Осада, или Шахматы со смертью Перес-Реверте Артуро

Лолита улыбается с необыкновенной нежностью:

— Это еще не все, крестная.

Донья Конча отложила недовязанное кружево в сторону и стала часто-часто обмахиваться веером, словно от беседы и жаровни стало нестерпимо душно.

— Может, и так. Но все прочее — недостойно.

Дым разведенного в стороне костра, где горят сосновые ветви, ест глаза. Пламя бросает красноватые отблески на лоснящиеся лица людей, плотно обступивших пятачок, на котором дерутся два петуха: перья кое-где срезаны до самой основы, а кое-где и вовсе выщипаны до кожи, на шпорах — стальные наконечники, клювы уже в крови. При каждой схватке зрители, поставившие на того или иного бойца, кричат — от радости или с досады.

— Капитан, ставь на черного, — советует лейтенант Бертольди. — Нам проигрывать нельзя.

Симон Дефоссё, прислонясь спиной к палисаду, окружающему площадку, завороженно следит за схваткой двух петухов — рыжего и черного, с воротничком из белых, взъерошенных боем перьев. За ними жадно наблюдают десятка два французских солдат и ополченцев, присягнувших королю Жозефу. Над этим дощатым павильоном без крыши простерлось звездное небо и массивный, угрюмый купол скита Санта-Ана.

— На черного, на черного… — настойчиво повторяет лейтенант.

Дефоссё не уверен, что это будет правильно. Наводит на подозрения, что сидящий на корточках у края площадки хозяин рыжего петуха — цыганистый, седоватый темнолицый испанец с непроницаемым взглядом — держится слишком уж бесстрастно. Либо судьба его петуха и ставки ему безразличны, либо в рукаве припрятан пятый туз. Французский капитан не очень разбирается в тонкостях петушиных боев, однако здесь, в Испании, несколько раз бывал на них и знает: истекающий кровью, обессиленный боец иногда вдруг способен обрести второе дыхание и разящим ударом клюва уложить противника лапами вверх. Иногда петухов именно для такого и готовят. Учат притворяться, будто выдохлись, будто вот-вот лягут и околеют — до тех пор, пока все не поставят на его противника. И вот тогда-то следует смертоносная контратака.

Зрители завывают от удовольствия, глядя, как под жестоким натиском пятится рыжий. Бертольди собирается доложить к первоначальной ставке еще несколько франков, однако Дефоссё вовремя ухватывает его за руку:

— Поставь на рыжего.

Итальянец растерянно смотрит на золотую монету — наполеондор, — которую капитан только что вложил ему в ладонь. Дефоссё повторяет очень веско и уверенно:

— Слушай меня, делай, что я говорю.

Бертольди после небольшого раздумья кивает и, решившись, добавляет к золотому свои пол-унции. Вручает все это служителю, принимающему ставки.

— Дай бог, чтобы не пришлось пожалеть об этом, — вздыхает он, вернувшись на прежнее место.

Дефоссё не отвечает. И не следит больше за боем. Внимание его привлекли трое зрителей. Заметив, как блеснула монета, когда он доставал ее из кожаного кошелька, они теперь уставились на капитана с настораживающим вниманием. Все трое — испанцы. Один — в альпаргатах, в полосатой накидке на плечах, двое его спутников одеты как ополченцы из вспомогательных частей французской армии — в мундирах бурого сукна с красной каймой по вороту и обшлагам, в армейских гамашах. Люди эти пользуются дурной славой — продажны и ненадежны: в прошлом были контрабандистами, разбойниками или геррильерами — тут, в Испании, не вдруг поймешь, чем одни отличаются от других, — а потом присягнули королю Хосе и теперь преследуют своих былых сотоварищей, получая треть от имущества, захваченного у истинного или мнимого неприятеля. Упиваясь собственной безнаказанной жестокостью, переменчивые и непредсказуемые, склонные творить всякого рода бесчинства над своими соотечественниками, эти ополченцы зачастую оказываются хуже и опасней мятежников и превосходят их в грабежах, разбоях и убийствах, чинимых на дорогах, в полях и лесах над теми, кого должны защищать.

Оглядев три сосредоточенно-угрюмых физиономии, капитан Дефоссё в очередной раз задумывается над двумя основными, как ему кажется, чертами испанского характера — жестокостью и беспорядочностью. В отличие от британских солдат с их ровной, беспощадной и разумной отвагой или от французов, решительных и неустрашимых в бою, как бы далеко от родной земли ни происходил он, и действующих только ради чести своего знамени, испанцы являют собою клубок парадоксов: храбрость у них перемешана с трусостью, смирение — со стойкостью. Во времена революции и итальянских походов плохо обученные, плохо экипированные и вооруженные французы стремительно превратились в опытных вояк, ревнителей чести отчизны. А испанцы, будто с молоком матери или от далеких пращуров усвоив привычку к поражению и к недоверию тем, кто командует ими, не выдерживают и первого натиска и уже при начале каждой битвы перестают существовать как армия, что, однако же, не мешает им умирать гордо и безропотно, не просить пощады ни в единоборствах, ни в мелких стычках, ни в грандиозных осадах и защищаться со свирепостью, поистине удивления достойной. Выказывать после каждого разгрома необыкновенное упорство и умение оправиться и вновь вступить в бой с неизменным фатализмом и мстительностью, никогда не проявляя при этом униженной покорности и малодушия. Кажется порой, что нет для них на свете ничего более естественного, чем сражаться, бежать, терпеть поражение и, оправившись от него, драться вновь, чтобы вновь быть смятыми и рассеянными. Генерал Мнепохрен, зовут они сами себя. Это делает их грозными противниками. Это — единственное, что не изменяет им никогда.

Что же до пресловутой испанской жестокости, то Симону Дефоссё примеры ее доводилось видеть не раз. И петушиные бои кажутся самым подходящим символом ее, поскольку безразличие, с которым эти угрюмые люди приемлют свой удел, напрочь отбивает у них и всякое подобие жалости к тем, кто попадает к ним в руки. Даже в Египте не сталкивались французы с таким зверством, как в Испании, и это в конце концов их самих подвигло на всяческого рода эксцессы. Постоянно окруженные невидимыми врагами, вечно озираясь и не снимая пальца со спускового крючка, они живут в непрестанной опасности. На этой бесплодной, растрескавшейся земле со скверными дорогами императорские солдаты, нагруженные хуже вьючных мулов, в палящий зной, под ветром или под дождем должны совершать марши для устрашения местных жителей. И в любую минуту, в начале, во время или в конце пути, или там, где они надеялись остановиться на привал, их может ожидать встреча с врагом. И не схватка в чистом поле лицом к лицу, после которой выжившие могут отдохнуть у бивачных костров, но — удар из засады, резня и пытки. Два недавних случая, хорошо известных Дефоссё, показывают, что такое война в Испании. Сержанта и солдата 95-го линейного полка, захваченных на венте Маротеры, обнаружили неделю спустя: они были распилены пополам. А всего четыре дня назад, в Роте, местный житель и его сын передали властям лошадь и снаряжение рядового 2-го драгунского полка, который был у них на постое, а потом, по словам хозяина, дезертировал. Однако вскоре в колодце обнаружилось обезглавленное тело драгуна. Он якобы пытался изнасиловать хозяйскую дочь. Отца и сына повесили, предварительно отрубив им руки и ноги, а дом разграбили.

— Поглядите на рыжего, капитан. Ишь ты, как взбодрился…

В голосе лейтенанта Бертольди звучит восторг. Петух, минуту назад загнанный противником в угол, вдруг ожил, собрал силы, неведомо где таившиеся до сей минуты, и страшным ударом клюва располосовал грудь черному — тот шатается и, развернув крылья с обрезанными перьями, отступает. Дефоссё быстро взглядывает в лицо хозяину, ища объяснений такому успеху, но испанец по-прежнему непроницаем и смотрит на своего питомца так, словно не удивляется ни былой немощи, ни внезапному и резкому всплеску. Петухи теперь дерутся, подскакивая и жестоко сшибаясь в воздухе грудь в грудь, нанося друг другу удары клювом и шпорами, и вот теперь уже черный, истекая кровью и закатив глаза, отступает, продолжая, впрочем, отбиваться, но падает наконец под ноги победителю, который приканчивает его беспощадными клевками, а потом, закинув окровавленную голову, ликующе возглашает свою победу. Только теперь Дефоссё замечает в хозяине легкую перемену. Едва уловимая улыбка, разом и торжествующая и уничижительная, появляется на губах и тотчас исчезает, когда он, обведя всех вокруг жестокими глазами, лишенными всякого выражения, встает и поднимает с земли своего бойца.

— Как же ты, капитан, угадал петуха… — восхищенно говорит Бертольди.

Дефоссё, поглядев на задыхающегося рыжего, вымазанного своей и чужой кровью, вздрагивает, словно от предчувствия.

— Или хозяина, — отвечает он.

Оба артиллериста забирают выигрыш, делят его и, завернувшись в серые шинели, выходят наружу — в ночную темень. При их появлении встревоженно приподнимается с земли разлегшаяся там собака. В слабом свете капитану все же удается разглядеть, что передняя лапа у нее перебита.

— Славная ночка, — замечает Бертольди.

Дефоссё склонен предположить, что тот имеет в виду нежданные деньги, приятно отягощающие карман, потому что такие звездные ясные ночи им обоим за время службы приходилось видеть не раз. Они находятся сейчас очень близко от скита Санта-Ана на вершине холма, возвышающегося над Чикланой, где отдыхали двое суток под предлогом того, что занимаются снабжением тамошних батарей. Днем отсюда с одной стороны видны плавни и вся панорама Исла-де-Леона от Пуэрто-Реаля до атлантического побережья и испанская крепость Санкти-Петри в устье канала, а с другой — заснеженные вершины сьерры Грасалемы и Ронды. Сейчас, ночью, видны только очертания скита меж мастиковыми и рожковыми деревьями, петляющую вниз по склону светлую дорогу, огоньки вдали — без сомнения, это бивачные костры — и умноженные до бесконечности, тянущиеся до самой линии полукруглого горизонта отражения низкого месяца в каналах. У подножья холма протянулись беленые домики Чикланы, заключенной в черном обширном небытии сосновых лесов, разделенной пополам полосой реки, Чикланы померкшей и поникшей от грабежей, оккупации, войны.

— Псина за нами какая-то увязалась… — говорит Бертольди.

Так оно и есть. Собака, подвижной тенью средь теней недвижных, трусит, ковыляет за ними. Обернувшись в очередной раз, Симон Дефоссё замечает позади и три темных человеческих силуэта.

— Берегись, маноло…

Едва лишь он произнес эти слова, сверкнули молнии выхваченных клинков. Дефоссё, еще не успев обнажить саблю, чувствует удар в руку, а следом слышит, как с пренеприятнейшим звуком расходится под лезвием рукав шинели. Капитан не может счесть себя неустрашимым воителем, но и отдавать жизнь вот так, за здорово живешь, тоже не намерен. Метнувшись в сторону, он отпихивает нападавшего и борется с ним, стараясь одновременно и уклоняться от новых ударов, и вытащить наконец саблю из ножен, но это не получается. Рядом слышится бурное частое дыхание, рычание, шум схватки. Как там Бертольди, проносится у него в голове, но капитан слишком занят, защищая собственную жизнь, чтобы думать об этом дольше какой-то доли секунды.

— На помощь! — кричит он.

От удара в лицо сыплются искры из глаз. Снова с треском распарывается сукно, и от этого холодеет под ложечкой. Они меня ломтями нарежут, как окорок… От тех, с кем он борется, несет потом и смолистым дымом: они пытаются схватить его за руки и, как он в панике сознает, ткнуть ножом в чувствительное место. Кажется, рядом вскрикнул Бертольди. Высвободившись отчаянным усилием, капитан прыгает со склона вниз и катится по кустам и камням. Этого достаточно, чтобы сунуть правую руку в карман шинели и вытащить оттуда пистолет. Маленький, мелкого калибра — больше подходящий не боевому офицеру, а какому-нибудь раздушенному фертику. Однако он легок, удобен в носке и шагов с десяти может засадить пулю в брюхо не хуже кавалерийского, знаменитой модели «XIII год». И Дефоссё, левой рукой взведя курок, поднимает оружие как раз вовремя, чтобы взять на прицел нависающую над ним тень. Вспышка выстрела озаряет выпученные глаза на смуглом, обросшем бакенбардами лице, и сразу вслед за тем слышен стон и звук падения. Нападавший, спотыкаясь, бросается прочь.

— На помощь! — снова кричит Дефоссё.

В ответ раздается возглас по-испански — вероятней всего, бешеная брань. Темные силуэты теперь проносятся мимо, вниз по склону. Француз, стоя на коленях, изловчается наконец вытащить саблю, наносит удар, но тот приходится по воздуху. Четвертая тень обрушивается на Дефоссё, который уже собирается полоснуть ее клинком, но в тот же миг с трудом узнает голос Бертольди.

— Капитан! Капитан! Как вы? Целы?

По тропинке, ведущей от скита, уже мчатся часовые — мотающийся свет фонаря играет на штыках. Бертольди помогает Дефоссё встать. Тот замечает, что у его помощника все лицо в крови.

— На волосок… на волосок от смерти были, — все еще подрагивающим от недавно пережитого волнения повторяет он.

Обоих окружило уже с полдесятка солдат. Покуда лейтенант объясняет им, что случилось, Симон Дефоссё вкладывает в ножны саблю, прячет в карман пистолет. Смотрит вниз — туда, где во тьме исчезли нападавшие. Из головы у него не выходит, как, топорща влажные от крови перья, вертелся на песке изворотливый и жестокий рыжий петух.

— Проститутка из Санта-Марии, — говорит Кадальсо.

Рохелио Тисон оглядывает нечто бесформенное, накрытое одеялом, из-под которого торчат ноги. Труп лежит на углу улицы Лаурель, на земле, возле стены старого, заброшенного склада — мрачного, ветхого здания без крыши. Над остатками лестницы, ведущей в никуда, вздымаются к небу, словно обрубленные руки, массивные стропила.

Присев на корточки, комиссар отдергивает одеяло. И на этот раз, вопреки привычке, закаляющей душу, ему не по себе. Из Санта-Марии, сказал его помощник Воспоминания и тревожащие мысли кружат в голове. Возникает перед глазами та девушка — голая, лежащая вниз лицом в полутемной каморке. Звучат в ушах ее мольбы: «Не надо… Пожалуйста, не надо…» Не дай бог, если это окажется она, растерянно думает Тисон. Такая случайность — это уж будет чересчур. Такие совпадения — это уж слишком. Когда из-под одежды, разорванной и стянутой к пояснице, показывается развороченная до костей спина, от запаха перехватывает дыхание, свербит в носу, першит в горле. Нет, это еще не смрад разложения — девушка умерла, судя по всему, ночью, — а другой, ставший к этому времени для комиссара уже привычным запах человеческого мяса, вспоротого ударами кнута так глубоко, что обнажены кости и внутренности. Пахнет, как летом на бойне.

— Матерь божья, — произносит стоящий позади Кадальсо. — Все никак не привыкну к тому, чего он с ними вытворяет.

Задержав дыхание, Тисон ухватывает убитую за волосы — грязные, спутанные, склеенные на лбу подтеками засохшей крови — и слегка тянет на себя, приподнимая голову, чтобы заглянуть в лицо. Трупное окоченение уже наступило, и потому вместе с головой движется и шея. Комиссар всматривается в грязную восковую маску с лиловатыми кровоподтеками. Мертвечина. Почти предмет. Или даже и не «почти». Уже ничего человеческого нет в пожелтевшем лице, в помутнелых невидящих глазах, закаченных под веки и уставленных неизвестно куда, во рту, заткнутом платком, который глушил крики. Но по крайней мере, думает комиссар, отпуская волосы, это — не та. Не та, кого он боялся опознать в убитой, не та уличная девчонка, с которой он пошел после разговора с Караколой. Не та, чье обнаженное тело открыло ему смутный ужас собственных душевных бездн.

Тисон опустил одеяло и поднялся на ноги. На балконах соседних домов стоят люди, а потому сохранить дело в тайне на этот раз не удастся. Вот докуда добрались мы, думает комиссар. Быстро прикидывает в голове все «за» и «против», все ближайшие последствия этого происшествия. Даже в той чрезвычайной ситуации, которую переживает взятый в осаду город, пять однотипных убийств — это много, слишком много. В самом лучшем случае, даже если он сумеет погасить большой скандал в обществе и шугануть вестовщиков и щелкоперов-газетчиков, все равно — губернатор и главноуправляющий потребуют объяснений и их придется представить. Тут не отделаешься прозрениями, теориями или экспериментами: все это в зачет не пойдет. Нужны будут дела, поступки. И виновные. А не найдешь таковых — ответишь. Не принесешь голову злодея — положишь свою.

Задумчиво поигрывая тростью, сунув одну руку в жилетный карман и надвинув шляпу на глаза, Тисон оглядывает улицу из конца в конец с той точки, что делит ее пополам: одна часть идет к Сантьяго, другая — к Вильялобосу. Сюда покуда еще бомбы не долетали. Это первое, что озаботился выяснить Тисон, услышав про новое убийство. Ближе всего к этому месту оказалась бомба, угодившая две недели назад на стройку нового собора и не разорвавшаяся. А значит — одно из двух: либо все его построения совершенно беспочвенны, либо спустя сколько-то часов или минут они будут подтверждены артиллерийским ударом. Он поднимает глаза и холодно рассматривает ближайшие дома, их фасады и плоские крыши-террасы, которые скорей всего и получат бомбу, пущенную с другого берега бухты. Десяток любопытствующих жителей на балконах привлекает его внимание. Их следует предупредить, думает он. Предуведомить, что в любую минуту прилетит ядро — убьет или искалечит. Предупредить их? Любопытно будет видеть их лица, когда он скажет: «А ну, бегите отсюда что есть духу, пока не пришибло. Откуда знаю? Сорока на хвосте принесла». Или доложить по начальству? «Необходимо срочно эвакуировать жителей домов по улице Лаурель и к ней прилегающих…» За сутки? За несколько часов? В связи с чем? С тем, что комиссар Тисон установил некую мистическую и магнетическую взаимосвязь между действиями убийцы и французских артиллеристов. Хохот поднимется такой, что до Трокадеро слышно будет. А вот губернатору с начальником полиции будет не до смеху.

В ближайшие часы или минуты, повторяет он про себя. Сделав несколько шагов по улице и вглядевшись в нее. С этой минуты — и Тисон ощущает зуд нетерпения, — может быть, вообще ничего не произойдет, а может быть, на него с небес упадет бомба. Как тогда, на улице Вьенто, в последний раз. Когда кота разнесло в клочья. Он вспоминает это и дальше ступает с нелепой осторожностью, как будто от того, куда он шагнет, зависит, разорвется ли рядом французская бомба. На кратчайший миг ему чудится, что оказался в вакууме, что оттуда, где он проходит сейчас, вдруг выкачали весь воздух, и Тисона вдруг пронизывает тревожное ощущение нереальности всего происходящего. Что-то похожее бывает, с удивлением отмечает он, когда стоишь над пропастью — вот так же властно тянет она к себе, и так же возникает неизведанное доселе головокружение. Или что-то вроде. Возбуждение — вот еще одно подходящее слово. Какое-то любопытство, какое-то смутное, стыдное удовольствие. Сам испугавшись того, куда обратились его мысли, комиссар чувствует, что — подставился. Сделался слишком уязвим физически. Так, вероятно, должен ощущать себя солдат, вылезший из траншеи под огонь невидимого врага. Тисон вертит головой из стороны в сторону, словно избавляясь от дурноты, — наверху, на балконах, горожане, Кадальсо рядом с трупом, полицейские на углу сдерживают зевак. Несколько придя в себя, он отыскивает ту часть улицы, что кажется ему самой безопасной, если принять в расчет, что французская артиллерия бьет по городу с востока.

Естественно, убийцу надо брать сейчас же. Задержавшись в подворотне, комиссар размышляет об этом «сейчас же». Размышляет не без злой насмешки. На самом деле его удивляет собственная нерешительность — тем паче, что существует четкий порядок приоритетов. Бомбы и убийства. До и после. На самом деле его больше всего раздражает, что придется вмешиваться в решение задачи, не прояснив самый туманный аспект ее. Однако пятое убийство выбора не оставляет. Основной подозреваемый установлен; начальство требует представить его. Точнее говоря, требовать и стучать кулаком по столу оно примется чуть погодя, как только весть о новом преступлении распространится по городу. И на этот раз можно не сомневаться, что распространится: рты заткнуть не удастся. Слишком много дурачья повылезало на балконы, и журналисты отыщут себе поживу. Да, при таком раскладе начнется гонка, и распутывать все прочие узелки этой головоломки будет некогда. Может быть, до них и вовсе руки не дойдут. Уверенность в том, что именно так и произойдет, повергает комиссара в глубокую печаль. Какое разочарование — повязать убийцу, не уяснив сперва, какие же загадочные физические законы руководили его игрой. Не узнав, действовал ли он в одиночку или был лишь звенышком сложной цепи. Не поняв — это ключевая фигура или ничтожный винтик.

— Ну так что там с этим Фумагалем?

Он обернулся к своему помощнику, который, не сводя глаз с прикрытого одеялом тела, сосредоточенно ковыряет в носу. Кадальсо знает: его дело — не толковать факты, а докладывать о них точно и своевременно. И голову себе лишними вопросами не забивать. И дрыхнуть без задних ног.

— Под наблюдением, сеньор комиссар. Две пары агентов посменно стоят перед домом с ночи.

— И?

Повисает напряженное молчание: Кадальсо пытается сообразить, требует ли этот односложный вопрос пространного ответа:

— И — ничего, сеньор комиссар.

Тисон в нетерпении стучит тростью:

— Он не выходил?

— Нет, насколько я знаю. Агенты божатся, что был дома весь день. Под вечер пошел ужинать в трактир, потом посидел сколько-то времени в кофейне «Аполлон» и засветло вернулся к себе. В девять с четвертью свет у него в окнах погас.

— Чего-то больно рано он улегся… Уверен, что он не выходил?

— Так утверждают те, кто следил за домом. А те, кто за ними — докладывают, что не сходили с мест до смены, а подозреваемый даже не приближался к дверям.

— На улицах сейчас темно. Он мог выйти черным ходом.

Кадальсо собирает лоб в глубокомысленные морщины.

— Нет, едва ли… Из дома нет второго выхода. Разве что он мог бы выбраться через окно в патио соседнего дома. Однако, если будет мне позволено высказаться, это чересчур смелое предположение…

Тисон придвигается вплотную — лицом к лицу:

— А если уходил и возвращался по крышам?

Снова молчание. На этот раз — красноречивое и сокрушенное.

— Кадальсо… Я не знаю, что с тобой сделаю, паскуда!

Сбир смотрит исподлобья, покаянно повесив голову.

— Недоумок! И ты, и они все! Сборище безмозглых олухов. Уроды!

Кадальсо мямлит какие-то вздорные оправдания, которые комиссар обрывает взмахом трости. Не время слушать всякую чепуху. Действовать надо. И прежде всего — не выпустить птичку из сети.

— Что он сейчас делает?

Кадальсо смотрит покорными глазами псины, получившей заслуженную трепку и жаждущей исправиться.

— Дома сидит, сеньор комиссар. Вроде бы все тихо… На всякий случай я велел удвоить посты…

— И сколько там сейчас человек?

— Шестеро.

— Значит, не удвоить, а утроить, болван!

Тисон ведет в голове расчеты. Кадис — это шахматная доска. Есть ходы правильные, есть — успешные. Хорошему игроку свойственно умение предвидеть и выжидать. Тисон рад бы счесть себя таковым, но знает за собой лишь изворотливость и хитрость. И опыт. Что ж, покорно подводит он итог своим размышлениям, будем ловить его с тем, что имеется.

— Скажи, чтоб труп отсюда убрали. В морг.

— Тетку Перехиль не будем разве ждать?

— Не будем. Эту, не в пример прочим, освидетельствовать не надо.

— Почему, сеньор комиссар?

— Что ж ты за остолоп, Кадальсо? Ты же сам докладывал, что убитая занималась проституцией.

Сделав несколько шагов к центру улицы, он вновь останавливается, глядит по сторонам. Хочет проверить то, что почувствовал мгновение назад, когда оценивал — может ли сейчас прилететь бомба? Ничего определенного, лишь смутное, почти неощутимое подозрение. Что-то связанное со звуком и с тишиной, с ветром и его отсутствием. С плотностью, с фактурой, если можно так сказать, воздуха в этой части улицы. И подобное случается с комиссаром уже не впервые. Озираясь, очень медленно подвигаясь вперед, Рохелио Тисон пытается вспомнить. Вот теперь он уверен, что уже переживал схожие ощущения — или их последствия. Когда мысль неким таинственным способом как будто узнает то, что было когда-то в прошлом. В других обстоятельствах. Или — в другой жизни.

Улица Вьенто, внезапно и ошеломленно вспоминает он. Там, в патио заброшенного дома, где было обнаружено тело предыдущей жертвы, он впервые испытал это смутное чувство. Эту совершенно непреложную уверенность в том, что в определенном месте и в должное время воздух поменял свои свойства, словно этот участок улицы чем-то отличается от всех прочих и обладает какими-то разительными особенностями. Словно он накрыт стеклянным колоколом, отделяющим его от всего, что вокруг, и выкачавшим из него весь воздух. Участок абсолютного вакуума. Комиссар, пораженный своим открытием, делает еще несколько шагов наугад, стараясь попасть туда, где был прежде. И наконец неподалеку от трупа, в вершине прямого угла, образующего улицу, снова чувствует — да, он опять оказался в этом ни на что не похожем, зловещем пространстве, где воздух неподвижен, все звуки приглушены и отдалены и даже температура кажется иной. Вакуум затрагивает и все пять чувств. Ощущение длится лишь миг и развеивается. Но этого достаточно, чтобы вся шерсть на теле встала дыбом.

11

От задувших в последние дни западных ветров закаты стали пасмурны. В считаные минуты небо из алого становится сперва синевато-серым, а потом — черным, и, пока играют вечернюю зорю на кораблях, их неподвижные силуэты успевают исчезнуть во тьме. Первые ночные часы сочатся преждевременной нетерпеливой сыростью, от которой покрываются изморосью решетки на окнах, каменные торцы мостовой делаются скользкими и поблескивают в призрачном свете единственного масляного фонаря на углу улиц Балуарте и Сан-Франсиско. И он не разгоняет мрак — он наводит страх, как тусклая лампадка над дарохранительницей в угрюмой пустоте церкви.

— И не думай даже, я тебя одну не отпущу… Сантос, где ты там?

— К вашим услугам, донья Лолита.

— Возьми фонарь и проводи сеньору.

В воротах, тонущих в темноте, Лолита Пальма — шерстяная мантилья на плечах, волосы собраны и скручены узлом на затылке — прощается с Куррой Вильчес. Подруга возражает, твердя, что ничего с нею не сделается, распрекрасным образом может пройти сто с чем-то шагов до своего дома на Педро-Конде, напротив таможни. В ее годы да в Кадисе можно обойтись без веера мух отгонять. Что ты выдумала, Лолита? Глупости какие.

— Отвяжись, прошу тебя! Уймись! — говорит она, поднимая широкий воротник плаща. — И оставь в покое бедного Сантоса, пусть доужинает.

— Слышать ничего не хочу. Молчи и повинуйся. В такую поздноту дамочки одни не разгуливают.

— Говорю тебе: отстань!

— А вот не отстану! Сантос! Где ты там?

Курра пытается настаивать на своем, однако Лолита непреклонна: уже поздно, а слухи о том, что в городе будто бы убивают женщин, вселяют тревогу. Ты у нас, конечно, неустрашимая дева-воительница, истинная маха, но все же рисковать не стоит. Власти твердят, что все это досужие выдумки и вздор, газеты помалкивают, но ведь Кадис весь — как один двор, где судачат кумушки-соседки: здесь уверяют, что убийства происходят на самом деле, что преступников пока не нашли и что, невзирая на свободу печати, газеты под предлогом военного положения подвергаются цензуре, чтобы не будоражили население зловещими новостями. И это всякий знает.

Возвращается предшествуемый колеблющимся светом фонаря старый Сантос, и Курра Вильчес наконец внимает голосу разума. Она провела у Лолиты почти целый день, в меру сил помогая подруге. Сегодня — последний день месяца, и по традиции все конторы и магазины кадисских торговых домов открыты до полуночи, так же как меняльные лавки и отделения банков, магазины, торгующие товаром из заморских провинций, представительства фрахтовщиков и арматоров — подводят баланс. По привычке, унаследованной еще от покойного отца, Лолита всю вторую половину дня поверяла счета, приготовленные служащими фирмы «Пальма и сыновья», меж тем как Курра взяла на себя ее домашние дела и опекала мать.

— Знаешь, для своего состояния она вполне прилично держится…

— Я тебя умоляю, отправляйся наконец! Тебя муж заждался с ужином.

— Муж? — Курра упирает руки в боки. — Муж вроде тебя и прочих деловых людей — сидит, по макушку закопавшись в конторские книги и в коммерческую корреспонденцию. И на кой черт я ему сдалась? Сегодня — идеальный день, чтобы закрутить романчик. Последнего числа каждого месяца замужних дам города Кадиса обуревают искушения. Каждый исповедник должен бы проявить понимание…

— Ну что ты несешь? — смеется Лолита. — Ты не Курра, а Дура Вильчес.

— Вольно же тебе так пошло толковать мои слова! Но и в самом деле — врачи должны бы прописывать в такие дни гренадерского поручика, лейтенанта морской пехоты или что-то в том же роде. Тех, кто ни бельмеса не смыслит ни в двойной бухгалтерии, ни в котировках валют… Но когда проходят на расстоянии пистолетного выстрела, у дам теснит в груди и хочется обмахнуться веером… Особенно когда… усы вот такие… и рейтузы в обтяжку…

— Уймись, Курра!

— Эх ты! Огня в тебе нет! Да будь я на твоем месте — не замужем да с такими деньгами, — ух, мне бы другой петушок пел! Уж я бы нашла компанию повеселей, чем полудюжина канцелярских крыс! Я бы не стала корпеть над бумажками в конторе, а в виде развлечения — клеить в альбом листья латука!

— Отправляйся, бога ради. Сантос, свети!

Луч фонаря освещает мостовую перед Куррой Вильчес, которая плотнее запахивает плащ и шагает следом за старым слугой.

— Так сиднем и просидишь всю жизнь! Спохватишься — да поздно будет! Я тебе говорю!

Лолита Пальма, уже невидимая во тьме, смеется:

— Иди-иди, пожирательница сердец!

— Сиди-сиди, монашка-затворница!

Лолита, пройдя за ворота, запирает их и пересекает внутренний двор, выложенный генуэзской плиткой и уставленный огромными кадками с папоротниками. Возле колодца высокий канделябр с тремя толстенными свечами освещает три арки и две колонны по бокам мраморной лестницы, ведущей в застекленные галереи верхних этажей. По правую руку в нескольких шагах отсюда расположен вход в контору, занимающую подвал и первый этаж, и в магазин на улице Доблонес. При свете керосиновых ламп склонились над конторками, заваленными коммерческими письмами, копировальными прессами, записными книжками, фактурами и накладными, двое писцов, бухгалтер, письмоводитель и управляющий. Когда, обогнув жаровню с мелким древесным углем, в контору входит Лолита, все они приветственно склоняют головы — вставать при ее появлении им строго запрещено, — и один лишь управляющий Молина, тридцать четыре года прослуживший в компании, все же поднимается с кресла за отшлифованной стеклянной перегородкой, которая отделяет его от остальных. Он в черных нарукавниках, с гусиным пером за правым ухом.

— Обнаружились неплатежи из Гаваны, донья Лолита… Из расчета полутора процентов… протори составили три тысячи семьсот реалов.

— Есть ли возможности возместить?

— Боюсь, что нет.

Лолита слушает, ничем не выказывая досады — разве что лоб перерезала морщинка, но ведь ее можно воспринять так, что владелица компании сосредоточена. Еще одна потеря. Между прочим, это годовое жалованье одного из ее служащих Лолита чувствует, что устала, и знает, что усталость эта — не оттого, что сегодня был и все никак не кончится трудный день. Французская блокада, всеобщий дефицит наличности, неприятности в колониях — все это с каждым часом все сильнее гнетет кадисских негоциантов, несмотря на внешнее оживление в делах, за которое многие благодарят войну. «Пальма и сыновья» — не исключение.

— Спишите в убытки… Ничего не поделаешь. Когда будут готовы фактуры из Манчестера и Ливерпуля, пришлите их ко мне в кабинет. — Лолита обводит взглядом своих служащих. — Вы еще не ужинали?

— Нет еще.

— Пошлите за Росасом, пусть подаст что-нибудь… Холодных закусок и вина. У вас двадцать минут.

Толкнув дверь приемной, где по стенам, отделанным темным деревом, висят гравюры, она проходит через нее в свой рабочий кабинет. В отличие от личного, размещенного на верхнем этаже дома, этот — просторен, чопорно строг и обставлен тяжеловесной мебелью, которая сохранилась со времен деда и отца: большой стол, книжный шкаф, два старых кожаных кресла, три модели кораблей в стеклянных витринах, план бухты на стене, английские стенные часы с маятником, медный тубус для хранения географических и морских карт, длинный и узкий спиртовый барометр, неизменно возвещающий одно и то же: «Очень сыро». На столе — неизменного красного дерева, как и вся прочая мебель в доме — стоят керосиновая лампа со стеклянным голубоватым колпаком, колокольчик, отцовская бронзовая пепельница, стаканчик с перьями и чернильный прибор китайского фарфора, папка с документами, пара книг, заложенных в нескольких местах бумажками. Подобрав коричневую юбку, сшитую, как и короткий жакет, из тонкого кашемира и удобную для сидячей работы, Лолита опускается в кресло. Оправляет шерстяную мантилью на плечах, снимает нагар с фитиля и застывает, вперив неподвижный взгляд в кресло напротив. В нем сидел сегодня днем дон Эмилио Санчес, покуда они обсуждали положение дел. Которое наследнице торгового дома Пальма, как и всякому кадисцу, умеющему заглядывать в будущее, представляется крайне неопределенным. Впрочем, дон Эмилио предпочел употребить иное слово — «тревожное».

— Мало кто отдает себе отчет в том, что нас ожидает, дитя мое. Когда минет война, а следом — и вся эта либеральная корь, когда мы окончательно лишимся Америки, вот тогда и обнаружится, что мы погибли. Политические восторги дела не делают и не кормят.

Разговор был профессиональный, без недомолвок, и касался тех дел, которые обе фирмы вели совместно. Собеседники не питали иллюзий насчет того, что сулит им ближайшее будущее, и рисовалось оно им отнюдь не в радужных тонах. Многообразные и нескончаемые препятствия надо преодолевать, чтобы обратить в звонкую монету векселя и заемные письма, чтобы ускорить неспешный приток капиталов в город, чтобы оправдать вложения в страховку судов и морские риски, и особенно — чтобы верно оценить кредитоспособность партнеров, а она столько же зависит от репутации фирмы, сколько и от умения скрывать свое тяжкое положение и переживаемые трудности.

— Устал я, Лолита… Двадцать лет кряду обрушиваются на этот город все злосчастья, какие только есть на свете. Войны с Францией и Англией, смута в Америке, эпидемии… Прибавь к этому хаос королевского управления, непомерные права, огромные займы короне и кортесам, потерю капиталов в провинциях, оккупированных французами… Сейчас рассказывают, что будто бы появились корсары, действующие от лица инсургентов Рио-де-ла-Плата… Слишком много усилий, дитя мое… Слишком много неудач. Хоть бы поскорее кончилась эта неразбериха и я бы мог уехать в Эль-Пуэрто, на свою виллу, если, конечно, удастся восстановить то, что от нее осталось… Да-да, надо запастись терпением… Надеюсь дожить и увидеть избавление своими глазами… Слава богу, есть у меня Мигель, который мало-помалу берет у меня бразды правления…

— Да, дон Эмилио, с Мигелем вам повезло… Славный мальчик серьезный и трудолюбивый.

Санчес-старший ответил меланхолической улыбкой:

— Как жаль, что мы с твоим отцом не сумели устроить так, чтобы вы…

Он оборвал фразу. Лолита улыбнулась ему с нежной укоризной. Эта тема время от времени возникает в ее разговорах со стариком.

— Славный мальчик, — повторяет она. — Слишком хорош для меня.

— Я так хотел, чтобы ты вышла за него…

— Не надо так говорить, дон Эмилио. У вас прелестная сноха, двое чудесных внуков и сын, твердо стоящий на ногах.

Старик покачал головой:

— Твердо стоять на ногах — не значит идти вперед. И я не завидую ему… Ему и вам всем, молодым… После войны вас ждут большие испытания… Наш мир никогда уже не будет прежним…

Молчание. Санчес Гинеа ласково улыбнулся:

— Тебе непременно надо…

— Дон Эмилио, прошу вас…

— У твоей сестры нет детей, и, похоже, она не собирается их заводить… Если и ты… — Он повел вокруг печальным взглядом. — Будет жаль, если все это… Сама понимаешь…

— Жаль, если компания «Пальма и сыновья» исчезнет вместе со мной?

— Ты еще молода…

Лолита Пальма предостерегающе вскинула руку. Ни дон Эмилио, ни ближайшая и закадычная подруга Курра Вильчес и никто иной не имеет права вторгаться в эти пределы.

— Давайте поговорим о деле. Пожалуйста.

Старый негоциант неловко поерзал в кресле:

— Ну прости, дитя мое… В самом деле, не надо лезть куда не просят…

— Простила.

Они вновь заговорили о коммерческих тонкостях — о фрахтах, о таможенных правах, о кораблях. О том, как трудно искать новые рынки взамен тех, что закрылись из-за мятежей в Америке. Дон Эмилио, зная, что не так давно компания «Пальма и сыновья» установила торговые связи с Россией, попытался выяснить у Лолиты подробности. А она, понимая это — в коммерции добрые чувства не имеют никакого отношения к делу, — ограничивалась тем, что рассказала о двух рейсах в Санкт-Петербург фрегата «Хосе Викунья», который туда вез груз вина, коры хинного дерева, пробки, а обратно — касторовое масло и сибирский мускус, обошедшийся дешевле, нежели если бы его закупали в Тонкине. Все это дон Эмилио и его сын Мигель прекрасно знали и без нее.

— С зерном, мне кажется, тоже дела не больно-то хороши…

На это Лолита отвечала, что не жалуется. Экспорт североамериканской пшеницы — на портовых складах лежит сейчас полторы тысячи баррелей — в последнее время был для компании большим подспорьем.

— А куда? Тоже в Россию?

— Может быть. Если сумею загрузить ее в трюмы, прежде чем она сгниет от сырости.

— Дай бог, чтобы все получилось. Времена тяжелые… Слышала, наверно, какое несчастье постигло Алехандро Шмидта? Его «Белла Мерседес» пропала на отмелях Роты со всем грузом.

Лолита кивнула. Разумеется, она слышала. Встречный ветер и коварное море месяц назад прибили парусник к побережью, занятому французами, и те, когда буря унялась, получили богатую добычу — двести ящиков китайской корицы, триста мешков молуккского перца, тысячу вар кантонского полотна. Торговый дом Шмидта не скоро оправится от такой потери, если вообще оправится. В такие времена, когда порою все ставишь на карту, то бишь на один-единственный рейс, потеря корабля может стать невосполнимым ущербом. Смертельным ударом.

— Есть дело, которое могло бы тебя заинтересовать.

Лолита — ей хорошо известен был этот тон — выжидательно смотрела на дона Эмилио.

— Опять, вероятно, то, что вы изящно называете «левачить»?

Старик после недолгого молчания поднес толстую сигару к пламени керосиновой лампы.

— Не тревожься. — Он закатил глаза с видом доброжелателя-сообщника. — Я предлагаю тебе отличное дело.

Лолита повела головой, откинувшись на кожаную спинку. Недоверие ее не рассеялось.

— Не без левачества, стало быть, — сказала она. — Но вы же знаете, как я не люблю игры с законом…

— То же самое ты говорила мне и по поводу «Кулебры». А обернулось все прямой выгодой. Да, кстати, ты, может быть, не знаешь, что на башне Тавиры выкинули черный шар. Разглядели в открытом море фрегат и большой тендер, которые медленно идут к берегу… Знаешь или нет?

— Нет. Я весь день провела здесь, головы от бумаг не поднимала.

— Это может быть и наша «Кулебра». Полагаю, что завтра утром, если ветер не переменится, уже будет здесь.

С немалым усилием Лолита заставила себя не думать о Пепе Лобо. Не здесь, приказала она себе. Не сейчас. Всему свое время.

— Мы ведь о другом говорим, дон Эмилио. У «Кулебры» есть каперское свидетельство. Контрабанда — дело другое.

— Половина наших с тобою коллег занимаются этим без малейших там зазрений-угрызений…

— Мне до этого дела нет… Вы и сами прежде никогда…

И она замолкла, оборвав фразу. Из чувства приличия. Дон Эмилио не сводил глаз с серого столбика пепла, который уже успел нарасти на кончике «гаваны».

— Да, дитя мое, ты права. Прежде я, как и твой отец, не касался этих сфер… Ни контрабанды, ни работорговли. А вот, скажем, твой дед Энрико ничем не гнушался и ничего не стеснялся. Но теперь времена изменились. И надо быть созвучным эпохе… Что ж я — буду сидеть сложа руки и ждать, пока меня доконают и разорят если не французы, так наше ворье? — При этих словах он немного подался вперед, уронив на столешницу пепел. — Речь идет о том, чтобы…

Лолита Пальма мягко подтолкнула к нему пепельницу.

— Я не хочу этого знать.

Но дон Эмилио, зажав сигару в зубах, сдаваться не собирался:

— Говорю тебе — это почти чистое дело: семьсот кинталов какао, двести коробок готовых сигар и полтораста тюков листового табака. Все погрузят ночью в бухточке Санта-Марии… Доставит английская шебека с Гибралтара…

— А как насчет Королевской таможенной службы? — спросила Лолита.

— В сторонке постоит. Ну, почти что в сторонке…

Лолита снова покачала головой. Раздался ее короткий недоверчивый смешок.

— Чистейшая контрабанда. Совершенно бесстыдная. Тайно такое не сделать, дон Эмилио.

— Никто и не собирается. Мы все же в Кадисе живем, не где-нибудь… Официально о нас с тобой и речи не будет — нигде. Все предусмотрено. Все петли смазаны, так что не заскрипят…

— А я зачем вам нужна?

— Разделить финансовые риски. Ну и прибыли, естественно.

— Нет, дон Эмилио, мне это неинтересно. И дело тут не в рисках. Вы же знаете, что с вами…

Санчес Гинеа, поняв наконец, что все усилия тщетны, откинулся на спинку кресла. Принял неудачу как должное. Печально оглядел чистую пепельницу, поблескивавшую на темном дереве столешницы, отполированной локтями трех поколений.

— Знаю. Не трать слов, дитя мое… Знаю.

…За окном, выходящим на улицу Дублонес, слышны голоса — голоса, смех, ритмичный переплеск ладоней, быстрый перебор гитарных струн: это, наверно, компания махо направляется в какой-нибудь кабак на Бокете. Затем опустевшая улица и ночь обретают свою привычную тишину. Лолита Пальма в одиночестве рабочего кабинета по-прежнему не сводит глаз с кресла напротив. Вспоминает, с каким убитым лицом старый друг семьи поднялся и пошел к дверям. Ей памятно и каждое слово их разговора. Не дает покоя, въяве представая, и «Белла Мерседес» на отмелях Роты: весь груз достался французам. Компания «Пальма и сыновья» подобной потери пережить бы не смогла. Времена такие, что приходится смертельно рисковать, отдавая каждый корабль в каждом рейсе на произвол стихии и уповая на удачу.

Управляющий Молина стучит в дверь:

— Позволите, донья Лолита? Вот фактуры из Манчестера и Ливерпуля.

— Оставьте. Я посмотрю.

Долетает звон с недальней колокольни Святого Франциска: дозорный, заметив вспышки на французской батарее в Трокадеро, оповещает о каждом выстреле ударом колокола. И — через мгновение раздается грохот, заставляющий негромко прозвенеть оконные стекла. Где-то неподалеку упала и разорвалась граната. Лолита Пальма и управляющий молча переглядываются. Когда он уходит, она лишь мельком проглядывает документы. Сидит неподвижно, набросив на плечи шерстяную мантилью, сложив руки в круге света. От слова «корсары» слегка кружится голова. Во второй половине дня она навестила мать и Курру Вильчес — та, сидя у постели старой дамы, с терпением, которое дарует только дружба, истинная и верная, играла с нею в карты. Потом поднялась на башню и в мощную оптику английской подзорной трубы долго смотрела, как по морю, ставшему в ранних сумерках красноватым, с севера на юг медленно скользит «Кулебра». Милях в двух от восточной стены крепости парусник ушел в крутой бейдевинд.

Когда смотришь отсюда, кажется, что узкие улицы Кадиса, под прямыми углами проложенные между высоких зданий, уходят прямо к серому пасмурному небу, в западной своей части гуще налившемуся темным цветом. Такое небо сулит ветер и ливень, прикидывает мысленно Пепе Лобо, оглядев его. Уже несколько дней барометр как упал, так все никак не поднимется, и капитан радуется, что «Кулебра» прочно удерживается на рейде десятью кинталами железа, а не болтается сейчас в открытом море, закрепив перед бурей всякую снасть по-штормовому. Встали на якорь вчера, на трех морских саженях глубины, рядом с другими торговыми судами и перед пирсом Пуэрта-де-Мар, протянувшимся от волнореза в Сан-Фелипе до обнаженных отливом отмелей Корралеса. Ночь была тихая, задувал влажный и пока еще вполне умеренный левантинец. И ничей сон не потревожили две вспышки с батареи в Кабесуэле и разорвавшие воздух ядра, что во тьме пронеслись над мачтами и упали на город.

Всего три часа назад, на рассвете, ступив на твердую землю, что еще и сейчас покачивается под ногами — последствия сорокасемидневного плаванья, большую часть которого Пепе Лобо ловил подошвами только ускользающую палубу, — он проходит по улице Сан-Франсиско в сторону церкви и площади, носящих то же название. Одет, как подобает капитану корсарского корабля, сошедшему на берег: толстого полотна брюки, башмаки с серебряными пряжками, синяя куртка с золочеными пуговицами, черная шляпа-двууголка морского фасона, без галунов, но с красной кокардой, удостоверяющей его принадлежность к королевским каперам. Все это призвано облегчить всяческую бюрократическую волокиту с таможенными и портовыми властями, неизбежно возникающую по прибытии в гавань, ибо в нынешние времена решительно ничего нельзя сделать без хотя бы подобия форменного мундира. И в кондитерской Кози — и внутри, и за вынесенными на тротуар, на угол улицы Балуарте столиками — найдешь таковых не менее полудюжины: несколько волонтеров-ополченцев, офицер Армады и двое англичан в красных мундирах и шотландских килтах. Здесь же — и гражданские, среди которых по выпачканным чернилами пальцам и торчащим из карманов бумагам легко узнать журналистов из «Эль Консисо», тогда как беженцев из занятых французами провинций выдает беспечный вид и вышедшая из моды, перелицованная или сильно ношеная одежда.

У входа в ювелирную лавку, привалившись спиной к стене и мешая проходу, сидит на тротуаре нищий. Хозяин уже выходил сказать, чтобы проваливал, но тот и не подумал послушаться. Более того — сделал непристойный жест. А теперь, когда капитан поравнялся с ним, вскинул к нему голову:

— Гроза морей, подайте, Христа ради, чего-нибудь на пропитание. И Господь вам воздаст.

Нагловатый тон так противоречит жалостной умильности слов, а в насмешливом обращении сквозит злоба столь явная, что Пепе Лобо замедляет шаг. Обернувшись, быстро оглядывает нищего — немытые, спутанные седые космы и борода, возраста неопределенного: можно дать и тридцать, и все пятьдесят. На плечах латаный бурый бушлат, а засученная правая штанина в явном расчете на сострадательных прохожих открывает обрубок ноги, ампутированной под коленом. Короче говоря, один из тех многих попрошаек, которые обретаются, ища себе пропитания, на улицах Кадиса: время от времени полиция оттесняет их в припортовые окраинные кварталы, но день за днем они неуклонно возвращаются за крохами своей добычи сюда, в центр города. Капитан уже прошел было мимо, но вдруг остановился, заметив на предплечье у нищего голубоватую, поблекшую от времени татуировку — якорь, пушка, знамя.

— Где служил?

Нищий сначала смотрит на него непонимающе. Потом, сообразив, о чем его спрашивают, кивает. Глядит на свою татуировку и снова переводит взгляд на Пепе Лобо.

— На «Сан-Агустине»… Восемьдесят пушек. Командовал дон Фелипе Кахигаль.

— «Сан-Агустин» теперь на дне Трафальгарского пролива.

Гримаса, от которой перекосилось лицо нищего и приоткрылся щербатый рот, когда-то — в иные времена, а может, и в иной жизни — была улыбкой. С безразличным видом он показывает на свою культю:

— Не он один…

Лобо какое-то мгновение стоит неподвижно и молча.

— Помощи ни от кого не дождался?

— Отчего же? Супружница помогла… Правда, ей для того пришлось в шлюхи пойти.

Корсар кивает. Медленно и задумчиво. Потом достает из кармана монету в один дуро — старый король Карл IV, оборотясь вправо, смотрит с таким видом, словно все происходящее его никак не касается. Нищий с любопытством глядит на человека, подающего милостыню серебром. Потом, отлепив спину от стены, чуть приподнимается, с невесть откуда взявшимся достоинством прикладывает ко лбу два пальца:

— Старший комендор Сиприано Ортега, сеньор! Вторая батарея.

Капитан Лобо продолжает путь. Но теперь душа его полнится угрюмой горечью, которая неизбежно охватывает всякого, не понаслышке знакомого с превратностями «боя и похода», при виде другого моряка, влачащего убогую жизнь калеки. Но над жалостью и состраданием одерживает верх тревога за собственное будущее. За свою судьбу, которую превратности ремесла в любой миг способны сломать, пронизать пулей или осколком, перешибить обломком реи. Его мучительно гнетет острое осознание своей уязвимости, с которой время и удача — или неудача — ведут неторопливую игру, и в любую минуту партия может окончиться тем, что его, превращенного в жалкий отброс, вышвырнет на берег, в точности так, как выносит прибой на прибрежный песок обломки кораблекрушения. Кто поручится, что когда-нибудь и он, Пепе Лобо, не окажется в таком положении, думает капитан, удаляясь от нищего. И тотчас усилием воли приказывает себе больше об этом не думать.

В этот миг его взору предстает Лолита Пальма в черной тафте и с шалью на плечах — натягивая перчатки, с зонтиком под мышкой хозяйка выходит из дверей книжкой лавки вместе с горничной Мари-Пас, которая несет какие-то свертки и пакеты. Эту встречу никак нельзя назвать случайной. Капитан поджидает Лолиту уже полчаса — с тех пор, как покинул контору дона Эмилио в квартале Палильеро. Минуту назад он побывал в доме на улице Балуарте, и дворецкий, сообщив, что не знает, когда вернется хозяйка, направил его сюда. Сеньора Пальма собиралась в Ботанический сад, а потом в книжные лавки на Сан-Агустине или Сан-Франсиско.

— Какая неожиданность, капитан!

Страницы: «« ... 1011121314151617 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Ядвига осталась в истории как символ благородства и жертвенности. Она прожила очень короткую (28 лет...
Лекция посвящена Марии Тюдор, прозванной «кровавой» еще при жизни. Старшая дочь знаменитого короля Г...
Полная событий, перипетий, интриг и любви судьба Марии Стюарт уже несколько веков интригует исследов...
Лекция, посвященная Марии-Антуанетте, неотделима от французской революции 18 века. Мария-Антуанетта ...
Отравительница, погубительница, мать трёх королей. Она родилась под мрачным, тёмным, зловещим знаком...
Случайно оказавшись претенденткой на английский престол, Виктория сказала знаменитую фразу: «Я буду ...