Звезда и старуха Ростен Мишель

Посвящаю моей Жозефине

That he not busy being born is busy dying…

Bob Dylan[1]

Увертюра

Звезды светят. Они нерасчетливы, бескорыстны, тратят себя и тратят. Звезды – подарок. Мы смотрим на них и думаем: они светили всегда, они будут светить вечно. Вечно себя дарить. Нас это радует. Кто помнит, что звезды тоже гаснут? Что каждая из них в свой час исчезнет? Энергия истощится, ядро остынет, звезда сожмется и превратится в черного карлика, холодного, неприметного.

Себя мы тоже считаем звездами. Не можем представить небытия.

Утешьтесь – когда-нибудь на другой планете поэты и влюбленные, сидя на красном песке у кромки йодистого моря, станут любоваться нашей угасшей звездой, даже после смерти сияющей и прекрасной. Световые годы соткут для них иллюзию, будто звезда жива и по-прежнему великолепна.

В конечном счете наивные дурачки по-своему правы. Они наслаждаются блеском, красотой, добротой звезды, и даже если на самом деле ее больше нет, что с того? Стихи и песни – вот что важно.

Аллегро[2]

Эта звезда долгие годы входила в первую десятку популярнейших эстрадных исполнителей. Теперь рокеры и рэперы ее потеснили. Однако стоило ей выйти на сцену, выступить на телевидении, как прежняя слава к ней возвращалась. Звезда куда значительнее, чем просто воспоминание.

Звезда нетленна, почти нетленна.

А вот нашего постановщика звездой никак не назовешь. Немало подобных творцов, мнительных, взыскательных, подчас весьма высокомерных провидцев соперничали друг с другом в мире авангардного искусства, но их имена неизменно оставались достоянием довольно узкого круга.

No comment[3].

Так что постановщика от звезды отделяла зияющая бездна. И все-таки они встретились.

Однажды вечером он представлял свой спектакль на Лионском биеннале современного танца, и в антракте некий продюсер предложил ему подготовить шоу знаменитой Одетт. Постановщик безмерно удивился, что вполне естественно. И был польщен – подобное предложение очень лестно. Но соглашаться не спешил. Во-первых, ему казалось, что Одетт уже сошла со сцены. Во-вторых, то немногое, что он слышал из ее песен, ему не нравилось. К тому же он никогда не имел дела с поп-музыкой. Ведь для него, надежды и опоры просвещенных пуристов, творческих, требовательных, непримиримых новаторов всех мастей, для него, обладавшего в довершение всех бед щепетильностью и порядочностью неофита, для него искусство – святыня. И он, агностик и анархист, неизменно давал отпор власти посредственности и глупости, не оказывая мейнстриму ни капли уважения. Как видите, у постановщика не могло быть ничего общего с громким и броским миром поп-культуры, где царила Одетт. Перспектива работать с ней отнюдь его не прельщала. Однако тщеславие пробудила. Из суетного желания покрасоваться он не ответил решительным отказом, а попросил несколько дней на размышления.

Антракт окончился, началось второе действие. Постановщик вышел из-за кулис в прекрасном настроении. Спектакль явно удался, их с труппой ждал успех, да еще ему подвернулась возможность добиться международного признания. Его эго непомерно раздулось. Направляясь к ложе, постановщик запел во весь голос от полноты чувств. К нему бросился администратор театра: пожалуйста, потише, свет давно погас, идет спектакль.

Ой, простите!

Через час спектакль завершился, аплодисменты, овации, зрители и правда в восторге, постановщик пьян от всеобщего восхищения. Цветы, шампанское, поздравления со всех сторон. Он воспарил в небеса.

И спустился на землю лишь в тот момент, когда вместе с труппой и техническим персоналом покинул театр Выживания-Пропитания. Они не знали, где будут праздновать: какая разница, уж найдем что-нибудь. Шумели, галдели, заполонили всю улицу, шли куда глаза глядят, беспечные, радостные, как всегда после спектакля. Раз десять пытались зайти в ресторан и раз десять слышали одно и то же: «Простите, сейчас слишком поздно, мы закрываемся». Или: «На четырнадцать человек без предварительного заказа? Увы, мест нет! Ничем не можем помочь». Ничего страшного, идем дальше, ночь так хороша, на душе легко, все довольны собой и друг другом, неважно, где нас накормят.

Вдруг – о чудо! – в небольшом ресторане на левом берегу Сены нашлось четыре столика рядом – кто-то забронировал, да так и не пришел… Невероятно! Постановщик вошел последним. Направился к рогатой вешалке, чтобы повесить плащ.

Там стояла Одетт, звезда собственной персоной, та, с кем ему только что предложили работать, именно она, и как будто ждала его!

Позднее он говорил, что всем обязан счастливой звезде.

Постановщик опешил. Столько случайностей промелькнуло перед ним словно в ускоренной съемке. Они с труппой могли оказаться в любом другом квартале Лиона, в любом другом ресторанчике. Он мог войти через другую дверь, повесить плащ на другую вешалку, вообще не взять плаща в такую теплую ночь. Но нет, он неуклонно, слепо стремился навстречу Одетт. И узнал ее сразу, хотя обычно никого не знал в лицо и был до крайности рассеян. Цепь совпадений сковала его. Со скоростью света! Звезда приблизилась к планете с неземной точностью, свойственной всем небесным телам.

Постановщика поразило ее появление. Он понял, что это указание свыше.

Следует заметить, что наш герой – атеист, но со склонностью к мистике. Он не верил ни в бога, ни в черта, уважал только здравый смысл, не любил клириков и всяких выдумок для детишек. Однако его сбивали с толку судьба и случай, подспудные течения жизни, непостижимые и таинственные. Он пытался разгадывать сны. Восхищался пророческим безумием поэтического вымысла и сверхъестественными явлениями. Совпадения его завораживали. Он никогда не насмехался над людьми, что рассказывали о потусторонних голосах, странных видениях, внезапных озарениях. Одним словом, был охотником до всего, что не поддавалось разумному истолкованию. Морочил голову себе и другим, не боясь приукрасить действительность.

А потом охотно признавал, что все это вздор, творческая фантазия. Потом, спустя какое-то время.

То есть увлекался паранормальным, но не стал оккультистом? Создавал легенды, избегая самообмана? Вы правы, понять нашего постановщика нелегко.

При встрече с Одетт его охватила дрожь, и он сразу догадался, в чем дело. Принял данность, подчинился ей. Одетт оказалась здесь сегодня ночью? С ума сойти, просто с ума сойти! Но раз она ждала меня, что ж, да будет так, я не отступлю.

Постановщик отважился.

Вышел из ресторанчика, достал мобильный, позвонил продюсеру:

– Да, я согласен!

– В смысле?

– Прости, что звоню так поздно, но мне нужно сказать тебе поскорей: я согласен работать с Одетт. Представляешь, мы с тобой говорили о ней около семи, а сейчас, в одиннадцать, она вдруг сама мне явилась! Это знак, я не вправе отказываться. Сам не знаю, за что берусь, ввязываюсь очертя голову. Сделаю, что смогу, а там видно будет.

Одетт отправила постановщика в нокаут в начале первого раунда. Он решил работать с ней не из профессионального интереса, даже не ради саморекламы. По сути, он сам вообще ничего не решал. Просто пошел на поводу у странного бессмысленного стечения обстоятельств. Честно говоря, серьезные люди так не поступают.

Постановщик сунул мобильный в карман. Тот растерянно загудел, забарахтался в темноте: «Ж-ж-ж». От волнения постановщик забыл повесить трубку, как мы все еще говорим, хотя вешать нынешнюю трубку решительно некуда и незачем. «Ж-ж-ж» – мобильный жужжал, ворчал, вибрировал в кармане штанов. Пришлось достать его, нажать на красный значок, восстанавливая тишину, снова спрятать, и пусть лихой веселый поток событий смывает дальше остатки здравомыслия.

Подобно большинству своих ровесников постановщик боготворил Сартра и до сего вечера полагал, будто для каждого из нас существуют лишь те звезды, что мы сами водрузили на собственный небосвод. Мое бытие – результат моих действий, мои действия – результат моего бытия; я несводим к своему бытию, я – то, чем я не являюсь, и прочие экзистенциалистские парадоксы, ну, вы знаете, а также подсознание, Фрейд и tutti quanti[4]. Так что на моем музыкальном небосводе сияют лишь мои звезды, само собой, никакой мейнстримной эклектики, модных шлягеров, стариковского ретро. Наш постановщик – не сноб, не сектант, но всему есть предел! Ладно там джаз, рок, «Beatles», Дженис Джоплин, Джими Хендрикс, Бьёрк; допустима некоторая эстрада, даже рэп, да-да, вы не ослышались, но, конечно, куда важнее Моцарт, Мусоргский, Бетховен, Альбан Берг[5], Филип Гласс[6], Монтеверди и Вагнер (он очень любил Вагнера, nobody is perfect![7]). И что, скажите на милость, будет делать попсовая Одетт в этом избранном обществе?!

Постановщик вернулся в ресторан. Вошел через ту же дверь, миновал ту же вешалку, приблизился к сидящей Одетт. И замер. Официантам, одетым по-старинному в черные фраки, с белыми фартуками и полотенцами на плече, приходилось делать лишний крюк, чтобы его не толкнуть. Одетт завораживала. Все вокруг смотрели только на нее: женщины под пятьдесят – с безграничным обожанием, пожилые мужчины – с пафосной юношеской страстью (сильный пол порой глуповат), молодежь – с любопытством, хоть и не знала, кто это. Одетт притягивала и ослепляла. Звезду всегда окружает сияние и магнитное поле, тут не ошибешься.

Каждому казалось, что огромные глаза видят именно его. Хотя на самом деле она ни на кого не смотрела. Проникновенный взгляд Одетт, усвоенный раз и навсегда, действовал безотказно. Властно, безжалостно, безотлагательно. Она соблазняла всех вне зависимости от пола. Покоряла. Мастерски, блестяще. Полное поглощение – сопротивление невозможно.

Постановщик вместе с остальными стал частью ее планетарной системы. Одетт отныне – его Солнце. Он не желал поддаваться массовому гипнозу, но поддался, ведь так?

Приближалась полночь, ресторан пора было закрывать, а неуклюжий постановщик стоял столбом, мешая разносить блюда и вина. Официанты обходили его, недовольно фыркая. Однако, находясь в космической невесомости, постановщик-планета ничего не замечал. Он мечтал, чтобы звезда увидела его и улыбнулась, – и она действительно улыбнулась, но, повторимся, не видя никого вокруг. Еще одна примета звезды: вы вовлечены в ее мир могучей силой притяжения помимо ее воли. Хотите добиться большего, оказаться в числе приближенных? Прилагайте усилия, это всецело зависит от вас – не от нее.

Постановщика захлестнуло волной поэзии, обаяния и судьбы. Довольно вязкой субстанцией, но он не жаловался.

Из глубины зала ему отчаянно махала вся труппа: эй, мы здесь, ждем тебя, поторопись, пора заказать что-нибудь, куда ты запропастился? Постановщик застыл нелепым увальнем возле своего нового божества и не двигался с места. Очнулся он, лишь когда на него все-таки налетел спешащий официант. Простите! Наконец-то новоявленный спутник сошел с незнакомой орбиты, выбыл из свиты, вернулся к своим друзьям.

– Ну ты и тормоз!

Время за полночь. Метрдотель почти потерял терпение. Никто не слушал объяснений постановщика, все наперебой заказывали салаты и десерт. И отлично, он все равно не знал, что им сказать.

Где пропадал? Затерялся в космосе.

Итак, все праздновали успех сегодняшнего спектакля. Они были уже два месяца на гастролях и после каждого выступления ужинали с особенным удовольствием и радостью. Хотя, казалось бы, музыкальная трагедия в бретонском стиле Жаффрену[8] и Кайнег[9] не располагала к веселью. Мать проклинала Бога за то, что Он отнял у нее дочь, двенадцатилетнюю Дору. Исполнители главных ролей, Мартина и Кристоф, могли растрогать до слез, всю душу вынуть. А потом посмеяться за кулисами. Но иначе, наверное, непосильная боль засосала бы их, как трясина.

К тому же актеры будто пьянеют, когда спектакль окончен, всеми силами стремятся продлить игру, перенести эйфорию со сцены в ресторан, чтобы божественный экстаз сменился головокружением от шампанского, чтобы выброс адреналина привел к полному самозабвению. Каждый спектакль – потлач[10], безудержное расточительство. А дальше начинается чистейшее безумие. Мы впадаем в транс и не выйдем, не выйдем, не выйдем из него никогда. Конечно, на сцене транс глубже, чем за ужином, но мы стараемся вопреки всему. Мы вошли в Роль, слились с Персонажем, мы не слушаем Марселя Мосса[11] и Жоржа Батайя[12], нам нет дела до напрасной растраты энергии. Мы подчиняемся глубинному прерывистому пульсу действа. В театре наша восприимчивость катастрофически обострилась, так что в ресторане приходится расплачиваться по счету за все и сполна.

Когда принесли сладкое, виолончелист отправился пописать, а потом сообщил сенсационную новость:

– Угадайте: кто сидит за столиком, там, в глубине? Посмотрите сами, такое нельзя пропустить!

Один за другим все с беззаботным видом потянулись в туалет, так, будто невзначай. Возвращались разгоряченные, взволнованные, с вытаращенными глазами – звезды всегда так действуют на людей.

– Это Одетт, я ее сразу узнал!

И давай сплетничать о ней, ее имидже, мнимой биографии и прочем. Вскоре разговор перешел на другое – свет звезды с аккордеоном не мог их ослепить – так, внезапная вспышка, невольная дрожь, два-три замечания, по большей части иронических, и все, смена темы. Еще вчера постановщик поступил бы точно так же: пописал бы, поглазел (если б узнал в лицо), ненадолго оживился (или остался бы равнодушным), поахал, и баста! Однако в тот вечер встроенный в душу радиоприемник уловил новую частоту волн, телескоп был направлен на неведомую туманность, поэтому сияние чуждой звезды проникло в сердце, короче, при входе в ресторан она звезданула ему по башке, черт возьми! Искры полетели из глаз, вот тебе и бесчисленные случайности, что сблизили их с Одетт! Его вселенная едва не обрушилась, и теперь постановщик лихорадочно восстанавливал собственные координаты, пространственно-временной континуум, силы притяжения-тяготения. Шла труднейшая внутренняя работа. Он один не пошел в туалет, он один понимал: приближаться к звезде опасно, можно потерять управление, не время заговаривать с ней, и вообще, что я ей скажу?

Постановщик мужественно терпел, сидя над тарелкой со сладким сливочным сыром. Чтобы поддержать компанию, шутил, пил вино, болтал о том о сем. Но часть его существа отклонилась от курса, устремившись к небесному светилу, красному гиганту, столкновения с которым ему не удалось избежать.

До той роковой ночи, то есть до марта 2002 года, постановщик не купил ни единого из множества дисков Одетт. Ни разу не побывал на ее концерте. Если он все-таки слышал ее, то лишь потому, что невозможно совсем не знать королеву аккордеонистов, национальное достояние Франции. Постановщик считал ее обветшалым достоянием, has been[13] знаменитостью, воплощением дурного вкуса, эрзацем народного творчества. Когда ее передавали по радио или по телевидению, он немедленно переключал на другую программу. Машинально переворачивал страницу, если в газете или журнале попадалась статья о ней, что, честно говоря, случалось редко, коль скоро Одетт – попса, Одетт – любимица простого люда, people, не слишком ему докучала: в его ежедневном «Monde», а также в «Libration», «Arte», «Mezzo», «France-Culture», «France-Musique» почти не писали о ней.

Как он относился к аккордеону? Ничуть не лучше. Постановщик был равнодушен к народным танцам и делал исключение только для paso doble[14], знакомого по воспоминаниям детства: Ним, Арль, корриды, праздники, гулянья. А как же танго, фанданго и прочие ча-ча-ча? Никаких эмоций. Неужели и вальс не любил? Дел в том, что наш постановщик страдал от головокружений, повернется трижды вокруг своей оси и сразу падает, бедняга, – ни тебе красотку к сердцу прижать, ни вскружить ей голову – что поделаешь!

Так что никаких врожденных склонностей к вальсам, аккордеону и Одетт у него не было. Он принадлежал к другому поколению: его учили чтить демонстрации протеста, взрывы, рок, длинноволосых бунтарей.

Впрочем, однажды в начале восьмидесятых ему поневоле пришлось слушать аккордеон, он тогда работал в студии при музыкальном театре на юге Франции. Несколько выдающихся современных музыкантов увлеклись педагогической практикой и создали нечто среднее между высоким искусством и провинциальной самодеятельностью. Неподалеку от Авиньона они творили в театре под самой крышей, а в это время внизу, в зале на тысячу мест, огромный коллектив из шестидесяти юных и престарелых аккордеонистов с прискорбным усердием и торжественностью наяривал неудобоваримые переложения из Бетховена, Сен-Санса и Гершвина… С пафосом, оглушительно, напыщенно, фальшиво, безо всякого уважения к чувствам истинных ценителей музыки. Мужчины – в галстуках-бабочках, лоснящихся от благопристойности, женщины – в плиссированных юбках со свинцовыми грузиками, зашитыми в подол, все с одинаковыми тупыми самодовольными улыбками. Так вот для всех этих поклонников Вершурена[15] и «Aimable»[16] Одетт была святыней, божеством, лучшей из лучших.

От их пошлости и безвкусицы хотелось плакать.

Внизу трудолюбивый рой усердных аккордеонистов, перебирая пальцами, лепил восковой улей, а наверху он с тремя раскрасневшимися певицами репетировал безумные «Речитативы» Жоржа Апергиса[17]. Разительный контраст.

Чтобы преодолеть отвращение к аккордеону, постановщику понадобилось прослушать много экспериментальной музыки и джаза. Особенно ему помогли музыканты: Паскаль Конте, Жан-Луи Матинье, Серж Дютриё. У них аккордеон звучал необычно, они блестяще исполняли произведения Реботье[18], Друэ[19], Роя[20], Нордхейма[21], Апергиса, Марэ[22] и почтенного, всеми любимого Россини (последнего особенно вкусно, сочно, великолепно). И, само собой, постановщик благодарил за удовольствие не столько инструмент, сколько игравших на нем виртуозов.

Итак, весной 2002 года в Лионе дьявол подсунул продюсера со звездой нашему бедному постановщику, хотя тот ненавидел попсу и вульгарность, не терпел Одетт, с трудом примирился с аккордеоном, зато со страстью служил интеллектуальному новаторству.

Пришлось свернуть с пути истинного.

Правда, позднее, рассказывая эту историю, постановщик, наоборот, сравнивал себя с Полем Клоделем в соборе Парижской Богоматери[23], с апостолом Павлом на пути в Дамаск, с Ньютоном под яблоней…

Само собой, он преувеличивал, но в ту ночь с ним действительно произошло нечто необычное и значительное, так что постановщик подчинился неведомой силе, не мудрствуя лукаво. Да, он поступил опрометчиво, однако спонтанность решений в данном случае – скорее достоинство. Не раз его внезапно увлекали за собой несколько отдельных ритмичных па, щемящий обрывок мелодии, зовущий жест. А стоило ему задуматься, он никогда не сдвинулся бы с места, постановщик – тормоз, труппа права.

Другое дело, что, импровизируя, никогда не знаешь, к чему придешь.

Так или иначе, постановщик ввязался в предложенную ему авантюру, не спрашивая зачем и почему.

Возвращаясь к его творческой биографии, скажем, что поначалу он ставил лишь авангардные музыкальные спектакли, но потом решил расширить репертуар, освоить эстраду и мюзикл. Стал внимательно слушать прежде неизвестных ему исполнителей. Ездить на фестивали и гала-концерты по всей Франции. И увлекся всерьез, как бывает со всяким, кто открывает для себя новые горизонты и чистосердечно сам открывается им навстречу. Он обнаружил в этом неизведанном мире немало сокровищ. Талант музыканта не зависит от школы, стиля, направления, есть превосходные исполнители классической музыки, рока, джаза, фольклора. Эстрада – не исключение. К тому же, как говорил Гай Юлий Цезарь, «люди охотно верят тому, чему желают верить». Сплошные общие места, однако снобов иногда полезно подколоть таким напоминанием.

Где он только не побывал: в Париже на стадионе Парк де Пренс и в спортивно-концертном комплексе на бульваре Берси, на музыкальных фестивалях в Бурже, Карэ-Плугере, Сен-Бриаке, Кемпере, Бельфоре. Кого он только не слышал вживую: Эдди[24], Жака[25], Диану[26], Виллиама[27], Алена[28], Сержа[29]… Каждым из них и многими другими он искренне восхищался: круто! Не пропустил выступлений Анри[30], Джонни[31], Мишеля[32], Карлоса[33], Янника[34], Патрика[35] и даже Ванессы[36]. Браво! Хотя с последними нет ни единой точки соприкосновения.

Однажды летом постановщик испытал настоящий восторг. Он пошел вместе с Лионом, своим сыном, на концерт «Placebo»[37] в Сен-Мало. Сблизился с сыном как никогда, отдалился от Одетт на многие мили. Но это вообще из ряда вон.

Сейчас Одетт почти не выступала. Так что постановщик раздобыл ее записи (купил тайком, ведь неловко признаться, что до сих пор у него не было ни одной). Честно прослушал все. Разочаровался отчаянно: не понравилось, не впечатлило, сплошная лажа, действительно «баян», как говорит молодежь. Встревожился, засуетился. Не лучше ли все-таки отказаться? Озарение, путь в Дамаск, собор Парижской Богоматери – все это прекрасно, согласен, и с божественным указанием не поспоришь, однако настоящий профессионал ни за что не возьмется ставить какое-то заведомое занудство… На этом этапе освоения таинственного материка под названием Одетт у постановщика опустились руки. Неофита одолели сомнения.

Для очистки совести и, главное, из уважения к чуду, что произошло с ним в Лионе, он сел смотреть ее видеозаписи. Они его утешили и поддержали: на сцене Одетт обладала яркостью и невероятным магнетизмом. Даже на маленьком экране звезда сияла ослепительно. Вот по-настоящему добрый знак!

Ее сияние напомнило ему еще один знаменательный случай, когда он не ждал ничего хорошего и потому был особенно потрясен. В Шайо выступала с сольной программой другая старушка, Мирей (нет, вовсе нет, не та, не Мирей Матьё, а исполнительница популярных песен, известная как Мирей без всякой фамилии, подобно Одетт). Он шел туда как на каторгу, против нее тоже хватало предубеждений, взять хотя бы ужасные телевизионные программы, в которых она участвовала (его родители их смотрели): «Reine d`un Jour», Жан Ноэн[38], попурри пятидесятых, Робер Ламурё[39], «Les compagnons de la chanson»[40], «Petits Chanteurs la croix de bois», Тино Росси[41] и рядом вездесущая чудовищная Одетт с неизменным аккордеоном. Что могло быть хуже для продвинутого фаната первоклассной эстрады, каким он стал, или апологета авангарда, каким он был? Низменные развлечения, пошлость! Увольте!

Только неожиданная похвала Мирей из уст весьма уважаемого и сведущего друга смогла победить его предрассудки, во всяком случае, ему так казалось. охвала похвалой, однако у нашего авангардиста, похоже, издавна была постыдная тайная склонность к арьергарду попсы.

В тот вечер, когда подняли занавес, певица уже сидела на сцене за фортепиано, старенькая, крошечная, сухонькая, – видимо, стоять она не могла. Свое выступление Мирей начала с набившей оскомину глупой песенки: «По тропинке, сквозь орешник».

Праздник в доме престарелых, да и только!

Первые дребезжащие аккорды, а потом диво дивное: невероятное, сногсшибательное обаяние, хотя голос звучал совсем тихо, слабенькие пальчики едва касались клавиш, приходилось напрягать слух, зато какая музыкальность, проникновенность, глубина!

  • «Заяц мимо пробегал.
  • «Будь же умницей!» – сказал.
  • Прочь, испуг!
  • Дай руку, друг.
  • Вместе мы пойдем с тобой
  • По тропинке по лесной».

Это другая песня! И на русском языке не существует, увы. Переводчик.

Мистерия. Веяние тихого ветра коснулось зала. В конце постановщик бешено аплодировал вместе со всеми, кричал: «Браво! Браво! Браво, Мирей!» Сколько изящества, мастерства, отзывчивости, естественности, чувства! Королева свинга восторжествовала над временем. Он был ошарашен.

Великое искусство может проявиться даже в такой ерунде.

Именно Мирей подготовила его к встрече с Одетт.

Поначалу постановщик неуверенно приближался к созвездиям знаменитостей, но вскоре у него уже в глазах рябило от звезд. Спроси его, что не так, он бы и не ответил. Просто старое доброе отвращение левых к шоу-бизнесу не отпускало. Просто давняя неприязнь к легкой музыке – поверхностной, халтурной – давала о себе знать. И все равно на него действовал их мощный несокрушимый магнетизм. Звезды излучают будь здоров, иначе они не звезды.

Стойкий агностицизм внушал ему недоверие ко всяким бредням вроде харизмы и силы внушения. Однако коль скоро постановщик был последовательным скептиком, то подвергал сомнению и предрассудки собственного здравого смысла. С той лионской ночи Одетт преследовала его неотступно, будто привязчивый мотив, и он нашел объяснение этому феномену:

– Влияние ее ауры, вот и все.

«Влияние ауры» – здорово, но непонятно. Главное, Одетт задела его самую чувствительную струну, заставила вернуться к теме, так или иначе возникавшей в каждом спектакле, который он ставил: ведь есть же нечто превосходящее наше разумение, неподвластное уму? Парадоксальный вопрос для атеиста, согласитесь. Если высшая сила – не бог, тогда что же она такое? Каждодневная творческая практика научила его чувствовать присутствие чего-то большего, чем он сам, и ценить это, правда, иногда хотелось узнать, с чем имеешь дело. Так что звезда упала к нему с небес весенней ночью в Лионе, кстати, с ее помощью можно было нащупать истину не только об ауре, но и о прочих колдовских потусторонних вещах.

Подойдя к дому Одетт впервые, постановщик оробел.

Одинокая дива жила роскошно, слов нет. Не во дворце, но в очень пафосном месте, достойном ее всенародной славы. Ее особняк на опушке леса занимал не меньше ста квадратных метров, трехэтажный, плюс еще терраса наверху, перед домом сад, позади тоже сад, тенистые деревья, газоны, лужайки, клумбы, дорожки посыпаны гравием – богатство через край.

Приглашение льстило его самолюбию. Он испытывал гордость, любопытство и вместе с тем бросал дерзкий вызов своему окружению: как вытянутся лица у его друзей-авангардистов и врагов-снобов, когда они узнают, что он общается с подобной звездой! Ему нравилось устраивать провокации, он не терпел самолюбования интеллектуальной элиты и непримиримого сектантства.

Но одна назойливая мысль все-таки отравляла ему праздник: «Какого черта ты в это ввязался, ведь у тебя с Одетт ничего не выйдет!» Да, есть отчего загрустить. Разве его дело – ставить такие шоу? Разве он действительно the right man at the right place[42]? Едва ли. Была и еще одна мыслишка: «Скажи честно: тебе и вправду нравятся ее песни?» Само собой, он уже их не презирал, со снобизмом покончено, но можно ли выехать на одной только ауре? Для полноценного действа одной ее харизмы маловато.

Paso doble: два шага вперед – постановщик любил риск, упивался опасностью. Шаг назад – он запутался, испугался. Два шага вперед – я сошел с ума, ну и пусть! Шаг назад – опомнись!

Постановщик давно привык, что его раздирают противоречия.

Подошел к двери Одетт и позвонил.

А что Одетт? Уж она-то во всей полноте сохранила вкус к музыке и сцене, стремилась к ним, как в первые годы творческого пути. Одетт осилила в десять, нет, в сто раз больше постановок, чем наш герой. Выступила перед миллионами фанатов. Частенько ввязывалась в самые отчаянные неслыханные авантюры. И до сих пор не насытилась всем этим.

Нужно поговорить с очередным постановщиком о классической и современной музыке, в которой она ничего не смыслит? Не вопрос! И никакими техническими сложностями ее не запугать, сольфеджио ей нипочем. В настоящее время лишь одно доставляло Одетт хлопоты и беспокойство – здоровье.

Она говорила: здоровье. Но подразумевала возраст, весьма преклонный возраст, увы.

Она встретила постановщика в халате и мягких домашних туфлях. В темных очках, закрывающих пол-лица. Любого смутил бы подобный look[43], однако Одетт держалась уверенно и непринужденно, будто у звезд так принято. Без лишних церемоний, по-домашнему. Одновременно обольщая и доверяя. Так что наш герой списал смешную нелепость ее наряда на свойственную звездам эксцентричность. Во всем виновата аура. Он не заметил ни пренебрежения, ни кривляний, тем более что всегда был безнадежно слеп: мог только через три дня спохватиться, что его девушка поменяла прическу. Все странности Одетт он воспринимал как неотъемлемую часть ее мира, абсолютно незнакомого ему, постановщику авангардных спектаклей. В нем вдруг проснулся господин Журден[44]. И он стал участвовать в церемонии посвящения в «мамамуши» с наивной серьезностью.

Войдя в гостиную Одетт, постановщик в недоумении уставился на огромный мраморный камин, всю внутренность которого занимали гигантские рождественские ясли. Рождество давно прошло, да это и неважно, ведь ясли не имели ни малейшего отношения к католицизму – здесь не было младенца Христа, волхвов, осла, вола, – они прославляли аккордеонизм, религию Одетт. Среди картонных скал сотня садовых гномов – улыбки до ушей, штаны на лямках – плясала вокруг елки, вернее, вокруг большущей зелено-золотой электрогитары.

Прежний вменяемый постановщик покатился бы со смеху при виде этого керамического сброда. Настоящий китч! Уродливому народцу впору украшать пианино в богадельне. Однако нынешний господин Журден не засмеялся, а глубокомысленно извлек из глубин собственного культурного багажа неожиданное оправдание: так было задумано, дурной вкус тут неспроста! Наверное, гламурные звезды нарочно окружают себя зубодробительными декорациями, чтобы шокировать эстетов-зануд. Есть тонкий расчет в подборе всякой дряни и хлама, великая ирония в китче, тотальное и гениальное ниспровержение всевозможных клише в пошлости и вульгарности. Бесстыдство, дерзость, безумный хохот, свобода от предрассудков, излишества, чрезмерность, переходящая в безмерность… Он вспомнил Ницше, Дали, Жарри[45]. Постановщик – оптимист и добряк. Усмотрел в сомнительных яслях двойное дно.

И перемудрил, ошибся: у звезд не бывает двойного дна, оно им ни к чему, достаточно сияющей поверхности. Одетт не была циничной. Она украшала свой дом простодушно, как играла и пела, без всяких задних мыслей и заумных рассуждений. Жила в ладу с собой и с миром, вот и все.

Чтобы тоже вступить в веселый хоровод и скрыть смущение, постановщик прибегнул к хитрости: указал Одетт на гнома в огромной шляпе, восседавшего посреди камина со спущенными штанами, и спросил, отчего хулигана не выгнали из яслей.

– А что тут такого? Знаешь, как говорят в деревне: «Лучше жрешь, больше срешь». Артисты – тоже люди.

Один ноль в пользу Одетт: бесцеремонный простонародный грубый ответ понравился постановщику. За ней не заржавеет. Он не переставал удивляться ее талантам.

Гостиная вообще была обставлена крайне безвкусно. Спинки стульев в виде скрипичных ключей из кованого железа. Дверные ручки – басовые ключи, а некоторые – альтовые, замысловатые и до крайности неудобные, сами знаете. На стене – громадная пестрая вышивка, чистая шерсть: волшебный лес, птицы, а на полянке – Одетт herself[46] в полный рост с огненными волосами среди ланей. Такую увидишь, не скоро опомнишься. Мечта обывательниц. В буфете за стеклом – большой симфонический оркестр в полном составе из севрского фарфора: струнные смычковые, деревянные и медные духовые, ударные, литавры, две арфы – всего сорок шесть музыкантов и дирижер с поэтическим беспорядком на голове, все, как один, во фраках. На полу два длиннейших белых ковра с черным нотным станом, где записан по нескольку раз подряд туш. Ноты на абажурах. Зеркала – бандонеоны[47]. Дверцы сервантов украшены деревянной резьбой – мехами аккордеона. Ящики – басовой кнопочной клавиатурой. Белая скатерть на столе – дискантовой, фортепианного типа. Словом, гостиная сочилась, захлебывалась музыкальными символами. Сногсшибательная безвкусица.

Постановщик мог очень многое простить ближним. За годы развил способность к безграничному сопереживанию, отточил восхищение. С трудом, но все-таки ему удалось смириться со всеми ужасными подробностями причудливой обстановки. Однако был предел и его снисходительности: звуковой предел. Если бы он стал «зеленым», воинствующим защитником окружающей среды, то выступал бы не против нефти, не против атомных электростанций, а против какофонии. И когда в гостиной звезды внезапно заголосила разноцветная светящаяся гирлянда над камином, его чуть не стошнило – это уж слишком! Завитушки вращались и вызванивали «К Элизе», подлое издевательство над Бетховеном нынешнего доморощенного Бонтемпи[48]. Постановщика затрясло. Зачем Одетт этот мерзкий мотивчик? Ницшеанство, ниспровержение расхожих идеалов и все прочее тут ни при чем. Грязь, гадость, пытка для ушей, полнейшая деградация, душевная глухота!

Гирлянды он не простил, и лучезарный образ Одетт впервые потускнел в его сердце. Миф едва не развеялся.

Перед камином стоял величественный белый рояль «Yamaha». Постановщик бросился к нему, спасаясь от гирлянды. По правде сказать, каждое фортепьяно пробуждало в нем мучительное желание играть. Поднял крышку, пробежался по клавишам, чуть слышно сыграл арпеджио. Одетт сейчас же подсела к нему на табурет:

– Давай сымпровизируем вместе, смелей!

Постановщик в панике отпрянул, отказался: нет-нет, он недостоин играть с ее величеством даже понарошку. Пробормотал извинения, захлопнул крышку и был таков, стесняясь обнаружить собственные музыкальные способности. Раздосадованная Одетт смягчилась, решив, что это дань уважения (жалкий безвестный постановщик versus знаменитая исполнительница).

Она тоже постаралась наградить постановщика несуществующими достоинствами. За нашим великодушным всепрощением зачастую кроется недопонимание.

– Поскорей бы на сцену, там ты увидишь, – ничего, что я говорю тебе «ты»? – увидишь настоящую Одетт!

Она говорила о себе в третьем лице и «тыкала» чуть ли не всем вокруг.

Одетт принялась подробно пересказывать свою биографию, всю сказку от начала и до конца: как страстно любила музыку с детства – крошечный вундеркинд с печеньем в кармане[49], – как сутки напролет занималась с неутомимым энтузиазмом, как выиграла Кубок мира среди аккордеонистов[50], стала знаменитостью, любимицей публики, познакомилась с сильными мира сего – и так далее и тому подобное. Они промчались с быстротой велосипедистов, участников «Tour de France»[51], от ее первых скромных выступлений к вершинам славы: телевидению, Бежару[52], «Олимпии». Постановщик верил каждому слову и увлекся, по-настоящему увлекся – Одетт умела рассказывать, как никто другой, занимательно, живо, дьявольски остроумно. Накладывая лак, слой за слоем, она неизменно добивалась своего. За внутреннюю свободу и непосредственность постановщик готов был простить ей все прегрешения против вкуса, кроме крикливой гирлянды, само собой.

Они беседовали уже не меньше часа, как вдруг пожилая дама допустила промах, намекнув, что она куда моложе, чем кажется. И добилась обратного результата: постановщик впервые всерьез задумался, сколько же ей лет на самом деле. Спасите-помогите! Одетт, должно быть, уже за восемьдесят! Она заметила испуг в глазах собеседника и немедленно вразумила его, сразив неожиданным аргументом, что противоречил всему предыдущему:

– Запомни хорошенько: музыка вечна, у звезд нет возраста. В этом вся суть. Разгадка проста: Одетт навсегда Одетт!

Трехгрошовая истина, зато к месту. Одетт взяла постановщика за руки, и они в два голоса пропели хвалу вечной музыке. Старость и смерть на сегодня вычеркнуты из списка.

Они хором обманывали себя.

В четыре часа дня Одетт предложила прерваться и перекусить.

Попросила домработницу принести чашку кофе. Всего одну.

– Я не пью ни кофе, ни чая, иначе вообще не усну.

Одетт удовольствовалась водой и печеньем. Полностью размочила печенье в воде, получилась неаппетитная бурда. Оказалось, что провести tea time[53] со звездой не так уж приятно. Старушка бестрепетно проглотила бурду, и постановщика снова затошнило. Она почувствовала, что он напрягся, и отважно призналась:

– Из-за временной вставной челюсти я пока не могу жевать. Не пугайся, к выступлению мне сделают импланты, самые лучшие, публика ничего не заметит. Стоматолог обещал, что с ними я смогу перемалывать камни. Не нужно будет класть зубы на полку.

Сообщив про вставную челюсть, звезда посвятила постановщика в свои закулисные тайны. И он мгновенно про себя набросал новый сценарий будущего спектакля: Одетт – знаменитость и человек, бессмертная звезда и обычная женщина, ее достоинства и слабости, достижения и провалы, глянцевая оболочка и душевная сущность, вечность и конечность… Одетт расскажет историю своей жизни, и все увидят не только диву, к которой привыкли, но и старую даму, какой она теперь стала.

Постановщик оживился, разгорячился. Отличная идея для мюзикла!

Первоначальный сценарий, предложенный им Одетт, был совсем другим. Тогда он думал лишь об одном: примирить икону популярной музыки с музыкой настоящей. Во время выступления она, по его замыслу, должна была расширить репертуар, изменить его до неузнаваемости, то и дело переходить от эстрады к классике и к современным авторам. Столкновение разных стилей в программе будет неожиданным, порой ироничным. Давние почитатели Одетт удивятся не меньше ценителей современной музыки. Мы обрушимся разом на косность любителей народных танцев и слепоту упертых снобов. Это будет бенефис и одновременно бой с предрассудками всех видов и мастей.

– После вашего выступления никто ни о чем не сможет судить a priori[54].

Одетт же считала, что лучше ее обычного гала-концерта ничего и быть не может, хотя можно прибавить к постоянному репертуару пару классических пьес и, вполне вероятно, что-нибудь современное, написанное специально для нее. Немного поколдовать с освещением, и она в самом деле предстанет перед публикой в новом свете.

– Сыграю Баха, Сен-Санса, что-нибудь свежее, все мои шлягеры, и получится «коктейль Молотова», вот увидишь!

Так она ненавязчиво дала постановщику понять, что не он правит бал. Тот в ответ осторожно, тактично, на мягких лапах подошел к вопросу о том, что такая уж у него профессия, придется им все придумывать вместе, советоваться, придется… Одетт мгновенно прищемила ему лапы:

– Ты что, не любишь Баха?

Наоборот! Без Баха постановщик вообще не мыслил музыки, он столп, оплот, фундамент всего здания.

– А Сен-Санс тебе чем не угодил?

По правде сказать, Сен-Санс действительно внушал постановщику опасения, вернее не он, а сквернейшие аранжировки его музыки для аккордеона. Однако наш герой снова стал красться на мягких лапах, и Одетт не поняла его намеков.

Возникла еще одна проблема.

– Какого нынешнего автора ты хочешь мне предложить?

Она абсолютно не разбиралась в современной музыке и не скрывала этого. Не знала композиторов – приглашай любого, ей все равно.

– Валяй, лишь бы написал не сложно и не нудно.

Постановщик снова заикнулся о том, что из шлягеров, Баха, Сен-Санса и новой пьесы спектакль не получится. Одетт по-прежнему не понимала, чего еще ему нужно. Из мягких лап показались когти, он осмелился выразить мысль яснее: когда организуешь действо, а не просто концерт, нужно подключить воображение. К примеру, подсказал он, между номерами вы могли бы рассказать о себе. Пусть кроме общеизвестных фактов люди узнают о ваших личных переживаниях. Включим в программу то, что вы любите из классики и новой музыки, но никогда не исполняете на концертах. Говорите о том, чего зачастую не касаетесь, что обычно остается за кадром. Тогда откроются новые грани вашего таланта. Позвольте публике увидеть ваш заповедный сад. И обновленное полотно вашей жизни заиграет яркими красками. Он нарочно сказал: «Полотно». И продолжал с отчаянным безрассудством:

– Поставим мюзикл-автобиографию. Эпос и дневник одновременно!

Бинго! Одетт понравилась его велеречивость: «эпос», «полотно». Она захлопала в ладоши. Отличный постановщик! Ценит ее, уважает. Она согласна. Проект одобрен. Естественно, звезда увидела в нем только то, что хотела. Не заметила ни дневника, ни автобиографии.

Мягкие лапы ступали неслышно, недоразумения накапливались. Ему хотелось, чтобы звезда на склоне лет иначе взглянула на свое прошлое, по-новому увидела себя и рассказала об этом. Полутона, контрасты, нюансы, прозрения, юмор, исповедь, блеск, энергия, глубина, переходы от тонких наблюдений к бурным эмоциям – мощный сверкающий поток музыки и слов сметет, размоет все кастовые границы.

Опомнись, постановщик! Такой Одетт не существует. Разве Солнце занято самоанализом? Нет! Оно просто светит. Одетт вся тут, на поверхности, ее гениальность в том, чтобы играть, играть до конца посреди шума и пестроты, без размышлений, без объяснений!

Как бы то ни было, оба были вполне довольны встречей: они поладили, договорились, каждый нашел то, что искал, к черту недоразумения!

Постановщика, естественно, смущало обилие китча и прочих вкусовых разногласий. Но коль скоро его одолело неистовое желание приблизиться к звездам, отступить он не мог.

Одетт показалось, что постановщик слегка не от мира сего, впрочем, все они такие, чего уж там. Боец по натуре, она всегда любила приключения и опасности, уверенная, что справится и всех победит.

Они отлично подошли друг другу. Решено, авангард с попсой поженятся, ура!

Постановщик и Одетт чокнулись воображаемыми бокалами с шампанским, хотя он не мог больше пить, а она уже давно не пила.

– За наше представление!

Дзинь! Беззвучно. Ведь стекла нет.

Детям любого возраста не обойтись без сказки.

– Пошли, покажу тебе мою коллекцию.

Мемориальный музей достославной Одетт нашел временное пристанище в сарайчике во дворе.

Стемнело, они шли к нему по саду, он вел ее под руку. Между ними уже установилась трогательная дружба. Он помог ей надеть плащ поверх халата. От уличных туфель она отказалась, хотя трава была мокрой после недавнего дождя.

– Мне и в тапках отлично.

На самом деле у бедной старушки болели ноги, и она не носила ничего, кроме мягкой домашней обуви и кроссовок, но постановщик об этом не догадывался. Она и сама забыла о своих недугах. Не стоит на нее наговаривать: Одетт никогда никого не обманывала. Старая, в халате, с больными ногами и вставной челюстью, она твердо верила в собственные силы, талант, возможности, чувствовала себя настоящей звездой. Эта уверенность и нужна была постановщику, так что никто из них не лгал и не передергивал.

Так и надувают пузырь коллективной иллюзии: я верю, ты веришь, мы верим, они верят.

– Сейчас увидишь, сколько всего надарили Одетт. (Опять о себе в третьем лице.) Хочу, чтоб когда-нибудь в моем родном городе устроили настоящий музей. «Музей Одетт» – неплохо придумано, как по-твоему, а?

Вопрос чисто риторический.

– Пока что все хранится в этом сарае. Я бережно складываю сюда все-все подарки. Одетт ценит доброе отношение. Их тут тысячи, да, сарай маловат, но построить новый нельзя, запрещено правилами городского благоустройства… Бюрократы замучили! Аккуратно ставлю картины к картинам, посуду к посуде, безделушки отдельно. Слежу, чтобы раз в неделю здесь пылесосили. Если человек побеспокоился, нашел для тебя подарок, прояви к нему уважение. Некоторые шлют мне посылки. Я расписываюсь в получении и подыскиваю достойное место для нового презента. Хочу, чтобы люди знали: в своем музее Одетт никого не забудет, всех отблагодарит. Я не отвергла ни одного букета, никому никогда не отказала в автографе, в поцелуе. Разве мне жалко, это такая малость! И с подарками также. Каждый берегу, о каждом помню, когда и от кого, во всех подробностях.

Завершая вводную часть, Одетт перешла на доверительный дружеский тон:

– Знаешь, я ведь не каждому показываю мою коллекцию.

В глубине сада в сарае Одетт скопилось столько хлама, что любой старьевщик бы позавидовал, однако на самом деле там были только знаки любви, признательности и восхищения. Бокалы, картины, тарелки, фотографии, флаги, книги, вырезки из журналов и газет, статуэтки, шпаги, платья, медали, брелки, изображения святых, детские рисунки, письма, шарфы и так далее – до бесконечности. Бесчисленные приношения ex voto[55], выражения безграничной благодарности за милость и щедрость звезды. Они свешивались с потолка, облепили стены, заполнили полки, столы, чемоданы, лежали даже на коврах на полу. В собственном музее Одетт повеселела и расцвела. Ведь центром экспозиции, ее душой, ее смыслом была она, звезда, значимый субъект, объект поклонения.

Постановщику музей понравился не больше, чем китч в гостиной: чудовищная безвкусица! Но когда сама Одетт водит вас по убогому сараю и показывает свои сокровища, вы невольно проникаетесь ощущением, что они прекрасны, поскольку изнутри их освещают преданность, доверие, воодушевление. В них трепещет наивное искреннее обожание, и неважно, что все эти подарки донельзя смешны. Когда ребенок разбивает копилку и на все свои сбережения покупает маме нож для сыра с якобы роговым, а на самом деле пластмассовым черенком – это не жалкий дар, а трогательный и щедрый.

Постановщик вновь позабыл о стиле и вкусе, поддался влиянию ауры – живые чувства победили эстетство. Опомнись, поберегись, будь самим собой! Внутренняя борьба вдруг стала внешней, схватила его за горло – постановщика одолел безудержный кашель. Пришлось выбежать из сарая. Нет никакой ауры, Одетт меня не покорила и не взбесила, я кашляю не из-за нее, вовсе нет, просто аллергия на влажность и пыль. Новый приступ. В проклятом сарае полно клещей. Приступ. Ненавижу пошлячку Одетт, у меня все-таки аллергия на ее противный дом и на нее саму. Мучительный приступ.

– Боже, что с тобой?

Постановщик с трудом перевел дух. Помотал головой, мол, не волнуйтесь, ничего страшного.

– Надеюсь, это не опасно?

Еще один приступ. Постановщик махнул рукой: нервное, скоро пройдет. Одетт ничего не понимала. Неимоверным усилием воли постановщик совладал с собой, приступы прекратились, желание немедленно все бросить пропало, он вернулся в зачарованный замок Одетт. Оба вздохнули с облегчением.

Одетт, прославляющая Одетт, восхитительна. Если музей действительно когда-нибудь откроют, пусть посетители слушают ее глубокий певучий голос в аудиогиде, смотрят видеозаписи рассказов о себе. Ни хвастовства, ни нарциссизма – она скромная дива. Королева аккордеонистов покорно склонялась перед высшими силами, что наделили ее властью, и, верная долгу, становилась Великой Одетт.

Браво! Лихой анархист-придира усмирился, звезда разоружила его в который раз.

От преизбытка смирения в горле опять запершило. Постановщик закашлялся. Браво? Да неужели? Нет, не стану ей аплодировать, пусть хлопает кто угодно, только не я. Одетт меня не шокирует, но я не позволю тащить на сцену ворох ее дрянных побрякушек! Очередной приступ, еще хуже предыдущих. Постановщик побагровел, вспотел, из-за жестокого кашля не мог выговорить ни слова. Жалкий, смешной, он махал руками, топал ногами в бешенстве, но спасения не было. Постановщик кашлял, кашлял, кашлял битый час. Проклинал про себя королеву с проклятой аурой, что едва не задушила его. Такие страсти в моем-то возрасте! Доктор Фрейд, отпусти меня, пощади!

Одетт вообще не подозревала о том, что существует подсознание, психосоматика, что мысль может вызвать кашель, – у нее был непробиваемый иммунитет к подобным вещам.

– Слушай, а у тебя не грипп? Только бы ты меня не заразил!

Старая дама отошла подальше – в ее годы любая инфекция чревата воспалением легких.

Постановщик снова оказался в саду, однако свежий воздух и стакан воды с таблеткой аспирина, которые заботливо вручила ему Одетт, от невротического вируса не помогали. Нет, спасибо, он все равно не смог бы выпить ни глотка, при таком кашле вода попадет не в то горло. Аспирин – не панацея, увы. Сказать все это он был не в силах, даже успокоить ее, что кашель не заразный. Ужасный приступ.

Лет тридцать назад ему хватило бы одной сигаретной затяжки, чтобы нервный кашель прекратился. Постановщик давно уже не курил, но по-прежнему страдал от невроза. Теперь он спасался йогуртами и сладким сыром. Стыдно признаться, но без магических ритуалов организм давал сбои. Черт! Дьявол! Мы с ней две старые развалины. Приступ. Ей за восемьдесят, мне за шестьдесят, но по дряхлости и бестолковости я скоро ее догоню. Дом престарелых по нас плачет. Невыносимый приступ. Постановщик достал платок и попытался высморкаться с трубным звуком. Нет, ты не трубач, у тебя другой инструмент, вот так, ОК, соблюдай интервалы: терция, кварта, квинта, секста, мне за шестьдесят, септима, октава, ей за восемьдесят, хроматический интервал, диссонанс… Да, еще немного и… Все кончено, я упал, я умер, занавес! Безжалостный приступ.

Между тем Одетт, прихрамывая, вернулась в сарайчик. Встреча окончилась неудачей, ну что ж, этот болезненный горе-постановщик едва ли годен для ее нового шоу.

Она принялась гасить прожекторы один за другим – их мечты о спектакле тоже угасли.

Кашель прошел так же внезапно, как и начался. Постановщик опрометью бросился вслед за ней:

– Нет, Одетт, не надо, пускай горят! Видите, я больше не кашляю, это у меня нервное, все в порядке…

Разворот на сто восемьдесят градусов: оказалось, спектакль ему дорог, хоть он в него и не верил, спектакль нельзя отменить. Увидев, что окна сарайчика гаснут, постановщик испугался не на шутку, мигом перестал кашлять, закричал: постойте, не закрывайте, у меня нет аллергии на Одетт, все получится, вот увидите, пусть будут нелепые декорации, только играйте!

Постановщик окончательно сдался, Одетт победила, как всегда.

Он осмелился спросить у Одетт, нет ли чего-нибудь молочного, жирного, чтобы предотвратить новый приступ. Йогурта, например. Попросить сладкого постановщик не решился: прозвучит глупо. Одетт не удивилась, ей было не привыкать к звездным и старческим причудам.

В холодильнике нашелся десерт, крем-брюле «Flanby». Тоже хорошо. Он съел его с благодарностью. Жирный и сладкий, очень сладкий, отличное средство от кашля.

С удвоенным энтузиазмом постановщик принялся яркими красками расписывать будущий спектакль, полотно, дневник и так далее.

– Публика окажется в твоем воображаемом музее.

Если вдуматься, «воображаемый музей» – не слишком удачное словосочетание, но мало ли бессмыслицы мы говорим второпях… Его больше не мучил кашель, не изводили сомнения – счастье!

– Одетт, ты сыграешь на аккордеоне историю своей жизни, в этом суть спектакля.

Она пропустила все его реплики мимо ушей. Главное, спектакль состоится.

Поддерживая друг друга, они вернулись в сарайчик. Она опять зажгла все прожекторы, устроила полную иллюминацию. Осмотр экспозиции возобновился:

– Этот бокал из Савойи, видишь, я подписала внизу: «Салланш, 1963». А тот – из Роморантена. Вот из Альби, из Сент-Этьена. Сам погляди: «Ревель», «Андай», «Лорьян»… Если на стекле нет пометки, значит, я приклеила этикетку на полку, чтобы все знали, откуда подарок. На расписанной вручную вазе это я нацарапала: «Кольмар, 1971». Помню каждую вещь, дорожу ею, хоть и не могу в точности сказать, сколько их всего. Может быть, сорок бокалов, может быть, пятьдесят или шестьдесят – не сосчитаешь! Дело не в количестве, а в дорогих воспоминаниях. И с тарелками так же, тут десятки тарелок, а я перебрала все, ни одну не оставила без надписи. Лучше всего будет расставить их позади бокалов, согласись. Чайных ложечек сотни, целая выставка. Это не я покупала во время гастролей, мне их дарили повсюду. Вот старинный фаянс-барботин, расписная супница с выпуклыми овощами и фруктами, ее мне преподнесла принцесса в Вестминстере. Нет, в Париже, после грандиозного концерта. Красивая вещь, принцесса знала, чем меня порадовать. На этикетке обозначено, погляди: «Подарок французской принцессы». Нет, значит, ошиблась, она вовсе не англичанка, Вестминстер вообще ни при чем, принцесса – француженка.

Послушать Одетт, так все европейские принцессы побывали на ее концертах, заходили в гримерную, осыпали высочайшими милостями. В старом анархисте зашевелились прежние сарказм и скепсис: у глянцевых принцесс подозрительно скверный мещанский вкус, простонародная страсть к чрезмерному декору…

– Обрати внимание, эту Эйфелеву башню с аккордеоном наверху сделал специально для меня из проволоки один военный, недели напролет паял, представляешь? Я тогда выступала во время велопробега. А эта картина прибыла из Испании. Шестидневный марафон, который стартует в Мадриде, знаешь? У меня в спальне хранится желтая майка с автографами участников, как-нибудь покажу, напомни. Спортсмены меня любят, знают, что я их тоже люблю, – не зря же ехала вслед за ними из города в город.

На вешалке-плечиках яркий пуловер, синий, белый и красный, будто флаг. Оказывается, был такой случай: едва Одетт подошла к витрине, как сейчас же на улицу выбежала продавщица и вручила эту красоту, связанную ею собственноручно.

– Я сказала спасибо от всей души. Всегда отвечаю лично на любое письмо, сама благодарю за каждую посылку. Одетт не прячется от людей. Я многим обязана моим слушателям.

Затем Одетт показала подарки балетной труппы.

– Эти танцовщики – звезды первой величины!

Занятно: звезде от звезд. Рядом с дарами элиты Гранд-опера – презенты железнодорожников, крошечные модели паровозов. И послания депутатов, много-много посланий от всевозможных фракций на официальных бланках, в грозных конвертах, аккуратно вскрытых разрезным ножом. Левые и правые лет шестьдесят почтовым штемпелем подтверждали, что голос Одетт, ценнейшей избирательницы, им просто необходим. Старая дама с удивительным безразличием и некоторой долей самовлюбленности указала на эти напластования общественного признания – истинная звезда, спору нет!

На стене висели рядом две фотографии одинакового формата, похожие как две капли воды по цвету, композиции, фокусу, освещению: Одетт дважды награждали орденом Почетного легиона во дворце на Елисейских Полях. В кавалеры ордена ее произвел президент Франсуа Миттеран собственной персоной. В кавалеры четвертой степени – президент Жак Ширак, вот здесь, через несколько делений, в смысле, через несколько лет. Штатные высокопрофессиональные фотографы, видимо, следовали одной и той же строгой инструкции, выбирая ракурс, иначе результат не был бы идентичным, – протокол незыблем, торжественная церемония неизменна.

Странно одно: получилось в который раз, что самая главная персона – не президент, а ее величество Одетт.

В сарае было немало ее портретов, огромных, ярких, с аккордеоном, само собой. Особенно выделялся один, написанный гуашью, где Одетт, еще черноволосая, а не огненно-рыжая, походила на испанку.

Вдруг постановщик обратил внимание на листок, стыдливо отложенный в сторону. Обнаженная женщина в одних только черных чулках повернулась к зрителю спиной и вызывающе смотрела через плечо. Соблазнительная картинка. Постановщик не удержался:

– Признайся, ведь это ты?

Страницы: 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

«…Кейтлин Пейн услышала голос и постаралась открыть глаза. Это оказалось непросто, веки были словно ...
«Впервые за несколько недель Кейтлин Пейн чувствовала себя совершенно расслабленной. Удобно располож...
Знаменитый российско-американский филолог Александр Жолковский в книге “Напрасные совершенства” разб...
Мысль о том, что он обыкновенный мерзавец, больно ранила психотерапевта Ивана Кравцова. Чертова слеп...
Роман Джерома Сэлинджера «Над пропастью во ржи» впервые был опубликован в 1951 году – и с тех пор ос...
Книга М.Н. Полторанина «Власть в тротиловом эквиваленте», ставшая бестселлером, выдержала более деся...