Труженики моря Гюго Виктор
Оно же самым определенным образом указывало на назначение револьвера.
Без сомнения, Рантену все было доподлинно известно. Его письмо давало точное представление о происшедшем.
Не осталось никаких обстоятельств, оправдывавших злодейский поступок Клюбена. Он задумал крушение парохода; доказательством служил саквояж с запасом провизии, припрятанный им в доме привидений. И если даже допустить, что крушение было случайным и Клюбен в этом неповинен, то в последнюю минуту, решившись пожертвовать собой и остаться на гибнущем судне, не обязан ли он был отдать спасающимся в лодке пассажирам семьдесят пять тысяч франков для передачи Летьери? Истина открылась. Но что же произошло с Клюбеном? По всей вероятности, он стал жертвой собственной оплошности. Он, конечно, погиб на Дуврском рифе.
Все эти предположения, возникавшие в голове Летьери и соответствовавшие, как видит читатель, действительности, несколько дней занимали его мысли. Письмо Рантена оказало ему услугу, заставив думать. Сначала он был поражен неожиданностью, затем сделал над собою усилие и стал размышлять. А потом еще более тяжкое усилие – и он стал наводить справки. Ему пришлось беседовать с людьми и даже искать этой возможности. Через неделю к нему до некоторой степени вернулся здравый смысл, его рассуждения вновь обрели последовательность, он почти поправился. Он преодолел свое душевное смятение.
Если допустить, что месс Летьерп питал надежду когданибудь получить свои деньги, то письмо Рантепа навсегда развеяло ее.
Письмо добавило к катастрофе Дюранды новую беду – потерю семидесяти пяти тысяч франков. Оно снова сделало его хозяином исчезнувших денег лишь для того, чтобы он сильнее почувствовал их утрату. Это письмо заставило Летьери понять весь ужас его разорения.
Вот источник его новой, невообразимо острой боли. Впервые за два с половиной месяца пришли тревожные мысли о доме, о том, что ждет впереди и что надобно изменить в прежнем укладе жизни. Мелкие заботы, которые колют множеством шипов, пожалуй, хуже отчаяния. Переносить несчастье в будничных его проявлениях, оспаривать шаг за шагом у совершившегося факта захваченную им территорию – невыносимо. Можно устоять перед лавиной несчастья, но не перед поднявшейся при этом пылью. Горе во всей своей совокупности подавляет, а частности терзают. Катастрофа сначала сразила вас, а потом стала издеваться над вами.
Унижение усиливает удар. Это второе поражение вдобавок к первому, и поражение постыдное. Человек спускается еще ступенькой ниже в небытие. После савана —, лохмотья.
Нет печальнее дум, чем думы о постепенном упадке.
Вы разорены – что может быть проще? Молниеносный удар, жестокость судьбы, непоправимая катастрофа. Пусть так. Надо смириться. Всему конец. Человек разорен. Ничего не поделаешь, он мертв. Да вовсе нет. Он жив. На другой же день он замечает это. По каким признакам? По булавочным уколам. Такой-то, проходя мимо, не поклонился; посыпались дождем счета пз лавок; вон один из недругов посмеивается.
Может быть, он смеется над последним каламбуром Арналя[194], однако этот каламбур не казался бы ему таким остроумным, если бы вы не разорились. Даже в равнодушном взгляде, брошенном на вас, вы читаете мысль о своем ничтожестве; люди, которых вы приглашали к обеду, теперь говорят, что три блюда за вашим столом были расточительством; ваши недостатки бьют всем в глаза; неблагодарные, которым больше нечего ожидать от вас, принимают высокомерный вид; глупцы, оказывается, предвидели то, что с вами случилось; злые вас чернят; вас жалеют те, кто несчастнее вас. А ко всему этому – сотни раздражающих мелочей, они вызывают уже не слезы, а отвращение. Вы пили вино, теперь пьете сидр; Две служанки? Хватит с вас и одной. Придется вторую рассчитать и на оставшуюся взвалить всю работу. Слишком много цветов в саду, лучше посадить картофель. Фрукты посылались друзьям, придется их продавать на рынке. О бедных нечего и думать, когда сам стал бедняком. А наряды – вот мучительный вопрос! Что за пытка отказывать женщине в какой-нибудь ленточке! Ту, что дарит вас красотой, лишить украшений!
Уподобиться скупцу! Она может сказать вам: «Как, вы убрали цветы из моего сада, а теперь убираете их с моей шляпы?»
Увы! Из-за вас она одевается в старые, полинявшие платья!
За семейным столом царит безмолвие. Вам кажется, что все против вас. Лица любимых озабоченны. Вот что такое постепенный упадок. Каждый день смерти подобен. Пасть – это еще не так страшно, это значит мгновенно сгореть в раскаленном горниле. Опускаться все ниже – это значит сгорать на медленном огне.
Крушение – это Ватерлоо; постепенное уничтожение – остров Св. Елены. Рок, воплощенный в Веллингтоне, хранит еще некоторые черты достоинства, но как он гадок, когда превращается в Гудсона Лоу[195]! Такой жребий унизителен. Человек, принудивший к миру в Кампоформио[196], ссорится из-за пары шелковых чулок. Унижение Наполеона унижает Англию.
Через эти две фазы – Ватерлоо и остров Св. Елены, уменьшенные соответственно масштабу жизни буржуа, – проходит всякий разорившийся человек.
В тот вечер, о котором мы говорили, – один из первых майских вечеров, – Летьери, не мешая Дерюшетте бродить по саду при лунном сиянии, лег спать в еще более мрачном расположении духа, чем всегда.
Все эти назойливые и досадные мелочи, сопутствующие разорению, все эти жалкие заботы, сначала только докучные, а потом повергающие в уныние, приходили ему на ум. Несносное нагромождение житейских пустяков. Месс Летьери чувствовал, что положение его непоправимо. Что делать? Куда деваться? На какие жертвы обречь Дерюшетту? Кого рассчитать – Дус или Грае? Не продать ли «Приют неустрашимых»?
Не покинуть ли остров? Стать ничтожеством там, где ты был всемогущ, – унижение поистине невыносимое.
И подумать только, что всему конец! Вспоминать рейсы, соединявшие Францию с архипелагом, вторники – дни отправления парохода, пятницы – дни возвращения, толпу на набережной, огромные грузы, крупные дела, процветанье, прямой превосходный путь сообщения, машину, послушную воле человека, мощный котел, дым из трубы, всю эту исчезнувшую быль! Пароход – усовершенствованный компас; компас указывает прямой путь, пар ему следует. Один указывает, другой исполняет. Где-то она, его Дюранда, великолепная и божественная Дюранда, покорительница моря, королева, сделавшая его королем? Быть в своем краю олицетворением идеи, прогресса, преобразователем – и отказаться, отступиться от всего, исчезнуть, стать посмешищем! Превратиться в пустой мешок, в котором прежде кое-что было. Стать воплощением прошлого, после того как был воплощением будущего! Дожить до высокомерной жалости глупцов! Видеть торжество рутины, косности, дедовских обычаев, себялюбия, невежества! Видеть, как возобновилась бестолковая суета допотопных парусников как они ковыляют взад и вперед по волнам Ламанша! Видеть эту молодящуюся рухлядь! Потерять все в жизни! Быть светочем и померкнуть! А как хороша была на воде величавая труба, этот чудесный цилиндр, этот столб с капителью нз дыма, эта колонна, более величественная, чем Вандомская[197], которая служит пьедесталом только для одного человека, тогда как первая служит прогрессу! Она усмиряла океан. Она вселяла чувство уверенности посреди открытого моря! Ее видели все – и на маленьком острове, и в маленьком порту, и в маленьком СенСансоне. Да, все ее видели! Увы! Ее видели, но уже не увидят вовек.
Скорбные думы неотступно терзали старика Летьери. Порою мысль точно разражается рыданьями. Быть может, никогда еще с такою горечью не вспоминал он о своей потере.
Но за острым приступом горя наступает отупение. Устав от бремени печали, Летьери задремал.
Часа два он лежал с закрытыми глазами; им владело лихорадочное возбуждение, он почти не спал и о многом передумал. За таким внешним оцепенением скрывается тайная изнуряющая работа мозга. Среди ночи, немного раньше, а может быть, и позже полуночи, он стряхнул с себя дремоту. Он очнулся, открыл глаза, и прямо перед ним, в окне, возникло поразительное видение.
За окном что-то чернело. Что-то сверхъестественное. Пароходная труба!
Месс Летьери сразу поднялся и сел на своем ложе. Подвесная койка закачалась, будто в бурю на судне. Он всмотрелся. В окно заглядывало привидение. Порт, словно вставленный в рамку, был залит лунным светом, и на светлом фоне неба вырисовывался чудесный силуэт, прямой, округлый и черный.
Да, это была пароходная труба.
Летьери стремительно соскочил с койки, подбежал к окошку, поднял раму, перевесился через подоконник и узнал ее.
Перед ним была труба Дюранды.
Она стояла на прежнем месте.
Четыре цепи, прикрепленные к бортам судна, поддерживали трубу, а под ней можно было различить очертания какойто темной массы.
Летьери попятился и тяжело опустился на койку, спиной к окну.
Обернувшись, он снова увидел тот же призрак.
Он кинулся к двери и через минуту уже был на набережной с зажженным фонарем в руках.
К старому кольцу причала Дюрапды была привязана лодка, в которой, ближе к корме, прямо перед окном «Приюта неустрашимых» громоздилась какая-то глыба; над ней высилась прямая труба. Нос лодки стоял вровень с набережной, чуть выступая за угол каменной стены.
В лодке никого не оказалось.
Только одна такая лодка и была на Гернсее, все знали ее приметы. То был голландский ботик.
Летьери прыгнул в лодку и подбежал к темной глыбе, которая виднелась за мачтой. То была машина.
Она тут, вся как есть, цела и невредима, и прочно сидит на чугунной плите. Перегородки в котле не тронуты, коленчатый вал стоймя привязан к котлу, нагнетательный насос ва своем месте; все налицо.
Летьери внимательно оглядел машину.
Фонарь и лупа, помогая друг другу, светили ему.
Летьерп произвел смотр всему механизму.
Он увидел два ящика, стоявшие в стороне, и перевел взгляд на вал.
Оп вошел в каюту. Она была пуста.
Он возвратился к машине и ощупал ее. Опустился иа колени и засунул голову в котел, чтобы посмотреть внутрь.
Он поставил в топку фонарь; огонь сразу осветил весь механизм и создал дивную иллюзию: казалось, машина разводит пары.
Летьери разразился хохотом и, выпрямившись, не отводя от машины глаз, закричал, протягивая руки к трубе: «Помогите!»
Портовый колокол висел на пристани, в нескольких шагах от него. Летьери подбежал к колоколу и, ухватив цепь, принялся звонить изо всех сил.
II. Снова портовый колокол
А случилось вот что. После благополучного плаванья, хоть и несколько затянувшегося из-за того, что ботик был перегружен, Жильят возвратился в Сен-Сансон. Было около десяти часов вечера.
Жильят хорошо рассчитал время. Прилив нарастал. Вода поднялась, светила луна; можно было войти в гавань.
Маленький порт спал. На якоре стояло несколько судов с убранными парусами, без сигнальных фонарей. Подальше, на стапельной площадке, виднелись суда, поднятые из воды для починки. Над обшивкой, прорубленной местами, торчали согнутые концы обнаженного набора корабля, и эти большие корпуса без мачт напоминали мертвых жуков, перевернутых на спину лапками вверх.
Пройдя узкий вход в гавань, Жильят внимательно оглядел порт и набережную. Света нигде не было; не было его и в «Приюте неустрашимых». Не видно было и прохожих; только какой-то человек не то вошел в церковный дом, не то оттуда вышел. Да и кто мог сказать с уверенностью, что это человек, – ночь всегда затушевывает все, что в ней вырисовывается, а лунный свет всему придает обманчивые очертания.
Различить что-либо мешали темнота и дальность расстояния.
Церковный дом тогда был расположен на другой стороне порта, в том месте, где теперь построили верфь.
Жильят бесшумно пристал к «Приюту неустрашимых» и пришвартовал ботик к кольцу Дюранды под окном месса Летьери.
Затем он перескочил через борт на берег.
Оставив лодку у набережной, Жильят обогнул дом, прошел одним, потом другим переулком, даже не взглянув на боковую тропинку, ведущую к «Дому за околицей», и через несколько минут очутился в том уголке у садовой ограды, где в июне цвела розовым цветом мальва, где росли плюш, остролист и крапива. Отсюда в летнюю пору, сидя на камне, за кустом колючей ежевики, он столько раз, столько часов смотрел поверх стены, такой низкой, что хотелось перешагнуть через нее, на сад «Приюта неустрашимых», а сквозь ветви деревьев – на два окна заветной комнаты. Он нашел свой камень, свой куст, ту же низкую стену, тот же темный уголок и, как дикий зверь, вернувшийся к себе в логово, не прошел, а проскользнул в него и забился поглубже. Усевшись там, он как будто застыл. Он смотрел. Он снова видел сад, аллеи, купы деревьев, клумбы, цветы, дом и два окна. Луна освещала его мечту. Как ужасно, что человек вынужден дышать! Жильят всеми силами старался сдержать дыхание.
Ему почудилось, что перед ним предстал рай. Он боялся, как бы этот рай не вознесся на небеса. Было просто невероятно, чтобы все это существовало в действительности, а если и существовало, то неминуемо должно было исчезнуть, – так всегда бывает с божественными виденьями. Одно дуновение – и все рассеется. Жильят трепетал прп мысли об этом.
В саду, на краю аллеи, совсем близко, стояла зеленая деревянная скамья. Об этой скамье мы уже упоминали.
Жильят смотрел на заветные окна. Он думал о том, что там, в этой комнате, над кем-то веют сны. За стеной спят. Он хотел бы не быть здесь. Но в то же время ему легче было умереть, чем уйти. Он грезил о дыхании, вздымающем чью-то грудь. Она – этот мираж, эта белпзна, облаченная в светлую дымку, это наваждение, владеющее его рассудком, – была там!
Он думал о существе, спящем так близко, недосягаемом и таком дорогом его душе, охваченной восторгом; он думал о несказанно прекрасной женщине, над которой также витают призрачные образы; о желанном создании, далеком, неуловимом, которое сомкнуло веки, положив руку под голову; о таипственных снах идеального существа, о грезах своей грезы. Он не смел думать о большем и все же думал; в мечтах он дерзнул преступить границы дозволенного; его волновал женственный облик ангела, ночной час придавал смелость его робким взглядам, брошенным украдкой; он корил себя за то, что совершает кощунство, но невольно, точно по принуждению, наперекор себе, охваченный трепетом, вглядывался в невидимое.
Дрожа и почти страдая, он рисовал в воображении накидку, упавшую на ковер, платье на стуле, отстегнутый пояс, косынку. Он видел свисающие до пола тесемки корсета, чулки, подвязки. Его душа реяла среди звезд.
Звезды созданы для человеческого сердца: и для сердца такого бедняка, как Жильят, и для сердца миллионера. Когда человек любит страстно, ему присуще глубокое, восторженное изумление, И тем сильнее это чувство, чем проще и суровев натура.
Нелюдимость углубляет мечтательность.
Восхищение – это полнота чувства, которое может переплеснуть через край, как вино, переполнившее чашу. Видеть эти заветные окна было выше сил Жильята.
Вдруг перед ннм появилась она сама.
Меж ветвей кустарника, покрытого густой весенней листвой, с неизъяснимой плавностью небесного видения возникла чья-то фигура, чье-то платье, чье-то божественное лицо, – словно чистый свет, светлее лунного.
Жильят чувствовал, что теряет сознание, – то была Дерюшетта.
Дерюшетта приблизилась. Остановилась. Сделала несколько шагов в сторону, снова остановилась, потом вновь подошла и села на деревянную скамью. Луна скрылась за деревьями, среди побледневших звезд плыли облака, море перешептывалось с ночной темнотой, город спал, с горизонта надвигался туман, от всего веяло глубокой печалью. Дерюшетта склонила голову, ее задумчивый, сосредоточенный взгляд был устремлен куда-то в пустоту; она сидела, повернувшись в профиль, ее голова была почти не прикрыта, развязавшийся чепчик открывал изящный затылок с нежными завитками волос; она машинально навивала на палец ленту от чепца, в полумраке рисовались, ее руки, дивные, как у статуи; платье ее было того оттенка, который ночь претворяет в белый цвет; чуть трепетала листва деревьев, словно проникнутых очарованием, исходившим от нее; виднелся кончик ее ножки; опущенные ресницы слегка вздрагивали, точно от сдерживаемых слез или неотступной мысли, которую она старалась отогнать; ее руки в пленительной беспомощности как будто искали опоры, во всей ее позе было что-то воздушное; она казалась скорее отблеском, чем светом, скорее грацией, чем богиней; платье ее ниспадало восхитительными складками; прелестное личико выражало целомудренное размышление. Она сидела так близко, что Жильяту стало страшно. Он слышал ее дыхание.
Из чащи деревьев доносились соловьиные трели. Легкий шелест ветра в ветвях врывался в невыразимое молчание ночи.
В сумерках чудилось, что прекрасная и недоступная Дерюшетта соткана из лунных лучей и нежных ароматов; все бесконечное, рассеянное повсюду очарование таинственно влеклось к ней, сосредоточивалось в ней и расцветало ею. Она была девственной душой ночи.
Серебристая мгла, воплощенная в Дерюшетте, подавляла Жильята. Он потерял голову. То, что он испытывал, нельзя передать словами; чувства всегда новы, слова же избиты, потому и нельзя выразить чувство словами. Порой человек изнемогает от восхищения. Видеть Дерюшетту, видеть наяву, видеть ее платье, видеть ее чепчик, видеть ленту, которую она навивает на свои пальцы! Да разве мыслимо вообразить чтонибудь подобное? Быть возле нее – возможно ли это? Слышать ее дыханье! Значит, она дышит? Тогда и звезды дышат.
Жильята охватила дрожь. Не было на свете человека более несчастного и более влюбленного, чем он. Жильят не знал, что делать. Он видел ее, и это сводило его с ума, повергало во прах. Неужели то была она, а здесь он сам? Его ослепленная восторгом, сосредоточенная мысль была прикована к этому существу, как взор скупца – к драгоценному камню. Он не сводил глаз с ее затылка, ее волос. Он даже не говорил себе, что все это теперь принадлежит ему, что скоро, может быть даже завтра, он будет иметь право снять этот чепчик и развязать эти ленты. Подумать об этом, – нет, ни на миг не зародился бы в нем такой дерзновенный помысел. Коснуться мыслью – почти то же, что коснуться рукой. Любовь для Жильята была как мед для медведя; она была изысканной, пленительной мечтой. Мысли у него мутились. Он не понимал, что с ним. Пел соловей. Жильят чувствовал, что умирает.
Подняться, перешагнуть через ограду, приблизиться и сказать: «Дерюшетта, это – я», не приходило ему в голову. А если бы даже и пришло, он убежал бы. Только одна мысль, если ее можно назвать мыслью, и возникала в его мозгу: что Дерюшетта здесь, что ему больше ничего не нужно и что это начало вечности.
Какой-то шорох вспугнул обоих: Дерюшетта очнулась от задумчивости, Жильят – от экстаза.
Кто-то шел по саду. Деревья заслоняли идущего. Шаги были мужские.
Дерюшетта подняла глаза.
Шаги приближались, затем стихли. Человек остановился.
Он, очевидно, был рядом. Дорожку, на которой стояла скамья, обрамляли деревья. Неизвестный, должно быть, остановился на середине дорожки, в нескольких шагах от скамьи.
По воле случая, густые ветви деревьев не скрывали его от Дерюшетты, но скрывали от Жпльята.
На дорожку, освещенную луной, легла тень, протянувшись до самой скамьи.
Жильят видел эту тень. Он взглянул на Дерюшетту.
Она была очень бледна. На ее полуоткрытых устах, казалось, замер крик изумления. Она приподнялась и вновь опустилась на скамью; чувствовалось, что она хочет бежать, но окована какими-то чарами. Ее изумление было восторгом, полным боязни. Лучезарная улыбка тронула ее губы, глаза блестели от слез. Ее словно преобразило чье-то присутствие. Казалось, тот, кто предстал перед ней, был неземным существом. В ее взоре мерцал отблеск небесного видения.
Существо, бывшее для Жильята лишь тенью, заговорило.
Голос, раздавшийся из-за деревьев, был нежнее женского, однако он принадлежал мужчине. Жильят услышал такие слова:
– Мадемуазель! Каждое воскресенье и четверг я вижу вас; мне сказали, что раньше вы не ходили в церковь так часто. Простите меня, это заметили другие. Я никогда не говорил с вами, это было моим долгом; сегодня я говорю с вами – это тоже мои долг. Прежде всего я должен уведомить вас: «Кашмир» отплывает завтра. Вот почему я и пришел сюда. Вы гуляете по вечерам в саду. С моей стороны было бы нехорошо разузнавать о ваших привычках, если бы не одно мое намерение. Мадемуазель! Вы бедны, а я отныне богат.
Угодно ли вам, чтобы я стал вашим мужем?
Дерюшетта, умоляюще сложив руки, безмолвно посмотрела на того, кто говорил с ней; взгляд ее был неподвижен, она дрожала с головы до ног.
Голос продолжал:
– Я люблю вас. Бог не для того создал сердце человеческое, чтобы оно молчало. Бог обещает вечность, значит, оп хочет, чтобы человек жил в браке. Для меня существует на земле лишь одна женщина: это вы. Мои мысли о вас молитва. Бог – моя вера, вы – моя надежда. Крылья мои – у вас.
Вы – моя жизнь, а теперь – и мое небо.
– Сударь! – промолвила Дерюшетта. – Нет никого в моем доме, кто мог бы ответить вам на это.
Голос зазвучал вновь:
– Я создал дивную грезу. Господь не запрещает грезить.
Вы кажетесь мне сиянием. Я вас люблю страстно. Святая невинность – это вы. Я знаю, в этот час все спят, но иного времени я выбрать не мог. Помните строки из Библии, которые нам прочитали? Бытие, глава двадцать пятая. С тех пор я о них всегда думаю. Я часто их перечитываю. Его преподобие Эрод сказал мне: «Вам нужна богатая жена». Я ему ответил: «Нет, мне нужна жена бедная». Мадемуазель! Я с вами говорю, не приближаясь к вам. Я даже отойду еще дальше, если вам не угодно, чтобы тень моя касалась ваших ног. Вы моя повелительница. Вы подойдете ко мне, если пожелаете. Я люблю и жду. Вы – живое воплощение божьей благодати.
– Сударь! – пролепетала Дерюшетта. – Я не знала, что меня замечали по воскресеньям и четвергам…
Голос продолжал:
– Нельзя бороться против того, что ниспослано небесами.
Закон всех законов – любовь. Брак – это Ханаан. Вы – красота обетованная. О благодатная, преклоняюсь пред тобой!
– Я не думала, что поступала хуже тех, кто исправно посещал церковную службу… – проговорила Дерюшетта.
Снова раздался голос:
– Господь своей волей сотворил цветы, зарю, весну, и ему угодно, чтобы люди любили. Вы так прекрасны в священном сумраке ночи! Этот сад возделан вами, и от цветов этих веет вашим дыханием. Мадемуазель! Душа соединяется с душой неведомо для них. Это не ваша вина. Вы молились в церкви – только и всего; я был там – только и всего. Я чувствовал лишь, как велика моя любовь к вам. Иногда мой взгляд останавливался на вас. Это было нехорошо, но что я мог поделать?
Все это произошло, пока я смотрел на вас. Я не мог противиться этому. Существуют таинственные желания, бороться с ними выше наших сил. Величайший из храмов – сердце.
Иметь вашу душу в доме своем – вот рай земной, на который я уповаю. Подарите же мне этот рай. Пока я был беден, я молчал. Я знаю, сколько вам лет. Вам двадцать один год. Мне двадцать шесть. Завтра я уезжаю; если вы мне откажете, я больше сюда не вернусь. Будьте моей нареченной, вы согласны? Мои глаза уже не раз, помимо моей воли, задавали этот вопрос вашим глазам. Я люблю вас, ответьте мне. Я поговорю с вашим дядей, как только он примет меня, но сначала я обращаюсь к вам. Ведь о Ревекке нужно спросить у самой Ревекки. Но, может быть, вы не любите меня.
Дерюшетта опустила голову и прошептала:
– О, я обожаю его!
Это было сказано так тихо, что услышал только Жильят.
Она замерла с поникшей головой, словно скрывая в тени лицо; она скрывала в тени и мысли.
Все смолкло. Ни один листок не шелохнулся. Был тот строгий и мирный час, когда сон неодушевленных предметов соединяется со сном живых существ и ночь будто прислушивается к биению сердца самой природы. В это безмолвие врывается гармоническим созвучием, дополнявшим тишину, неумолчный шум моря.
Вновь послышался голос:
– Сударыня!
Дерюшетта вздрогнула.
– Я жду.
– Чего вы ждете?
– Вашего ответа.
– Бог услышал его, – произнесла Дерюшетта.
Тогда голос сделался почти звенящим, и вместе с тем он стал еще нежнее. Из кущи деревьев, как из неопалимой купины, послышались слова:
– Ты моя невеста. Встань и приди ко мне. Пусть будет эта звездная синяя глубина свидетелем согласия твоей души принять мою душу, пусть первый наш поцелуй вознесет нас на небеса.
Дерюшетта поднялась и замерла на миг, устремив взгляд вперед, вероятно, навстречу другому взгляду. Потом, высоко держа голову и опустив руки, точно не чувствуя под ногами твердой опоры, она неверным шагом прошла к деревьям и скрылась.
Спустя мгновенье вместо одной тени на песке появились две, они слились, и Жильят увидел у своих ног крепкое объятие теней.
Время течет в нас, как струйка песка в песочных часах.
И мы не ощущаем его, особенно в важнейшие минуты нашей жизни. Сколько длилось это таинственное мгновенье, когда отрешилась от всего и чета, которая не знала о свидетеле и не видела его, и свидетель, который не видел эту чету, но знал, что она по другую сторону ограды? Трудно сказать.
Вдруг послышался отдаленный шум, кто-то крикнул: «Помогите!» Вслед за тем зазвонил портовый колокол. Но те, кто был в божественном упоении счастья, по всей вероятности, не слышали ничего.
Колокол все звонил. Если бы кто-нибудь вздумал поискать Жильята в закоулке у стены, то уже не нашел бы его там.
Книга вторая
Деспотизм благодарности
I. И радость и горе
Месс Летьери неистово звонил в колокол. Вдруг он остановился. Из-за угла на набережную вышел человек. То был ЗКильят.
Месс Летьери подбежал к нему, или, вернее, бросился на него, схватил его руку своими ручищами и с минуту молча глядел ему в глаза; это молчание говорило о бурном приливе чувств, не находящих себе выхода.
Потом, тормоша Жильята, притягивая к себе, сжимая в объятиях, он стремительно втащил его в нижнюю залу «Приюта неустрашимых», толкнув ногой дверь, – она так и осталась полуоткрытой, – сел, вернее, рухнул, на стул возле большого стола, освещенного луной, в лучах которой смутно белело лицо Жнльята, и крикнул} не то смеясь, не то рыдая:
– Ах, сынок! Вот он какой, парень с волынкой! Вот он какой, Жильят! Ведь я понял, кто это сделал! Твой ведь ботик, черт побери! Ну рассказывай же. Ты, значит, отправился туда?
Сто лет назад тебя сожгли бы за такие дела! Тут настоящее колдовство. Все цело до последнего винтика! Я уже все разглядел, все осмотрел, все ощупал. Наверное, в тех двух ящиках спрятаны колеса. Наконец-то ты явился! Я сейчас и в каюту к тебе лазил. В колокол звонил. Искал тебя. Я думал: «Куда это он делся? Уж я ему задам!» И диковинные же вещи творятся на белом свете! Этот зверюга является с Дуврского рифа и возвращает мне жизнь. Разрази меня гром, ты ангел! Да, да, да, это моя машина. Никто и не поверит. Увидят ее и скажут:
«Да не может быть!» И ведь все на месте. Все на месте! Ни один змеевик не пропал. Ни один золотник не пропал. Водоприемная труба даже не сдвинулась. Просто глазам не верится, что нет никаких поломок. Теперь тут только всего и дела, что смазать ее маслом. Но как же ты все это сумел? И подумать только, Дюранда опять завертит колесами! Коленчатый вал так ловко вынут, словно тут ювелир потрудился. Дай мне честное слово, что я не спятил.
Он встал, выпрямился, перевел дыхание и продолжал:
– Побожись, что я в своем уме! Все теперь перевернулось! Дай-ка я себя ущипну – уж не сплю ли я? Ты мое дитя, ты мой мальчик, ты сам, милосердный господь! Ах, сын мой!
Ты, значит, отправился за моей негодяйкой машиной! Да еще в открытое море! К злодеям Дуврам в лапы! Каких только чудес на своем веку я не видывал, но таких не довелось.
Видел я парижан – сущих чертей. Но плюнь мне в глаза, если им по плечу такие дела! Это ведь еще почище, чем взять Бастилию. Я видел, как гаучо обрабатывают землю в пампасах:
у них вместо сохи согнутый сук, вместо бороны – связка терновых веток, которую они тащат на кожаных постромках, а когда они собирают урожай, каждое хлебное зерно – величиной с лесной орех. Но ведь это чепуха по сравнению с тем, что ты проделал. По правде сказать, ты сотворил чудо! Ну и бестия! Да обними же меня. Ведь тебе будет обязан счастьем весь край. Уж и пойдет теперь брюзжать Сен-Сансон! Сейчас же примусь за постройку новой посудины. Да как же это шатун не поломался! Милостивые государи мои, он отправился в Дувры. Я повторяю – в Дувры! И махнул туда совсем один. Дувры! Вот уж вредные камни, хуже не найти! Кстати, знаешь, тебе, верно, говорили? – ведь все было подстроено нарочно. Теперь это доказано. Клюбен посадил на риф Дюранду, чтобы прикарманить денежки, которые должен был мне передать. Он напоил допьяна Тангруйля. История длинная, расскажу как-нибудь на досуге об этом разбое. А я-то, старый осел, доверял Клюбену. Но он сам попался, злодей, – ведь оттуда не выберешься. Есть еще бог на небесах, черт возьми!
Слушай, Жильят, давай сейчас же заново построим Дюранду, и живо. Куй железо, пока горячо. Удлиним ее на двадцать футов. Теперь пароходы делаются длинные. Лесу куплю в Данциге и Бремене. Раз машина у меня цела, кредит откроется.
Доверие вернется.
Месс Летьери остановился, возвел глаза вверх, точно созерцая небо сквозь потолок, и пробормотал:
– Кое-кто есть там, что ни говори!
Затем, приложив палец ко лбу, – это означало, что у него возникла какая-то мысль, – он сказал:
– Все-таки, чтобы снова поставить дело на широкую ногу, надо хоть немного денег, чистоганом. Как бы это меня вызволило! Эх, мне бы теперь мои три банковых билета – те семьдесят пять тысяч франков, которые вернул разбойник Раптен, а разбойник Клюбен украл!
Жильят молча пошарил в кармане, что-то вынул и положил на стол перед Летьери. То был кожаный пояс. Жильят расстегнул его и расправил. С изнанки на ремне при лунном свете можно было разобрать слово «Клюбен»; затем он извлек из кармашка в поясе коробочку, а из нее три сложенных листочка бумаги, развернул их и протянул мессу Летьери.
Месс Летьери внимательно осмотрел все три листка. Было достаточно светло, он ясно различил цифру – 1000 и слово – «тысяча». Он схватил все три билета, разложил на столе один подле другого, посмотрел на них, посмотрел на Жильята, на миг словно остолбенел от изумления, а потом, вслед за недавним взрывом чувств, началось настоящее извержение вулкана.
– Еще и это! Да ты колдун! Мои банковые билеты!
Все три, каждый по тысяче! Мои семьдесят пять тысяч франков! Значит, ты спускался в самый ад. Пояс Клюбепа! Черт возьми! Я прочитал это гнусное имя. Ну и Жильят! Машину привез и деньги в придачу! Есть о чем напечатать в газетах.
Я куплю самого лучшего лесу. Догадываюсь! Ты нашел скелет, Клюбеи, верно, сгнил в какой-нибудь яме. Сосну мы возьмем в Данциге, а дуб в Бремене, сделаем добротную обшивку, изнутри поставим дуб, а снаружи – сосну. Когда-то строили корабли много хуже, а служили они дольше, потому что строевой лес выдерживался – судов-то сооружали куда меньше.
Пожалуй, нам лучше сделать корпус из вяза. Вяз хорош для подводных частей; ему не годится то сохнуть, то мокнуть – от этого он портится; вязу надо всегда быть в воде; он ею питается. Какую Дюранду мы сработаем! Красавица будет.
Мне теперь никто не указ. Я больше не нуждаюсь в кредите.
Мы сами с деньгами. Ох и Жильят! Где найти еще такого!
Меня свалили, положили на обе лопатки, я был мертв, а он снова меня поставил на ноги! Я-то хорош, и не думал о нем вовсе! Совсем из головы выскочило. Теперь я все припоминаю.
Бедный малый! Ах да, кстати, ведь ты женишься на Дерюшетте.
Жильят прислонился к стене, словно у него подкосились ноги, и очень тихо, но очень внятно сказал:
– Нет.
Месс Летьери подскочил:
– Как так «нет»?
– Я не люблю ее, – ответил Жильят.
Месс Летьери подошел к окну, отворил его, снова закрыл, вернулся к столу, взял три банковых билета, сложил, придавил сверху железной коробочкой, почесал затылок, схватил пояс Клюбена и с яростью швырнул его на пол, крикнул:
– Тут что-то не так!
Заложив руки в карманы, он продолжал:
– Не любишь Дерюшетту? Значит, ты для меня наигрывал на волынке?
Жильят стоял, по-прежнему прислонясь к стене, и все больше бледнел, точно наступал его смертный час. Чем бледнее становилось лицо Жильята, тем больше наливалось кровью лицо Летьери.
– Видали болвана? Он не любит Дерюшетту! Ну так постарайся полюбить, потому что она выйдет замуж только за тебя. Что за дурацкие сказки ты мне рассказываешь! Так я тебе и поверил! Болен ты, что ли? В таком случае иди к врачу, а глупостей не болтай. Быть не может, чтобы вы уже успели повздорить и поссориться. Правда, влюбленные такие дурни! Погоди-ка, может, у тебя причина есть для этого? Если есть, выкладывай. Люди ни с того ни с сего не глупеют.
Впрочем, у меня вата в ушах, я, может, недослышал, ну-ка, повтори, что ты сказал.
– Я сказал «нет», – повторил Жильят.
– Ты сказал «нет»? Вот скотина! Еще упирается! Непросто все это, сразу видно. Ты сказал «нет»! Вздор несусветный! Таких сумасшедших, как ты, холодной водой обливают!
Ага, ты не любишь Дерюшетту! Значит, все это ты вытворял из любви к старичку! Значит, ради прекрасных глаз папаши ты отправился в Дувры, мучился от холода и жара, пропадал от голода и жажды, ел слизняков, отдыхал в спальне из туманов, дождей и ветров и свершил этакое чудо – спас машину только ради того, чтобы преподнести ее мне, точь-в-точь как преподносят приглянувшейся красотке удравшего у нее из клетки чижика! А буря, что бушевала три дня назад? Ты, видно, впрямь вообразил, что я ничего не смыслю. Должно быть, здорово тебя потрепало тогда! Значит, ты, с умильной улыбкой вспоминая мою старую рожу, строгал, рубил, ворочал, сверлил, тащил, пилил, подпиливал, строил, выдумывал, ломал себе голову и один-одинешенек сотворил больше чудес, чем все святые взятые вместе. Эх ты, дурачина! Ты мне, кстати, до тошноты надоедал своей волынкой. В Бретани она – называется пузырем. И все тянул одну и ту же песню, дубина этакая!
Ага, ты не любишь Дерюшетту! Никак не пойму, что с тобой.
Теперь я припоминаю все как есть. Тогда я сидел вон там, в углу, а Дерюшетта сказала: «Я пойду за него замуж». И она выйдет за тебя замуж! Ага, ты ее не любишь! Сколько ни думаю, ничего не пойму. Или ты рехнулся, или я. Ну что же ты молчишь, как пень? Пойми ты, это ведь сущее безобразие – сделать все, что ты сделал, а под конец заявить: «Я не люблю Дерюшетту!» Ведь людям оказывают услугу не для того, чтобы они бесились от злости! Ну так знай: если ты не женишься на ней, она будет сидеть в девках. И, кроме того, ты мне самому нужен. Ты будешь лоцманом Дюранды. Не вздумал ли ты, что я от тебя отступлюсь? Ни-ни, шшаких отговорок, душа моя, я тебя не выпущу. Попался. И слушать ничего не желаю. Где сыщешь такого моряка, как ты? Ты мой.
Да выжму ли я из тебя хоть слово?
Между тем звон колокола всполошил весь дом и всех соседей. Дус и Грае вскочили с постелей и вошли в нижнюю залу молча и с растерянным видом. В руках у Грае была зажженная свеча. Городские обыватели, моряки и крестьяне, сбежавшиеся из соседних домов, столпились на набережной и, остолбенев от изумления, рассматривали трубу Дюранды, стоявшую в лодке. Некоторые, услышав голос месса Летьери, доносившийся из нижней залы «Приюта неустрашимых», безмолвно пробрались туда через полуотворенную дверь. Между двумя кумушками протиснулся сьер Ландуа, который всюду пролезал, чтобы не упустить любопытного зрелища.
Великая радость жаждет свидетелей. Радость любит толпу; она словно воспаряет, отталкиваясь от этой пусть не слитной, но единой опоры. Месс Летьери вдруг заметил, что вокруг него собрался народ. Он радушно приветствовал всех:
– А, добро пожаловать! Очень рад. Знаете новость? Он побывал там и привез это. Доброго здоровья, сьер Ландуа!
Не успел я проснуться, как увидел трубу. Она торчала под моим окном. В этой штуке все цело, до единого гвоздика. Вот на гравюрах изображают Наполеона. А по-моему, Дувры потруднее Аустерлица. Мы только-только поднялись с постелей, добрые люди. А пока мы почивали, к нам явилась Дюранда.
Когда мы надеваем ночные колпаки и гасим свечи, иные-прочие совершают геройские дела. Все мы, куча трусов и лежебок, только и знаем, что носимся со своим ревматизмом. К счастью, есть на свете и отчаянные головы. Эти удальцы смело идут туда, куда надо идти, и делают то, что надо делать. Молодец из «Дома за околицей» вернулся с Дуврского рифа. Он выудил Дюранду со дна морского, да вдобавок и деньги из кармана Клюбена, а это яма поглубже. Да как же это тебе удалось?
Ведь вся чертовщина была против тебя – и ветер и прилив, и прилив и ветер. Недаром говорят, что ты колдун. Тот, кто это болтает, не так уж глуп. Дюранда вернулась! Как буря ни бесновалась, а он утащил судно у нее из-под носа. Друзья! Оповещаю вас, что кораблекрушений больше не существует, Я осмотрел механизм. Машина будто новая, целехонька, подумайте только! Золотники ходят, как по маслу, словно их только вчера смастерили. Вы ведь знаете, что воду из котла спускают по трубке, вставленной в другую, которая подводит воду, – это чтобы тепло не пропадало зря, – так вот, даже обе трубки на месте. Вся машина! Колеса тоже! Нет, ты женишься на ней!
– На ком? На машине? – спросил Ландуа.
– Нет, на моей дочурке. Да и на машине. На обеих. Он станет, так сказать, вдвойне моим зятем. Он будет капитаном судна. С богом, капитан Жильят! Уж он Дюрандой будет доволен. Опять станем ворочать делами, начнем торговать, плавать, грузить быков, баранов! Я не променяю Сен-Сансон на Лондон.
И вот вам виновник всего. Чудеса, да и только, честное слово!
В субботу обо всем прочтете в газете папаши Можера. ЖпльятЛукавец и вправду лукав. А это что такое? Золотые монеты?
Летьери только теперь заметил под полуоткрытой крышкой коробочки, положенной на банковые билеты, блеск золота.
Он взял ее, открыл, вытряхнул на ладонь все, что в ней было, и положил на стол горсть гиней.
– Это для бедных. Сьер Ландуа, передайте от меня деньги коннетаблю Сен-Сансона. Вам известно содержание письма Рантена? Письмо я вам показывал, а вот они – банковые билеты. Есть на что сделать закупку дуба и сосны и заплатить плотникам. Помните, что за погода была три дня назад? Какой ветрище, какой ливень! Небо будто палило из пушек. Вот чем угостил Жильята Дуврский риф. Это не помешало ему снять машину со скал, словно-часы со стены. Благодаря ему я снова человек. Шаланда папаши Летьери возобновляет рейсы, милостивые государи и государыни! Ореховая скорлупа на двух колесах и с носогрейкой, – я всегда был помешан на этом изобретении. Всегда говорил себе: уж я-то им обзаведусь. Эта мысль появилась у меня давно: она засела мне в башку еще в Париже, когда я сидел в кафе на углу улиц Христины и Дофина и читал в газете насчет парохода.
Можете не сомневаться, Жильяту ничего бы не стоило сунуть себе в жилетный карман машину из Марли и отправиться с ней на прогулку. Ведь этот молодец – точно кованое железо, закаленная сталь, алмаз, просоленный моряк, кузнец, редкостный парень! Куда до него принцу Гогенлоэ! Ну и умник Жильят, нам с ним не равняться! Мы с вами кто такие? Морские волки.
А он морской лев, вот он кто! Ура Жильяту! Не знаю, что именно он там делал, но работал как черт, – это уж наверняка.
Как же мне после этого не выдать за него Дерюшетту?
Уже несколько минут Дерюшетта была в зале. Она не проронила ни слова, она вошла неслышно, проскользнула, словно тень. Она села на стул позади Летьери, почти никем не замеченная, а он, выпрямившись, говорил весело, без умолку, громовым голосом, бурно жестикулируя. Немного погодя появился еще один безмолвный посетитель. То был человек в черном сюртуке и в белом галстуке, со шляпой в руке. Он остановился в полуоткрытых дверях. Толпа постепенно росла. Зажженных свечей стало больше. Их свет сбоку озарял человека в черном сюртуке; прекрасный юпый профиль ослепительной белизны вырисовывался на темном фоне отчетливо, как на медали; юноша прислонился к косяку двери, сжимая рукою лоб; он и не знал, сколько грации в каждом его движении, как подчеркивала высокий лоб его маленькая рука. У уголков его судорожно сжатых губ застыли скорбные складки. Он смотрел на Летьери и слушал его с глубоким вниманием. Присутствующие, узнав его преподобие Эбенезера Кодре, приходского священника, посторонились, чтобы пропустить его вперед, но он остался у порога. Поза его выражала колебание, а взгляд – решительность. Иногда его глаза встречались с глазами Дерюшетты. Жильят – то ли случайно, то ли нарочно – стоял в тени, и его почти не было видно.
Сначала месс Летьери не заметил Эбенезера, зато заметил Дерюшетту. Он подошел к ней, поцеловал ее в лоб со всем жаром, какой только можно вложить в отеческий поцелуй, и, протянув руку к неосвещенному углу, где стоял Жильят, сказал:
– Дерюшетта! Ты снова богата, и вот твой муж.
Дерюшетта подняла голову и растерянно посмотрела в темноту.
Месс Летьери продолжал:
– Свадьбу сыграем немедля, завтра же, если удастся получить разрешение; впрочем, формальности у нас не бог знает какие, декан делает, что хочет, он повенчает, прежде чем успеешь опомниться, – ведь это тебе не Франция, где требуются церковные оглашения, оповещения, особые сроки и прочая ерунда, – и ты будешь гордиться тем, что стала женой честного человека. А какой он моряк, и говорить нечего, я это сразу увидел, когда он привез с Эрма маленькую пушку. Теперь он привез с Дувров свое и мое богатство и богатство всего края; настанет день, и об этом человеке заговорят все. Ты сказала: «Я буду его женой», – и ты будешь ею, и у вас пойдут дети, и я стану дедом. Тебе выпало счастье, ты станешь супругой дельного молодца, работяги, человека полезного, удивительного человека, который стоит сотни других, который спасает чужие изобретения. Это настоящий благодетель рода человеческого! И ты, по крайней мере, не выйдешь замуж, как зазнайки из здешних богатых домов, за какого-нибудь вояку или за священника, за людей, которые убивают или лгут. Да что же ты забрался в угол, Жильят? Тебя и не видать. Дус, Грас, все сюда! Свет, свет! Осветите-ка моего зятя, да так, чтобы виден был как среди бела дня. Дети мои! Я вас обручаю. Дерюшетта! Вот твой муж и мой зять, Жильят из «Дома за околицей», добрый малый, всем матросам матрос. И другого зятя у меня не будет, и другого мужа у тебя не будет, еще раз даю честное слово перед господом богом. А, и вы тут, ваше преподобие? Вот вы и повенчаете моих детей.
Взгляд месса Летьери остановился на Эбенезере Кодре.
Дус и Грае исполнили приказ хозяина. Две свечи, поставленные на стол, осветили Жильята с головы до ног.
– До чего же он хорош! – крикнул-Летьери.
Жпльят был ужасен.
Таким он вышел утром из Дувров – в отрепьях, с продранными локтями, обросший бородой, с всклокоченными волосами, красными, воспаленными глазами, исцарапанным лицом, окровавленными руками, босой. Волдыри, оставшиеся после схватки со спрутом, еще впд-нелись на его волосатых руках.
Летьери разглядывал его: