее.
Опершись о притолоку, он курил, поглядывая полузакрытыми глазами на большую комнату, где еще суетились слуги, дети и две домашние кошки. В такие вечера дети понимали, что настроение у него хорошее, и решались обращаться к нему с вопросами и рассказывать о своих делах. С недавних пор и Лорье стал на это осмеливаться. Он быстро менялся, учился постоять за себя и давал уже отпор насмешкам Мартиала.
Как-то держа его на коленях и ласково поглаживая по головке, Анжелика заметила направленный на нее задумчивый взгляд купца и решила предвосхитить ожидаемый упрек.
— Вам кажется, что мальчика не годится слишком ласкать? Зато посмотрите, как он окреп. И щеки у него стали румянее. Детям нужна ласка, чтобы они росли, мэтр Габриэль, как растениям вода…
— Я с вами не спорю, госпожа Анжелика. Я вижу, что благодаря вашим заботам из этого заморыша, на которого, признаюсь, мне было неприятно смотреть, получается здоровый ребенок… Я согрешил по несправедливости, отчасти по невежеству. Я лучше умею разбираться в качестве доброй водки или канадских мехов, чем в том, что требуется ребенку. Но меня занимает другое: почему вы так мало уделяете этой самой нежности собственному дитя… Конечно, вы заботитесь о малютке, но я не заметил, чтобы вы ее целовали, улыбались ей, просто обнимали хотя бы.
— Чтобы я? Чтобы я так делала? — воскликнула Анжелика, покраснев до корней волос.
Потрясенная, она взглянула на Онорину, сидевшую над миской жидкой каши. Ее обычно оставляли за столом, потому что она ела очень медленно. В последнее время она стала так сидеть часами, с ложкой в руке, устремив глаза в пространство. Анжелика приписывала потерю аппетита существованию в закрытом помещении после жизни на открытом воздухе. А может быть, Онорина страдала от недостатка внимания собственной матери? Какие соображения возникали за этими хитрыми и проницательными глазками? У нее участились вспышки гнева, раздражавшие Анжелику. Так удивительно и досадно было сталкиваться с упорным противодействием этой крохотной воли. «Ты злая!» — яростно выговаривала девочка, и Анжелика спешила уложить ее или передать на руки старой Ревекке, к которой малышка питала слабость. Анжелика наклонилась к Лорье. В нем она видела своих мальчиков, своих настоящих сыновей. Онорина же пока не была по-настоящему ее ребенком.
«Мэтр Габриэль прав, — подумала она про себя. — Это ведь моя дочь… Я приняла ее в свою жизнь, но не могу полюбить… Откуда ему это знать?.. Это для меня невозможно. Если бы он знал, он бы понял…»
— Вы привязались к моему сыну, — сказал мэтр Габриэль, слегка улыбаясь, — а я к вашей дочке. Никогда не забуду, как я нашел ее, бедняжку, брошенную в лесу, под деревом, и как она, щебеча, протянула ко мне ручонки, когда я ее разбудил.
Лицо Анжелики приняло такое выражение, что мэтр Габриэль раскаялся в том, что заговорил. Как человек, не привыкший иметь дело с чувствами, он смутился, закашлялся и, будто бы вспомнив о срочном деле, ушел из кухни. Лорье побежал за ним. Теперь каждый вечер мэтр Габриэль разрешал ему побродить на складе среди товаров.
Анжелика осталась одна с Онориной. Это была странная и решительная минута, волнение душило ее, словно жизнь ее зависела от того движения, которое она то ли сделает, то ли нет. Странно было что эту тревогу возбудила малютка, как назвал ее мэтр Габриэль, восседавшая за столом с гордо-задумчивым видом. Она была похожа на сестру Гортензию, «злую сороку». Та была некрасивой и недоброй, но держалась всегда с достоинством принцессы. Этот полузабытый образ возник при виде Онорины, спокойно и надменно, без жалоб, сидевшей в одиночестве на своем высоком стуле. Тот же поворот шеи, та же манера гордо держать голову. Гортензия всегда была очень худой, даже в детстве. Онорина же, коренастая, плотная, кругленькая, совсем не походила на Гортензию фигурой, зато родство явно проступало в ее позе, в таком же взгляде черных глаз, узких и колючих. Но это не огорчило Анжелику, а наоборот, как-то смягчило ее. Она протянула Онорине руки:
— Иди сюда!
Онорина оторвалась от мечтаний, задумчиво посмотрела на мать и широко улыбнулась.
— Нет! — ответила она и полезла под стол.
— Иди, иди сюда!
— Нет!
Анжелике пришлось встать, вытащить девочку из-под стола и, не без труда, поднять ее на руки.
— Ну и тяжела же она, честное слово…
Напряженно и печально она всматривалась в личико ребенка.