Волною морскою (сборник) Осипов Максим

  • По дому ходили босиком,
  • Были детьми своего времени,
  • Были сентиментальны,
  • Любили про солнышко лесное,
  • Сочувствовали однобоко,
  • Были хороши в несчастий, плохи в радости,
  • Много умели практического,
  • Знали, что такое фаза, умели собрать
  • Байдарку, палатку, крепко, надежно,
  • В Бога поначалу не верили,
  • Многое раздражало:
  • Про Исаака и Авраама,
  • Позолота в церкви,
  • Потом вдруг поверили,
  • Зажили почти праведно
  • Или же эмоций убавилось.
  • К чему я это рассказываю?
  • Рюкзаки еще были алюминиевые,
  • Дюралевые или, не знаю, титановые,
  • Легкие, очень удобные,
  • Переехать, перевезти тяжести,
  • Умели носить вещи, коробки, тяжести,
  • Помочь с переездом, с похоронами,
  • Съездить за справками, отстоять очередь,
  • Помогали до известной степени,
  • В той мере, которую считали правильной.
  • Доброта их была априорной,
  • Сама собой разумеющейся,
  • Но о людях они отзывались дурно,
  • Были детьми своего времени,
  • Любили Александра Грина,
  • Фильм «Сталкер», песни Высоцкого,
  • «Детей Арбата», передачу «Куклы»,
  • «Разговоры с Иосифом Бродским»,
  • Сейчас им ничего особо не нравится.
  • Какие из этого выводы?
  • Не пленяться объективными достоинствами,
  • Бояться сентиментальности,
  • Верить первоначальному впечатлению.

— Всё? — спрашивает Пурыженский после паузы. — В конце не хватает чего-то.

Священник берет ручку, добавляет к написанному:

  • Помнить: никто не имеет права
  • На любовь ближнего.

Вслух две последние строчки читать не стал.

Спал он недолго, но, видимо, крепко. Потому что, проснувшись и сообразив, где находится, замечает большие перемены — и в обстановке, и в освещении. Наступило утро, и верхний свет потушили. Кроме того, ширма придвинута вплотную к его кровати, и сквозь нее просвечивает агрегат, с шумом качающий воздух. Самое же плохое состоит в том, что у соседа изо рта торчат трубки, и он без сознания.

Входит Майя Павловна:

— Боли не повторялись? Забирайте вещи и во второй кабинет.

— Майя Павловна… — Он хочет спросить про Пурыженского.

— Всё потом.

В кабинете она прикрепляет к груди отца Сергия провода с липкими наклейками на концах, нажимает на кнопки огромной машины, которая стоит посреди всего, — беговой дорожки, по ней ему предстоит ходить. Не хватает медицинских сестер, что-то еще она сообщает, что ответа не требует. К утру Майя Павловна делается более похожа на врачих — на тех замученных женщин-врачей, которых отец Сергий встречал прежде.

Поехали. Сначала будет легко, потом — трудней и трудней.

У соседа его не очень все хорошо, говорит Майя Павловна. Пусть Сергей Петрович сосредоточится на ходьбе, не отвлекается, иначе собьет дыхание.

Дорожка под ним идет чуть быстрей, он продолжает шагать. Пока что справляется.

— Майя Павловна, срочно в реанимацию!

Та срывается с места и то ли рассчитывает быстро вернуться, то ли забывает остановить дорожку. Отец Сергий теперь продолжает свой путь в одиночестве. Угол наклона делается круче, и дорожка бежит быстрей. Каждые несколько минут манжетка у него на руке надувается и сдувается, из аппарата вылезает кардиограмма, он продолжает идти.

Отец Сергий вспотел, особенно голова, приходится уже не идти — бежать. Ноги болят — ничего, отдохнут, хочется больше воздуха, и сердце стучит с огромной силой и частотой, и пот на дорожку капает — жарко, как в печи огненной, но — надо работать, работать, вперед, еще! Можно дернуть за какой-нибудь проводок, и тогда, наверное, все остановится, но, пока есть возможность, он будет терпеть. Так надо, так для чего-то надо.

— Все, стоп! — Она здесь.

Пульс сто семьдесят.

— Более чем достаточно, — говорит Майя Павловна.

Отличные новости: Сергей Петрович здоров, совершенно здоров. Пускай умывается, приводит себя в порядок. Он большой молодец: восемнадцать минут продержался — рекорд кабинета, почти.

А Пурыженский? — Все плохо. Не надо туда.

Она протягивает на прощанье руку. Ему всегда нравилось, когда женщины здороваются и прощаются за руку, это редкость теперь.

Он на улице, вновь предоставлен самому себе.

Марине надо бы сообщить, что он цел, но она еще не проснулась, наверное. Хочется шевелиться, не прекращать движения, и он решает пойти пешком. Хорошо, когда поверхность под тобой неподвижна, и ты сам властен двигаться медленней или быстрей.

Ему часто приходится рано вставать, он любит ощущение ответственности за целый мир, которое появляется, когда идешь через сонный город. Но сейчас он мыслями еще там, в больнице, и не замечает, как оказывается возле дома. Перед ним забор — старый, подгнил кое-где, зато не ломает, не нарушает пространства, дает смотреть далеко кругом. Калитка веревкой завязана: Марина следит, чтобы она хоть как-нибудь закрывалась.

Весна в этом году наступила поздно, и цветы распустились сразу на всех деревьях, многие из которых вроде бы не должны одновременно цвести. Названий большинства из них он не знает. С белыми маленькими цветочками — это что? Дерево или куст? Вот вишни, вот яблоня — одичавшая, каждый август она плодоносит мелкими зелеными яблочками, несъедобными. Перед крыльцом сирень — жаль, скоро кончится. И даже на елке, под которой он вчера похоронил Мону, обнаруживается подобие цветов. Желтое на зеленом, только сейчас заметил. Елки тоже цветут.

Он еще некоторое время оглядывается, потом открывает дверь. На столе начатая бутылка вина и пепельница, в ней много окурков — Марина теперь почти что не курит, но вчера был такой день.

Тихо, чтобы не разбудить ее, он проходит к Марине в комнату, садится к ней на кровать, дотрагивается до ее плеча бородой.

— О Господи, — Марина смотрит на него удивленно. Кажется, рада ему. — Подожди, я оденусь.

— Нет, — говорит он, — зачем?

— Тебе хорошо? Слушай, они не ошиблись? — спрашивает Марина, когда он издает какой-то звук, не поймешь — смех или стон.

Нет-нет, никакой ошибки. Он совершенно здоров.

— А почему ты дрожишь?

Теперь он уж точно смеется, не перепутаешь:

— Поджилки дрожат.

Чудеса, говорит Марина, он совсем не пахнет больницей. Теперь, наверное, ему следовало бы поспать?

И вот он идет к себе, осматривает свою комнату, думает: хорошо бы так было всегда, до глубокой старости. Эти книжки на тесных полках, этот темно-оранжевый плед, протертый уже местами, который он использует как покрывало. Греческая иконка у изголовья — тоже в красно-желтых тонах. Так бы до старости. Хорошо, что еще есть время. «Бог и баба» — вспоминает он отца Льва. Хорошо быть живым. Закрывает глаза, думает про соседа-писателя: ненаписанного как бы нет.

С чего начать? У священника была собака…

октябрь 2012 г.

Человек эпохи Возрождения

Повесть

Кирпич

Сероглазый, подтянутый, доброжелательный, он просит меня рассказать о себе.

Что рассказывать? Не пью, не курю. Имею права категории «В».

От личного помощника, говорит, ожидается сообразительность.

— Позвольте задать вам задачку.

Хозяин барин. Хотя, что я — маленький, задачки решать?

— Кирпич весит два килограмма плюс полкирпича. Сколько весит кирпич? Условие понятно?

Чего понимать-то?

— Четыре кг.

До меня ни один не ответил. Так ведь я по второй специальности строитель.

— А по первой?

А по первой пенсионер. В нашей службе рано выходят на пенсию.

Виктор, вроде как младший хозяин, я покамест не разобрался:

— Пенсия маленькая?

Побольше, чем у некоторых, а не хватает. Главный ставит все на свои места:

— Анатолий Михайлович, вы не должны объяснять, для чего вам деньги.

Я вообще-то Анатолий Максимович, но спасибо и на том. В итоге он один меня тут — по имени-отчеству, а Виктор и обслуга вся, те Кирпичом зовут. Ладно, потерпим. Главное, взяли.

Высоко тут, тихо. Контора располагается на шестнадцатом. Весь этаж — наш. А на семнадцатом сам живет. Выше него никого нет. Кабинет, спальня, столовая, зала и этот — жим, джим.

— Лучше шефа сейчас никто деньги не понимает. — Слышал от Виктора. — Мне, — говорит, — до него далеко пока.

Виктор — небольшого росточка, четкий такой, мускулистый. Я сам был в молодости как он. Заходит практически ежедневно, но не сидит. На земле работает, так говорят, — удобряет почву. Проблемы решает. Какие — не знаю. Мои проблемы — чтоб кофе было в кофейной машине, лампочки чтоб горели, записать, кто когда зашел-вышел. Хозяин порядок ценит — ничего снаружи, никаких бумажек, никакой грязи, запахов. Порядок, и в людях — порядочность.

— Наша контора, — говорит Виктор, — одна большая семья. Кто этого не понимает, будет уволен. Так-то, брат Кирпич.

Два раза мне повторять не надо.

Я — сколько здесь? — с августа месяца. Большая зала, переговорные по сторонам, кухонька, лестница на семнадцатый. Тихо тут как в гробу. Мировой финансовый кризис.

Сижу в основном, жду. Чего-чего, а ждать мы умеем. Смотреть, слушать, ждать.

У богатых, как говорится, свои причуды: шеф вон — на пианино играет. Все правильно, в Америке и в семьдесят учатся, только мы не привыкли. Завезли пианино большое, пришлось стены переставлять. Надо так надо. Я ж говорю, у богатых свои причуды.

Ходят к нам — Евгений Львович, хороший человек, и Рафаэль, армянин один, музыку преподает. Виктор называет их «интели». Интеллигенция, значит. Только если Евгений Львович, чувствуется, действительно человек культурный, то Рафаэль, извините, нет. Вот он выходит из туалета, ручками розовыми помахивает и — к Евгению Львовичу. На меня — ноль внимания, будто нет меня.

— В клозете не были? Сильное впечатление. — Разве станет культурный человек о таких вещах? Тем более с первым встречным. — А вы, позвольте спросить, с патроном чем занимаетесь?

— Я историк… Историей. — Евгений Львович оглядывается будто провинился чем. Вид у него — не сказать чтоб здоровый, очки прихвачены пластырем. И каждый раз так — задумается и говорит: «Все это очень печально».

А хозяина стали они звать патроном. Патрон да патрон.

— Давно, Евгений Львович, с ним познакомились?

Чего пристал к человеку? Ты сам с Евгением Львовичем познакомился только что. Урок кончился — и давай топай.

— В конце октября. На Лубянке, у камня. Знаете Соловецкий камень?

— Ага, — говорит Рафаэль. — А что он там делал?

Ох, какие мы любопытные, всюду-то мы норовим нос свой просунуть! Не нравится мне Рафаэль. Хотя я нормально в общем-то ко всем отношусь. Кто у нас не служил только.

— Шел мимо, толпа, подошел… — отвечает Евгений Львович.

Потом патрон домой его повез, в Бутово. О, думаю, Бутово. Мы соседи, значит.

— Никогда прежде не ездил с таким комфортом.

И чего ты, думаю, расстраиваешься? Все когда-нибудь в первый раз.

— Беседовали, представьте себе, — говорит, — о патриотизме.

У Рафаэля сразу скучное лицо.

— Но разговор получился славный, я кое-что себе уяснил. Знаете, когда имеешь дело только с людьми из своей среды… Многое как бы само собой разумеется…

Да чего ты перед ним извиняешься? — думаю.

Евгений Львович про женщину рассказывает про одну:

— Представьте себе, муж расстрелян. Обе дочери умерли. В тюрьме рожает мертвого ребенка. И такой несгибаемый, непрошибаемый патриотизм. Что это, по-вашему?

Рафаэль плечом дергает:

— Страх. Не знаю. Коллективное помешательство.

— Вот и наш с вами, как вы его назвали? — патрон — высказался в том же духе. А по мне — нет, не страх. Книгу Иова помните?

Рафаэль кивает. Как они помнят! Все у них, главное, какое-то свое.

— Перед Иовом ставится вопрос: «да» или «нет»? Говорит он миру, творению «да» или, как жена советует…

— «Похули Бога и умри».

— Вот-вот. Именно. А ведь Советский Союз для тех, кто тогда в нем жил, и представлял собой — весь мир. Так что…

— Это натяжка, Евгений Львович. Многие помнили еще Европу.

— Кто-то помнил. Как помнят детство. Но оно прошло. И осталось — вот то, что осталось. Советский Союз и был — настоящее, всё. Теперь у нас есть — заграница. А тогда: либо — «да», либо — «нет», «похули и умри».

Рафаэль голову склонил набок:

— Что-то есть в этом. Можно эссе написать.

Евгений Львович уже не таким виноватым выглядит.

— Какой у вас, Рафаэль, практический ум!

— Был бы практический… — Рафаэль глазами обводит контору. — Десять лет на коробках. И какой же историей вы занимаетесь? Советской? ВКП(б)? Патрон ее в институте должен был проходить. Ему ведь — сколько? Лет сорок?

— Нет, — улыбается Львович. Смотри-ка ты, улыбнулся! — Нам пришлось начать сильно издалека. Мы занимаемся, скажем так, священной историей. В начале сотворил Бог небо и землю.

Чего он так голос-то снизил?

— Да-а… — Рафаэль поводит головой влево-вправо, а в глазах — смешочек стоит. — А ведь это замечательно, разве нет? Дает, так сказать, шанс. Ведь ученик-то наш! С вами историей, от Ромула до наших дней, со мной — музыкой! И тут же — спорт, наверняка какой-нибудь нетривиальный, финансы… В которых мы с вами, я во всяком случае, ни уха ни рыла, но зато весьма, прямо скажем, нуждаемся! — Не поймешь Рафаэля, серьезно он или издевается? — Где финансы, там математика. Что-то он мне сегодня про хроматическую гамму втолковывал, про корень какой-то там степени… Широта, размах! Просто — человек эпохи Возрождения!

Львович бормочет: да, мол, в некотором роде…

— Знаете, — говорит вдруг, — что он после той, первой встречи нашей сказал? На прощание. «Наш разговор произвел на меня благоприятное впечатление». Вот так.

Опять Рафаэль принимается хохотать, а потом вдруг дико так смотрит:

— Позвольте, Евгений Львович, он что же, Ветхого Завета совсем не читал?

— Ни Ветхого, ни, скажу вам…

— Подождите, послушайте, ведь они все теперь поголовно в церковь ходят! Их же там, я не знаю, исповедуют, причащают!

Львович как-то сдулся весь. Лишнего наболтал. Понимаю. Так ведь это ж не он, а Рафаэль этот все.

— Не знаю, не знаю… Да, причащают… — Очки снял, трет. — Как детей маленьких. — И тихо совсем сказал, но я расслышал: — Не знаю, как вы, Рафаэль, но я работой здесь дорожу. Во всех отношениях. — Вздохнул потом: — Все это очень печально.

А тут и звонок. Рафаэль вскакивает:

— Ваш выход. Был рад познакомиться. Вы тоже — понедельник-четверг? Продолжим как-нибудь у меня? Если только, — подмигивает, наглый черт, — разговор произвел на вас благоприятное впечатление. Мы близко тут, на Кутузовском. Жена, правда, ремонт затеяла…

Во как, оказывается. На Кутузовском. Красиво жить не запретишь. Ясно, зачем тебе частные уроки. Или врешь — нет квартиры у тебя на Кутузовском?

Рафаэль, тот раньше приходит, а Львович — после обеда. У нас нету обеда, но так говорится. Где-то, короче, в три.

А про Кутузовский — не соврал Рафаэль. Я пробил по базе. Семь человек прописано: его сестра, жены сестра, дети… Вот у Евгения Львовича — ни жены, ни детей. Он и мать. Мать двадцать четвертого года, он пятьдесят седьмого.

Сегодня Рафаэля очередь представляться, похоже.

— А меня он, вообразите себе, сам нашел. — И краснеет от удовольствия. Наполовину седой уже, а краснеет, как мальчик. — Изумительная история, всем рассказываю. Патрон любит окрестности обсматривать в бинокль. В свободное от построения капитализма время. И вот он видит, а проходя мимо, и слышит, что день изо дня, из года в год какие-то люди, молодые и уже не очень, с утра до ночи занимаются на инструментах. Девочки и мальчики таскают футляры больше их самих. Потом наш патрон узнаёт, сколько зарабатывает профессор консерватории, каковы вознаграждения за филармонические концерты, сколько своих средств расходуют музыканты, чтобы сделать запись. И обнаруживает, что у всей этой нашей деятельности почти отсутствует финансовая составляющая, понимаете? Как у человека с живым умом, но привыкшего оперировать экономическими категориями, у него просыпается интерес. И вот он приглашает меня… Дело в том, что весной вышла в свет, — опять он краснеет, — «Новая музыкальная энциклопедия», созданная, э-э… вашим покорным слугой…

Короче, патрон пришел в магазин, где книжки, узнать, кто в музыке разбирается. Ему и дали этого, Рафаэля.

— Найти меня было несложно. Я читаю студентам историю музыки… — совсем красный стал, — и заглядываю иногда — узнать, как энциклопедия продается.

— Удивительно. — говорит Евгений Львович. — Вы тоже — с Ромула до наших дней?

— «Ходит зайка серенький…» — пока что так. «Андрей-воробей, не гоняй голубей». Слушаем много. Сегодня вот — венских классиков…

Историк кивает:

— Моцарт, Гайдн, Бетховен. МГБ. Общество венских классиков. Мы так в молодости эту организацию называли.

Евгений Львович, когда и смеется, то ртом одним. Глаза остаются грустные. Зато Рафаэль хохочет, трясет кудрями. Цирк. Потом на меня вдруг смотрит. Чего он так смотрит, ненормальный он, что ли? Давай, рожай уже что-нибудь. Головой наконец повел:

— Знаете, а мы ведь участвуем в грандиозном эксперименте. Не знаю, как вы, а я уже даже не из-за… Интересно, что у нас выйдет. Представляете, патрон наш басовый ключ отменить предлагает. А вы говорите — Бетховен… Я про альтовый даже упоминать боюсь! И все-таки на таких, как он, — пальцем вверх тычет, — вся надежда. Мы-то с вами, Евгений Львович, уходящая натура, согласны? Он про кирпич вас не спрашивал? Нет? Спросит еще. Ладно, бежать пора.

Я к Рафаэлю уже привыкать стал. Зря он только, что деньги, там, не нужны… Как деньги могут быть не нужны?

Ушел он. Говорю Евгению Львовичу:

— Кирпич весит четыре килограмма.

— Вы о чем это? — спрашивает.

Скоро, думаю, узнаете, о чем, Евгений Львович.

— Кофе, — спрашиваю, — желаете?

Смотрит на меня так жалобно.

— Да, — говорит, — спасибо, не откажусь.

Вот и хорошо. Хоть спрошу.

— Мне книжку тут, — говорю, — соседка дала. Дневники Николая Второго.

Он как будто сейчас заплачет.

— Не советую, — говорит, — читать. Расстройство одно. Ездил на велосипеде, убил двух ворон, убил кошку, обедня, молебен, ордена роздал офицерам, завтракал, погулял. Обедал, мама, потом опять двух ворон убил…

— Вороны, — говорю, — помоечные птицы. Нечего их жалеть.

— Все равно, — говорит, — дворянину, да просто нормальному человеку не пристало ворон стрелять. Особенно в такой исторический момент.

Ладно. Там, наверху, только, Евгений Львович, про ворон не надо. Смотрит на меня долго. Да чего с ним? Не может быть, чтоб нормальный человек расстраивался из-за ворон. Видно, Рафаэль его наш достал.

— Не переживайте вы, — говорю. — Он же нерусский. Он этот ведь… эмигрант.

Евгений Львович к окну подошел, чашку на подоконник поставил, в принципе — нехорошо, пятно останется. Ничего, вытру потом.

— При чем тут, — говорит, — эмигрант — не эмигрант. Мы все, если хотите знать, эмигранты. И я, и вы, и даже патрон ваш. Все, кому тридцать и больше. Иная страна, иные люди. Да и язык. Вот этот ваш, помоложе, как его? Виктор. Вот он — здешний, свой. Крестный ход, вернее, облет Золотого кольца на вертолетах. С губернаторами, хоругвями и всем что полагается. Я снимки, — говорит, — в газете видел. А мы все… Уезжать надо из этого города куда-нибудь далеко, в глубинку. Там все-таки в меньшей степени наша чужесть заметна.

Ничего я не понял. Чувствую, что-то не то сказал. Хотя я ж ничего плохого не имел в виду. Чего он так? А это бывает, что и не определишь. Может, допустим, мать его помирает. У меня когда мать померла, я вообще никакой был.

Так и живем. Я и к Рафаэлю привык, и с Евгением Львовичем иной раз переговорить получается. Уроков, наверное, десять патрон у них взял. А в последний раз, верней в предпоследний, у нас не очень хороший разговор, к сожалению, вышел.

Началось вроде как всегда.

Спускается Рафаэль от патрона, потягивается, будто кот. Прижился. Улыбается Евгению Львовичу:

— Ох, и хороший же здесь рояль! Да только, между нами говоря, не в коня корм. Ничего-то у нас на нем не выходит. Ни по черненьким, ни по беленьким.

А ты бы учил, думаю, лучше.

— Непродуктивные, — говорит, — какие-то у нас занятия. Не знаю, как с вами, Женя, — они без отчеств теперь, — а со мною так. Бросил бы, чувствую, это дело, если б не, сами понимаете…

— Не горячитесь, — отвечает Евгений Львович. — Сложное это дело, на рояле играть. Я вот тоже не научился, а ведь мама у меня — педагог училища. Очень, кстати, благодарила вас за энциклопедию. И было мне вовсе не сорок лет, когда она пыталась меня учить.

— Возраст, конечно, да, тоже… — говорит Рафаэль. — Да только тут дело не в возрасте. Вот мы сегодня слушали… — и фамилию длинную какую-то называет. — Хотите знать, что он о ней сказал? «Такое не может нравиться!»

— Сумбур вместо музыки, — кивает Евгений Львович. — Я, честно сказать, ее творчество тоже пока для себя не открыл.

— Сумбур, сумбур… — повторяет Рафаэль. Чем это он так доволен?

Они еще поговорили немного про всякую музыку, и тут Рафаэль заявляет:

— Знаете, к какому выводу я прихожу? Патрон — человек как бы сверхполноценный, да? — но высший доступный ему вид эстетического наслаждения — увы, порядок.

Да, мы поддерживаем порядок. Чего здесь плохого? А этот никак все не успокоится:

— Все ровное, чистое, полированное, немыслимой белизны сортир. Женщины мои о таком, должно быть, мечтают. — На часы глядит. — Опять я опаздываю. Между прочим, говоря о порядке, — мне кажется, это свинство — заставлять вас ждать.

— Я не спешу, Рафаэль.

Борзеет армяшка, думаю. Иди давай. Тебя ж вовремя приняли. Всё, будем учить. Что-то я, правда, размяк.

— Молодой человек, — говорю.

— Я вам не молодой человек! Я профессор Московской консерватории!

Смотри, какие мы бываем сердитые! Глаза вытаращил. Первый раз внимание на меня обратил. Я для него — вроде мебели. Ничего, профессор, обламывали не таких. Корректно говорю:

— Евгения Львовича пригласят, как только закончится видеоконференция. — И добавил для вескости: — С председателем Мостурбанка.

Я не то сказал? Смотрю, даже Евгений Львович отвернулся в сторону. А этот зашелся прямо от хохота:

— Мастурбанка! — И ручонками себя по коленям. — Женя, слышали? Мастурбанка!

Львович мне:

— Нет, — говорит, — быть не может. Это юмор такой.

Да хрен его знает! Пошли вы оба! Но, вообще, действительно что-то странное. Полчетвертого. Кофе им приготовил. Рафаэль тоже стал кофе пить. Вроде как — помирились. Черт их поймет. Ты ж опаздывал! Сел на подоконник, ногами болтает, профессор.

— Глядите, — говорит вдруг, — что это? Секунду назад вон с той крыши ворона свалилась. И еще одна. Видите? И еще — глядите — взлетела и — раз! — вниз.

Евгений Львович не в окно, на меня смотрит.

— Смотрите, смотрите! — Рафаэль, как маленький. — Хромает, вон — прыгает как ненормальная к краю — и тоже — бац! Что такое? Вроде не холодно. Может, инфекция? Птичий грипп, а? — Окно открыть хочет. Неумелые ручки. Оставь ты окно в покое.

Звонок сверху. На сегодня занятия отменяются. Потерянное время, Евгений Львович, будет вам полностью компенсировано. Нет, он не возьмет трубку сам.

Черт-те что. Кажется, даже армяшка, который кроме себя никого не видит, стал до чего-то догадываться.

— Но, — говорит, — он ведь все-таки — фигура яркая?

— Да, — отзывается Евгений Львович. — Человек эпохи Возрождения. — Помолчал и потом — любимое: — Все это очень печально.

Лора

Женщины возникали в его жизни, как мишени в тире, и сразу занимали все внимание — ненадолго, но целиком. Добившись успеха, понятно какого, он некоторое время еще длил отношения, а потом разрывал. Так все и шло, как должно было идти, — он в книжке одной американской прочел, что любовь — это power game, игра кто кого, — английский он знал достаточно, чтобы читать книги по психологии — как добиться успеха, как управлять людьми, — когда начинал свое дело, эти книги очень ему пригодились, теперь их на русский перевели. Становясь воспоминанием, подруги его оказывались симпатичнее, чем были в действительности: самое ценное в них — изгибы, поверхности, линии — и, конечно, преодоление первого сопротивления, взаимного страха — это запоминалось, а привносимый женщинами беспорядок со временем уходил.

С Лорой, однако, получилось не так, как с другими, — и вместо того чтоб признать, что эту игру он — да, проиграл, и двигаться дальше, либо, напротив, решить, что модель кто кого не универсальна и дала в случае с Лорой сбой, и опять-таки двигаться дальше — зарабатывать деньги, заниматься саморазвитием, знакомиться с новыми женщинами, наконец, — вместо этого всего он сидит у раскрытого окна и стреляет ворон.

Не холодно, хотя декабрь, на градуснике плюс пять, винтовка, оптический прицел — он сидит на подоконнике и сшибает с соседней крыши грязно-черных птиц, одну за другой. Стрелять ворон не так просто, как кажется: надо не только попасть, но не вызвать шума, не говоря уж о том, чтоб причинить кому-нибудь вред. Здесь высоко, кусок тихой улицы, ведущей к Большой Никитской, и вдалеке — тротуар перед консерваторией, краешек памятника Чайковскому. Хорошая у него винтовочка, тихая. От стрельбы становится не то чтобы хорошо, но получше.

Сорок минут назад ушел Рафаэль — они опять больше слушали музыку, чем играли, — заниматься в последние две недели не было ни времени, ни желания — сначала Рафаэль, напевая, покачиваясь, сыграл что-то старое, довольно красивое, в общем — куда ни шло, но потом — он сам просил познакомить его с современными авторами, они поставили записи — ну него возникло убеждение, что ему просто морочат голову. Два с половиной месяца — столько он занимается музыкой — конечно, не очень большой срок, но кое-какой опыт уже у него имеется — он слышал и венских классиков, и Шостаковича и знал, например, что Штраусов было два и что любить Иоганна Штрауса — дурной тон, а на Чайковского можно смотреть и так, и эдак, тут каждый решает сам. Еще он узнал — Рафаэль любит сплетничать, — что Пуленк — гомосексуалист, а Шостакович — не еврей, и что три четверти — трехдольный размер, а шесть восьмых вопреки очевидности — двух. Но то, что он слышал сегодня, — как фамилия этой женщины? — такое — нравиться, доставлять наслаждение, радость, а зачем еще существует искусство? — не может, нет.

Не лучше обстоит дело и со Священной историей, с самой популярной в мире книгой, этим сгустком человеческой мудрости. Масса немотивированного насилия — и кто-то будет его осуждать за ворон? — брат убивает брата, отцу велено резать сына, без объяснений — пойди и убей, истребляются народы — что плохого они сделали? Сеул — Евгений Львович его поправляет — Саул — да, за что он наказан? За гуманное отношение к пленным? Человечество все же очень продвинулось по сравнению с древностью. Я никого не угнетаю. А, простите, потоп? Нет, он вежливый человек, он не станет никому ничего высказывать, он даже собирается изучить все до конца и самым внимательным образом, хоть и трудно, конечно, читать огромную, перегруженную подробностями книгу, в которой напрочь отсутствует юмор. Он таки пожаловался в прошлый раз, и Евгений Львович обещал сегодня кое-что рассказать, но, видно, не судьба, да и что этот милый печальный человек, сильно, видимо, выпивающий, понимает в юморе? Сегодня в любом случае не до юмора, сегодня звонила Лора.

А вороны, чтоб уж покончить с воронами, — это злые, грязные, помоечные птицы, разносчики инфекций. Они нападают на детей, клюют их в головы. Возле консерватории живет ворона, которая курит. Выхватывает у людей изо рта горящие сигареты и курит. Это не россказни — он сам ее видел, в день, когда познакомился с Лорой. Их и свела — ворона.

Он помнит: теплый вечер субботы, вот он выходит из кафе — группа хохочущих ребят у памятника, ребята смотрят на ворону, в клюве у той сигарета, он идет в сторону, как он узнал потом — Рахманиновского зала, проследить путь вороны, но внимание его отвлечено худой девицей с длинными ногами и волосами. Девица брюнетка. Брюнетки, считается, в его вкусе.

— Музыку послушать не хотите, молодой человек? — спрашивает девица, она стоит у стеклянных дверей — ноги крест-накрест — курит.

Только если она составит ему компанию. Только в этом случае. Что… дают, исполняют, как правильно? Не признаваться же, что раньше не был в консерватории. — Девица кивает на афишу. Крупно: ФРАНСИС ПУЛЕНК, «Человеческий голос». И еще крупней: ЛОРА ШЕР, сопрано. — Так она составит ему компанию? — Девица довольно откровенно его оглядывает.

— Естественно. — Бросает окурок, идет вперед.

Курточку надо сдать в гардероб. Девица уходит по мраморной лестнице вверх. Успевает разглядеть ее со спины. Ничего. Через минуту и он уже в зале. Еде его спутница? Ее не видно, хотя людей мало и сидят они редко. На сцене — молодая миловидная женщина в красном платье, рыжая, с очень белой кожей. Это Лора.

Красное платье, черная телефонная трубка с длинным проводом. Алло, алло, мадам… «Лирическая трагедия — прочтет он в энциклопедии Рафаэля, — произведение высокого гуманизма и драматической силы». Произведение написано для сопрано с оркестром, здесь исполняется под рояль. О, Боже, пусть он позвонит мне!.. Помимо пения присутствуют элементы театра: Лора довольно ловко передвигается по сцене, задействует стул, подставку для нот — пульт. Провод оборачивает вокруг шеи. Алло, дорогой, это ты? Ты так добр, что снова позвонил? Стул черный, пульт красный, белая Лора с рыжими волосами. Он впечатлен, очень.

Прости мне эту слабость! Лора обращается то к пианисту, то к телефонной трубке, но более всего — в зал. Рассказывает, как отравилась. Ну что ж, я знаю, что смешна! — умоляет не ночевать в том отеле, где они обычно останавливались, когда посещали Марсель.

Люблю, люблю, люблю! Последнее «люблю» Лора почти шепчет, смотрит прямо на него. Или показалось?

Он быстро идет домой, берет первую попавшуюся вазу, с тряпочкой, на которой та стоит, потом — в цветочный на углу:

— Белых, красных! Следите только, чтоб нечетное число!

Где он может найти исполнительницу? — В артистической. Туда, до конца и наверх. Он не знает, как у них — у артистов, у музыкантов — принято. Beроятно, как и в любом деле: если тебе что-то надо, пойди и возьми. Раньше всех.

С цветами он, кажется, перестарался. Лора, одетая уже обычным образом — свитер, джинсы, — более удивлена, чем обрадована.

— Мерси. — Когда Лора говорит, а не поет, то голос у нее низкий, чуть хриплый. И слишком маленький, как ему кажется, для певицы рот.

— Ну что, Лорка! — восклицает из угла артистической курящая брюнетка. — Хорошего я олигарха тебе привела?

Над достатком в его кругу потешаться не принятого тут другой круг.

— Устали? — сочувствует он Лоре. Вблизи на лице ее, несмотря на молодой возраст, уже заметны начальные следы увядания. Морщинки вокруг глаз, черточки. Истинный возраст устанавливают именно по таким маленьким признакам. Сколько ей? Лет двадцать восемь — тридцать.

Брюнетка разглядывает вазу и, не стесняясь его присутствием, кричит:

— Лорка, да это ж гермеска!

— Только салфетка. Фирма «Hermes» — это прежде всего текстиль, они не производят цветочных ваз, — поясняет он. — Кстати, правильно говорить не «Гермес», а именно так — «Эрме», название французское.

— Век живи — век учись, — притворно удивляется брюнетка. А как называется его фирма? И чем занимается? Она хотела бы знать, кому перепоручает заботу о Лоре.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Веселый и интересный самоучитель работы на компьютере, оснащенном новейшей операционной системой Win...
Коротко о главном – такова особенность этого издания, которое может стать настольной книгой для начи...
Веселый и интересный самоучитель работы в Windows Vista – самой новой на сегодняшний день операционн...
«Портрет неизвестной в белом» – вторая книга остросюжетной эпопеи о приключениях Жени Осинкиной и ее...
И вот, наконец, заключительная книга трилогии Мариэтты Чудаковой «Дела и ужасы Жени Осинкиной» (ране...
Острые повороты детектива и откровенность дневника, документ и фантазия, реальность и ирреальность, ...