Осада, или Шахматы со смертью Перес-Реверте Артуро
Я знаю о вас все. Так сказала она ему на крепостной стене, в сумерках, когда попросила его подставить свой корабль и своих людей под огонь французских пушек в бухте Роты. Я знаю о вас столько, сколько нужно знать, и это дает мне право просить о том, о чем прошу. И смотреть на вас так, как смотрю. Опершись о влажный тиковый поручень, корсар вспоминает сейчас, как в лиловатом полумраке из-под прозрачных складок раздуваемой ветром мантильи внимательно следил за ним этот взгляд, меж тем как слова — точные, как градуированная шкала секстана, — падали одно за другим размеренно и холодно. А он, в оцепенении, столь обычном для мужчин, становящихся в тупик перед загадкой плоти, жизни и смерти, смотрел, как постепенно тонет в ночной тьме ее лицо, и не осмеливался еще раз поцеловать его. И теперь, уже на тщательно выверенном пути в небытие, который он вот-вот начнет — да нет, уже начал, начал в тот миг, когда склонился над морской картой, — ему не унести с собой ничего, кроме голоса и непреложной телесности этой женщины, ее сущности — плотной, теплой и недосягаемо отдаленной от него теми фантомами, которые управляют судьбами их обоих. Где-нибудь в другом конце света я… Вот и все, что он, прежде чем сам не прервал себя, успел вымолвить тогда и не прибавил к этому больше ни слова, потому что этим небывалым для него признанием все уже было установлено между ними и покорно отдано на волю неизбежному. Предназначено к странствию, где нельзя оглянуться назад или пожаловаться. И уже другой человек — еще один Пепе Лобо — удалялся по дорогам в один конец, уплывал по морям, где не дуют встречные ветры. Уходил без страхов, без раскаянья, ибо ничего не оставлял позади и ничего не мог взять с собой. Но все же хотя бы в последний миг она должна была что-нибудь сказать. И сказанное все переменило. И в этом ее «я тоже», столь же безутешном, как меркнущий над бухтой лиловатый сумеречный свет, звучало и содрогалось нечто стародавнее, вековое. Плач женщины на стенах древней крепости — уверенность в том, что от невозможности возврата самое смерть становится еще смертельней. И ее рука, легче вздоха опустившаяся на его руку, означала лишь, что приговор обжалованию не подлежит.
— Все готово, капитан.
Запах табачного дыма, тотчас развеянного ветром. Тонкий темный силуэт Мараньи: на уровне невидимого во мраке лица — раскаленный уголек сигары. И палуба оживает, отзываясь на топот босых ног, перекличку голосов, треск блоков и поскрипыванье шкивов.
— Командуйте. Мы выходим.
— Есть.
Уголек разгорается ярче и исчезает — помощник повернулся спиной.
— Рикардо… Слушай-ка…
Молчание краткое и чуть растерянное. Помощник остановился.
— Слушаю.
В голосе — легкое удивление. Точно также, как они никогда не обращаются друг к другу на «ты» при посторонних, Пепе Лобо никогда прежде — даже на берегу — не называл его по имени.
— Плаванье наше будет кратким и трудным. Очень.
Опять молчание в ответ. Потом в темноте звучит смех, как всегда обрывающийся приступом кашля. Огонек сигары, описав красноватую дугу, скрывается за бортом.
— Доставь нас на Роту, капитан. А уж там сатана своих признает.
При тусклом свете огарка Симон Дефоссё — он без мундира, в одной сорочке, мятой и грязноватой — обмакивает перо в чернильницу и заносит события минувшего дня в толстую тетрадь — нечто вроде дневника боевых действий. Методически, ежедневно, с присущим ему скрупулезным педантизмом и в полнейшем душевном равновесии он записывает каждый успех и каждую неудачу. Итогами последних нескольких дней артиллерист может быть доволен: улучшения и усовершенствования, после долгих мытарств одобренные генералом Д'Абовиллем, принесли свои плоды — дальность полета гранат увеличилась. Используя отныне только круглые, идеально отполированные гранаты без запала и порохового заряда, замененного тридцатью фунтами песка, капитан добился того, что гаубицы Вильянтруа-Рюти две недели назад накрыли наконец самый центр Кадиса — площадь Сан-Антонио. Иными словами, дистанция возросла до 2820 туазов — и удалось это благодаря выверенному соотношению песка и свинца: последний, будучи аккуратно влит в камору снаряда, доводит его вес до тех 95 фунтов, которые весит настоящая бомба, выпускаемая под углом в 45 градусов. Иное дело, что без запальной трубки и порохового заряда фанаты не взрываются да и не могут взорваться, однако падают там, где должны упасть, хотя отклонения, составляющие иногда и полсотни туазов, продолжают заботить Дефоссё. Результаты обнадеживают И, к вящему удовольствию маршала Сульта, позволяют «Монитёру» писать, не особенно даже и привирая — ну, всего лишь примерно на треть, — что императорская артиллерия бомбардирует Кадис по всему периметру. Что же касается настоящих гранат, то есть тех, которые разрываются, то хитроумная комбинация зажигательных смесей, стопинов и воспламенителей — еще один плод кропотливых расчетов и упорных трудов Дефоссё и лейтенанта Бертольди — сделала возможным следующее соотношение: при подходящих условиях — силе ветра, влажности и температуре воздуха — и при фитиле, горящем в течение должного времени, цели достигает каждая десятая. Доходящих из Кадиса сведений, хоть они и сообщают не столько о жертвах, сколько о панике и разрушениях, достаточно, чтобы создавать видимость успеха и успокаивать маршала Сульта, однако Дефоссё продолжает терзать себе душу и по-прежнему считает, что, разрешили бы ему применить вместо гаубиц крупнокалиберные мортиры, а вместо гранат — бомбы большего диаметра с увеличенными трубками, он добился бы не только увеличения дальности, но и такого поражающего эффекта, что стер бы Кадис с лица земли. Однако маршал Сульт и его штаб — в точности как его предшественник маршал Виктор, — ревностно и ретиво исполняя волю императора, по-прежнему слышать ничего не хотят о мортирах, тем паче — теперь, когда «Фанфан» и его братья попадают куда надо. Ну или почти. И сам герцог Далматский — таков имперский титул Жана Сульта — несколько дней назад, инспектируя Трокадеро, поздравил Дефоссё. Против обыкновения маршал в тот день был настроен благодушно. Курьер — один из тех, кому удалось пересечь плато Деспеньяперрос и сберечь кишки от партизанских навах, — помимо мадридских и парижских газет, где упоминались новые достижения осадной артиллерии, доставил и известие о том, что обоз, груженный картинами, коврами, драгоценностями и прочей добычей, которую награбили в Андалусии, благополучно перевалил через Пиренеи. И на вопрос маршала:
— Вы в самом деле не хотите повышения, капитан? — последовало сообразное обстоятельствам, а потому особенно отчетливое щелканье каблуками.
— Никак нет, ваша светлость. Благодарю. И предпочитаю оставаться в прежнем чине, о чем хорошо знают мои непосредственные начальники.
— Вот как… И то же самое вы, кажется, ответили Виктору?
— Так точно.
— Все слышали, господа? Вы просто диковинка, капитан Дефоссё, чудо природы…
А сейчас капитан Дефоссё закрывает тетрадь и задумывается о другом. Потом, взглянув на часы, лезет в порожний снарядный ящик, служащий ему письменным столом, и достает оттуда последнюю, только нынче днем полученную депешу испанского полицейского. Две недели этот загадочный субъект хранил молчание, а теперь вновь просит, чтобы через пять дней, в пятом часу утра, гаубицы открыли огонь по определенному кварталу Кадиса. В письме имеется и чертежик этого квартала, и капитану, который знает город — вот уж точно! — как свои пять пальцев, нет нужды глядеть на план: указанное место находится внутри сектора, где взрываются его гранаты, так что попасть туда будет несложно, если только не задует чересчур сильный левантинец. Точное место — маленькая площадь Сан-Франсиско, на которой расположены одноименные церковь и монастырь. Да, с обычным пороховым зарядом и запалом попасть нетрудно, хотя кажется иногда, что проклятые бомбы решают жить своим умом и отклоняются вправо или влево, а то и просто недотягивают и падают в море.
Забавный субъект этот комиссар, думает артиллерист, пока поджигает уголок письма и потом смотрит, как оно горит на полу. Нельзя сказать, чтобы очень располагал к себе… Это его угрюмое лицо с крючковатым орлиным носом, эти глаза, горящие сдержанной яростью и неутоленной местью. С их первой тайной встречи на берегу Дефоссё не отвечал на письма испанца. Считал, что это бессмысленно и к тому же рискованно. Не для него — он-то всегда мог отговориться тем, что его доверенный агент помогал ему определять цели, а для самого комиссара. Сейчас не время для таких хитроумных арабесок и тонких маневров. Капитан очень сомневается, что испанским властям по ту сторону бухты приятно будет узнать, что полицейский чиновник немалого ранга, вступив в сговор с неприятельским офицером, корректирует, если называть вещи своими именами, огонь французской артиллерии, убивающей жителей и разрушающей здания. Сам Тисон, по всему судя, этим риском пренебрегает, однако Дефоссё вовсе не желает по собственной неосмотрительности навлечь на комиссара беду. Даже верный Бертольди знает лишь о самом факте встречи, а о чем там шла речь — нет, и полагает, наверно, что капитан виделся со своим лазутчиком или агентом. Так что в части, его касающейся, Дефоссё ограничивается лишь неукоснительным исполнением договоренности о том, что в оговоренные дни и указанные часы сержант Лабиш и его люди наводят стволы на определенные цели, заряжая орудия гранатами с пороховым зарядом и фитилем. Не все ли равно, в конце концов, куда стрелять? Так ли важно, в этом квадрате разорвется бомба или в том? Что же касается убитых девушек, капитан уповает: в случае успеха Тисон не преминет сообщить, что злоумышленник изловлен. В любом случае Дефоссё предполагает выполнять свои обязательства. Не до бесконечности, разумеется. Ибо свой предел всему положен.
Дефоссё поднимается на ноги, снова глядит на часы. Потом, надев мундир и шляпу, откидывает висящее в дверном проеме одеяло, выходит наружу, в темень. Небо усыпано звездами, под ветром с северо-запада колеблется из стороны в сторону пламя бивачных костров, у которых солдаты варят из пережаренных и смолотых ячменных зерен бурду, претендующую называться «кофе». Однако она не пахнет кофе, на кофе не похожа и вообще к кофе отношения не имеет. Красноватые языки потрескивающего пламени освещают стволы ружей, играют тенями и бликами, обращая лица солдат в причудливые и жуткие маски.
— Не угодно ли горяченького, мой капитан? — спрашивает кто-то, когда Дефоссё проходит мимо.
— Чуть погодя, ладно?
— Чуть погодя ни капли не останется.
Остановившись, капитан берет протянутую ему жестяную кружку и с нею в руке идет дальше — в темноте, ощупью и осторожно — к наблюдательной вышке. Ночь хоть и ветреная, но приятная. Лето приносит на берега кадисской бухты изнурительную жару, когда ртуть термометра в тени поднимается до сорока градусов, и москиты, мириадами слетаясь с окрестных заболоченных низин и отмелей, день и ночь терзают императорскую армию. Хорошо хоть, говорит себе Дефоссё, пригубив обжигающего пойла, норд-вест прогнал чудовищный зной последних дней: другой ветер, который здесь называют сирокко, приносит из Африки смертную ночную духоту и лихорадку, высушивает ручьи, выжигает всякую травку и доводит людей до сумасшествия. Говорят, что большая часть убийств в этом крае, по природе своей преступном, происходит именно в те дни, когда дует сирокко. Последний нашумевший случай вышел три недели назад, в Хересе. Драгунский подполковник, который сожительствовал с некой испанской дамой — у французских офицеров подобное давно вошло в обиход, меж тем как рядовые ходят по притонам или насилуют женщин на улицах на свой страх и риск, — был зверски зарезан ее супругом, муниципальным чиновником, человеком мирным, присягнувшим королю Жозефу, причем иных причин, кроме сугубо личных, сыскать не удалось. Не иначе как от раскаленного ветра вскипает у людей кровь и мутится в голове.
Опорожнив кружку, Дефоссё ставит ее на землю и по скрипучей лестнице поднимается на площадку наблюдательного пункта, благодаря толстым доскам из чикланской сосны, которыми она обшита, почти неуязвимую для пуль и осколков. Через пять минут по команде лейтенанта Бертольди «Фанфан» и его товарищи откроют — в последний раз на сегодня — огонь по разным кварталам города: по площади Сан-Антонио, по капелле Сан-Фелипе-Нери и по зданию таможни, — исполняя то, что за многие месяцы сделалось обязательным ритуалом: несколько бомб на пределе досягаемости падают при первом свете зари, несколько — в обеденные часы, несколько — вечером. Раз навсегда заведенный, рутинный распорядок, и, хотя урона от бомб больше, чем прежде, ничего изменить они не могут. Никто и не ждет этого. Никто — даже герцог Далматский. И капитан безрадостно созерцает в амбразуру пейзаж — пространство бухты, редкие-редкие огоньки спящего города, пульсирующие вспышки маяка на Сан-Себастьяне. На Исла-де-Леоне виднеются кое-где освещенные окна, и бивачные огни двух армий двойной дугой протянулись по каналам до самого Санкти-Петри, обозначая линию фронта, которая за четырнадцать месяцев, минувшие после боев при Чиклане, не сдвинулась ни на пядь. А если уж сдвинется, так не вперед, а назад. Со всего Полуострова приходят скверные вести: Веллингтон разбил маршала Мармона под Арапилесом, англичане взяли Саламанку — и оттого в андалусийской армии все чаще поговаривают, что скоро начнут отводить войска на север.
Так или иначе, Кадис — на месте. Откинув крышечку с окуляра стоящей на треноге подзорной трубы — потребовалось полгода усилий и выматывающей душу бюрократической переписки, чтобы добыть для батарей на Кабесуэле эту красавицу длиной почти в метр: новейшую и усовершенствованную модель «Томас Джоунз», приспособленную для темноты, — Дефоссё через мощную оптику вглядывается в темные очертания города, нащупывая здание таможни, где сидит Регентство. Помимо капеллы Сан-Фелипе, в которой заседает мятежный парламент, — та расположена дальше и неудобней, таможня — одна из его любимейших целей. После многих неудачных попыток, промахов и недолетов артиллеристу удалось наконец пристреляться по зданию и накрыть его несколькими попаданиями. Сегодня он намерен повторить свой успех, если, конечно, лейтенант Бертольди не подкачает и норд-вест не собьет бомбу с траектории.
В тот миг, когда Симон Дефоссё уже собирается отодвинуться от окуляра, он вдруг замечает какую-то тень, пересекающую кружок объектива. С любопытством наблюдая за ней, капитан сдвигает трубу чуть вправо. И вот когда линзы приближают и распластывают тень на огромном черном пространстве бухты, наконец убеждается, что это безмолвный, как призрак, корабль, который на всех парусах идет во тьме в крутой бейдевинд.
В подзорную трубу смотрит и Лолита Пальма со своей дозорной вышки, которую ветер, влетая в окно, открытое на север, продувает насквозь. В широкой черноте бухты едва различима береговая линия, где гаснут звезды, что так щедро усыпали собой свод небес. На угрюмом горизонте, кажущемся еще темнее, чем все вокруг, — так всегда бывает в последний ночной час — видно лишь, как вспыхивают и гаснут отблески маяка на Сан-Себастьяне. Это — слева, а правее и значительно дальше, притушенные расстоянием, низкими звездочками тускло мерцают, подрагивают огни Роты.
— Светает, — говорит Сантос.
Лолита глядит направо, на восток За темными высотами Чикланы и вершинами Медина-Сидонии пробивается на горизонте тончайшая голубоватая полоска, на которой начинают гаснуть звезды. Рождающийся рассвет не раньше чем через час прогонит тьму над бухтой — там, куда уже довольно давно, тщетно напрягая зрение, смотрит со стесненной душой Лолита. Пытаясь уловить хоть малейший признак того, что «Кулебра» приближается к своей цели. Но тьма непроглядна, как и прежде. И в трубу не видно ничего заслуживающего внимания, и все, кажется, спокойно. Может быть, ветер переменился и задержал их, думает она в нетерпении. Может быть, чтобы подойти, пришлось слишком долго лавировать. А может быть, убедившись, что проникнуть в бухту Роты невозможно, ушли в открытое море. Отказались от намерения.
— Если их обнаружат, мы услышим.
Лолита кивает, не размыкая губ. Она знает, что старый Сантос прав. Это спокойствие означает, что «Кулебру», где бы ни находилась она сейчас, никто пока не заметил. В противном случае одна из французских батарей, размещенных между Санта-Каталиной и Ротой, давно уже открыла бы огонь и ветер донес бы сюда с того берега орудийный грохот. Но, если не считать шума ветра, иногда вдруг принимающегося завывать, над бухтой висит полнейшая тишина.
— Туда пролезть — дело нелегкое, — добавляет Сантос. — Требует времени.
Лолита снова кивает. Неуверенно и печально. Когда за открытым окном с особенной яростью проносится очередной порыв ветра, она зябко вздрагивает, хоть набросила поверх халата шерстяную шаль. Ноги в сафьяновых комнатных туфлях, волосы прикрыты шелковым чепчиком. Она не спала всю ночь и вот уже два часа не покидает вышку. В последний раз поднялась сюда после того, как, оставив наблюдать старого слугу и строго-настрого приказав сообщать, если будет хоть что-то новое, сошла вниз и ненадолго забылась тревожным и неглубоким сном, не принесшим бодрости и надежды. И уже очень скоро вновь была на башне и потребовала трубу себе. Сейчас руки и щеки у нее закоченели, и от того, как напряженно вглядывается она в темноту, вжимая в глазницу окуляр, выступили слезы. Методично осматривает береговую линию справа налево, задерживая кружок объектива на темном пятне бухты Рота, но там по-прежнему — тьма и тишина. Мысль о том, что «Марк Брут» со всем грузом пропал навсегда и рухнула единственная возможность отбить его, приводит Лолиту в отчаянье.
— Боюсь, ничего уж не поделаешь, — произносит она шепотом. — Что-то им помешало.
Но Сантос произносит терпеливо и урезонивающе, с вековой флегмой морского человека, привыкшего играть с судьбой в орлянку:
— Полноте, сеньорита… Не надо так говорить. Капитан дело свое знает.
В наступившей тишине слышно, как под неистовыми порывами норд-веста, будто саваны обезумевших призраков, вьется, трепещет, рвется с веревок, натянутых на соседних террасах, белье.
— Я закурю, донья Лолита?
— Да, конечно.
— Благодарствуйте…
Вспыхивает огонек, на миг выхватывая из темноты глубокие морщины на лице Сантоса. Вокруг Пепе Лобо, думает она, сейчас такие же лица — такие же выдубленные и просоленные морем люди. Не напрягая воображения, она может представить себе, как корсар — если, конечно, он не отказался от этой затеи и все еще плывет к цели — всматривается в расступающуюся под форштевнем «Кулебры» тьму. Вслушивается, не раздастся ли еще какой-нибудь звук, кроме воя ветра, скрипа дерева и треска парусного полотна, меж тем как впередсмотрящий бросает лот и шепотом отсчитывает, сколько саженей морской воды пролегло под килем, а все остальные в таком напряжении, что в пересохшем рту язык прилипает к нёбу, ждут, когда грохнет французская пушка и картечь чисто подметет палубу.
Новый порыв влажного мистраля с воем проносится над крышами, долетает до окна смотровой вышки. Дрожа под шалью, Лолита, так ясно и явно, как ощущают разверстую рану, вспоминает все то, чего не сделала, — зияние несделанных движений, безмолвие слов, так и не прозвучавших в полутьме последнего вечера: прошло всего несколько часов, а кажется, будто минули годы, — когда она смотрела в лицо человека, при воспоминании о котором ее еще сильнее, чем от холода, бьет дрожь, и видела рассекающую смуглое лицо белую полоску улыбки, две влажные зеленые виноградины глаз, что с таким отсутствующим и сосредоточенным видом уставились в ночь, неумолимо и полновластно владеющей их чувствами. Их жизнями. Может быть, все это кончится и он вернется, думает она внезапно. И тогда я сумею. Или нет. Если нет — то никогда. Если да — то на всю жизнь.
— Вон он! — кричит Сантос.
Лолита Пальма глядит в указанном направлении. Она затаила дыхание, по коже бегут мурашки. Через бухту ветер доносит однотонный глухой грохот, похожий на перекаты очень отдаленного грома. Возле Роты над черной поверхностью моря сверкают крохотные искорки выстрелов.
Треск крошащегося дерева, вспышки, крики. При каждом выстреле «Кулебра» содрогается, как живое существо. Живое — и умирающее. С той минуты, как тендер отошел наконец от борта бригантины и прилег от качки на левый борт, у Пепе Лобо не было времени даже взглянуть, как идут дела у Рикардо Мараньи и абордажной команды. Едва лишь последний матрос перескочил на палубу «Марка Брута» — истинное чудо, что не сломали бушприт, когда сближались во тьме, хоть и шли уже против ветра, — капитан все свое внимание отдал фелюге, которая, погасив все огни, открыла по ним пальбу с правого борта. Капитана, который никого больше не ожидал обнаружить здесь, врасплох захватил внезапный доклад вахтенного, что с подветренной стороны, с левого борта бригантины стоит на якоре еще какое-то судно, и он уже не успел изменить маневр. Судно оказалось небольшое, хорошо вооруженное. Очевидно, еще один корсар, покрутившийся в бухте и совсем недавно тоже ставший на якорь у Роты. И единственный его выстрел обнаружил нападавших раньше времени, хотя, впрочем, теперь уже все равно. Не до того. Есть чем заняться: француз — если это и вправду он — поспешно снялся и, пользуясь сильным ветром, отошел, пылая костром, потому что «Кулебра», переправив на бригантину абордажную команду, почти в упор ударила по нему залпом всего правого борта и подожгла.
Главное дело заваривается по левому борту захваченного «Марка» — там, где с корсарской фелюги, стоящей совсем близко, открыли очень сильный огонь из пушек и ружей. Так темно, что Пепе Лобо не различил бы собственный рангоут, если бы полыхающий неподалеку парусник и почти непрерывные вспышки орудий не освещали невеселую картину — снасти измочалены, грот в нескольких местах пробит и обрывки парусины вяло свисают до середины мачты, а маневрировать можно исключительно фоком. На палубе, заваленной перепутанными обрывками такелажа, обломками и щепками, мечутся темные против света фигуры матросов, которые пытаются нарастить оборванные гордени и шкоты, чтобы можно было управлять парусом, видно, как артиллеристы лихорадочно чистят, заряжают, наводят четыре орудия правого борта. Пепе Лобо пробегает вдоль батареи, понукая замешкавшихся, помогая тянуть за тали, удерживающие лафеты.
— Огонь! Огонь!
Сгоревший порох ест глаза, грохот боя глушит крики. «Кулебра» до предела сблизилась с французской фелюгой, которая по-прежнему стоит на якоре и ведет огонь из всего, что может стрелять. Три 6-фунтовых орудия и две 12-фунтовые карронады. На такой дистанции картечь, которой они бьют, действие оказывает совершенно губительное. При каждом выстреле корпус «Кулебры» содрогается, ходит ходуном и обрывки снастей свободно болтаются в воздухе. Слишком много, отмечает Пепе Лобо, слишком много людей лежит на палубе — и те, что упали замертво, и те, что свалились ранеными, и те, что пока невредимы, но в ужасе припали к доскам настила, пытаясь укрыться от свистящих над головой пуль и осколков. Хорошо еще, думает капитан, что загодя, еще перед входом в бухту, спустил в море шлюпку: останься она на палубе, ее разлетающиеся обломки стали бы смертельно опасны для всех, кто поблизости.
— Кому охота живым уйти — стреляй!
Новые вспышки. После каждого выстрела пушки подпрыгивают, откатываются, удерживаемые талями. Остро ощущается нехватка в людях. Еще до начала боя на «Марка Брута» пришлось отправить абордажную партию, и оттого орудия остались без достаточного числа прислуги. А те, кто имеется, кашляя, вытирая слезящиеся от едкого дыма глаза, матерясь, продолжают ворочать аншпугами, накатывая пушки. Пепе Лобо присоединяется к комендорам, яростно, обдирая ладони, тянет за тали, помогает наводить. Потом, спотыкаясь о развороченный настил, перешагивая через тела, уходит на корму. Предчувствие неминуемой катастрофы, смешанное с ощущением того, что от него уже мало что зависит, лишает капитана обычного спокойствия. Ветер разгоняет клочья порохового дыма, и с каждой минутой все явственнее открывается стройный черный силуэт фелюги, с правого борта которой почти беспрестанно мелькают искорки мушкетных и вспышки орудийных выстрелов. Счастье еще, думает капитан, что стоим почти вплотную и береговые батареи не открывают огонь, опасаясь задеть своего.
— Лево на борт! Больше влево! Если столкнемся с фелюгой, не выберемся!
Один из рулевых — вернее, его труп, разделанный как туша на бойне, — валяется у ограждения мостика. Второй — Шотландец — напрягает все силы, пытаясь повернуть штурвальное колесо. Пепе Лобо бросается было ему на помощь, но оскальзывается на мокрой от крови палубе, падает. В тот же миг заряд картечи, будто хлесткая, неимоверной силы оплеуха, с сухим треском ударяет в настил, стесывает доски, чертит по дереву длинную широкую борозду. Лобо, который успел подняться, снова падает, закрывает глаза, но уже через мгновенье ошеломленно глядит на рубку. Корсарский парусник продолжает дрейфовать по течению и горит так ярко, что можно разглядеть: штурвал «Кулебры» свободно покачивается из стороны в сторону, а Шотландец на четвереньках ползает под ним — волочит за собой кишки из распоротого живота, наступает на них коленями и воет как раненый зверь. Поднявшись, капитан отталкивает рулевого, хватает штурвал, но тот не поддается. Заклинило. «Кулебра» неуправляема. В этот самый миг одновременно происходит следующее — с берега в небо взлетает ракета, освещая бухту, грот раздирается сверху донизу, мачта с протяжным треском ломается и падает и, покуда сверху градом обрушиваются канаты, шкивы, скобы, паруса, обломки реи и стеньг, тендер бортом врезается в корпус фелюги, накрыв ее и себя путаницей оборванных, размочаленных снастей.
Приказы отдавать уже незачем. Да и некому. Пепе Лобо, сознавая полнейшее свое бессилие, при свете уже меркнущей ракеты видит, как картечная пуля сносит полчерепа боцману Брасеро, который пытался убрать с пушек завалившую их груду шкотов, фалов и обрывков парусины. С борта на борт, с тендера по фелюге и с фелюги по тендеру гремит пальба: стреляют в упор из мушкетов, ружей, пистолетов. Оставив бесполезный штурвал, капитан лезет в рундук, достает собственный заряженный пистолет и кривую абордажную саблю. А пока достает, слышит отдаленные разрывы и, взглянув поверх борта, видит в море оседающие столбы пены. Французские батареи открыли огонь с берега. Решились бить по «Кулебре», хоть она и крепко сцеплена с фелюгой, спрашивает себя Лобо, но тотчас, при слабеющем уже свете горящего судна, которое по-прежнему дрейфует прочь, замечает, как мимо гибнущего корабля, очень близко к нему и очень медленно скользит под надутыми ветром марселями темный силуэт «Марка Брута», а на корме у него Лобо видится тонкая, бесстрастно замершая фигура Рикардо Мараньи.
Но, равнодушно отвернувшись, капитан глядит на то, что не так давно было его кораблем. Бедствие столь непоправимо, что Пепе Лобо вновь обретает спокойствие. И вновь может воспринимать теперь огонь и дым, треск крошащейся обшивки и переборок, свист пуль и картечи, груды изорванных парусов и изувеченных тел, крики, вопли, брань. Сбитая с вражеской бизань-мачты рея рухнула, накрыв собой «Кулебру» и увеличив всеобщее смятение: вспышка каждого выстрела отблеском повторяется в том красном и густом, что будто отлакировало палубу. Можно подумать — какой-то пьяный бог без счета, ведро за ведром, окатывал ее кровью.
Грохот — и изрыгнутая карронадой картечь подметает палубу, звонко щелкает о деревянный люк переборки, вздымает тучу щепок и обломков. Пепе Лобо, одеревенев от внезапного холода, удивленно глядит вниз, ощупывает окровавленные брюки — липкое, горячее бьет из него с напором, равномерными толчками, словно внутри работает помпа. Ага, говорит он. Вот, значит, как. Забавный способ опорожниться. Таким, получается, манером вышло это, думает он и, внезапно ослабев, опирается о размолотую в щепки крышку люка. Он не вспоминает ни о Лолите Пальме, ни о бригантине, которую Рикардо Маранья все-таки вызволил и вывел. Прежде чем упасть, он думает лишь о том, что не на чем и белый флаг поднять: даже мачты у него не осталось.
18
Рохелио Тисона изводит туман. Шляпа и наглухо застегнутый сюртук сочатся влагой, а когда комиссар проводит ладонью по лицу, ощущает капли, осевшие на усах и бакенбардах. Борясь с желанием закурить, он несколько раз подряд зевает, в промежутках успевая выматериться пространно и цветисто. В такие ночи, как сегодня, кажется, что Кадис наполовину погружен в окружающее его море и грань, отделяющая воду от тверди, исчезла. В зыбкой полутьме, разбавленной неярким, сероватым лунным светом, который по контуру очерчивает дома и отмечает перекрестки улиц, видна густая изморось на мостовой, на железных узорах балконных решеток и калиток, и город напоминает корабль-призрак, выброшенный на мель у оконечности своего перешейка.
Тисон, по обыкновению, поставил ловушку очень тщательно. Предыдущие неудачи — сегодня уже третья попытка с начала месяца и восьмая с тех пор, как он вообще принялся за эту затею, — не обескуражили его. Один-единственный фонарь освещает участок выбеленной стены, которая огораживает монастырь Сан-Франсиско и тянется до угла улицы Крус-де-Мадера. И там рассеянный свет легкого, низко висящего туманца сгущается, плотнеет, становясь полумраком, а все впадины и изгибы укрываются в настоящей тьме. Вот уже почти полчаса бродит там приманка, до этого проведшая сколько-то времени на этом конце площади. Охотники же — шестеро агентов, считая Кадальсо — должным образом распределенные, перекрывают окрестности: почти все молоды, легки на ногу, каждый получил заряженный пистолет и свисток, чтобы дать знать о каких-либо неожиданностях или попросить помощи. Двуствольная игрушка, готовая к бою, прячется и под полой комиссарова сюртука.
Не так давно грохнули три взрыва в отдалении — где-то возле Сан-Хуан-де-Дьос и Пуэрта-де-Тьерра, но теперь царит полнейшая тишина. Притаясь в подворотне углового дома, Рохелио Тисон снимает шляпу, откидывает голову к стене. От того, что простоял столько времени неподвижно да еще в такую сырую погоду, у комиссара ноют кости, но шевельнуться он боится, чтобы не выдать себя. Слабый красновато-серый свет, который луна и фонарь на монастырской стене льют на эту часть площади, множится и дробится капельками воды, в неисчислимом множестве висящими в воздухе. Комиссар только и может, что перенести тяжесть тела с одной ноги на другую. Стар я становлюсь для таких дел, думает он с досадой.
Убийств не было с той ночи, когда он преследовал злоумышленника, пока не потерял того из виду. А почему не было — неизвестно. То ли преступник испугался, то ли почуял принятые комиссаром меры — засады, устроенные там, где падали бомбы, и приманки наподобие той юной проститутки, что и сегодня гуляет под фонарем, — и изменил своим привычкам. Пересмотрел странную, совсем особенную систему расчетов и прозрений. Тисон порой изводит самого себя вопросом: а не навсегда ли тот решил отказаться от убийств? И вопрос этот вселяет в него какую-то непомерную, бессильную ярость. Но вопреки зря потраченному времени, и напрасным стараниям, и бессонным ночам, неизменно оканчивающимся тем, что с рассветом так тщательно расставленные сети приходят пустыми, наитие шепчет ему, что он — на верном пути, что извращенные чувствования убийцы в чем-то совпадают с его собственными, а потому этот самый путь постоянно и неизбежно пересекается с путем убийцы, как те линии на плане их общего, им обоим принадлежащего города. Тисон — лицо его осунулось, глаза воспалены от непрекращающихся ночных бдений и кофе, поглощаемого галлонами, тело сводят судороги одержимости, которая в последнее время сделалась главным движителем его жизни и работы, — уже довольно давно живет, чутко и сторожко озираясь по сторонам, недоверчиво нюхая воздух, будто ополоумевшая ищейка, отыскивая еле уловимые признаки, смутные приметы, тайный, зашифрованный смысл которых ведом только ему и убийце. А тот, быть может, сейчас кружит где-то поблизости, поглядывает на приманку, но опасается, что угодит ногой в капкан и пружина его сработает. Он изворотлив и жесток. И совсем не исключено, что и нынче ночью следит за выслеживающими его и только и ждет, когда они снимут наблюдение. А иногда комиссару приходит в голову, что эта шахматная партия разыгрывается уже на каком-то ином уровне, перешла в сферу морального и умственного противоборства. Что идет поединок двух изощренных и больных умов. Что полицейский и преступник уподобились шахматистам, которым нет нужды передвигать фигуры на доске, чтобы сделать очередной ход разыгрываемой ими партии. И в таком случае неизбежная ошибка кого-то из них есть лишь вопрос времени. И это очень пугает Тисона, поскольку этим «кем-то» может оказаться и он. Никогда еще не угнетал его так сильно страх неудачи. Он знает, что бесконечно длить это положение не сможет, что в городе слишком много болевых точек И что во всем этом чересчур велик элемент случайности, и что злоумышленник, покуда его караулят в одном квартале, вполне может действовать в другом. Не говоря уж о французском артиллеристе, который сотрудничает с комиссаром через бухту и может, прискучив этой игрой, оборвать ее в любой момент.
По влажному тротуару стучат чьи-то шаги. Рохелио Тисон еще плотней вжимается в стену подворотни, скрывая свое присутствие. Двое мужчин проходят в туманном свете фонаря на монастырской стене и удаляются к перекрестку улиц Крус-де-Мадера и Камино. Походка и повадка — как у молодых махо, идут налегке. Лиц не разглядеть. Комиссар провожает их глазами, покуда оба не исчезают из виду — там, где две недели назад Тисон целую ночь простоял неподвижно, озираясь, вслушиваясь в полное беззвучие, втягивая ноздрями тот особый воздух, который был выкачан из-под воображаемого колокола, куда комиссар проникал с извращенным наслаждением человека, убедившегося, что в городе имеется еще одно — тайное — пространство. Оно вписано в некую геометрическую фигуру, нанесенную на план Кадиса и невидимую никому, кроме убийцы и сыщика.
Сейчас Тисону видится движущаяся в тумане женская фигура. Это, конечно, приманка — та юная, шестнадцатилетняя шлюшка из квартала Мерсед, которой комиссар, не озаботившись даже узнать, как ее зовут, велел прогуливаться вперед и назад по площади. Через мгновение он убеждается, что да, так и есть, он не ошибся. Она медленно идет вдоль монастырской стены с таким расчетом, чтобы держаться, как было велено, на свету, а потом повернет назад и окажется в темноте. И этот медленный, с ленцой, свойственной ее ремеслу, проход бесит комиссара. Не сработает, говорит он себе, меж тем как силуэт девицы четче обрисовывается в неверном свете. И эта мысль подобна оплеухе. Все слишком очевидно. Слишком очевидно, кто она и зачем. Разве теперь, после стольких неудач, использовать эту тактику — не то же, что класть целый кусок сыру в мышеловку: если убийца и в предыдущие ночи кружил где-то в городе, он понял достаточно, чтобы не поддаться на уловку. Опять, думает Тисон, опять мой король заперт в углу доски, а по всему городу разносится хохот противника. Ни вихрей, ни гранат. Надо плюнуть на все да идти спать. Я устал. Хватит с меня.
Он уже собирается выйти из своего тайника, закурить, размять ноги, вытрясти проклятую туманную сырость, от которой так мозжат кости. Но уже через миг профессиональная выдержка удерживает его от этого порыва. Девица дошла до фонаря, постояла под ним немного, повернулась, собираясь идти обратно. А из тумана — в глубине площади он особенно плотен — вынырнула тень. Тисон, насторожившись, видит это мужчина, идет один вдоль монастырской стены, а поравнявшись с девицей, подается чуть в сторону, уступая ей дорогу. На нем круглая шляпа, темный короткий плащ. Вот разминулся с проституткой и, не взглянув на нее, не обратясь к ней, продолжает путь, приближается к подворотне, где прячется невидимый ему комиссар. В это самое время издали доносится хриплый яростный крик, и Тисон узнает голос Кадальсо. Миг спустя на пронзительную трель свистка заливисто откликается другая. Потом — еще одна. Тисон в изумлении смотрит на девицу, до которой еще дотягивается рассеянный свет фонаря, и дальше — в темноту. Что за черт такой? Отчего крики и свистки? И наконец торопливо выскакивает из укрытия, сжимая трость. Тотчас одновременно происходит следующее: девица, знавшая, что он прячется по эту сторону площади, в страхе бросается к нему навстречу, а мужчина в круглой шляпе, который вот-вот должен был поравняться с подворотней, вдруг втягивает голову в плечи и бросается прочь. Тисон на кратчайшее мгновение впадает в замешательство. Но безошибочно срабатывающий инстинкт полицейского разворачивает его в сторону убегающего и гонит следом. Тем более что он уже очень скоро узнает его. Точно также — пригнувшись, стремительно и молча, убегал от него человек на Куэста-де-ла-Мурга. Пораженный этим открытием комиссар опять замер на миг, и этого хватило, чтобы, надвинув шляпу пониже, развевая полами короткого плаща, как птица — крыльями, беглец пронесся вниз по тонущей в туманной пелене улице. Тогда, позабыв и про свисток, и про девицу, комиссар вытаскивает пистолет, взводит двойной курок, прицеливается и стреляет из одного ствола.
— Держи его! — кричит он, заглушая грохот выстрела. — Держи убийцу!
То ли пуля задела убегающего, то ли сам поскользнулся на мокрой мостовой — так или иначе, Тисон видит: тот падает, но тотчас с удивительным проворством поднимается как раз на углу улицы Сан-Франсиско. Комиссар бежит следом, держась в нескольких шагах. Дорога под уклон, и это спасает. Преследуемый вдруг резко заскакивает за угол и исчезает из виду. Тисон тоже сворачивает за угол, но — улица в сероватом влажном тумане оказывается пуста. Не может быть, думает он, чтобы беглец успел добраться до другого конца площади. Комиссар останавливается, пытаясь выровнять дыхание, успокоиться и оценить положение. Придя в себя, видит, что оказался в верхней части улицы Балуарте, пересекающей Сан-Франсиско. Тишина полнейшая. Тисон достает из кармана свисток и уже подносит было его к губам, но после краткого колебания убирает. Очень осторожно, стараясь ставить сперва пятку, а потом уже всю подошву, на манер охотника, боящегося спугнуть дичь, полуоглохший от стука крови в висках, он направляется к середине улицы, держа в правой руке пистолет, а в левой трость. И вскоре, горько матерясь сквозь зубы, готов уже в отчаянии признать, что и эту партию он проиграл. В одном из последних по улице домов по левой стороне, неподалеку от угла, он видит подворотню — незапертую, широкую, как вестибюль, с обычной решеткой в глубине. Тисон, прижавшись к стене, осторожно заглядывает внутрь, силясь что-нибудь разглядеть во тьме. В этот миг кто-то, выскочив оттуда, отталкивает комиссара и убегает вниз по улице. Однако прежде Тисон успел разрядить в него второй ствол — совсем в упор, так близко, что плащ незнакомца погасил вспышку выстрела, — и услышать яростный, отчаянный, почти животный стон. Потеряв от толчка равновесие, Тисон падает, ушибает локоть. Кое-как поднимается на ноги и бежит вдогонку, но, завернув вслед за раненым за угол, убеждается, что залитая мутноватым лунным светом улица совершенно пуста. А беглец опять растворился в тумане. Подавив желание бежать дальше, Тисон останавливается, переводит дух, собирается с мыслями. Не может быть, чтобы тот сумел добежать до следующего перекрестка — улица слишком длинна. Кроме того, часть ее занимает церковь Росарио. А это значит, что он юркнул опять же в какую-то подворотню, а их здесь не так уж много. Может быть, спрятался в первой попавшейся, а может быть, живет где-то рядом, по соседству. Кроме того, он, скорей всего, все-таки получил пулю. Вероятно, ему нужно убежище, чтобы осмотреть рану. Чтобы прийти в себя, оправиться, передохнуть. Не исключено, что он может и валяться там без сознания. Комиссар, ни на миг не выпуская из поля зрения улицу, обходит дома, заглядывая в ворота каждого и пытаясь представить себе, что бы он делал на месте беглеца. Его люди не могли не слышать выстрелов и сейчас будут здесь. На этот раз не сорвется — волк уже подранил добычу и живой не выпустит. Прежде всего необходимо оцепить квартал. И всякого, кто захочет выйти, осматривать с головы до ног.
Тисон, стоя в тумане, прячет в карман пистолет, подносит свисток к губам и заливается тройной пронзительной трелью. Потом закуривает сигару и ждет, когда появятся его люди. А пока ждет, пытается выстроить события по порядку. Восстановить их ход. И спрашивает себя о том, что же все-таки произошло раньше, на неосвещенной стороне площади. Почему кричал Кадальсо — если, конечно, это был он — и почему слышался свист.
В маленькой гостиной на первом этаже, где по стенам, отделанным темными деревянными панелями, висят морские гравюры, тиканье английских часов с маятником заполняет тишину. А она многообразна — проникнута и растерянностью, и ужасом, и гневом. Лолита Пальма в кожаном кресле комкает и мнет в пальцах платок На ней — утреннее темно-синее платье с мелкими пуговками из черного агата от ворота до талии. Руки сложены на коленях.
— Как ее обнаружили? — вздрогнув всем телом, спрашивает она.
Представитель полиции, назвавшийся комиссаром Тисоном, напряженно выпрямившись, сидит на краешке дивана со шляпой у ног и тростью между колен. Темно-коричневый, дурно сшитый сюртук измят так же, как панталоны. Без сомнения, у этого человека выдалась сегодня скверная ночь. Бессонная и утомительная. Изможденное, осунувшееся лицо, покрасневшие веки, темные круги под глазами, небритый подбородок меж густых бакенбард, соединенных с усами. Крепкий крючковатый нос напоминает клюв хищной птицы. Опасного, жестокого, безмерно усталого орла.
— Совершенно случайно. Во дворе угольного склада. Один из моих людей зашел туда по своей надобности и увидел на земле труп.
Комиссар говорит, глядя ей прямо в глаза, но Лолита замечает, что ему не по себе. Время от времени он бросает взгляд на стенные часы, как будто мысли его заняты чем-то еще, помимо того, о чем рассказывает. И видно, что ему бы хотелось сократить беседу до предела. Покончить с формальностями, отбыть повинность — и уйти.
— Она… сильно пострадала?
Комиссар неопределенно разводит руками:
— Насилию не подверглась, если вы это имеете в виду. Что же до всего прочего… Гм… Как вам сказать… Приятного было мало… Впрочем, смерть — она смерть и есть.
И замолкает, давая возможность Лолите Пальме самой домыслить остальное. Дрожь снова проходит по всему ее телу. Так, словно у ног ее внезапно разверзлась черная бездна. Страдания и ужаса.
— Она ведь была совсем еще девочка… — бормочет она в ошеломлении.
И все комкает свой платок Она не желает выказывать слабость, и ей это пока удается. Особенно перед этим человеком. Да и ни перед кем иным. Вот кузен Тоньо, который, узнав страшную новость, сейчас же примчался на улицу Балуарте и сейчас наверху вместе с Куррой Вильчес и другими друзьями дома и соседями, — тот действительно не выдержал характер. Лежит ничком на диване и рыдает как дитя.
— А вы арестовали того, кто сделал это?
В ответ — снова неопределенная гримаса: похоже, от этого вопроса комиссару сделалось не по себе еще больше.
— Пока нет.
— Это ведь тот же самый, который убивал и других женщин? Слухи об этом ходят уже несколько месяцев…
— Мы скоро установим это.
— Я узнала, что вскоре там, поблизости, почти на том же месте упала бомба… Правда ли, что двое убиты, а трое тяжело ранены?
— Правда.
— Какое злосчастное стечение обстоятельств…
— Да. В высшей степени злосчастное.
Лолита Пальма замечает, что полицейский рассеянно обводит взглядом гравюры по стенам и как будто хочет, чтобы разговор принял иное направление.
— Скажите, почему девушка вышла из дому?
Ответ краток она отправилась в аптеку на улицу Крус-де-Мадера. Дворецкий Росас захворал, слег в постель. Ему требовались лекарства, и он попросил Мари-Пас сходить.
— Одну? В такой час?
— Было еще не очень поздно. Десять или самое начало одиннадцатого. А аптека — совсем рядом, буквально через три дома… Если не считать французских бомб, у нас всегда было спокойно. Это приличный, тихий квартал.
— И никто не обеспокоился тем, что она не вернулась?
— Мы не заметили этого… Я ужинала дома… Дворецкий уже спал, я была у себя в кабинете наверху. Не собиралась спускаться — незачем было.
И осекается, заново представляя все, что было вчера вечером, когда она даже вообразить себе не могла, что в эти самые минуты происходит с бедной девочкой. Лолита допоздна провозилась с официальными бумагами, касавшимися возвращения «Марка Брута» и потери «Кулебры». Поворачивалась, как бездушная заводная кукла, гнала из головы все, что не имело отношения к делам. Глаза были сухи, сердце билось замедленно. Но при этом время от времени все же подходила к окну и поверх горшков с папоротниками глядела на плавающее в тумане лунное сияние. Вспоминала влажный виноград Пепе Лобо. Согласитесь, что хотите слишком много, сказал он тогда. Где-нибудь в другом конце света я…
— Это ужасно, — произносит она. — Чудовищно.
Но в голосе полицейского звучит профессиональное сухое безразличие:
— У нее был жених? Ухажеры?
— Нет, насколько я знаю.
— А семья — здесь, в Кадисе?
Лолита качает головой. Она была родом из Исла-де-Леона. Семья — бедная, честная… Работали на солеварнях. Отец — хороший человек Зовут Фелипе Мохарра. Служит в ополченской роте дона Кристобаля Санчеса де ла Кампа.
— Оповестили уже?
— Послала кучера с письмом, в котором прошу его начальников отпустить несчастного в город… Какое горе!
И замолкает, поникнув. На глаза наконец-то наворачиваются слезы. Бедный Фелипе. Бедная мать… Каково это — получить известие, что их дочь в шестнадцать лет умерла такой жуткой смертью…
— Невероятно… Чудовищно и невероятно… Неужели то, что вы мне рассказали, — правда? И ее мучили, перед тем как убить?
Комиссар ничего не отвечает. И обращенный к Лолите взгляд не выражает ничего. Она чувствует теперь, как со щеки к подбородку неудержимо ползет слеза.
— Ради бога, скажите…
Ей стыдно проявлять слабость перед посторонним, но она ничего не в силах сделать. Собственное воображение терзает ее. Бедная девочка…
— У кого же могла рука подняться…
Слезы душат, и вот, прорвав плотину, хлынули обильно и щедро, заливают все лицо. Комиссар, беспокойно заерзав, отворачивается, покашливает. Потом, подхватив шляпу и трость, встает.
— На самом деле, сеньора, — говорит он почти ласково, — да у кого угодно. У любого из нас.
Лолита снизу вверх смотрит на него долгим непонимающим взглядом. О чем он? Кого имеет в виду?
— Надеюсь, вы найдете убийцу.
Лицо комиссара кривится в гримасе едва ли не зверской. В углу рта вспыхивает золотая коронка. Клык.
— Если ничто не помешает, мы скоро возьмем его.
— И что же будет этому извергу?
Холодный жесткий взгляд, пронизав Лолиту, устремляется неведомо куда, в какие-то мрачные и очень дальние дали, которые видны одному лишь комиссару Тисону.
— Кара, — отвечает он очень тихо.
С неба, такого синего, такого чистого, что глазам больно, бьет с неистовой силой свет юга — кажется, весь, сколько ни есть его, собрался на этом пространстве в несколько шагов. Днем улица Росарио — совсем не та, что ночью: белая от известки, золотистая от ракушечника и горшков с геранями на балконах. И в этом сиянии, расхристанный и взмокший от пота, с помятым от бессонницы лицом, повесив голову, как огромный и глупый пес, стоит перед Рохелио Тисоном его помощник.
— Клянусь вам, сеньор комиссар, делаем все возможное…
— А я тебе клянусь, Кадальсо, что пришибу вас всех до единого. Упустим его… Вот попомни мое слово — я вам всем глаза вырву и в дырки нассу.
Агент хлопает оказавшимися под угрозой глазами, морщит лоб, силясь сообразить, преувеличение это или реальная опасность. Кажется, что грань между тем и другим видится ему не вполне отчетливо.
— Мы обшарили всю улицу, дом за домом, — произносит он наконец. — Ни следа. Никто ничего не знает. Никто его не видел… Единственное, что подтвердилось, — что он ранен. Вы в него попали, сеньор комиссар.
Тисон, поигрывая тростью, проходит немного вперед. Он в ярости. По обоим концам улицы и в подъездах нескольких домов выставлены агенты; еще человек двадцать рыщут по всему кварталу под любопытными взглядами соседей, взирающих на них с балконов и из окон. Кадальсо показывает на ближайший к углу подъезд:
— Сунулся туда, а там — следы крови.
— Их не мог оставить кто-то из жильцов? Ты проверил?
— Как же! Обошел по списку всех. Квартиру за квартирой. Раненых не обнаружилось. И никто вчера после десяти не выходил из дому.
— Да этого быть не может! Я лично видел его здесь! Своими глазами! И не сдвинулся с места, покуда ты не прибежал со свистом, а за тобой — вся орава этих дармоедов.
Тисон останавливается там, где на выбеленной стене виднеется буроватое пятно. Отпечаток ладони и трех пальцев. Что ж, думает он со злобным удовлетворением, по крайней мере одна пуля его достала. Птичке перешибли крыло.
— А не мог он ускользнуть в тумане, сеньор комиссар?
— Я же тебе говорю, бестолочь тупая! Я гнался за ним по пятам, и он просто не успел бы добежать до конца улицы.
— Мы оцепили два квартала — налево и направо отсюда.
— И подвалы осмотрели?
Агент оскорблен в лучших своих чувствах — задето его профессиональное достоинство.
— Каждую пядь. Переворошили даже уголь и дрова.
— А крыши?
— Все до единой. На всякий случай я пока оставил там людей.
— Да неужели?
— Уверяю вас, сеньор комиссар…
Тисон нетерпеливо тычет в землю наконечником трости:
— А вот я уверен, что ты, рыло каторжное, где-нибудь да напортачил.
— Говорю же — нет. Ей-богу. Все сделал, как вы распорядились. И сам все проверил… — Кадальсо озабоченно чешет в затылке. — Эх, если бы вы еще запомнили его лицо…
— Посмотрел бы я, как бы ты, придурок, его запомнил… Он пронесся мимо как вихрь.
Кадальсо скорбно поникает головой. Огорчительно не столько получить «придурка», сколько недоверие, что все сделано по чести. Рохелио Тисон, отмахнувшись от него, идет вниз по улице, озираясь по сторонам.
— Обязательно где-нибудь да напортачили… — бормочет он. — Иначе и быть не может.
Кадальсо понуро плетется следом — в точности как верный пес на хозяйском поводке.
— Все, конечно, может быть, сеньор комиссар, — говорит он. — Но клянусь вам, я все сделал в наилучшем виде. И ночью мы его обложим — моргнуть не успеет. Он не мог далеко уйти.
Неподалеку слышится грохот. Где-то в квартале Палильеро разорвалась бомба. Кадальсо вздрагивает, вытягивает шею в ту сторону, откуда донесся взрыв. Зеваки исчезают с балконов. Тисон, погруженный в свои мысли и безразличный ко всему остальному, тем временем поравнялся уже с фасадом церкви Росарио. Как и многие другие кадисские церкви, она как бы вписана в строй других зданий, под общую крышу. Ее выделяют только две колокольни, которые высятся над массивными, обычно настежь отворенными воротами. Сегодня они закрыты. Тисон заглядывает внутрь соседней часовни, оглядывает амвон и боковые приделы. В глубине, под запрестольным образом, мерцает лампада.
— И потом, — продолжает нагнавший его Кадальсо, — если будет мне позволено сказать, для меня это — как бы личное дело… Я его принял близко к сердцу… Знаете, сеньор комиссар, когда вошел в патио отлить и споткнулся о тело этой несчастной девчонки… Сами слышали — я завопил не своим голосом, поднял тревогу… И слава богу, что вы оказались рядом с ним. Не то опять ускользнул бы…
Комиссар трясет головой недоверчиво и зло. Чем больше времени проходит, тем с каждой минутой все явственнее пахнет поражением. Знакомый запашок И терпеть его больше нет мочи.
— А то он не ускользнул? И много ли проку, что я оказался рядом?
Агент неуклюже, как все, что он делает, поднимает руку. На миг Тисону кажется — сейчас ее положит ему на плечо. Пусть только попробует, думает он, мозги вышибу.
— Зря вы так сеньор комиссар. — Заметив, какое лицо сделалось у начальства, Кадальсо на полпути придерживает руку. — Разница есть. С попорченной шкурой ему далеко не уйти… Где-то он должен перевязать дырку. Или спрятаться.
Даже выругаться не могу, думает Тисон, сил нет. Устал. Как же мне обрыдло все это…
— «Где-то», да? Ты так полагаешь?
— Именно так, сеньор комиссар.
Чуть ниже по улице притулилась к церкви часовня Санта-Куэва. Дверь под треугольником фронтона открыта.
— И там смотрели?
Лицо Кадальсо вновь затуманивается страданием. За что обижаете, безмолвно вопрошает он.
— Конечно смотрели.
Рохелио Тисон, рассеянно и бегло оглядев притвор, собирается идти дальше. Но в тот миг, когда он уже делает шаг назад, что-то останавливает его и заставляет взглянуть еще раз, повнимательней. У подножья двойной лестницы, ведущей в подвал, у левого пролета ее… Комиссар, как и всякий житель Кадиса, отлично знает эту почти непременную часть храмового убранства. И стоит она здесь с незапамятных времен. Но сегодня и в свете нынешних обстоятельств все предстает Тисону в ином свете. Под непривычным углом.
— Что такое, сеньор комиссар?
Тисон не отвечает. И, будто остолбенев от удивления, не сводит глаз с застекленной витрины, стоящей у левой лестницы на выложенном черно-белой плиткой полу, подобном шахматной доске. За стеклом — Ecce Homo[47] изображение страстей Христовых: таких много в церквях по всему Кадису, и по всей Андалусии, и по всей Испании. Это, впрочем, в своем роде особенно выразительно: привязанный к столбу Иисус стоит между Иродом и Пилатом; плоть его, исхлестанная ударами бичей, покрыта бесчисленными кровоточащими рубцами. Мученический облик проникнут неимоверным страданием и беспомощностью. В этот миг — словно кто-то, сорвав покров, обнажил мысль — комиссара осеняет. В подземелье часовни Санта-Куэва, построенной лет тридцать назад неким священником благородного происхождения — ныне уже покойным падре Сантамария, маркизом де Вальдеиньиго, находится что-то вроде молельни или святилища, куда имеет доступ лишь ограниченный круг лиц. Там трижды в неделю сходятся члены хорошо известного в городе религиозного братства — люди либо весьма состоятельные, либо занимающие видное положение в обществе: они чрезвычайно ревностно исполняют обряды, хранящие первозданную суровость и чистоту католической веры, не допускают ни малейших отклонений от догмата. Там они отправляют свои таинства. Включая и бичевание. Секут себя ради умерщвления плоти.
— В подвале смотрели? — осведомляется комиссар.
В ответ — растерянное молчание. Оно длится ровно три секунды. Тисон смотрит не на своего помощника, а на черно-белые шахматные клетки у ног Христа.
— В подвале?..
— Здесь наверху — часовня, а внизу подземелье. Потому и называется Санта-Куэва — «Святая пещера». Понял? Или нарисовать?
Кадальсо в смущении переминается с ноги на ногу.
— Я думал…
— Ну-ка, ну-ка… И что же ты надумал? Любопытно будет узнать.
— Да дело-то в том, что двери внизу всегда закрыты. Сторож говорит, ключи есть только у членов общины — их всего человек двадцать с чем-то… А у него — нет.
— Ну и что?
— И потому, значит… — Кадальсо пожимает плечами. — Без ключа-то не войдешь. Ночью сюда не смог бы попасть никто…
— Золотые слова. Верно. Никто. Кроме члена общины.
На этот раз молчание — более продолжительное и обозначает полнейший конфуз. Кадальсо изо всех сил старается не встречаться с комиссаром глазами.
— Оно, конечно, так… Но это все — люди уважаемые… Приличные… Набожные. То есть, хочу сказать, это место…
— Ну? Для избранных? Священное? Неприкосновенное? И вне всяких подозрений?
Кажется, что громоздкая туша Кадальсо сейчас перейдет в жидкое состояние и растечется.
— Эх… Вот оно, значит, как…
Тисон обрывает его, воздев указательный палец:
— Кадальсо…
— Слушаю, сеньор комиссар.
Но Тисон, страшно обматерив своего помощника, уже забыл о нем. Дикий озноб, что тряс его и колотил, унялся, завершившись вздохом — долгим, но задавленным и потому беззвучным. Это вздох едва ли не блаженства. Прежнее удивление на его лице уже сменилось гневом, а тот уступил место волчьей гримасе, перекашивающей морду матерого зверя, когда тот наконец-то вновь чует потерянный было свежий, горячий след. Когда наитие и предчувствие переходят в уверенность. Под страдальческим взглядом бичуемого, окровавленного Иисуса он спускается по лестнице и чувствует, как, прогоняя усталость, медленно, упруго толкается в жилы кровь. Он словно бы вновь прошел сейчас через одно из тех небывалых, невозможных мест, где царит абсолютное безмолвие и воздух недвижим. Стеклянный колокол: вихрь, несущий на следующую клетку шахматной доски, в которую обратились город и бухта. Комиссар сию минуту осознал этот ход. И вместо того, чтобы ускорить шаги, крикнуть при виде обнаружившегося следа ликующе и победно или удовлетворенно заурчать, он по диагонали пересекает черно-белый пол, молча и очень медленно, внимательно вглядываясь во все вокруг и не упуская из виду даже самой незначительной и маловажной приметы, меж тем как от сладостного предвкушения покалывает кончики пальцев, обхвативших трость. Он останавливается перед запертой дверью в подвал. О, если бы этот миг счастья никогда не кончался, внезапно проносится в голове.
— Ежели угодно, я могу открыть, — предлагает поспешающий следом Кадальсо. — Мне это — раз плюнуть.
— Заткни хайло…
Замочная скважина — самая обычная, под ключ большого размера. Тисон достает из кармана связку отмычек и менее чем за минуту отжимает язычок замка. Детские игрушки. Со щелчком открывается проход в темноту подземелья. Комиссар никогда не бывал здесь прежде.
— Сгоняй наверх, в часовню, за свечой, — бросает он Кадальсо.
Снизу несет сырой затхлостью. И воздух тем холоднее, чем дальше Тисон продвигается в этой пещере; Кадальсо с толстенной восковой свечой в высоко поднятой руке идет за ним. Тени скользят по полу, ложатся на стены. Каждый шаг гулко отзывается в пустоте. В отличие от часовни наверху, подземелье голо. Здесь члены братства устраивают свои обряды, умерщвляют плоть бичеванием. Под аркой можно разглядеть намалеванный на стене рисунок — череп и две скрещенные бедренные кости. А ниже — засохшее буроватое пятно. Это кровь.
— Матерь божья!.. — вскрикивает Кадальсо.
В глубине подземелья, в углу темной бесформенной массой скорчился человек — он тяжело, с храпом, дышит, придушенно стонет, как загнанный зверь.
— Позвольте, мой капитан.
Симон Дефоссё отрывается от окуляра «Доллонда», но колокольни собора Сан-Антонио еще мгновение остаются на сетчатке: до них — 2870 туазов, и эту дистанцию преодолеть так и не удалось. Предельная дальность выстрела — 2828. Ни одна французская бомба, выпущенная по Кадису, дальше не улетела. И уже не улетит. Никогда.
— Давай, Лабиш. Забирай.
Сержант с помощью двух солдат снимает подзорную трубу с треноги, складывает то и другое, прячет в чехлы. Все прочие оптические инструменты с дозорной вышки уже погружены на двуколки. «Доллонд» оставлен напоследок, чтобы проследить за финальными выстрелами с Кабесуэлы. Двадцать минут назад прощально рявкнул «Фанфан». 100-фунтовая бомба, начиненная свинцом и песком, ушла в недолет и едва перемахнула стену. Плачевный финал.
— Будут еще распоряжения, мой капитан?
— Нет. Уносите.
Сержант, откозыряв, спускает оборудование с лестницы. Дефоссё через опустевшую амбразуру в уже меркнущем свете глядит, как почти над всей линией французских позиций отвесно, благо стоит полное безветрие, поднимаются столбы дыма. Наполеоновская армия сворачивается, сжигает все, что не может взять с собой, заклепывает те орудия, которые нельзя увезти, сбрасывает их в море. Король Жозеф покинул Мадрид, ходят слухи, что полки Веллингтона уже вошли в испанскую столицу, и положение андалусийской армии оказывается весьма незавидно. Отдан приказ, не вступая в бой, перевалить через хребет Деспеньяперрос. В Севилье начаты приготовления к эвакуации: топят в реке запасы пороха, сносят и уничтожают литейные цеха, мастерские ремонтные и селитряные. Весь Первый корпус отводится на север; по дорогам катят переполненные добычей кареты, телеги, повозки, санитарные двуколки увозят раненых, движутся интендантские обозы, маршируют испанские солдаты, которые, хоть и принесли присягу Жозефу, надежней от того не сделались и, стало быть, в арьергарде идти не могут. Частям, осаждающим Кадис, поручено прикрывать отход главных сил и продолжать бомбардировку города с позиций на Чиклане и с береговых укреплений, тянущихся от Эль-Пуэрто до Роты. Что касается Кабесуэлы, там оставлены лишь три 8-фунтовых орудия — они будут до последней минуты бить по Пунталесу чтобы противнику было чем заняться. Всю прочую артиллерию либо увозят, либо топят в воде или в прибрежном иле, либо, заклепав стволы, бросают на редутах.
Тр-р-з-зык. Бум. Тр-р-з-зык. Бум. Два испанских ядра вспороли воздух над вышкой и сейчас разорвутся возле казематов, где лейтенант Бертольди сжигает все документы и бумажный хлам. Дефоссё, при пролете гранат втянувший голову в плечи, выпрямляется, в последний раз прощальным взором окидывает неприятельскую крепость в Пунталесе. Она всего в полумиле отсюда, так что невооруженным глазом видно, что издырявленный картечью испанский флаг упрямо вьется там, как вился все время осады. Гарнизон состоит из батальона волонтеров, артиллеристов-ветеранов и нескольких англичан, обслуживающих верхнюю батарею. Полное название крепости — Сан-Лоренсо-дель-Пунталь, и Дефоссё с Бертольди не так давно с удивлением наблюдали в трубы, как в День святого Лаврентия, своего небесного покровителя, гарнизон, не смутясь сильным огнем с Кабесуэлы, устроил торжественное построение и смотр, ликующими криками приветствуя поднятие флага.
