Невидимая сторона Луны (сборник) Павич Милорад
Пока вы там не побывали, вам кажется само собой разумеющимся, что Стратфорд-на-Эйвоне, родной город Уильяма Шекспира, стал известен благодаря своему знаменитому писателю. Но как только вы попадаете в этот город, видите его мосты, его реку, которая совсем не кажется мокрой и никогда не волнуется, его пастбища, сады и дома, вы сразу меняете свое мнение; Шекспир должен был стать тем, кем он стал, потому что родился именно здесь. Шекспир прославился благодаря Стратфорду, а не наоборот. С такими мыслями вы входите в «Дом Шекспира», прекрасное двухэтажное здание, каменное, с деревянными балками, опорой которого является огромная каменная печная труба.
И первое, что бросается вам в глаза, – это несколько взятых в рамку документов XVI и XVII веков. В них черным по белому посетителю доказывается, что объект, в котором он находится, – это действительно тот самый дом, о котором идет речь в свидетельствах о собственности, договорах купли-продажи и проектах, которые старательно предъявляют устроители музея. Среди документов есть и большое объявление, напечатанное в 1847 году, когда последний наследник родного дома Шекспира умер и его имущество было публично выставлено на продажу. Объявление содержит сообщение о том, что в такой-то день и в таком-то месте будет продан с аукциона родной дом Шекспира. Среди покупателей, как говорят свидетели того времени, был и один американский бизнесмен, который приготовил, и об этом было известно заранее, огромную сумму. Он был настроен держаться до конца и заплатить столько, сколько потребуется. Для чего ему был нужен родной дом Шекспира, лондонские газеты того времени объяснили своим читателям самым тщательным образом. Богатый американец, если верить сообщениям печати, намеревался сразу же разобрать родной дом Шекспира, погрузить на судно и перевезти в Америку; там собрать его снова, поставить на колеса и в сопровождении дрессированных буйволов, обезьян и карликов показывать по всему Американскому континенту.
Общественность Англии озадачилась, потом взволновалась, потом разгневалась и решила раскошелиться. И она раскошелилась до такой степени, что созданный тогда трест купил не только родной дом Шекспира на Эйвоне, но и все движимое и недвижимое имущество, имеющее отношение к Шекспиру по всему миру. Трест построил рядом с шекспировским домом большое здание для исследовательского центра и продолжает до сегодняшнего дня управлять недвижимостью и другим имуществом, связанным с наследием Шекспира. Однако его внимание сейчас направлено на другие вещи. Те, для кого дом был сохранен, стали представлять для него опасность.
Был вычислен год, когда родной дом Шекспира под ногами своих посетителей превратится в пыль, и это несмотря на все реконструкции и использование новейших средств для сохранения здания. Из этого катаклизма нас как будто выводит утешительная стрелочка, которая указывает на «Шекспировский сад», расположенный позади дома. Вы спускаетесь в некоторой растерянности по крутым деревянным ступеням и идете садом, полным разноцветных цветов, преобладает в этой радуге желтый цвет. «Шекспировский сад», – ворчите вы себе в рубашку и думаете, что эти англичане, пожалуй, все-таки перестарались. Дорога неумолимо ведет вас к выходу (обратного движения нет), и тут вас ждет киоск с сувенирами. На полках, где стоят собрания сочинений Шекспира величиной со спичечную коробку, вы вновь замечаете это загадочное название: «Шекспировский сад».
Вы берете книгу и открываете ее. Куча картинок, напоминающих ботанический атлас, и много латинских названий. И тут вам все становится ясно. Англичане подсчитали все упоминания о цветах в произведениях Шекспира. Каждый цветок из сонета, трагедии или комедии Шекспира приводится здесь вместе с ботанической справкой на латинском языке и с изображением, а в саду позади родного дома Шекспира посажены исключительно те цветы и растения, которые упомянуты в его произведениях. Вы смотрите на краски, запечатленные на страницах шекспировских произведений, и понимаете, что доминантой этих вечных глаз, которые могли видеть все, что хотели, и вынуждены были видеть и то, что не хотели, что их доминантой был желтый цвет. Цвет предательства, ревности, цвет воды у алхимиков и кто знает чего еще.
Несколько одурев, вы идете дальше вместе с вереницей паломников, следующих к дому г-жи Хатауэй, жены поэта. Ее дом находится в двух милях отсюда, и туда ведет специальная пешеходная дорожка, вьющаяся среди стратфордских садов. И тут вы начинаете замечать, что в садах растут те же самые цветы, что и в том, большом, саду позади его дома. И у вас снова возникает вопрос: кто же кого породил – сад Шекспира или Шекспир этот сад? Но это преждевременный вопрос, потому что ответ ждет вас за углом. Там стоит маленький магазинчик садового инвентаря и семян. На витрине в специальной коробке вы видите набор пакетиков с семенами из «Шекспировского сада». Достаточно купить комплект, высыпать семена в землю вашего цветника, и вы получите «Шекспировский сад» в собственной редакции.
И семена эти всходят. Еще как всходят. Практически всюду вокруг вас простирается огромный, необъятный «Шекспировский сад». С преобладающим желтым цветом и множеством ароматов.
Ароматы сопровождают вас до дома г-жи Хатауэй, каменного дома с деревянным каркасом под соломенной крышей, укрытой проволочной сеткой, которую без этого птицы растащили бы за два месяца. И позади этого второго дома, который предлагается вашему вниманию с тем же самым предостережением о том, что в таком-то году под тяжестью ваших шагов он превратится в прах, вы снова видите «Шекспировский сад» и в его глубине выход в виде маленького магазина сувениров. И в магазине снова книга под названием «Шекспировский сад». А рядом нечто, что вас потрясает до глубины души. Маленький горшочек из обожженной глины. И в нем, как сувенир, стратфордский мед. Мед, который собрали пчелы с цветов «Шекспировского сада», точнее, с цветов всех тех шекспировских садов, которые вас здесь окружают и опьяняют своим запахом.
И я покупаю горшочек стратфордского меда и везу его домой. Когда я пишу эти строки, горшочек стоит передо мной, я пробую немного алхимии из желтых цветов и думаю, что теперь говорю не я, теперь через мою пишущую машинку говорят краски «Шекспировского сада», они заявляют о себе всеми возможными способами, и им не важно, кто их медиум. Если Шекспир может заявлять о себе через мед, то, наверное, может и через обычную пишущую машинку. Но в произведениях Шекспира есть не только цветы. Там, например, дуют страшные, ураганные ветры. И можно было бы по тому же принципу, что и «Шекспировский сад», реконструировать страшную розу ветров, которая способна в мгновение ока уничтожить все шекспировские сады вместе с нами и со стратфордским медом в нас.
Ярмарка гусей
В то воскресное утро в Ноттингеме профессор Моника Партридж целых десять минут везла меня со скоростью 90 миль в час через имение Байрона «Нью стед аби». «Это половина», – сказала она, а мы все ехали по бескрайнему лесу, охотничьим угодьям и пастбищам с водоемами и стойлами для скота, которые можно было принять за замки.
Хромой поэт, которого больше любят, чем читают, устроил под крестовым сводом одного из своих подвальных помещений бассейн, где мог плавать зимой. У этого страстного любителя плавания было больше пресной воды, чем во всей Греции, за которую он отдал жизнь: собственное озеро, водопад и река в том лесу, куда каждую весну пускали побегать на свободе собак, чтобы они «заточили когти» перед охотой.
Здесь я увидел еще одно чудо английской Реформации. Мраморные фасады католических соборов, убранные бесценными статуями, розой и витражами в высоких окнах, оставляли невредимыми, когда разрушали храм. Считалось, вероятно, достаточным уничтожить тело церкви, оставив ее лицо. На Балканах, однако, святому прежде всего отрубали голову.
Сейчас мне нужно было немного отдохнуть перед новой вечерней встречей, и я на несколько часов остался один в Ноттингеме, получив совет посетить замок на холме, расположенный точно над пещерой со знаменитой корчмой «Путь в Иерусалим», откуда восемьсот лет назад крестоносцы отправлялись в Палестину. Я поднялся наверх и оказался перед задним фасадом замка. Главный вход, как я узнал потом, вел в залы, украшенные прекраснейшими коллекциями хрусталя, рагоценных металлов и знаменитого английского фарфора. Но и этот нижний второстепенный вход с воротами и бывшими помещениями для прислуги предлагал свои развлечения – свою выставку. Тут была ярмарка гусей.
Прославившаяся в веках ноттингемская ярмарка гусей, проходившая каждый год в одно и то же время, имела свои правила и своих посетителей, точно так же как и соревнования по футболу. Здесь выбирали самое большое яйцо сезона, продавали игрушки и сладости и, разумеется, гусей, поросят, телят и все виды молочных, мясных и глиняных изделий.
Из экспонатов этой веселой ярмарки был устроен музей: старые детские игрушки, такие, каких сегодня не делают, деревянные, соломенные и жестяные, шарики и свистульки из глины, плетеные корзины и пластмассовые фигурки телят и гусей, муляжи яиц, сыров и всего того, что могло быть на подобной ярмарке. И среди всего этого веселья, которое показывает, какими скучными кажутся нам сегодня забавы наших предков и какими покажутся наши собственные забавы потомкам, стоит огромная витрина, а в ней нечто такое, от чего кровь застывает в жилах.
И это «такое» действует точно так же, как действовало когда-то на наших предков.
Я имею в виду коллекцию самых знаменитых уродов, которых в течение двух веков показывали в балаганах на ярмарке гусей. Миссис Мария Пейджет с тремя грудями, хвостатый сын некоего Питера Кокса, две леди Уэстон: бородатая мать с бородатой дочерью, молодой джентльмен Талбот Пирс с третьей ногой, причем левой, сиамские близнецы братья Нероу, сросшиеся так, что стали похожи на игральную карту, и еще одна сиамская пара Уэст, о которой в приложенном объяснении говорится, что они не братья, а отец и сын, все еще являющиеся одним телом.
И что самое страшное, эти экспонаты не пластмассовые копии, как телята и гуси на этой выставке. О чем прямо говорит надпись на витрине и что и без того ясно с первого взгляда. Перед нами настоящие забальзамированные люди из плоти и крови, которые когда-то смотрели на нас, так же как теперь мы смотрим на них, с той разницей, что мы о них не знаем ничего, а они о нас узнали, вероятно, всё.
Сверкнет иногда стеклянный глаз, вставленный искусной рукой мастера, но кожа у них настоящая, ужасающая от старости, которая давно перестала быть человеческой старостью. Бороды женщины и девочки наверняка каждые сто лет нуждаются в очередном расчесывании, но зубы у них блестят, как когда-то раньше.
И среди всей этой компании монстров стоит прямо перед нами, так что через стекло его можно хорошо рассмотреть, сэр Вальтер Скотт собственной персоной. Автор «Айвенго» и других известных со школьной скамьи произведений. Сэр Вальтер Скотт гладко выбритый, с нежной, как у ребенка, кожей, с шелковыми рыжеватыми бакенбардами, длинными ресницами и ногтями, которые пульсирующая кровь окрашивает в розовый цвет.
Красавец смотрит на нас голубыми глазами, глубина которых 2 метра 40 сантиметров, смотрит спокойно и самоуверенно, он джентльмен par excellence, хромота его почти незаметна (второй хромой поэт за один день!), и с ним все в полном порядке. Остается только поздороваться за руку. Но дело в том, что ничего не в порядке. Потому что это прекрасное лицо, единственное человеческое лицо в витрине, этот изысканно одетый английский джентльмен и великий европейский писатель – один-единственный, кто здесь ненастоящий.
Только он, похожий на человеческое существо, мужчина среди уродов, которых можно принять за кого угодно, но только не за людей, только он является не тем, чем кажется, потому что он кукла. Одна из тех кукол, которых начиная с XII века изготовляли после смерти каждого английского аристократа и, облаченными в настоящий костюм (потому что здесь сохраняют не только каменные, но и отрубленные головы), отправляли на хранение в Тауэр – древний обычай, который в наше время переселился в музей мадам Тюссо.
А настоящие здесь только те, что стоят вокруг Вальтера Скотта и кажутся до того нереальными, что и в страшном сне не могут присниться. Здесь они истина.
Я со всех ног бежал на обед вниз по ступенькам, вылизанным ветром, и думал: откуда взялась такая странная идея? С какой стати сэр Вальтер Скотт оказался в одной стеклянной клетке с монстрами? И тут я вспомнил одну его раннюю книжечку, опубликованную в 1799 году под названием «Похвала рассказам ужасов». Я вспомнил его жуткие баллады и понял, что стоящие вокруг него уроды были сродни тем, кого порождало его воображение, и со временем все это приняло вот такой неожиданный поворот.
Он, тот, кто был живым, больше не живой, а они, которые были плодом его воображения, воплотились в жизнь и стоят теперь как единственное, что осталось от него живого. Они знают о нем всё, а он о них ничего. Только вот никого нет, кто запулил бы им в глаза камнем из рогатки.
Одно открытое письмо
Очень трудно объяснить, что же в действительности случилось в начале июня того 1983 года. Однажды утром мне позвонили из газеты «Книжевна реч» и попросили дать им одно странное разрешение. Какой-то молодой человек, сказали они, пришел к ним в редакцию газеты с рассказом, который называется «Избранник», и попросил, чтобы его опубликовали не под его именем, а под именем Милорада Павича.
– Ну а рассказ хороший? – спросил я.
– Хороший.
– И вы бы напечатали его, если бы не эта закавыка?
– Напечатали бы.
– Ну и печатайте. Мне все равно.
Это было начало. Потом дело развивалось следующим образом.
В газете «Книжевна реч» № 213 на первой странице появился один короткий текст Немани Митровича под названием «Уроды». В том же номере от 25 июня 1983 года вышел рассказ «Избранник» под моими именем и фамилией. Я его прочитал, прочитали и многие мои знакомые и восприняли его как мой. В связи с этим состоялся еще один разговор по телефону. Мне позвонил Йовица Ачин. Он сказал примерно следующее:
– Я прочитал твой рассказ. Надо поговорить. Тут что-то не так.
– Конечно не так, – сказал я. – Ты понял главное, но не заметил второстепенного. Обрати внимание на примечание редакции на последней странице.
Примечание было следующего содержания:
P. S. Говоря на чужом языке, трудно скрыть свой акцент. По определенным соображениям, должен признать, что автором этого рассказа являюсь я, Пиштало Владимир. Хотелось бы, чтобы это вынужденное признание как можно меньше коснулось сознания читателей и было услышано ими как сквозь сон. Я надеюсь, что из-за отсутствия моего имени под рассказом автор «Записей на одеяле из конского волоса» никак не пострадает. Во-первых, потому, что это соответствует духу его рассказов, а во-вторых, потому, что он в известном смысле получил ответ, разговаривая со стеной.
На это примечание я ответил в газете «Книжевна реч» от 10. Х. 1983 следующим открытым письмом:
Дорогой Пиштало,
в одном из июньских номеров газеты «Книжевна реч», посвященном короткому рассказу, я прочитал новеллу «Избранник», опубликованную под моими именем и моей фамилией. На мгновение мне показалось, что я сам написал ее, и я вспомнил один случай из моей молодости. Я тогда участвовал в конкурсе на место ассистента в «Издательстве народной поэзии», которое возглавлял Воислав Йованович Марамбо. Он потребовал, чтобы каждый кандидат пришел на собеседование, и, когда я появился на улице Князя Михайлова, дом 35, где он принимал, я понял, чем было вызвано это требование. Это была ловушка для Божи Ковачевича. Марамбо изумился, увидев меня, и сразу прямо сказал мне, что, зная мои публикации, был убежден, что я не существую и что я просто псевдоним Божи Ковачевича. Прочитав рассказ «Избранник», я спросил себя, не было ли в том предположении ошибкой только имя Божи Ковачевича и не являюсь ли я и в самом деле чьим-то псевдонимом. Далее возникает и такой вопрос: может ли человек выбрать, чьим псевдонимом он будет? Мои самые большие литературные успехи были так близки к поражениям, что едва ли я в своей памяти смогу отличить одни от других. Вот и теперь я не вполне понимаю, является ли столь совершенная подделка, как «Избранник», моим успехом, моим поражением или же и тем и другим одновременно. Мне, разумеется, не приходило в голову то, о чем рассказывает одна сомнительная с исторической точки зрения история о Льве Николаевиче и «Хаджи-Мурате», а может, и какой-то другой его повести, про которую граф Толстой говорил, что он напрочь забыл ее и читал, не зная, кто ее автор, но чувствовал, что все ходы там сделаны правильно от начала и до конца. Действительно, «Избранник» – это такой рассказ, в котором совершенно правильно делаются все ходы от начала и до конца. Я никого не могу убедить в том, что не писал «Избранника», а поскольку я не граф и не страдаю забывчивостью, я должен был спросить себя, кто же в конце концов автор этого рассказа.
Я не мог дать ответа на этот вопрос, пока не заметил две фразы в середине текста. Эти две фразы известны только мне и Немани Митровичу, и я сразу понял, да и Вам, разумеется, понятно, что только он мог быть автором этого рассказа. Только через два дня я заметил post scriptum на последней странице газеты, где Вы, уважаемый Пиштало Владимир, обнаруживаете себя как автор. Не вдаваясь в причины, заставившие Вас сделать такое заявление, и довольствуясь причинами, дающими мне твердую, основанную на фактах уверенность в том, что сочинитель этого рассказа все же Неманя Митрович, а я его псевдоним, хотел бы попросить Вас об одной вещи. Будучи уверенным в том, что совершенные копии должны занимать свое место в картинных галереях наряду с творениями тех художников, которые вдохновили на их создание, и в связи с тем, что вы являетесь de jure собственником «Избранника», прошу у Вас разрешения включить в одну из моих следующих сборников и «Избранника» вместе с post scriptum’ом, который Вы к нему добавили.
И наконец, последнее. Поскольку я Вас совсем не знаю, у меня, когда я пишу это письмо, создается впечатление, что я переписываюсь с русским князем Владимиром, который взял себе в качестве псевдонима украинский чайник и хочет выдать себя за киевский поезд, мчащийся среди арбузов, которые донские казаки так ловко разрубают шашками, что они остаются лежать в траве, словно целые. Так же и мы, двое избранников, исчезаем под псевдонимами, а в центре остается один Неманя Митрович, как единственная несомненная реальность во всей этой истории. Кстати, не так уж далеко от здравого смысла утверждение, что истинный автор того или иного рассказа тот, кто может под ним и не подписываться.
Если же под конец мы захотим отыскать кость в языке, то, судя по всему, мы ее найдем. Если рассматривать это письмо как одно целое с «Избранником», как комментарий к этому рассказу, все становится на свои места. Это чудесный рассказ о том, как создается рассказ и как исчезает его создатель. Кроме отца, который дает ему имя и, совершив оплодотворение, умирает, он имеет мать, которая не дает ему имени, но остается живой, для того чтобы его зачать, родить и выпустить в свет, – блестящая мысль, которая может быть подтверждена и литературно-теоретически, и литературно-исторически. Автор «Избранника» распределил наши с Вами роли в этом процессе, и здесь мы ничего не можем ни прибавить, ни убавить.
Сердечно Ваш
«автор без поколения»
Биография Дуная
В древности существовало поверье, что в устье Дуная находится остров мертвых, или Аид, то есть ад античного человека. По этому острову бродят тени умерших и как память об этом свете носят в маленьких зеркалах свои забытые отражения. На остров их привозит Харон, умеющий поймать веслом ветер, а стережет пес Цербер с кровавыми боками и наполовину ослепший, потому что он уже двадцать тысяч лет бьет себя самого хвостом по глазам. Значительно позже, примерно две тысячи лет назад или немногим более того, возникло верование, что тот же Дунай относится к четырем рекам, которые текут из рая. Из того самого христианского рая, откуда были изгнаны Адам и Ева. Очевидно, устье Дуная было открыто гораздо раньше, чем его исток, что и неудивительно: Дунай протекает между раем и адом и, для того чтобы попасть в ад, надо просто скользить по течению, а до рая приходится плыть вверх по течению, не зная, чем это закончится. Таким образом, на примере Дуная становится очевидно, что люди сначала узнали о существовании ада и только потом, когда были изгнаны из ада, обнаружили, что существует и рай. Они никогда не могли в равной степени свободно ходить и по раю, и по этому свету, и по аду; одна из этих трех возможностей обязательно оставалась для них недоступной. Как бы то ни было, можно сказать, что река времени и Дунай несут свои воды в разном направлении: время течет с востока на запад, и это противоположно течению Дуная, потому что Дунай течет от одного из четырех христианских раев к античному Аиду, а это значит – против течения времени, от нашего времени в глубину веков, от архангела Михаила, изгоняющего живых из рая, к Одиссею, который спускается к мертвым и защищается от них мечом. Поэтому те суда, которые движутся вниз по течению Дуная, идут вверх по течению времени, а рыба, плывущая по этой реке вверх, никогда не может состариться. Вот так и наше будущее постоянно плывет с востока на запад, растянувшись между черным морем и черным лесом, так же как, кстати говоря, и наша история, растянутая между водой в своем начале и сушей в конце.
Один из четырех раев христианства, или же четвертая часть рая, находится, как известно, в Черном лесу. Я посетил этот рай или этот кусочек рая, весьма удаленный от остальных трех его частей. Находится он в Шварцвальде, где не совсем обычным образом родился Дунай. Дело в том, что в действительности существуют два Дуная, два ребенка Шварцвальда; причем внебрачный ублюдок ничуть не хуже другого, признанного по закону, от которого географы и юристы ведут отсчет протяженности Дуная. Этого первого незаконного ребенка Шварцвальда бросили в горах, где он живет как дикарь, предоставленный природе. Второго, законного, усыновил один немецкий граф. Или, точнее сказать, украл его в ближайшем лесу, отвел в свои владения, выкупал, привел в порядок и построил ему перед своим дворцом круглую колыбельку из камня, в которую бросают монетки, чтобы одарить дитя. Все шло наилучшим образом, и вскоре этот ребенок превратился в прекрасную голубоглазую девушку; она отправилась повидать мир и, спустившись к границе своей родной горы, потеряла невинность с юношей по имени Рин. Но, как вы знаете, на этом сказка про голубоглазую девушку не кончается. Девушка продолжала странствовать по свету и где-то в Венгрии потеряла пол, ведь имя Дунай в этой стране не имеет рода. Но как только река спустилась к славянам, она снова обрела пол, правда теперь мужской, потому что имя Дунай – мужского рода, в то время как ее осквернитель Рин получил здесь женский пол и женское имя Рейна, так что вся шварцвальдская сказка о реке, потерявшей невинность, в Паннонии теряет всякое обоснование и становится очень сомнительной. И наоборот, то, что за спиной у Шварцвальда Дунай тайно отдает свою влагу Рейне, очень напоминает оплодотворение Рейны, по крайней мере так это все представляется, когда смотришь низменности.
Как бы то ни было, Дунай очень быстро растет и ширится. Особенно с того момента, как на его берегах появляются столицы, начинающиеся с буквы «Б» (Братислава, Будапешт, Белград, Бухарест). Под Белградом ему исполняется полтора месяца, а когда он теряет свое имя в Черном море, ему около двух месяцев. Вот столько длится его жизнь; правда, говорят, что и в море он течет еще один полный день, со своей рыбой, но без своего имени. Если у истока бросить в воду грецкий орех, он три раза поменяет пол и проживет шестьдесят ночей, и только потом его съедят мертвые на каком-нибудь из островов дельты Дуная…
Вот такой представляется мне отсюда сказка о Дунае. В жизни его имени в последнее время кое-что изменилось. Мужское имя потихоньку поднимается вверх по течению навстречу женскому имени, и сейчас в Донауэшингене на часовом заводе работает столько югославов, что тут, у истока реки и в устье времени, мужское имя слышится так же часто, как и девичье, первоначальное имя женского рода. Иллюстрацией к этому рассказу может служить известная открытка. На ней изображен окруженный оградой исток Дуная во владениях вышеупомянутого графа. Этот граф и сегодня живет в Донауэшингене; и дворец, и Дунай по-прежнему принадлежат ему, но теперь он занимается производством пива.
Человек, укравший Дунай, не пьет воду!
Человек по имени Милорад
За три дня до того я бродил по случайным сайтам и мне попалось на глаза его интервью. В честь восьмидесятилетия. А мне ведь и в голову не приходило, что ему может быть уже столько лет. Хотя я и сам писал: родился 15 октября 1929-го; пальцы должны были помнить, но – не помнили. Да и встретился я с ним, когда был он не слишком-то юным. Во всяком случае, свою знаменитую трубку он уже не курил.
На фото, приложенном к интервью и рассчитанном на сиюминутность, он ничуть не изменился. Но мне стало почему-то не по себе. Никакой мистики. Простое совпадение. Хотя жена, когда я ей сказал о своем ощущении, почувствовала то же самое, в чем призналась лишь потом, уже после 30 ноября 2009 года – года многих потерь, когда и он тоже вдруг умер.
А ведь было время, когда имя Милорада Павича в стране нашей знали считаные единицы. Благодаря писателю Олегу Шишкину и я оказался в их числе. Дал он мне тогда почитать выходивший по-русски журнал «Югославия» с фрагментами «Хазарского словаря». Год стоял эдак восемьдесят девятый от Рождества Христова.
Шишкин – известный мистификатор, так что полученные из его рук сведения и даже объективные факты следует или просто принимать на веру, или уж сомневаться до последнего – пока сам не убедишься в их неоспоримой подлинности. Что-то он мне такое рассказывал о писателе-затворнике из Белграда и о неких тайных силах, то ли его поддерживающих, то ли – до времени – скрывающих чуть ли не в неком святилище на берегах Савы.
Прочитанные мною главы из «Хазарского словаря» вполне в эту конспирологическую концепцию вписывались. Это было настолько необычайно, таинственно и волшебно, что ты сразу понимал – перед тобой автор из ряда вон выходящий – и не просто неизвестно куда, а в иную, незнакомую реальность.
Одно смущало – отсутствие уверенности в существовании самого автора. Метафизический сквознячок сложно задуманной и исполненной мистификации словно шелестел передо мною страницами журнала, который ни прежде, ни потом не попадался мне больше в руки, – тот единственный экземпляр Шишкин у меня по прочтении отобрал.
Дальше «история с Павичем» развивалась не менее замысловато. В один прекрасный день я оказался на маленьком рынке возле метро «Беляево». В центре, под крышами, торговали цветами и ранней зеленью, а чуть в стороне на дощатых прилавках разложились со своей случайной мелочевкой угрюмые мужики – ловцы удачи заради выпить без ущерба для скудного семейного бюджета; времена тянулись небогатые, самое начало 90-х. Перед одним из них был разложен довольно неожиданный набор предметов: медный подсвечник, паяльник, ключи гаечные и один разводной, какие-то шурупы-винтики горстками по размеру и, совсем уж вроде некстати, альбом по Древнему Египту, а также стопочка читаных, но вполне еще свежих номеров «Иностранки». Альбом оказался всем хорош – вот только на таинственном венгерском языке. А среди журналов я тут же и едва ли не с дрожью в руках обнаружил мартовский номер за текущий 1991 год. Там был «Хазарский словарь». А я и не знал, что он уже благополучно вышел. Сильно сокращенный вариант, но иного-то ведь и в помине не было, разве что у переводчицы Ларисы Савельевой, которой тогда я еще не был представлен.
На радостях я купил и венгерский «Египет», и, естественно, русский вариант «Словаря». Вдогонку добавлю – в том же году, чуть позже, я уже вполне сознательно разыскивал в киосках «Союзпечати» журнал «Согласие», где – я откуда-то это знал – был опубликован «Пейзаж, нарисованный чаем». Моя ахиллова погоня за мифическим Павичем продолжалась.
В первой половине 90-х я одно время усердно посещал лекции в новообразованном Православном университете. Занятия нередко проходили в храме Сергия Радонежского в Высокопетровском монастыре. Храм был уже вроде как действующий – кажется, один из приделов успели освятить, – но вдоль стен еще тянулась странная потертая труба, при ближайшем рассмотрении напоминавшая бесконечный балетный станок. Глаза не обманывали – прежде, еще совсем недавно, здесь репетировали артисты танцевального ансамбля «Березка».
Свой курс по истории балканского православия читал здесь и академик-славист Никита Ильич Толстой. После одной из лекций я подошел к нему и спросил не о сербских монастырях, а о Павиче. Ответил он с улыбкой, явно обрадовавшись. О «небольшого роста писателе с трубкой» мы проговорили больше часа. А потом, встречаясь взглядами перед или после лекций, со значением друг другу кивали, будто нас связывала замечательная тайна.
Поддавшись непреодолимому соблазну, в середине 90-х я написал «словарное» эссе обо всем, что вышло к тому времени у Павича по-русски[42]. Познакомился с переводчицей Ларисой Савельевой, уверенно заявлявшей, что она с ним лично знакома. Выяснил, что Павич даже входит в состав Международного совета журнала «Иностранная литература» наряду с Миланом Кундерой, Кэндзабуро Оэ и Умберто Эко. Но все равно сомневался в его реальности и в том же эссе поименовал его «отчасти фигурой мифологической». Возможно, я подсознательно ждал буквального, физического, а не метафизического подтверждения его существования в мире. Хотел лично убедиться в нем с окончательной и бесповоротной ясностью. И шанс такой мне вскоре представился.
Затеялся тогда полноцветный и крупноформатный журнал «Ясная Поляна» под редакторством праправнука и директора толстовской усадьбы Владимира Толстого и Анатолия Кима. Я тоже принимал в нем посильное участие. С моей подачи мы и решили в первом номере из переводного непременно напечатать Павича. Долго ли коротко ли – Лариса Савельева и Григорий Чхартишвили были тогда моими сообщниками – мы раздобыли какой-то вроде бы реальный номер факса, по которому якобы можно было с ним связаться. Написали. Отослали. Стали ждать. И ответ не замедлил прийти: господин Павич отдавал нам права на журнальную публикацию «Внутренней стороны ветра», а в качестве гонорара предлагал пригласить его с женой в Москву и Ясную Поляну.
Журнал вышел, и Павич прибыл в Москву. Был май 1997 года. Я понимал, что мы просто обязаны с ним встретиться, но до конца все равно не верил.
Ощущение было, как перед первым в жизни пересечением границы. Помню раннее, еще темное утро. Поезд стоит в Чопе. Пограничники с собаками бродят вдоль вагона, а напротив окна – вышка наподобие лагерной, и на одной из верхних перекладин ее крутится телекамера, хищно обозревая окрестности. Вроде уже и пограничный контроль прошли, и с таможенниками благополучно пообщались, а все на сердце не спокойно. Поезд наконец трогается. На берегу Тисы с нашей стороны будка с солдатиком на страже. А на той стороне – будка поменьше, и из нее торчат ноги уже венгерского солдата. Он благополучно спит. И только тут я понял, что теперь уж я точно за границей.
Зная, что в первый же московский день у Павича намечено посещение толстовской усадьбы в Хамовниках, я прибыл вовремя и оказался в маленькой группе, осматривающей дом и сад: сам Павич, его жена Ясмина Михайлович, директор усадьбы и я, вроде как лицо к чему-то или кому-то приближенное. Но – не представленное. Ну и бог с ним, подумал я, осматривая вместе с ними парадные комнаты и антресоли толстовского дома, где кабинет Льва Николаевича и рабочая комната, где он временами тачал сапоги.
Павич был реальный, живой, небольшого роста, в пшеничных усах и клетчатом пиджаке. Красивая, высокая Ясмина в черной широкополой шляпе придавала нашей группе окончательно заграничный вид, хотя и говорили все по-русски.
Гуляли мы по дорожкам цветущего сада, поднимались на горку, стояли у колодца, от которого Толстой по утрам носил в дом воду. Но вот путешествие по усадьбе закончилось.
Мы стояли почти у калитки, и Павич с Ясминой собирались уезжать. Я, завладев ненадолго их вниманием, вручил Павичу номер «Ясной Поляны» с «Внутренней стороной ветра» и моим послесловием к нему, а также номер «Иностранки» с моим же пространным эссе о нем же. Он благодарно кивнул, передал журналы Ясмине и принялся прощаться с директором. Я чувствовал себя несказанно глупо – по всей вероятности, Павич принял меня за курьера из редакции – и уже начал тихо пятиться к калитке, малодушно откладывая настоящее знакомство на потом, как встретился взглядом с Ясминой, успевшей заглянуть в журналы. Она аккуратно взяла Павича за локоток и подвела ко мне, показывая заодно на раскрытую страницу «Ясной Поляны» с моим текстом и объясняя ему по ходу, что я и есть автор. Как она догадалась? Наверное, по моему растерянному виду.
Так я оказался вместе с ними в старомодном зеленом «мерседесе», который и отвез нас в «Метрополь», где Павич с Ясминой остановились.
Мы сидели в глубоких креслах за низким столиком и пили кофе. Я рассказывал о нашей конспирологической версии его жизни – он улыбался, кивал и ничего не отрицал, – о рыночном мужике с подсвечником, венгерским «Египтом» и «Хазарским словарем». Эта история ему нравилась. Вспоминали Никиту Ильича Толстого.
Павич же поведал о том, что «Словарь» собираются снимать в Америке с Марлоном Брандо во всех главных ролях. Тут я подошел к давно занимавшему меня, хотя и несколько щекотливому вопросу. По слухам, он живет в белградской квартире, подаренной ему на условии, что когда-нибудь там будет его музей. Это оказалось правдой. Квартиру ему выделила еврейская община Белграда в ознаменование его заслуг перед хазарским народом. А потом он подписал мне «Хазарский словарь» – мужскую версию, только что вышедшую в Петербурге. Пора было прощаться – назавтра мы встречались вновь.
Была еще презентация журнала «Ясная Поляна» в Доме журналистов при большом стечении публики. И встреча с редакцией «Иностранки» в кабинете главного редактора. Добрая и деловая: беседовали о литературе и договаривались о планах публикаций.
Потом отправились в Ясную Поляну. По пути, как принято, остановились в Туле, в только что отреставрированном представительстве толстовской усадьбы, где расположились издательский дом, галерея, книжная лавка и музейно-туристические службы. К нашему приезду во дворе под красными зонтиками были накрыты столы с выпивкой и легкой закуской. Мы чокнулись с Павичем, и я поинтересовался: «Господин Павич, а как к вам можно обращаться проще, по-человечески?» «Зови просто Милорадом», – улыбнувшись в усы, ответил он. Ясмина же, успевшая внимательно ознакомиться с моими сочинениями о Павиче и обнаружившая там зерно сомнения в реальности павичевского существовании, предложила нам с ним немедленно сфотографироваться, дабы всякие сомнения и в будущем более не возникали. Что мы немедленно и сделали.
Несколько светлых, теплых, праздничных яснополянских дней слились в один почти бесконечный – посему отмечу лишь некоторые детали. Как хороша была пара, нет, не только Ясмина с Милорадом, но и Милорад с Ильей Владимировичем Толстым, правнуком. Единственные из всех нас одетые в белоснежные рубашки с галстуками, в накинутых на плечи пиджаках, они и выглядели, и были настоящими аристократами, гуляющими по дорожкам барской усадьбы. Оба они родились в Югославии, с разницей в один год, так что им было о чем поговорить и что вспомнить.
Мы не ходили толпой, но все как-то постоянно были вместе. И вдруг однажды Ясмина с Милорадом напрочь исчезли. Их не было час, два, больше. Меня, вроде как «почти приятеля», отрядили проведать их номер. Я вежливо и без особой настойчивости постучался. Мне тотчас открыли и пригласили. Оказалось, они, как молодые влюбленные, в уединении пили шампанское. Я посчитал своим долгом быстренько ретироваться, но нет – меня оставили, и мы зависли уже вместе. Говорили, естественно, о Толстом.
Осталась и грустная нота. Ездили в Кочаки. Там, возле Никольского храма, – родовое кладбище Толстых, где похоронены его предки, близкие, некоторые дети и потомки. Поклонились и могиле годом раньше ушедшего Никиты Ильича Толстого. В каком жутком сне можно было себе представить, что жизнерадостный, красивый и счастливый Илья Владимирович буквально спустя считаные дни тоже обретет здесь свое последнее пристанище.
И опять, спустя время, – «Иностранка». Павич должен был выступить в конференц-зале перед журналистами. Меня предупредили, что по независящим от него причинам он задерживается на неопределенное время. Я сидел у себя в «Литературке» и время от времени позванивал осведомленным лицам. Наконец сказали: через полчаса будет. Я отправился в «Иностранку» и, конечно, опоздал. В зале не было уже ни одного места, даже стоячего, пришлось пристроиться в дверях. Павич говорил. Я не успел еще вникнуть в его слова, но тут он меня увидел и, прервав речь, помахал рукой: «Игорь, иди сюда!» – и указал беспрекословно на место рядом с собой и Ясминой. Все присутствующие обернулись на меня, некоторые – с завистью. Но без злобы – все же интеллигентные люди. Как оказалось, то была наша последняя встреча.
Выходили его новые книги. Павич стал фантастически знаменит. А я все надеялся попасть в Белград, чтобы хоть разок прогуляться с ним по берегу Савы. Уже не прогуляюсь.
Зато точно знаю, куда он ушел и где его искать. В «Хазарском словаре». Причем не в переносном, а в буквальном смысле – среди новых его героев, которые, знаю, появляются там сами по себе при очередном прочтении. По большому счету – все там будем.
Игорь Кузнецов
Встречи с Милорадом Павичем
С Милорадом Павичем я познакомилась в Белграде в конце ноября 1989 года, ровно за двадцать лет до его смерти, почти день в день. Таким совпадениям, конечно, не стоит придавать значение, но почему-то все равно придаешь. Может быть, потому что где-то в глубине все-таки сидит мысль, что ничего случайного в нашей жизни нет. Посмотрим, так ли это.
С того момента как я в первый раз услышала, а точнее «увидела», что есть такой писатель, до нашего знакомства прошло пять лет. И все эти пять лет я постоянно думала о нем. Сейчас объясню, почему я написала «увидела». Я приехала в Белград осенью 1984 года и в витринах всех книжных магазинов, а в центре города их очень много, увидела книгу «Хазарский словарь». Во многих витринах стояло сразу по нескольку экземпляров. Это производило сильное впечатление: идешь по улице, а на тебя отовсюду смотрит одна книга. Она летом того года вышла, ну а к осени и критики, и владельцы книжных магазинов уже распробовали, что это такое. Кстати, Павич мне потом рассказал, что поначалу несколько югославских издательств вернули ему рукопись, даже не прочитав, просто перелистали и сказали: нет, извините…
А теперь про то, почему я пять лет про него постоянно думала. «Хазарский словарь» я тогда, конечно, привезла в Москву, причем попал он ко мне довольно необычным путем, но, должно быть, здесь этой истории не место, хотя и она подтверждает, что судьба уже тогда готовила нам встречу. По дороге в Москву, в поезде, я эту книгу прочитала, причем увлеклась настолько, что почти не заметила всегда болезненного момента пересечения государственной границы СССР. И в Москве, разумеется, тут же отправилась по издательствам и редакциям. И все получилось даже еще хуже, чем у Павича: редакционные тетеньки и дяденьки закатывали глаза и страшным многозначительным шепотом говорили: «Вы что, не понимаете, что предлагаете?!»
Ну а к 1989 году мировая слава «Хазарского словаря» стала настолько бесспорной (к тому же в СССР появилась «гласность»), что журнал «Иностранная литература» решил напечатать фрагменты из романа, а я, опять же по воле случая оказавшись в Белграде, стала искать встречи с его автором.
Мой друг, поэт Милорад Блечич, позвонил Павичу, и мне было назначено в такой-то день и час прийти к нему домой. Павич жил тогда с первой женой, Бранкой Баста, в небольшом особнячке, практически в центре Белграда, неподалеку от главного кладбища, по-сербски оно называется «Ново гробле» (теперь на этом кладбище он похоронен). Был конец ноября, но очень тепло, еще цвели цветы, ограда и фасад дома были оплетены вьющимися розами, мелкими, но их было много. Когда я точно в назначенное время позвонила у калитки, с кладбища послышался колокольный звон – зазвонили к вечерней службе. Я думаю, тут проявилась его страсть к игре, он любил украшать жизнь такими немножко театральными штучками, а потом она уже и сама ему начала подсовывать всякие эффектные повороты и ситуации. Вот, например, после того как «Иностранная литература» в 1991 году напечатала «Хазарский словарь», Павич прислал мне в подарок керамическую брошку ручной работы, похожую на щит, разумеется, хазарский. Брошку эту никто, кроме меня и моих близких, не видел, а когда наконец-то «Хазарский словарь» вышел в 1996 году отдельной книгой, оказалось, что его обложка один в один такого же оттенка и того же цвета, что и брошка…
Из дома на террасу вышел невысокого роста мужчина в сопровождении двух русских борзых. Глаза небольшие, голубые, очень внимательные, нос немного крючковатый, кажется, прихрамывает на левую ногу, сдержанно любезный, элегантный, настоящий господин, но что-то в нем есть не то чтобы зловещее, нет, но загадочное точно. Собаки смотрели на него с обожанием. Потом я уже узнала, что русские борзые были его страстью, и вот что интересно – в США «Хазарский словарь» опубликовало издательство «Кнопф», на книгах которого изображен силуэт бегущей борзой. Тут еще, может быть, уместно заметить, что у Павича есть одно стихотворение, посвященное собаке, оно невероятно проникновенное, читаешь и чувствуешь, с какой страстной нежностью он относился к этим животным.
Мы вошли в дом, прошли в комнату, что-то среднее между гостиной и библиотекой, что-то такое готическое, как мне тогда показалось. Там была резная мебель, огромные кожаные кресла, много картин, все очень старое, настоящее. Труба подзорная, большой глобус, тоже старый. Сели. Мне немного не по себе было, такой писатель знаменитый, на весь мир можно сказать, да еще и это ощущение, что находишься рядом с чем-то загадочным, необъяснимым, невидимым, но явно присутствующим. Ну я бы сказала, магнетизм какой-то ощущался вокруг него. А уж когда вошла бледная, высокая, худощавая дама с распущенными волосами, в руках которой был серебряный поднос, а на подносе две хрустальные старинные рюмки и графин, наполненный густой темно-красной жидкостью, в голове у меня мелькнуло – это ее кровь, поэтому она такая бледная, наверное, это его муза такая. Дама с улыбкой поставила поднос на столик и исчезла. А в графине оказалась домашняя вишневая наливка. Так что все обошлось.
И даже потом, когда мы уже были хорошо знакомы, когда отношения стали довольно доверительными и непринужденными, магнетизм этот все равно чувствовался. При том что Павич был очень практичен, великолепно вел дела, умел отстаивать свои интересы перед издателями, любил вкусно поесть, очень хорошо одевался, прекрасно водил машину, играл в компьютерные игры, следил за новинками кино – все равно всегда оставалось впечатление, что параллельно он живет какой-то иной жизнью в каком-то ином мире. Или, по крайней мере, регулярно туда наведывается. И этот мир он постоянно достраивал, переустраивал, украшал, наслаждался им и с радостью давал возможность побывать в нем и другим – нам, читателям.
Потом, а это потом длилось двадцать лет, мы встречались еще то в Белграде, то в Москве, куда он приезжал уже со второй женой, Ясминой Михайлович, тоже писателем (в ее книгах, кстати, с большой наблюдательностью описаны некоторые обстоятельства их визитов в Россию). И эти встречи всегда были радостью. Он любил и умел радовать других людей, любил показать какое-нибудь особенное здание в Белграде, поделиться интересной мыслью, угостить необычным блюдом, познакомить с новым талантливым автором (так, он подарил русским читателям счастье встречи с прозаиком Гораном Петровичем, когда порекомендовал его книгу журналу «Иностранная литература»). Так что Милорад Павич, который самого себя определял как «человека пишущего» и «человека играющего», был, несомненно, еще и «человеком радующимся». Жизнь была к нему щедра, но и он был очень благодарным ее сыном.
Должно быть, такое радостно-благодарное отношение к жизни у него складывалось с самого детства, потому что, когда смотришь на его детские фотографии, сразу видно, что это мальчик, которого любят и воспитывают ответственно, то есть разумно и доброжелательно. Для меня эти фотографии самые пронзительные – на них изображен подросток, который несомненно и непоколебимо ориентирован на добро. Кстати, о фотографиях. Я никогда не видела ни одной фотографии, где были бы Милорад и я. Мне кажется, что это тоже не случайно.
Последний раз мы встречались весной 2009 года, в Белграде. К Павичу приехал директор «Амфоры» Олег Седов подписать договор на издание собрания сочинений, ну и меня пригласил с собой, чтобы гарантировать полное понимание сторон во время переговоров. Милорад был вполне бодр, ласков, мил, как всегда невероятно элегантен, только ходить ему было трудно, болели ноги, осенью он собирался оперировать суставы и надеялся опять стать совсем молодцом. Сидели в огромном и очень уютном кабинете академика Павича на третьем этаже здания Сербской академии наук. Сидели долго, Павич держался твердо, но был очень доброжелателен, на кофейном столике нас всех ждали бокалы и бутылка «Хеннесси», к которой мы договорились не прикасаться, пока договор не будет подписан. Вроде как для мотивации.
После того как дело было сделано, мы еще долго наслаждались коньяком, обсуждали предстоящий приезд Милорада в Москву, летом, на открытие его бюста в атрии Библиотеки иностранной литературы, Павич с нежностью рассказывал про внучку, расспрашивал Олега о его детях, потом пригласил нас в ресторан «Вук», неподалеку от Академии. После обеда пошла проводить Павича, по дороге он предложил зайти на выставку, посвященную одному сербскому астроному, мы как раз мимо проходили. Зашли, и когда Павич заговорил о планетах, кометах, звездах, Вселенной, то карты и схемы, висевшие по стенам, сделанные из папье-маше модели небесных тел, скрипящие конструкции, изображающие их взаимное расположение и движение, короче говоря, весь этот хлам, который всегда оставлял меня совершенно равнодушной и никак не соотносился с великолепием звездного неба, вдруг ожил, заискрился, обрел бездонную глубину и безграничность.
На следующее утро он позвонил, как мы и договаривались, и предложил немного погулять по центру Белграда. Но ходить ему все-таки было тяжело, так что мы просто посидели за чаем в уютном кафе под тихую классическую музыку неподалеку от его дома. Ни о чем серьезном не говорили, так, перебирали общих знакомых, новые книги, планы на лето. Когда мы вышли, Павич как-то очень твердо сказал, что провожать его не надо. Обнялись, поцеловались – до встречи в Москве, до встречи. Я долго стояла и смотрела на его медленно удаляющуюся вниз по улице фигуру, смотрела до тех пор, пока он не исчез из виду.
Был один из последних дней марта, на следующее утро, улетая из Белграда, я сообразила, что вчера был день моего рождения.