Невидимая сторона Луны (сборник) Павич Милорад

– У нее всегда завтра; она вообще не женщина, она растение! – говорили мы часто о Ядне. – Трахни ее, и родит абрикос или две дыни-близняшки!

Ядна не сердилась и, даже наоборот, говорила нам:

– Лучше всего пить воду из той части реки, у которой нет названия.

Глаза у нее были широко расставленные и такие крупные, будто предназначались для другого лица. Она боялась умереть, если на нее упадет свет планет из созвездия Рака, и употребляла туалетную воду с запахом земляники. Она носила одну перчатку белую, а другую – черную, чулки без стопы и сандалии на босу ногу. Однажды она показала мне свое платье из сетки, брошенное на подушку, и сказала:

– Посмотри, кажется, что платье беременное. Платье предсказывает будущее.

Пальцы ее ног шелушились, как молодой картофель, она была рассеянна и часто возвращалась в комнату, где находилась раньше, чтобы вспомнить, что собиралась сделать, потому что человек каждый раз, переходя через порог, что-нибудь забывает. Она считала, что в согласных – истина, а в вокалах – тайна: согласные содержат значение, они числа языка, а гласные его красота.

– Ты должен взять меня в жены, я ни к кому не прихожу в сны, только к тебе, – сказала она мне в тот день, когда мы собирались уезжать. Она всегда знала, чего не хочет, и на этом основании выяснялось, чего она хочет, или, лучше сказать, просеяв через решето все, чего не хочет, она получала то, что она хочет сделать. В то лето она не хотела ехать к матери, поэтому решила навестить сводного брата. Так как она терпеть не могла железную дорогу, то решила поехать с нами на машине.

На ней была тонкая темно-красная юбка цвета ее губ, из которой там и тут выступали полукружия ее колен, как будто кипело варенье. На грудь она надела две фарфоровые чашки, соединенные кожаными шнурками, потому что не хотела надеть белую рубашку.

– Чем занимается твой сводный брат? – спросил я.

– Ест.

– Прекрасно. Что же он ест?

– Та половина, которой он мне не брат, ест другую половину, которой он мне брат…

– Значит, он тебе брат все меньше?

– Точно.

Я стоял рядом с машиной весь совершенно соленый, а братья по фамилии Дромляк, Атанасий и Таслич, заводили мотор. Под мышками у них висела сухая трава. Дело шло к вечеру, и слышно было, что птицы, как маленькие дети, плачут высоко в небе. За руль сел младший, Атанасий.

– Темнота здесь пока еще очень плохого качества, – заметил старший Дромляк, тот, которого звали Таслич, – ночь гроша ломаного не стоит. Поэтому поедем по холодку, вечером. Утром будет труднее.

Раздался один или два раската грома, когда мы подъехали к огромной автомобильной развязке, затем по небу прошла одна или две судороги, далекие и слабые, как если бы земля успокаивалась после землетрясения. Наша полоса вскоре отделилась от автострады, но сначала она отклонилась совсем незаметно; какое-то время мы летели рядом с шоссе, и, только глядя вдаль, можно было понять, что дорога окончательно и бесповоротно свернула с осовного направления движения вместе со всеми идущими по ней машинами, включая нашу. Я не понял этого и чувствовал себя так, словно ничего не произошло, словно люди в соседних машинах, тех, что неслись рядом, будут все время ехать вместе с нами, ведь их машины шли так близко; можно было переброситься парой слов с пассажирами; я махал им, показывал рукой на окрестности и реку. А братья Дромляки и Ядна – нет. Они мрачно сидели на своих местах и не отрывая глаз смотрели туда, куда отклонялась наша дорога. Они были более дальнозоркими, чем я. Для них ревевшие рядом, но не свернувшие на нашу полосу соседние машины уже не существовали.

– За рулем человек вынужден сосредоточенно смотреть вперед, – заговорил Таслич, словно желая меня утешить, – ни налево, ни направо, только вперед. Но его природа сопротивляется этому; он постоянно испытывает потребность озираться по сторонам, отводить взгляд от пути, который ведет его в будущее, а тут-то как раз и подстерегает его опасность. Человек так устроен, что не может постоянно смотреть вперед. Поэтому он погибает: как только устанет смотреть вперед, а это не свойственно его природе, как только расслабится, так прямиком и попадает в лапы к смерти…

– Давайте сыграем в «больные перчатки»! – предложил я, чтобы сменить тему.

Атанасий, тот, о котором говорили, что ему «хоть плюй в глаза, все божья роса», и который сам говорил, что есть такие мужчины, что просто невозможно переносить, что Ядна с ними спит, предложил другое.

– Нет, – сказал он, – давайте лучше поспорим, кто расскажет самый длинный рассказ! Будет легче ехать. Чей окажется самым длинным, тот и выиграл пари.

Его брат принял предложение. У него были брови, как будто посыпанные солью; он вытянул вперед ноги в сандалиях, увидел свои большие пальцы, похожие на два красных носа, озадачился этим и начал рассказывать.

«Воюющие в армии Мао, – говорилось в рассказе, – взяв в плен солдат Чан Кайши, предлагали им на выбор три возможности. Первая – остаться в Красной армии. Вторая – вернуться домой. Третья – уйти назад к Чан Кайши в свою воинскую часть. Тем, кто выбирал первое, меняли эмблему на пилотке. У тех, кто выбирал второе, забирали ружье и давали им хлеба. А тем, кто решал выбрать третье, давали ружье без боеприпасов и провожали до линии огня. Здесь им давали патроны, столько, сколько лет было бойцу, и отпускали к своим. Некоторые попадали в плен по второму разу. Если они и второй раз хотели вернуться к Чан Кайши, их отпускали и во второй раз. Но именно те, кто выбирал третью возможность, становились в армии Чан Кайши троянскими конями. Они теряли выдержку, и не было ни одного, кто после третьего пленения не перешел бы на сторону Мао…»

Пока Таслич говорил, украшая рассказ примерами и отступлениями, Ядна упорно молчала, сидя рядом со мной в своем углу, а Атанасий, который был за рулем, с такой скоростью обгонял машины на дороге, что Таслич не выдержал, прервал рассказ и заметил брату, что скорость обгона должна соответствовать скорости машины, которую обгоняешь, и что не подобает, да и небезопасно, обгонять телегу со скоростью 130 км в час, как это делает Атанасий. Я же в это время думал о том, что Тасличев рассказ получился не такой уж и длинный и что, по крайней мере по сравнению с ним, у меня точно будет преимущество. Во время моего рассказа обглоданные тополя кончились, и мы утонули в густом лесу. Тишина в лесу была страшной и заглушала гул мотора. Сквозь мои слова было слышно, как каждое дерево молчит на свой особенный лад, так же как каждое дерево по-своему шумит листвой. Хоровое молчание ощущалось и в машине. И у людей тоже так. Так же как каждый человек смеется, плачет или кричит по-своему, так он по-своему и молчит, и через мои слова и через слова Атанасия, который начал рассказывать после меня, я слышал молчание Ядны, которое было яснее и выразительнее, чем наша болтовня. Я рассказал историю о суде Париса, обратив внимание на то, что не только соперницы-богини, но и Парис в самом деле был женщиной. Вообще-то говоря, кроме женщин и самок, на земле никого больше и нет. Муж и жена – это две женщины, а отец и сын – это мать и дочь. Я сам научился распознавать в себе те короткие удивительные отрезки времени, когда женская природа берет верх над мужской, мгновения, когда я сам ненавижу себя и когда меня особенно сильно ненавидят женщины. Мгновения краткие и редкие, но, если сложить их вместе, выйдет не так уж и мало…

Пока я рассказывал, мне стало ясно, почему я иногда не хочу, чтобы Ядна осталась со мной. Я не сказал это вслух, я слушал, как в ее молчании гудел мотор, а мрак «плохого качества» проникал в машину, и я предложил, чтобы теперь Ядна что-нибудь рассказала. А она просто сняла с груди свои чашки, потому что была жара. Мы выбрали, где остановиться, чтобы поесть. Перед нами лежал бывший остров, знаменитый тем, что из острова стал полуостровом. У его жителей моча превращалась в камень, и из этого камня они делали насыпь, пока не образовался перешеек, соединяющий остров с сушей. В ресторанчике посетителей обслуживали беременные женщины; они возникали в своих белых фартучках как из-под земли то здесь, то там, а мужчин вообще не было видно. Женщины услужливо подходили к посетителям, приносили вкусную еду и каждому говорили:

– Не будь грустным! – а потом брали у него что-нибудь из тарелки: виноградинку, картошку, лист салата или огурец.

Я спросил Ядну, не хочет ли она вина, но она промолчала со своего стула, а я вспомнил, что она очень поздно стала левшой, причем сначала во сне, и что, помыв руки, она всегда после этого моет и кусочек мыла. Мы продолжили путь, наше пари снова оказалось на повестке дня, и Атанасий начал свой рассказ, который можно было бы назвать

АВИТАМИНОЗ

Я хожу, зажав в кулаке большие пальцы, чтобы повезло, читаю лекции, веду телефонные разговоры, через которые, как через вены, утекает моя лексическая кровь, потому что количество слов, которое человеку дано произнести за всю его жизнь, заранее определено и ограничено, так что и сейчас я употреблю какое-нибудь слово последний раз в жизни, только вот не знаю какое. И в течение этих дней и ночей, пока я делаю свои ежедневные дела, читаю газеты, книги по литературоведению или что-нибудь еще, пока я, как всегда, ем, пью, сплю и подставляю волосы ветру, чтобы они стали похожими на траву, я чувствую, как во мне потихоньку просыпается авитаминоз. Сначала я ощущаю его как-то смутно, но вскоре мы с ним знакомимся ближе. Я быстро устаю от разговоров и от чтения. Все больше книг разом валяется под моей кроватью. Он делает меня меланхоликом, он завладевает моими ногтями, образуя в них белые воздушные пузырьки, и у меня возникает желание съесть собственные усы.

И вот однажды вечером я открываю газету «Книжевна реч», лениво листаю ее не читая, смотрю картинки и нюхаю бумагу. И налетаю на рассказ «Undr». Рассказ Борхеса. Читаю его. Он мне не особенно нравится, я даже вспоминаю, что читал недавно в той же самой газете другой, лучший рассказ этого автора. Но это – один из тех немногих, которые я не читал раньше. И я продолжаю читать, не догадываясь по ходу дела, каким будет конец, который, надо сказать, не приводит меня в восхищение, когда я до него добираюсь, и после последнего предложения, которое звучит так: «Хорошо… ты меня понял», – после этих, говорю я вам, слов, я не останавливаюсь. На одном дыхании я читаю внизу под текстом имя автора, потом подпись: «Перевела с испанского Марина Милович», затем залпом читаю слова «Книжевна реч», № 9, читаю день, читаю «год 1980», продолжаю читать отрывок из стихотворения, напечатанный под текстом Борхеса: «Я перейду, наверное, в их траур», после этого жадно продолжаю читать, и, хотя на этой странице ничего уже больше нет, на коленях у меня под газетой «Книжевна реч» лежит «Политика», и я, не отрывая глаз и не поворачивая головы, читаю окончание какой-то статьи о курдах и затем, так как читать опять нечего, читаю надпись «Wind-time» на пряжке своего ремня, название «Ritmester» на обертке сигары, которую курю, пожираю глазами слова «Lee Соореr» на флажке, встроченном в шов моей штанины, проглатываю эмблему производителя «Naturform Fussbett» на металлической пряжечке моих сабо и собираюсь продолжать в том же духе, но тут понимаю, что больше читать нечего, что, собственно говоря, чтение уже давно закончилось и что у меня наконец больше нет авитаминоза.

Я снова могу брать с собой в дорогу зажатые в кулаках большие пальцы…

* * *

Рассказ Атанасия не успел еще толком закончиться, как он на полной скорости пошел на обгон и нажал на газ в тот самый момент, когда прямо на нас из-за поворота выскочила другая машина. У Таслича хватило времени только на то, чтобы со всей силы дать Атанасию в ухо, а у меня – чтобы подумать, что я все-таки выиграл пари, и та машина разнесла нас вдребезги. Ядна в этот момент ощутила, что чувства ей изменили, она потеряла зрение и нюх, зато ее слух стал невероятно глубоким, она разом услышала все и вокруг, и внутри себя, и этот слух, погружаясь все глубже, вонзился в нее, как нож, и убил ее. Через несколько минут я стоял один на траве, почти голый. Передо мной на той же траве лежали мертвыми братья Дромляки и Ядна. Таслич и Атанасий были смяты в лепешку, а Ядна лежала в своей смерти нетронутой, она совсем не изменилась, ее косичка, скрученная на затылке, и цветом, и формой напоминала плетеную медовую булочку. Ее лицо было чистым, как мыло, вымытое после употребления, рот продолжал молчать, как будто ничего не произошло, и только между губами виднелась красная нитка. Я хотел нагнуться и взять эту нитку рукой, но тут же понял, что это кровь, что молчание Ядны, которое длилось долго, будет длиться еще дольше и что она-то и выиграла пари. Ее рассказ – это самый длинный рассказ на свете. Ее странное имя[41] теперь получает свое оправдание, а я кладу в ее руку монетку, которую проиграл.

Проходят годы, я становлюсь рассеянным и забываю, что мне надо делать, переступив через порог дома. Все это время я продолжаю говорить, как и все остальные люди, но чувствую, что это только бесплодная попытка задним числом выиграть проигранное Ядне пари.

Хотя существует одна возможность: взяться за красную нить и пойти туда, куда она поведет.

Голубая мечеть

Однажды вечером в Стамбуле перед вечерней молитвой – акшамом – глаза султана, как два черных голубя, опустились на землю неподалеку от Ат-мейдана. Взгляд султана, проникающий сквозь густую мысль, вдруг словно окаменел, и он задумал поставить на этом самом месте Мечеть всех мечетей. Он решил, что мечеть будет иметь шесть минаретов, и разослал в обе стороны своего царства гонцов, чтобы они привели к нему самого лучшего зодчего.

Но гонец, посланный на Запад, столкнулся с непредвиденными трудностями. Самый знаменитый зодчий царства так испугался задания, которое ему предстояло выполнить, что бесследно исчез, а вместо себя выставил какого-то неграмотного серба из Боснии, семья которого, правда, уже в пятом поколении исповедовала ислам.

Он прославился, делая надгробные памятники и фонтаны, но посланнику султана даже не посмели сказать, что это был другой, а не тот, настоящий. Мастер был человек молчаливый, нос у него начинался прямо ото лба и, спускаясь на лицо, мучительным образом раздвигал глаза. За ним следом всегда шли семь лет несчастий, и нельзя было сказать, много ли соли предстоит ему еще съесть.

А хуже всего было то, что даже такой человек согласился безо всякой охоты. Когда он узнал, что надо делать, смех его постарел на один день, и он попросил разрешения до отъезда посоветоваться с муфтием. Они встретились во владениях муфтия, который зажимал в кулаке свою бороду, а на том человеке была рубашка с веревкой вместо ворота. Хоть сейчас на виселицу.

– Ты едешь так далеко, что человек может такую даль только помнить, а оббежать ее вокруг не может, – сказал ему муфтий, – но запомни одно: кто от себя излечится, тот пропадет.

«Чем мудрей разговор, тем меньше толку», – подумал зодчий и вышел вон.

После встречи муфтий успокоил посланника султана, сказав, что мастер умеет симметрично думать и что может в одно и то же время левой рукой поднимать, а правой опускать на землю стакан вина, не пролив при этом ни капли. Не смея возвращаться с пустыми руками, гонец повез в Стамбул того, кто слюнями врачует раны, надеясь, что другому гонцу, тому, что поехал на Восток, повезет больше.

Но случилось так, что мастер из Дамаска утонул вместе с кораблем, на котором плыл, и таким образом перед Великим визирем предстал тот единственный, кто нашелся. Его спросили, привез ли он с собой какие-нибудь наброски чертежей для предстоящего дела, мастер сунул руку за пазуху и вытащил три веревки, на которых на разном расстоянии друг от друга были завязаны узлы.

– И больше ничего? – изумился визирь.

– Этого хватит, – ответил мастер.

– А как наш господин узнает, какое здание ты собираешься ему строить? – спросил визирь.

Строитель ткнул указательным пальцем в направлении вельможи и сказал:

– Пусть господин покажет пальцем, что он хочет, и я ему это построю.

Говорят, тут Великий визирь подумал, что зодчий едва ли понимает, о чем с ним говорят, и что знание турецкого языка не относится к его достоинствам.

– Как господин объяснит тебе, что он хочет, когда ты и понять-то его как следует не сумеешь?

– У мечтателей нет отечества, и сны не знают языков. А Мечеть всех мечетей нашего господина разве не сон?

Понравился план Великому визирю или нет, об этом ничего не известно, только зодчий был приведен к султану Ахмеду, и, к изумлению визиря, султан подвел того к окну и ткнул туда пальцем. Там в босфорском тумане, в зеленой воде утреннего воздуха, стояла, как в небе, огромная Церковь церквей, константинопольская Святая София, гордость разрушенного Византийского царства, самый большой храм христианского мира, уже давно превращенный в мечеть.

– Она не должна быть больше, потому что и я не больший правитель, чем Юстиниан, который ее построил, но не должна быть и меньше, – сказал султан Ахмед и отпустил мастера, приказав, чтобы работы начались в тот же час.

«И у Аллаха этот мир всего лишь первая попытка, – подумал строитель, выходя от султана, – любую вещь на этом свете, для того чтобы она получилась как следует, нужно сделать дважды. – Он разулся и вошел под огромный купол храма Мудрости. – Вопрос в том, – сказал себе он, – как я хочу, чтобы меня похоронили, – пьяным или трезвым…»

Сначала он по мощенным камнем проходам поднялся наверх и с хоров и галерей храма оглядел пространство внизу, похожее на площадь, которая закрывалась девятью дверями. Он обошел верхние галереи, где его встретили мерцающие в темноте глаза тех мозаик, которые еще не облупились. На него смотрели лики Христа и Богородицы, а рядом с ними и поверх них были закреплены кожаные щиты с сурами Корана, которые он не мог прочитать, потому что был неграмотным. Тысяча лампад мерцала в глубине над полом церкви, и человеку показалось, что он видит ночное звездное небо не снизу, как это обычно бывает, а сверху, как Бог. Он медленно спустился вниз, велел привести себе высокого, самого высокого в Стамбуле, верблюда и приказал, чтобы десять тысяч строителей собрались в назначенный день возле того места, где проводились бега, и которое здесь называли Ат-мейданом.

С тех пор в течение следующих десяти лет он каждое утро шел в Святую Софию и измерял своей веревкой полы и стены, алтарь и клиросы, окна, ризницы, дарохранительницы, галереи с хорами и неф церкви, приделы и притворы, купола и двери. Три узла влево от входа, четыре узла вверх. И все это передавалось строителям, которые работали на песке рядом с ипподромом по его указаниям и по таким же веревкам с узлами. Если бы он упал с верблюда и умер, если бы его укусил ветер или ужалила змея, никто назавтра не смог бы продолжить строительство. Только он знал, что уже построено, и только в нем были сокрыты все планы на будущее. Но, каждый раз приближаясь к стройке на своем высоком двугорбом верблюде, он сидел спиной к голове животного и не спуская глаз смотрел на Святую Софию, используя даже это время своего удаления от Мудрости для того, чтобы крепко-накрепко запомнить каждую особенность этих огромных стен и фронтонов, которые трудно было окинуть одним взглядом. При этом он думал, что живописцы иногда смотрят не на цветок, который рисуют, а на пустоту, окружающую его, считая, что надо изобразить границы пустоты, а не очертания цветка. Вот и он, удаляясь от Святой Софии и заучивая наизусть каждый ее уголок, каждое ее окно, невольно запечатлел в своей памяти и кусочек неба, повторяющий очертания купола, кусочек, на который один раз взглянешь – и уже никогда не забудешь. Ведь далеко не безразлично, позади какого предмета или существа находится пустота. Пустота – это, по сути дела, болванка, принимающая форму того предмета, который в ней только что находился, пустота беременна тем предметом, который ее заполнял. Мир вокруг нас и внутри нас полон таких беременных пустот.

Зодчий так старательно упражнял свою зрительную память, что его взгляд створожился и превратился в сгусток, а глаза стали похожими на два камня, выпущенных из пращи. В конце концов он стал не только видеть небо снаружи храма, но и во всех тонкостях запоминать очертания той благоуханной пустоты, которая находилась внутри; в свете лампад она заполняла пространство и держала на себе оболочку стен. И чем глубже он вникал во все детали Святой Софии здесь, рядом с Топкапы и дворцом султана, тем быстрее там, на берегу, рядом с ипподромом возводилась величественная и прекрасная мечеть, Мечеть всех мечетей.

Но все-таки что-то не ладилось. Святая София несла в своем камне мудрость христианского храма, и мечеть, которая вырастала на песке ипподрома, как бы самой своей природой, предназначением, да и обликом, сопротивлялась этому зданию-образцу. Как будто бы шла война между той, что уже существовала, и той, что делалась по ее образу и подобию. А зодчий должен был мирить их, прокладывать мостки над разделяющей их бездной и носить в себе этот ужасный раскол и противоречие, напоминавшие пропасть. Он должен был обуздать и укротить ту первую огромную церковь, где мудрость была превращена в камень. Вкус этого камня он помнил даже во сне. Но камень строящегося здания не имел этого вкуса. Другими словами, строитель султана не знал, как закончить свою мечеть.

Зодчий годами никогда не сворачивал в сторону со своей дороги от Святой Софии до стройки, и только теперь, когда он стал иногда уклоняться от поездки на ипподром, не зная, что приказать строителям, он обнаружил один большой рынок и, пройдя через него по извилистым крытым проулкам, спустился до Золотого Рога и здесь, на берегу, увидел другой, меньший рынок, Мисир-базар, где прямо под рыночные своды выгружали душистые масла и пряности, привезенные кораблями из Египта. Он вошел туда как зачарованный, чтобы купить что попадется.

– Сандал? – спросил торговец душистыми маслами, сунул маленький пузырек из мутного стекла под другой, большой, и стал ждать. Ожидание в полутьме длилось, и ничего не происходило. А потом, когда покупатель хотел уже махнуть рукой и уйти, торговец сказал: – Надо ждать столько, сколько времени читается сура Корана.

Покупатель был неграмотным и не знал, как долго читается сура Корана, но в этот момент на перевернутом горлышке большого пузырька появилась одна, блестящая, как комета, капля; вися на своем хвосте, она медленно спустилась ниже и канула в маленький пузырек.

– Хочешь попробовать? – спросил торговец, ловко обтер край горлышка пальцем и протянул его покупателю. Тот взял масло с пальца на палец и хотел намазать сандал на одежду.

– На одежду не надо! – предостерег торговец. – Прожжет. На ладонь. Прямо на ладонь.

Покупатель так и сделал и хотел было понюхать, но торговец удержал его:

– Не сегодня, господин, не сегодня! Через три дня! Тогда появится настоящий запах. И он будет стойким, как запах пота. Но будет сильнее, чем пот, потому что имеет силу слезы…

Вот так зодчий понял, почему не дается ему мечеть. Ее надо было оценивать через три дня, а не сразу. Он слишком рано поднес руку к ноздрям. Для настоящей работы небезразлично, в какой день ее заканчивают. Для завершения нужно дождаться определенного дня. Определенного дня. Так он и сделал.

Когда здание наконец было построено и строители заделали то отверстие в куполе, через которое зодчему полагалось взглянуть на звезду и полумесяц, он еще раз вернулся в Святую Софию и залюбовался ее неизмеримой высотой.

Наверху в темноте под куполом виднелось что-то округлое и белое, прикрепленное к цепи, с помощью которой подвешивались лампады. Он долго смотрел туда и недоумевал, пока наконец не понял, что это такое. Это было страусиное яйцо. Не зная чему, но зная, кому оно служит, он приказал подвесить два таких же страусиных яйца в новой мечети.

Потом он вошел в только что построенное здание, хлестнул длинным бичом, посчитал, сколько раз откликнулось эхо, и опять вернулся в Святую Софию. Сосчитал отзвуки от удара бича и там, и их оказалось на десять больше, чем было в мечети.

Тогда он приказал заделать в своды нового здания четыре больших горшка из обожженной глины, и горшки эти дали мечети нужное число отзвуков, а кроме того, в них сразу же начала скапливаться гарь от лампад, которую потом счищали и делали из нее лучшую в государстве тушь. А страусиные яйца отпугивали пауков, и в мечети и по сей день нет паутины.

И вот зодчий повесил в дверях двойной кожаный занавес, приказал постелить на камни бухарские ковры и упал ничком перед султаном, преподнося ему Голубую мечеть.

По пути домой зодчий продолжал видеть во сне, как он заходит в приделы и осматривает фундамент Святой Софии, как измеряет своей веревкой с узлами пропорции и размеры Мудрости и как куда-то везет их за пазухой верхом на верблюде. Он снова видел во сне каждый кусочек каменной Мудрости. А просыпался со странным чувством недомогания, будто в нем что-то изменилось, будто он оказался где-то среди дырявых снов. Он не мог найти себе место в собственной прежней жизни. Он был теперь не таким, как раньше. А когда его сны стали понемногу слабеть, он все равно продолжал ощущать в себе какую-то странную болезнь. И он отправился искать снадобье от своего недуга, блуждая от лекаря к лекарю и жалуясь на то, что стареет слишком медленно и с большими усилиями.

В конце концов один укротитель растений сказал ему:

– У каждой смерти есть отец и мать. Виновник твоего недуга не мать твоей смерти, а отец твоей смерти.

– Что это значит? – спросил зодчий.

– Это значит, что тебе не надо искать снадобье у лекаря, потому что болезнь твоя не телесная.

И тогда зодчий вернулся туда, откуда он начал свое путешествие по свету, к тому муфтию, который провожал его в Стамбул. И рассказал ему все о своей беде.

Какое-то время муфтий смотрел на него, точнее, как два близоруких черных глаза, смотрели ноздри муфтия. Потом муфтий без колебаний сказал:

– Я знаю, что с тобой.

– Что? – вскричал зодчий.

– Ты стал христианином.

– Христианином? Но я неграмотный, и ноги моей никогда не было в христианском гяурском храме, кроме как когда…

И тут зодчий поперхнулся так сильно, что муфтию пришлось ударить его книгой по спине.

– А есть какое-нибудь лекарство? – взмолился перепуганный зодчий.

– Есть, но добраться до него так же трудно, как до души человеческой. Ты должен найти другого султана и такую же большую мечеть, как Голубая мечеть в Константинополе. И там, где ты ее найдешь, в Дамаске или в Иерусалиме, это все равно, ты должен будешь, находясь в этой мечети десять лет и постоянно глядя на нее, построить точно такую же, как она, церковь с крестом наверху, или синагогу, или что-нибудь другое, хоть баню, если тебе так больше нравится…

Но тот, кто от себя излечится, пропадет.

Плакида

Тот самый Плакида, который добыл на охоте оленя с крестом на голове вместо рогов, однажды охотился рядом с морем. Он шел по следу, казавшемуся необычным и его разуму, и его опыту. Передние ноги зверя, которого он преследовал, оставляли следы как у птицы, а задние – отпечатки лап. Рыбий хвост заметал следы.

От песка пахло водорослями и ракушками, от воспоминаний воняло, как обычно, и он не знал, хочется ему поймать этого зверя или нет. Он боялся и себя, и его. И тогда он перекрестил след и прочитал одну из тех молитв, которые заставляют животное показаться охотнику. Молитву, которая похожа на сеть. Но добыча не появлялась, и таким образом Плакида узнал, что перед ним нечисть, на которую прочитанная молитва не действует. Он оставил охоту и вернулся домой, потому что было уже поздно. Утром он снова пошел выслеживать зверя, встретил одного торговца и рассказал ему что и как. Торговец почесал бороду и сказал:

– Когда подражаешь золоту, в золото не превращаешься, когда подражаешь нечисти, превращаешься в нечисть.

У Плакиды на лбу была морщина, завязанная буквой «гамма», красивые теплые глаза, а на ресницах всегда немного снега. Он улыбнулся, показав три ямочки на лице цвета кукурузной лепешки, и пошел за добычей. У него появился план, основанный на том, что, судя по передним ногам, зверь имел особенности и повадки птицы. Плакида давно охотился на птиц и хорошо знал их природу. Он начал посвистывать и представлять себе, что бы он чувствовал на месте какого-нибудь пернатого, как бы вел себя в тех или иных обстоятельствах, когда бы пустил в ход свой клюв, а когда бы вспорхнул и улетел. Но этим, конечно, дело не кончилось. Звезды дымились, следы иногда терялись, а на песке вскоре остались только отпечатки лап. Словно какое-то существо, передвигавшееся на задних лапах, вроде медведя, тащило птицу в зубах. Плакида заворчал, как будто он сам нес в зубах ту часть себя, которая была птицей. Он стал вести себя как высокий и тяжелый хищник, оставляющий за собой глубокие следы. Потом следы исчезли, и Плакида взобрался на дерево и увидел, что высоко над землей ветки были ободраны. Царапины, казалось, были нанесены чем-то металлическим, как будто вместо когтей на лапах у зверя были твердые лезвия. А потом животное снова опустилось на все четыре лапы и стало заметать следы птицы и зверя, волоча за собой рыбий хвост. След исчезал в реке. Плакида молчал как рыба, старался сделать свои глаза неподвижными, а на руках ощутить чешую. Теперь он боялся, как никогда раньше. Он чувствовал, что животное взглядом может передать ему свою болезнь. А то, что он преследует больное животное, не вызывало сомнений. У Плакиды было достаточно охотничьего опыта, чтобы сделать такой вывод.

И вот однажды утром он увидел место, где животное переночевало. Оно положило на песок свою щеку и оставило отпечаток. Было ясно видно острое, как серп, дьявольское ухо, на котором нечисть спала ночью. Плакида уже хорошо овладел мастерством подражания рыбе, медведю и птице, и вот теперь он должен был воплотиться в того, кто соединил их всех под двумя дьявольскими ушами. И он принялся почесывать лапы когтями, рулить рыбьим хвостом, носясь, как по небу, по светящемуся песку; лежа на лугу, острыми ушами сгонять с цветов пчел. Но все было напрасно. Он не мог ни настичь животное, ни превратиться в нечистую силу, которой подражал и которую преследовал. Однако это подражание заставило его настолько глубоко войти в роль, что один раз он почувствовал, как зверь нашел внутри себя что-то вроде лестницы и начал спускаться по ней ступенька за ступенькой.

И тогда как-то вечером он услышал рыдание и, пойдя на этот звук, пришел в такое место, которое можно было бы назвать логовом или берлогой. У воды сидела на корточках и рыдала большая железная печь. Ее передние ноги были как птичьи лапы с когтями, а задние – как медвежьи лапы. Между дьявольскими ушами зияли два отверстия, и оттого, что внутри печи пылал огонь, эти обезьяньи или дьявольские глазки казались налитыми кровью. Они смотрели прямо на Плакиду. Печь была тяжело больна, хотя по виду нельзя было сказать, чем она болеет. Когда Плакида хотел подойти к ней, он случайно наступил на ветку и, оттого что был в сильном напряжении, вскрикнул от страха, оступился и упал. И печь тоже вскрикнула, забила рыбьим хвостом по своим зольникам и перевернулась на спину. Потом вдруг начала успокаиваться и охлаждаться. Плакида смотрел на нее сквозь тьму, и она смотрела на него, он хотел было встать, и она тоже попыталась это сделать. Тогда он решил не искушать судьбу. Он сел и стал ждать. Когда из огня показалось что-то светлое, Плакида задремал и проснулся только утром.

Перед ним на песке сидел юноша и улыбался, показывая три ямочки на лице цвета кукурузной лепешки. У него были красивые теплые глаза, а на ресницах немного снега. Вместо руки у него все еще была металлическая птичья лапа. На глазах у Плакиды на лбу незнакомца морщина медленно завязывалась в букву «гамма». Нечисть превращалась в Плакиду. А потом тихо произнесла молитву, которая заставляет зверей покоряться охотнику.

Два студента из Ирака

1

Слухи никогда не поползут без причины, а быстрее любой славы разносится молва о зодчестве, о мастерстве рук строителя. Примерно с 1970 года к преподавателю белградского факультета архитектуры Богдану Богдановичу потянулись студенты из разных стран мира, но не те, более многочисленные, которые любят извлекать из книг и лекций именно то, чего они от них и ждут, а те, и прежде всего те, которые хотят на лекциях услышать то, чего услышать никак не ожидаешь. Ходили слухи о необыкновенном спецкурсе последнего учебного семестра, который имел удивительный, почти мистический характер и рассматривал архитектуру как язык, а города – как словари этого языка. О Богдановиче говорили, что он из тех, кто пальцем показывает своей дороге, куда ей идти, а о его учениках – что они свою дорогу сматывают в клубок и кладут себе в карман. В то время среди слушателей курса главного зодчего Богдановича (он любил, чтобы его так называли) оказались и два студента из Багдада, сводные братья, Абу Хамид и Ибн Язид Термези. Богатые и красивые настолько, что им приходилось брить себе головы, чтобы женщины не докучали им и не мешали заниматься учебой, братья привезли с собой в Белград двух пустынных собак пятнистого окраса, одну красивую рыжеволосую негритянку и один общий страшный сон, который был проклятьем их семьи, снился из поколения в поколение и назывался «Зевгар» (воловье ярмо), потому что и впрямь был ярмом на шее всех мужчин их рода. Сон о смерти был известен братьям, как их собственные пять пальцев, но они не могли от него освободиться, сравнивали его с пашней, которую два вола могут вспахать за один день, и знали, что страшнее всего видеть его в дождливую погоду, когда так хорошо пьется ракия. Каждый вечер они готовились ко сну, как к тяжелой работе, доставали инструменты, черпаки для воды и сапоги, засовывали себе в нос шерсть, надеясь таким образом заглушить запах лошадиной крови, который постоянно преследовал их. Во время сна они иногда начинали задыхаться, тогда их собаки просыпались и потом, в течение нескольких дней, не прикасались к воде. Собаки эти были из тех, на которых надо пересчитывать пятна, потому что если у такого пса их меньше трехсот, то он не опасен, но, если больше, он может насмерть загрызть человека. У одной из собак было 234 пятна, и она не представляла собой угрозы, другая же, с 299 пятнами, вплотную приближалась к роковой черте, и черная Тия Мбо постоянно предостерегала:

– Кого-нибудь загрызет!

Про нее же говорили, что она красива только по четвергам и воскресеньям, что груди у нее величиной с человеческую голову (это было видно) и что на каждой груди у нее есть еще по одному человеческому лицу – на левой женское, а на правой – мужское и усатое, чего, правда, никто не видел. Как бы то ни было, сводные братья утверждали, что Тия Мбо – это больше чем одно существо, пускали ей под юбку дым из своих трубок и поочередно спали с ней, говоря, что один спит с Тией, а другой с Мбо.

Все вместе они сняли квартиру недалеко от памятника Вуку и от своего факультета, куда зачислили и Тию Мбо. Дни шли парами, как близнецы или античные боги. Поначалу братья и их подруга отнеслись к еде с большой осторожностью и пили только молоко, но вскоре освоились, говоря, что Всевышний всюду о них позаботится.

Однажды зимнимвечером они подстригли ногти, чтобы не брать с собой ничего черного, и спустились в подвал архитектурного факультета на первую лекцию Богдана Богдановича. Они оказались не в аудитории, а в помещении, напоминающем кинозал.

– Кругом уменьшается круг (Orbem minuit orbe), – сказал им Богдан Богданович и для того, чтобы незаинтересованные могли сразу же удалиться, всем сделал в зачетных книжках запись, свидетельствующую о том, что курс его прослушан. Но те, кто тогда не ушел, остались до конца, остались, можно сказать, навсегда. – Красота настолько трудна и на ее создание тратится столько усилий, что, соприкасаясь с красивым, мы испытываем облегчение, сознавая, что при общем распределении энергии в мире мы оказались освобождены от известного количества труда. Чужие усилия, вложенные в красоту, сократили нашу долю усталости, избавили нас от определенной траты сил, поэтому мы и можем наслаждаться красотой. В красоте мы просто отдыхаем… По той же причине тот, кто красоту создал, не может наслаждаться ею и отдыхать в ней…

Такие слова звучали в темноте, или, может быть, таким образом слышали их студенты из Ирака, а потом началась лекция. На них обрушился поток зрительных образов, которые демонстрировали через проектор так быстро, что не было времени составить о них какое-то мнение. Вероятно, сначала студенты должны были просто глотать кадры, о природе которых ничего не знали, и этот поток обрушивался на них день за днем, неделя за неделей. Закутанные в темноту, как в пальто, они начали постепенно понимать, что перед их глазами мелькает бесконечный ряд странных зданий, точнее, планы целых городов. На первый взгляд и при столь быстром выхватывании из мрака нельзя было определить, то ли это архитектурные планы еще несуществующих зданий, то ли фотографии давно разрушенных поселений, от которых остались лишь основания. Но на самом деле это было неважно. Долгое время показ не сопровождался никакими комментариями, кроме рутинных замечаний Богдановича о том, что демонстрируется очень древний материал, которому от тысячи до нескольких тысяч лет…

Отдыхая от лекций по архитектуре, студенты из Ирака и их любовница не скучали. Их пятнистые собаки били хвостами по стульям, волосы Тии Мбо меняли запах, как только она начинала говорить на родном амхарском языке, и она выглядела более мудрой, когда говорила не на амхарском, а на только что выученном сербском языке. Левой рукой она делала на столе чертежи, а правой ногой в то же самое время под столом без единой ошибки записывала что-то в тетради. Она готовила еду ради своего удовольствия, солила пищу так, как будто солит всю комнату, утверждала, что в одно время с ней то же самое блюдо готовит где-то в Аддис-Абебе и ее мать, и будила своих любовников, когда чувствовала, что на них нападает сон под названием «Зевгар». Кроме этого сна и богатства, вытекавшего из нефтяных скважин, Термези и Абу Хамид унаследовали от своих отцов и одну шахматную партию, которую в их семье играло уже третье поколение, каждый год летом, по одному ходу с каждой стороны в каждый Рамадан. Сейчас как раз приближалось это время, ноги болели, оттого что росла вторая в этом году трава; братья оставили все дела, сели за стол и принялись день и ночь обдумывать два своих хода.

– Вот докуда я допрыгался, прыгая со святого места на святое место! – причитал во время игры Абу Хамид.

– Иногда мне кажется, – говорил в ответ Ибн Язид Термези, – что дни и ночи располагаются в моем прошлом не в том порядке, в каком они приходят ко мне. Все мои прошлые ночи сливаются в памяти со всеми другими прошлыми ночами, а все дни соединяются с днями, как если посмотреть на шахматную доску наискось и соединить все черные поля с черными, а белые с белыми. Наверное, можно увидеть прошлое только с точки зрения королевы или слона: соединив наискось дни или ночи в тот или другой ряд. Настоящее же с его последовательностью дней и ночей видится из перспективы короля, ладьи и пешек. Причем король, ладья и пешка не видят ничего, кроме настоящего. Королева же видит и настоящее, она единственная фигура с двойным зрением. А будущее видит только конь, он способен видеть настоящее на две трети, а будущее на одну треть своего кругозора… К сожалению, мы не кони…

– К счастью, вы не кони, а то бы вы знали, что с вами случится, – отзывалась Тия Мбо, которая сидела и, не отрывая глаз, смотрела на свой бокал. У нее были прекрасные зеленые глаза и ресницы, которыми она задевала брови; говорили, что именно глаза, а не язык выдают ее мысли. У нее был бокал из зеленого хрусталя цвета ее глаз, и она любила сидеть, пить из этого бокала и разглядывать его, держа в руке или поставив на стол. Бокал ей подарили еще в детстве, и это зеленое стекло, которое освещало ей мрак, так же как светлячки освещают ночь путнику, было единственной вещью, которую Мбо привезла с собой из Восточной Африки. Мулатка Мбо смотрела в бокал, ее кровь кипела, оскал дымился, прекрасные глаза, всегда готовые любоваться красотой, никогда не моргали. Однажды вечером она подала своим любовникам огромный поднос куриных задков, зажаренных на углях каштанового дерева.

– Иногда, – сказала она, – мне кажется, что мои глаза просто сроднились с этим бокалом, мой взгляд быстрее всего и легче всего отдыхает, когда останавливается на нем, его зеленый цвет сливается с зеленым цветом моих глаз, он словно стал моим другом… Бывают моменты, когда стекло как будто бы хочет о чем-то мне рассказать; знают ли ваши кони, что это значит?

Иногда сводные братья звали Тию играть с ними в шахматы, но она отказывалась. Она всегда говорила, что на этой доске с людьми играют злые духи, но их увидеть нельзя.

– Как это нельзя увидеть? – спрашивал ее Термези.

– А так, – отвечала она ему, – возьми черную фигуру – и увидишь, что под черной краской у нее белая душа дерева, из которого она сделана. Я хочу сказать, что совершенно неважно, как делятся фигуры снаружи: все они, и черные и белые, на самом деле внутри наполовину белые, наполовину черные и борьба между черными и белыми идет внутри каждой из них, а не снаружи. И на эту внутреннюю борьбу не могут повлиять ходы, которые вы обдумываете. В игре участвуют не только два враждующих войска. Участвует и поле, по которому они ходят. Как только они оказываются на черном поле, черное в белых и черное в черных фигурах, то есть злые духи в людях и злые духи в злых духах черпают силу с этой темной поверхности, из этого мрачного основания. И наоборот, как только они оказываются на белом поле, к ним снизу приходит помощь и поддержка тому светлому, что есть в людях и в злых духах, участвующих в партии. Так что сражаются не только светлые и темные тайны их сущности, но и земля под их ногами. Как же можете вы вашими жалкими ходами повлиять на исход событий? К чему играть в игру, в которой вы никто и ничто?

2

Листья в городе меняли цвет, осень уселась в тарелки и ложки, Тия Мбо привыкала к холоду, готовилась к снегу, заливала на зиму вином виноградные гроздья, чтобы, начиная с весны, подавать к столу свежий виноград. Занятия Богдана Богдановича изменили ритм. Кадры на экране сменялись медленнее, зрителям удавалось разглядеть детали; сходства и различия указывали на то, что все планы фундаментов зданий делятся на несколько семейств. И тогда преподаватель дал первое задание. Надо было выбрать одно из этих семейств и в дальнейшем сосредоточить на нем внимание. И вот вокруг определенных знаков стали формироваться определенные группы студентов. Все то, что демонстрировалось в течение многих недель, теперь предстало перед ними как множество древнейших урбанистических схем, на основании которых требовалось реконструировать древний город и жизнь древнего поселения. Каждая группа, изучив выбранные планы, должна была воссоздать город, его обычаи, здания, транспортные пути, религию, общественное устройство и политические условия жизни – все, вплоть до языка, музыки и других особенностей. И группы взялись за дело. Они работали не над проектами зданий, а над проектом целого утопического города, исходя из тех предположений, которые сделали сами на основании полученных планов.

«Это дьявольски трудно», – думали сначала студенты Богдана Богдановича, мучительно пытаясь распознать на полученных древних планах храм, городскую площадь, пристань или другие постройки поселения. Иногда они просили преподавателя помочь им и дать какие-то объяснения, но он отказывался и всегда отвечал одно и то же:

– Лучше все узнать сразу, чем постепенно. Лучше, например, выучить две вещи вместе, а не по очереди. Два таких знания нельзя даже сравнить друг с другом. Впрочем, еще лучше – выучить не две, а три вещи сразу, именно сразу, а не поочередно. Но человеку трудно выучить одновременно более двух вещей, хотя человек – это единственное существо, которое умеет обратить в мысль съеденный хлеб с сыром.

Тут студенты заметили, что не понимают слов преподавателя, а Тия Мбо засмеялась и сказала, что все это очень просто, а потом привела такой пример:

– У тебя есть муж, и ты узнаешь, что он тебе изменяет, – это значит изучить одну вещь. У тебя есть муж, и ты узнаешь, что он тебе изменяет с твоей сестрой, – это значит выучить две вещи сразу. У тебя есть муж, и ты узнаешь, что он тебе изменяет с твоим братом, – это значит выучить три или даже четыре вещи одновременно.

Студенты смеялись таким примерам, чувствовали себя странно, ходили среди смеха своих товарищей, как ходят по лесу или на ветру, и продолжали блуждать по своим чертежам. Именно тогда, когда все выбирали себе группы, произошла неожиданная вещь. Два студента из Ирака оказались в одной группе, а Тия Мбо – в другой. Им едва удалось уговорить ее перейти к ним в группу, где, по правде говоря, кроме них самих, никого и не было. Она пришла со своим зеленым бокалом, зелеными глазами и с карандашами в бокале, и работа началась. Они выбрали себе архитектурный лексикон, который состоял из знаков странной остроугольной формы, в их комплекте планов бросались в глаза колоннады с треугольными капителями, серповидные пустые пространства и параллельные друг другу продолговатые дворы. И не успели они начать работать, как столкнулись с тем, что означает выучить две вещи сразу, а не две вещи по очереди. Один студент случайно сделал открытие и объявил о нем всем. Знаки, которые они рассматривали в течение месяца, вовсе не были планами строительных сооружений, это были сильно увеличенные буквы древнейших азбук, начиная с иероглифов и кончая греческой скорописью и глаголицей. Взятые отдельно и увеличенные, эти буквенные знаки действительно выглядели как планы зданий, и процесс преподавания Богдана Богдановича должен был показать, как в азбуке определенной культуры обнаруживает себя ее архитектурный язык и то, что этим языком написано. Преподаватель умышленно не сказал об этом заранее, но теперь его студентам уже некуда было деваться: они по привычке воспринимали буквенные знаки как планы построек…

Так студенты из Ирака и их любовница разом выучили две вещи: то, что улицы выбранного ими города – это на самом деле сильно увеличенные стихи, написанные на некоем мертвом языке, и то, что буквы этого языка, который Ибн Язид Термези и Абу Хамид выбрали, не зная, что это за язык, являются клинописью их древней прародины, письменностью шумерской цивилизации, связанной с вавилонскими городами Ур и Урук, которые находятся на территории современного Ирака. Это знание наполнило их удивительной силой, а Тия Мбо сказала:

– Значит, наш город можно прочитать!

Они назвали его «Зевгар», надеясь таким образом победить свой страшный сон.

– Мы и так уже столетиями живем в «Зевгаре», – говорили они, – почему бы не построить дом для этого сна?

Тия Мбо была против такого названия, она чистила рыбу конской скребницей, так что чешуя, как искры, разлеталась во все стороны, носила свой бокал на лекции и любовалась им со всеми его карандашами и ручками. Но над реконструкцией города она работала как одержимая, делая чертежи левой рукой на столе и записывая иногда что-то ногой под столом.

– Вы знаете легенду о дворце в Эфесе? – спросила она как-то раз. – План основания чертят на земле, а дворец возводится в раю. Так человек может купить себе дворец на небесах… Но существуют и другие дворцы, которые, наоборот, проектируются на небе, а возводятся здесь, на земле. Как наш город… Я иногда боюсь этого города. И почему вы меня заставили строить его с вами? Иногда я спрашиваю себя, все ли мои дела и все ли мои поступки в равной степени удалены от меня, подобно тому как точки окружности равноудалены от своего центра. Может быть, некоторые вырываются за границу круга? И чьи же они тогда? Может быть, Бога?

Студенты из Ирака смеялись над страхами Тии Мбо, и, работая над своим проектом, они все вместе создавали улицы, храмы, площади и дворцы, башни и пристани необыкновенного города. Буквы азбуки превращались в здания. Из языка вырастал город. Устав от работы, они после занятий гуляли по улицам Белграда, и он открывал им свое тайное лицо в том же темпе, в каком продвигался на бумаге «Зевгар». Следуя за белградскими ветрами и узнавая их ближе, они поняли, почему так, на первый взгляд бессмысленно и криво, были проложены в свое время улицы. Они услышали, как ночью под мостовой на большой глубине с ревом падают вниз канализационные воды, и почувствовали ту подземную крутизну большого города, от которой на ровном месте начинается головокружение. Они увидели, как освещаемые светофором листья становятся то зелеными, то желтыми, то красными, словно стремительно меняются времена года. Увидели, что люди заставляют каштан и липу стоять в аллеях вместе, хотя эти деревья испокон века не переносят друг друга, настолько, что тот или другой вид в конце концов не выдерживает и засыхает, ведь к старости ненависть становится важнее любви. Ночами они гуляли по городу. Где-то было слышно, как тихо поют женщины, где-то чувствовался запах шкварок на молоке, а издалека доносился гул городского транспорта, огибающего углы улиц. Иногда они оборачивали голову мешочками с теплой золой, чтобы сохранить хорошее зрение в холодную ночь, иногда попадали в летние вечера, когда, ступая по упавшим на землю черешням, слышали, что их косточки скрипят, будто зубы. Они научились узнавать руку зодчего, создавшего здание, руку, которой столетиями покорялись два вечных материала их ремесла: ненавидящие друг друга дерево и камень. Они увидели, как в полночь строители тайно льют вино под фундамент, как, делая кладку, стараются поймать под кирпич тень птицы, они узнали, что деревья для строительства можно рубить только три месяца в году и нельзя в новолуние, иначе заведутся черви, что, прежде чем ударить по камню, надо ему что-то шепнуть, что каждое утро перед работой следует перекрестить себе рот, и они, такие богатые и красивые, чувствовали стыд, потому что все эти люди из века в век были готовы строить, питаясь водой и паприкой, сыром и хлебом… Было очевидно, что свой хлеб с сыром они умели обратить в мысль, и мысль эта была из камня. А Тия Мбо удивила их еще раз.

Она была православной, как и многие ее соплеменники из Эфиопии, и однажды купила у цыган из Панчева маленькую деревянную иконку и повесила ее в автомобиле, на котором ездили Хамид и Термези. А как-то вечером прямо со Скадарлии отвела своих любовников в церковь Александра Невского на вечернюю службу. Они вошли вслед за ней в дымку от пламени свечей, и она сказала им, что хочет помолиться.

– О чем помолиться? – спросили ее Термези и Хамид.

– Я молюсь за «Зевгар».

– За «Зевгар»? – Они засмеялись.

– Зря смеетесь, – ответила им Тия Мбо. – Разве вы не понимаете, что с этим проектом мы оказались в безвыходном положении?

Это была правда. Какое-то время город из клинописи возводился, но потом все зашло в тупик. Буквы стали сопротивляться прочтению.

3

Появились планы, то есть буквы, расшифровать которые было нелегко, а предназначение зданий, которые можно было бы построить на таких фундаментах, казалось полной загадкой. Две вещи представлялись особенно трудными.

1. Среди планов зданий (букв) один имел очень странную ломаную форму, с двумя входами с одной стороны. Они думали, что, может быть, это фундамент какого-то разрушенного храма, но это было лишь предположение. Они нарисовали этот фундамент, то есть написали букву на кусочках бумаги, и все трое носили ее с собой как амулет, безуспешно пытаясь отгадать смысл, скрытый в странном лингвистическом знаке, который не желал становиться зданием. «И чему только может служить такое здание?» – безуспешно задавались они вопросом.

– Один конец истины всегда находится в земле, как корень, который ее питает, – сказал Ибн Язид и начал с лупой в руках изучать каждую букву их стиха, каждую деталь их будущего города. Таким образом в проекте «Зевгар» он обнаружил еще одну загадку:

2. По краям букв имелись неровности, выступы неправильной формы, и студенты не знали, следует ли принимать их во внимание при создании проекта города.

Тогда Тия Мбо предложила проверить, что за текст написан клинописью, с которой они имели дело, и что он значит. Оказалось, что это древний эпос о Гильгамеше, а стих, который был их заданием и из которого они должны были построить свой город, был взят с таблички, описывающей потоп. Стихи, которые стали основой их города и чьи буквы были использованы как планы зданий, описывали ужасные ливни, уничтожающие все живое. Бессмертие находится и исчезает в воде – такую мысль несла табличка, буквы которой они превращали в дома.

Но такая подсказка никак не помогала им решить вопрос относительно неровностей по краям букв или узнать назначение странного здания с двумя входами с одной стороны. Тогда они решили спросить об этих двух вещах своего преподавателя.

– На второй вопрос, – сказал им Богдан Богданович, – ответить нетрудно. Вы можете поступать как хотите. Я же скажу вам только, откуда взялись эти неровности по краям букв. Они никак не связаны с намерением писца и возникли совершенно случайно. Они не влияют ни на форму буквы, ни на содержание и смысл текста. Короче говоря, дело вот в чем: неизвестный нам писец, переписывая эпос о Гильгамеше с каменной таблицы на пергамент лошадиной кровью, работал при свете свечи. Мошек, летавших вокруг свечи, привлекал запах крови, они садились на перо, тут же, утонув, погибали, а потом вместе с лошадиной кровью налипали на буквы, которые выводило перо. Вот откуда неровности по краям букв. Это крошечные трупики мошек. По этому вопросу мне больше добавить нечего.

Что же касается первого вопроса, то он трудный. Другими словами, он такой, что человек, получив ответ на него, должен узнать больше, чем три или четыре вещи сразу, а это превосходит человеческие возможности. И это же защищает нас от вопросов, которые слишком опасны. Но, может быть, однажды этот ответ появится сам собой, так что, вероятно, дело не в ответе, а в его цене. Если она больше, чем вы можете заплатить, а товар вы уже забрали, положение ваше будет не из приятных. Подумайте об этом, и всего вам хорошего…

Теперь студенты продолжали работать над «Зевгаром» с большей осторожностью, дело шло своим чередом, вскоре они закончили свои чертежи, защитили дипломы, забрали собак, сделали еще по одному ходу в унаследованной ими шахматной партии и вернулись домой в Багдад. Тия Мбо, однако, не захотела последовать за Термези и Абу Хамидом.

– Почему бы тебе не поехать с нами в Ирак и не строить там вместе с нами? – спросили они ее при расставании.

– Я останусь в Африке, там буду строить, – ответила им Тия и уехала в Эфиопию, взяв с собой одну из двух собак, ту, у которой было 299 пятен и которая могла кого-нибудь загрызть.

Тия строила больницу и иногда брала почтовый конверт, плакала в него и отправляла, такой мокрый, соленый и пустой, в Багдад. Термези и Абу Хамид стали известными в своей стране архитекторами. Их дальнейшая судьба была сказкой из «Тысячи и одной ночи». И сведения о них, приходившие в Белград, напоминали рассказы этого знаменитого сборника: отрывочные и переделанные рассказчиками по их собственному усмотрению. Во всяком случае, было ясно, что судьба двух бывших студентов из Ирака не была похожей на судьбу их любовницы.

А с Тией Мбо произошло страшное. Во время войны между Эфиопией и Сомали вражеская армия заняла город, в котором Тия Мбо строила больницу. Когда солдаты ворвались в здание, Тия Мбо сидела за своим чертежным столом. Левой рукой она работала карандашом и линейкой, а правой ногой под столом записывала в тетрадь имена всех тех, с кем когда-либо вместе ела. Каждый день она вспоминала очередное имя и под столом вносила его в тетрадку, лежавшую в темноте возле собаки с 299 пятнами, а наверху, на столе, продолжала набрасывать чертежи «Зевгара», потому что он был единственным воспоминанием, которое успокаивало ее в минуты страха.

Солдат, выломав дверь и ворвавшись в комнату, налетел сначала на собаку. Но Тия Мбо на него даже не взглянула. Она сразу посмотрела на его ноги в солдатских ботинках. Пол в помещении был выложен белыми и черными плитами, как того требовал ее проект. Солдат, войдя в комнату, встал на белую плиту и тут столкнулся с собакой. Она зарычала и вскочила, чтобы броситься на человека, но на какое-то мгновение замерла в нерешительности и не пустила в ход свои зубы. Тии Мбо показалось, что она колебалась ровно столько, сколько пятен не хватало ей до трех сотен. Этого оказалось достаточно, чтобы солдат сделал шаг назад (было видно, что он переступил с белой плиты на черную), пришел в себя и убил собаку. Но Тия Мбо, не обращая внимания на происходящее, продолжала смотреть на его ноги. Солдатские ботинки на черной плите были последним, что она видела в жизни. Потому что солдат повернулся, схватил со стола зеленый бокал, разбил его и осколком выколол девушке глаза…

Когда Термези и Абу Хамид узнали о несчастии, они стали вспоминать, как жили с Тией Мбо в Белграде, какие у них были общие планы и намерения, и теперь, более десяти лет спустя, снова достав и развернув чертежи «Зевгара», который они спроектировали в Белграде, но так никогда и не построили, они увидели кляксы по краям букв и снова удивились тому необычному зданию с двумя входами с одной стороны, чье предназначение осталось для них загадкой.

– Смотри тремя, а не двумя глазами, – сказал Термези сводному брату, – ведь Тия Мбо теперь ничего не видит, мы будем смотреть и за нее!

Абу Хамид сидел и чувствовал, как собака у его ног стареет быстрее, чем он сам.

– Почему бы вместо дома на берегу реки нам не построить «Зевгар», которому мы вместе с Тией Мбо отдали свою молодость? – сказал он.

– Зачем нужен такой город? – спросил Термези.

– Мы могли бы привести туда Тию Мбо, чтобы она могла потрогать «Зевгар» руками и поселиться в нем, ведь на бумаге она его уже не увидит. Почему бы и нам не поселиться в стихах? Самые лучшие стихи – это те, в которых можно жить.

Они были настолько богаты, что без труда нашли деньги для такого проекта. Потом определили место на берегу Евфрата, там, где идут красные дожди, и начали строительство точно по чертежам, сделанным в студенческие годы.

Они, конечно, не стали реконструировать весь город полностью, а просто решили построить одну площадь и все, что ее окружает, включая и то необычное здание с двумя входами с одной стороны, чье предназначение не сумели понять. Это была удивительная работа, здания поднимались одно за другим, а когда по небу по второму разу пошли облака, уже проплывавшие здесь когда-то раньше, словно новых больше не осталось и словно все теперь будет повторяться сначала, два сводных брата закончили работу, поселились каждый в своей части «Зевгара», оставив одно здание для Тии Мбо.

Жить в «Зевгаре» было приятно, одно за другим обнаруживались разные практические преимущества зданий, назначение многих из них стало понятно только теперь, однако странная постройка с двумя входами продолжала оставаться загадкой, она берегла свою тайну. Именно там особенно любили сидеть Абу Хамид и Ибн Язид Термези по вечерам, здание было прохладным и с лучшей акустикой, чем остальные дома на их площади. Как-то вечером они сидели и ели хлеб, кусая его с двух сторон, и козий сыр с перцем, думали о Тии Мбо и считали пятна у своей новой собаки. На небе собирались облака, звезды сияли таким колючим блеском, что при взгляде на них щипало в глазах, потом архитекторы услышали, как забарабанил по крыше дождь, Термези встал, посмотрел на улицу из одного входа и, вернувшись назад, сказал:

– Красные дожди – пока свое дело не сделают, не кончатся. Как в нашем сне…

Действительно, ливень обрушился на землю с такой силой, что брызги долетали до лампочек, которые горели только в странном здании, где сейчас сидели два архитектора. И вдруг хлынул сплошной поток, его рев поглотил шум дождя, улицы наполнились бурлящей водой. Страшная красная река ворвалась в здание и, точно повторяя движение пера, которое более тысячи лет назад изобразило тот клинописный знак, что стал основанием здания, хлынула внутрь, дошла до стены, развернулась и потекла назад, до потолка наполняя комнаты водоворотами и грязью. Красный дождь прошел все изгибы и повороты, сделанные когда-то чернилами из лошадиной крови, и еще раз выписал букву, означающую потоп. Когда вода схлынула, а наносы глины высохли, оказалось, что Абу Хамид и Ибн Язид Термези раздавлены и впечатаны в стену потоком воды и грязи, и в течение столетий никто не замечал их тел под коркой засохшей глины.

Нашли их случайно. Какие-то студенты, изучающие архитектуру, получили задание реставрировать странные развалины на берегу Евфрата, они-то и обратили внимание на неровность стен и указали на это преподавателю…

Смерть Милоша Црнянски

Каждое воспоминание ведет к пробуждению и каждое пробуждение наводит на воспоминание. Если вы достаточно проворны, то, может, вам удастся его поймать.

С такими мыслями проснулся в тот день Милош Црнянски. Госпожа Вида приготовила ему валашский хлеб, испеченный в горшке, но Црнянски был стар и на завтрак съел только один кусочек; почти все, что он любил, давно было ему запрещено. Теперь гораздо больше обедов было описано в его книгах, чем оставалось ему съесть в жизни. Ему казалось, что кости его износились и что раньше они принадлежали кому-то другому; однако, так же как волна преодолевает тысячу миль, чтобы шепнуть свое имя берегу, поднимались из его молодости, потерянной в пучинах тишины, волны голода и шептали ему свои имена, потому что он был их берегом.

В полдень он спустился на улицу; падал усталый снег, гость из далекого неба. Црнянски держал в руке две бумажные купюры и чувствовал себя неуверенно, будто все вокруг знали, как собирается он потратить зажатые в кулаке деньги.

В ресторанчике «Пахарь» он сел у окна и заказал фасоль с колбасками, порцию чевапчичей с луком и стакан вина. Он сидел над своим обедом и смотрел. Он смотрел через время, из-за сегодняшнего дня он видел следующий за ним, через пятницу он заглядывал в субботу и, может быть, видел даже кусочек воскресенья. Он думал о том, что, если в жертву состоявшейся любви были принесены две несостоявшиеся, она стоит столько, сколько три обычные любви.

Тут его взгляд упал на блюдо с фасолью. Она стояла перед ним и испускала пар. Он сидел и сначала смотрел на фасоль. И думал, что теперь может рассматривать свою работу писателя с двух сторон зеркала. Поэзия – это венец молчания, знал в этот момент Црнянски, но проза – это плод земли. Если человек долго рассказывает истории, как делал он всю свою жизнь, то рано или поздно он понимает, что его истории, каждую из которых он много раз повторял себе или кому-то другому, бывают, как и все остальные плоды земли, сначала, находясь внутри рассказчика, зелеными, потом, когда их рассказывают, становятся зрелыми, а потом начинают гнить и больше не годятся для употребления. От того, какими сорвет их рассказчик, зелеными, зрелыми или гнилыми, зависят их вкус и ценность. И в этом тоже их сходство с другими плодами земли…

А потом? Потом Црнянски попрощался с тарелкой фасоли, испускавшей пар, и поднял голову. Какое-то время он наблюдал за официанткой, которая считала деньги за столиком в углу. Она считала их в себя и из себя, не прерывая своего шепота, сначала всасывая в себя числа, а потом выдыхая их.

«Надо учитывать и другое, – думал Црнянски, переводя глаза на тарелку чевапчичей с репчатым луком. – Зреет и дерево, а не только растущий на нем плод. А молодость дерева не обязательно совпадает с молодостью плода. Кроме возраста истории существует и возраст того, кто рассказывает. А вкус плода зависит и от того, и от другого.

Молодой рассказчик в силу своей природы желает рассказать свою историю как можно скорее, когда она еще зеленая. Он совершает ошибку и портит вкус истории. Поэтому молодой рассказчик должен сделать то, что ему как раз меньше всего хочется, он должен обуздать свою молодость и не срывать плода до того, как тот созреет, и даже дать ему немного перезреть, прежде чем сорвать его и предложить к столу. Таким образом, молодость, с одной стороны, и перезрелый плод – с другой, кислое и слишком сладкое, уравновесят друг друга и дадут совершенный вкус.

И наоборот, – думал в тот день Црнянски, сидя в „Пахаре“ у занесенного снегом окна. – И наоборот, старый рассказчик должен обязательно сорвать историю немного раньше времени, пока она еще кисловата и не вполне созрела. То есть он тоже должен пойти против своей природы, которая боится терпкого вкуса и стремится обеспечить плоду полное созревание, потому что в течение долгих лет научилась тому, что ожидание приносит пользу. Но именно преждевременно срывая зеленый плод со старой ветки, не дожидаясь привычного созревания, он приведет вещи в равновесие и правильно решит какое-то вселенское уравнение. Так соблюдают меру, – думал в тот день Црнянски, – и так чередуют еду и питье…»

И он повернулся к стакану, который стоял на столе между двумя нетронутыми тарелками. Расположение и соотношение предметов на столе он воспринял как соотношение небесных тел. «Только подтолкни их, – думал он, глядя на стакан, – и можно потом наблюдать за их орбитами.

Однако, – рассуждал дальше Црнянски, – до сих пор разговор шел о литературе. Я наблюдал за миром и свой опыт старался использовать как писатель. И то, что я говорил над тарелками с едой, – все это мысли о литературе. Но теперь наступил момент истины. Пришла пора поменять все местами, и пусть литература, для которой я работал всю мою жизнь, хоть немножко поработает для меня…» Тут он вспомнил, как однажды увидел в Альпах длинную белую веревку, она висела над обрывом, прикрепленная верхним концом к склону, и ветер раскачивал ее. Он тогда сразу понял, что никакая это не веревка, а тоненький водопад. Но сегодня, спустя столько лет, он знал и кое-что еще. Теперь он знал, что и ветер, качавший «веревку», не был ветром. Это было чем-то другим. И чем-то другим он хотел видеть сейчас и литературу.

«Итак, заменим, – подводил итог своим рассуждениям Црнянски, – заменим историю жизнью. И дадим аналогичные оценки. Я стар, – продолжал он, глядя в свой стакан вина, – я стар, и поэтому плод, который я имею, то есть жизнь, мне следует сорвать чуть раньше, чем он вполне созреет. Таким образом, моя старость и преждевременность снятия плода, который теперь уже не история, а жизнь, к тому же моя жизнь, уравновесят друг друга и приведут к равенству двух частей уравнения. Конечно, этот рано сорванный плод будет немного терпким, но разве я сам не учил тому, что надо бороться со своей природой, если хочешь получить совершенство и гармонию вкуса».

И тогда он подозвал официанта, заплатил за нетронутый обед и пошел домой. Црнянски умер намеренно. Он перестал есть и пить, и его жизнь оторвалась от своего стебля несколько раньше, чем это было необходимо. Говорят, умер он злым, как рысь, считая, что все-таки опоздал.

Два сада и другие заметки

Сад ужаса

«Осень была тонкой, как молодость, и вот пришла сразу за ней зима». Так писала мне в октябре прошлого года одна читательница, сообщая, что перед ней лежит старая, испачканная желтком книга, купленная в Константинополе. «Только прочитав изданный в 1984 году „Хазарский словарь», – говорила она, – я поняла, какой книгой владею». Она послала мне несколько отрывков из этой книги, чтобы проверить, права ли она. Потому что вода не видна через вино, но вино видно через воду. Полученные тексты действительно кажутся мне отрывками и переводами из издания Даубмануса, опубликованного в XVII веке. Но как в полдень распознать тот кусочек дня, который раньше других станет вечером! Трудно определить, к какой части словаря можно отнести отрывки, которые я привожу ниже.

Путешествие принцессы Атех

Во время первой остановки принцесса взяла одну рыбу, вырвала у нее пузырь, налила в него соленого вина, засунула обратно в рыбу и все вместе положила под раскаленный камень. Потом она сказала стоящему рядом человеку:

– На мой счастливый вторник выпала ночь, усыпанная звездами, и укутала его, как покрывалом. Через какое-то время пришла заря, покрывало ночи упало, и я увидела, что из-под него, как и вчера, опять показался мой счастливый вторник. Только ночь оставила себе на одну звезду больше. И ты хотел бы купить все это за горсть шкварок!

На это спутник ответил принцессе:

– Я встретил тебя однажды на пустынном берегу, и твоя тень пахла корицей. Когда я подошел к тебе, ты вскрикнула от испуга, но испугалась не меня. Ты смотрела на кого-то рядом со мной, кого я не мог видеть, так же как ты не могла видеть меня. И тогда ты обняла и поцеловала его, а я стоял и смотрел, не видя ничего, кроме твоего счастья и твоих губ в невидимом поцелуе. После любви ты собрала свои волосы, как радугу, и свои тени, пахнущие корицей, и сказала ему на прощание:

– Приходи опять!

Так я узнал, кто я. Я – это «опять».

Сад ужаса

Однажды в прошлом году, в то время, когда сыр заливают растительным маслом, пошли мы с Кривоносовичем во второй половине дня к тому самому Сэмуэлю Коэну, который умеет просвистеть будущее. Про него говорили, что он летом на выгоне доит молоко в колокольчик, а зимой тайно показывает одну картину, от которой люди коченеют от страха. Мы увидели, что он сидит около окна и смотрит через смех, как через бойницу. Мы попросили показать нам картину, он согласился, потому что мы были с ним знакомы и вместе играли на маскарадах, однако он не захотел впустить нас к себе обоих сразу, оправдываясь тем, что у него тесно. Первым вошел Кривоносович и ущипнул Сэмуэла, как делал это, когда тот в своей маске ездил на повозке по рынку. Кривоносович оставался внутри недолго, меньше, чем промежуток времени между двумя петушиными криками, и вылетел на улицу с зеленым лицом, после чего его стошнило рыбой с маслинами в красном вине с Колочепа. Я не стал поддаваться страху и тоже зашел. Внутри все было как на корабле, и лампа под потолком качалась, как будто на волнах. Я увидел на столе часы, которые заводят с помощью пистолетного дула, чернильницу и лист бумаги, на котором Коэн что-то писал, и я, как сумел, запомнил, что там было написано, может быть, это вам пригодится. «В самых важных вещах, – писал Коэн, – принимается во внимание память борзой, а не память человека, потому что она глубже, продолжительнее и точней. К тому же не надо ее толковать как человеческую, потому что она подобна дому во времени».

Тут Коэн развернул на полу и показал мне лист бумаги величиной с небольшой парус, сплошь изрисованный крошечными человеческими фигурками, которые, собравшись стайками, что-то делали, и каждый занимался чем-то своим. На краю карты красными чернилами были записаны какие-то сведения о смехе. Первая фраза была такой: «За сорок дней до рождения человек улыбается первый раз, через сорок дней после смерти – последний». Дальше было неразборчиво. Когда я приблизился и рассмотрел всех этих копошащихся козявок, которые сначала были выгравированы на меди, потом отпечатаны на листах бумаги, а теперь оказались на большой карте, потому что Коэн склеил все листы вместе, я увидел, что это военные и сыщики, и их огромное количество, и они убивают приговоренных к смерти. А каждый из приговоренных показан в момент своей смерти, и этих разных смертей было больше, чем цветов на лугу, и умирающие смотрели из своей смерти на чужую смерть. Они хрипели, задыхались и кричали, как верблюды, но этого рева не было слышно, потому что он уходил внутрь осужденных и вспарывал им утробу, как нож… Разглядывая картину, я спросил, почему Кривоносович так испугался. А Коэн мне ответил:

– Выбирай и ты, как он выбирал, тогда увидишь.

– Что выбирать?

– Выбирай, откуда будешь смотреть. Вот здесь внизу, на нижней кромке картины, построены солдаты, которые смотрят на тебя как на своего командира и ждут твоего приказа. Выбери одного из них, какого хочешь, он будет твоим проводником, а потом смотри внимательно, что будет.

Я выбрал маленького барабанщика, потому что из его глаз выходили слова, которые можно было увидеть и прочитать, как будто его взгляд выписывал их в воздухе: «Определенный цвет мела, определенное движение, сделанное ночью, случайный звук губ, запах лаванды в определенный утренний час или снежинка точно установленного веса – являются ересью!»

Как только я прочитал это, я заметил, что барабанщик, хотя смотрит прямо на меня, палочкой указывает в сторону, чуть выше строя солдат. Я двинулся по карте в том направлении, которое указывала мне палочка, и остановился на солдате, получающем какой-то приказ в виде свернутого в трубку листа бумаги. Потом я увидел, как на следующем перекрестке он передает этот свиток одному всаднику. Картинка сопровождалась записью, которая сообщала, что седло всадника набито волосами турок. Потом я увидел, как конь скачет с седоком на спине мимо всей этой уймы народа на картине к какому-то окопу, там, где идет бой между турками и христианами. Тут этот человек падает с лошади и прямо посреди окопа засыпает, а рядом с ним я вижу тот самый приказ в развернутом виде, и там написано: умрешь во сне! А под этими словами указан день: 22. IV. 1689.

– Ну вот, ты сам выбрал свою смерть, – сказал мне Коэн, – ты умрешь во сне, как этот человек, который спит на картинке. Если бы ты посмотрел на какого-нибудь другого солдата, из тех, что построены внизу карты, а не на барабанщика, он повел бы тебя другой дорогой, получил бы другой приказ, передал бы его кому-то третьему, который поехал бы совсем в другую сторону, и жизнь твоя кончилась бы по-другому, так, как сказано в другом приговоре. Но у тебя есть уже твоя смерть, и лучшей тебе не надо. И вообще, не следует много говорить для ушей. И Сам Бог говорит со своим избранником уста к устам и избегает ушей, потому что им нельзя доверять…

– А этот день, – прервал я его, – это что же, день моей смерти?

– Да, – ответил он.

– И Кривоносович видел дату?

– Видел.

– И какая у него?

– Близко уже…

Я вышел из темноты на свет и в дверях изо всех сил ударил Коэна. Он только поднял с земли шапку, посмотрел на меня своим плоским глазом и сказал:

– Ты б должен был спасибо мне сказать. И еще кое-что. Теперь мы с тобой братья, потому что наши смерти – родные сестры…

Вот как все это было.

Между тем, как вы знаете, в апреле этого года Кривоносович оказался на баркасе Бакича Сапожника и неподалеку от города Нови на них налетел сильный ветер и они перевернулись. С тех пор как он утонул, я постоянно считаю свои дни и не могу заснуть, потому что боюсь, что во сне меня застигнет врасплох смерть. Поэтому я опять разыскал Коэна и попросил его отменить или перенести то, что было нашей общей смертью на карте. Борода выдавала его язык за щекой, и по ней можно было прочитать, что он собирается сказать.

– Это не в моей власти, – произнес он, – дату перенести нельзя. Единственное, что я могу, – это сделать себе самому подарок на день рождения: подарить одной из трех собственных душ два лишних дня жизни. Я возьму их у двух других своих душ, и они будут жить соответственно меньше…

И тогда он взял и написал на карте вместо старой даты новую – 22. IV. 1689.

– А я? – спросил я его.

– У тебя не три души, а только одна, и ты не можешь делить смерть на три части.

Шекспировский сад

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Новелла «Непотопляемая Атлантида» представляет собой беспрецедентную попытку показать глобальное ист...
Жизнию смерть поправ, героиня побеждает, пожалуй, самое страшное – сам страх перед ней. «Поединок со...
Книга повествует о сильных людях в экстремальных ситуациях. Разнообразие персонажей создает широкое ...
Книга повествует о сильных людях в экстремальных ситуациях. Разнообразие персонажей создает широкое ...
Книга повествует о сильных людях в экстремальных ситуациях. Разнообразие персонажей создает широкое ...