Невидимая сторона Луны (сборник) Павич Милорад

И началось долгое ночное плавание слепой Велучи. Каждый посетитель, поднимаясь на борт, покупал медное колечко и напечатанную в Венеции маленькую книжечку в золотом переплете с подробным описанием живших на судне девушек и всех известных им способов ублажить пришедшего в каюту гостя. Нормой было с десяток мужчин в день на одну девушку, и они плавали так от весны до весны, от порта до порта, удивляясь тому, что весь мир знает их имена и их достоинства. Вечерние посетители оставляли колечки на судне, надевая их на пальцы своим избранницам, те же должны были утром вернуть капитану по кольцу с каждого пальца, каждая для десяти новых, завтрашних гостей. А книжечки гости уносили с собой и дарили потом друзьям. Так замыкался круг, но не с помощью колец, которые всегда оставались на борту, а с помощью этих книжечек.

Мужчины любят зрением, а женщины слухом, тем не менее глухая Велуча любила лучше, чем другие. Приходившие на судно все чаще требовали именно ее, тайно отрезали у нее прядь волос и посылали в письмах родственникам, чтобы те могли узнать ее, когда и сами окажутся на борту.

«Женщина не мыло, не измылится», – говорили о ней, смеясь, и молва о Велуче ширилась быстрее, чем двигалось судно, причем описать словами впечатления от свидания с ней не удавалось никому, и все выражалось движением руки и свистом. Медные колечки надевали ей иногда и на пальцы ног, потому что, бывало, на руках уже не оставалось места. А она не видела и не слышала ничего из того, что происходило с ней и вокруг нее, и продолжала оставаться самой желанной.

«Днем ее ум работает быстрее, чем сердце, но ночью наоборот», – перешептывались другие девушки.

Принимая и снимая кольца, слепая Велуча прошла на женском судне все Адриатическое и Ионическое море от Анконы до Венеции, от Бари до Драча, от Дубровника до Корфу и только спустя долгое время как-то раз сказала:

– Чудная какая-то это деревня, в которой мы живем, – всё подвалы под землей, а улиц на солнце почти и нет, должно быть, оттого все так качается…

Только тогда стало ясно, что она не знает, где находится. И ей объяснили, опустив ее руку в морскую воду, что живет она на судне. Велуча по-прежнему не выражала беспокойства, только иногда ей снилось, что ее уши, отделившись от головы, словно две бабочки, летят на сушу, чтобы принести ей чей-то голос или чье-то имя. Но когда она просыпалась, уши, совершенно пустые, были на месте. Иногда она, совсем глухая, играла на своей пастушьей свирели, но свирель давно уже не издавала ни мелодии, ни даже писка, – правда, Велуча этого не могла знать. Говорить она почти не говорила, словно боялась, что со словами из нее вытечет кровь. Правда, было одно-единственное исключение. Она утверждала, что ветры, которые постоянно раскачивали их судно, могут сделать ребенка. Другие девушки знали, что таких, как Велуча, действительно в каждом ветре ждет любовник и что поэтому она действительно может от любого ветра зачать ребенка, и они с ужасом слушали, как она молит о том, чего все они так боялись. Она сидела на палубе и молилась ветрам. Ветры были ее церковью. Она призывала их по именам, заклиная одарить ее плодом.

Она молила Западняк, или Горник, на котором пишут то, что хотят забыть; и Бурю, при которой продают честь слева, чтобы сохранить ее справа; и Восточняк, в который мужчине великий грех мочиться; и Холодняк, который по пятницам не вращает крылья ветряных мельниц, путает дороги и заворачивает тропы обратно, к их началу; и Юго, женатый ветер, который может узлом завязать башню; и Вихорь, который помогает спастись бегством и о котором просят Бога и от Бога его получают; и Полночник, от которого проглатывают язык и створаживается молоко; и Полежак, который, чтоб стихнуть, ищет свечу в день святого Павла и от которого можно в пост оскоромиться; и Вертушину, которая разделяет руку и ложку, пересчитывает шерстинки на собаке и звезды на небе; и Копиляк, который несется быстрее коня, который можно убить камнем и который дует на локоть; и Северац, от которого бросают колеса и приклады в огонь; и Желтый ветер, который приносит сглаз и его ловят зеркалом, чтобы послать чары назад; и Чух, дитя ветров, который может во сне освободить горбуна от горба и повесить тот на ветку клена; и Модрик, который дует через день и может захлебнуться в половнике с вином; и Топлик, который водит войска и конницу, пашет якорем, а жнет саблей; и слепую Анжелию, которая лед в кровать, а снег в миску приносит; и Снегожор, от которого шапки в огонь бросают; и Устоку, которая перевозит в дольний мир срамные части тела и по запаху которой можно определить день недели…

Так, моля ветры дать ей дитя, прошла Велуча и через более страшные непогоды, чем те, которые когда бы то ни было приносили ветры. На шести языках и трех диалектах ею нарасхват пользовались солдаты, под градом ударов противостоящих друг другу грамматик женское судно проплыло через войну между Венецией и Австрией, краем зацепило восстания в турецкой империи, которые откололи от Константинополя Триполи, Тунис и Алжир, его подгоняли те же течения, которые влекли корабли, участвовавшие в кандийской войне, оно прошло сквозь венецианский флот, когда он участвовал в осаде Клиса и Макарской крайны, и оно единственное никогда не спускало флага. В Герцег-Нови Велуча заработала свою первую болезнь, болезнь, которая разрушала то, чего у нее не было, – слух, на Сицилии вторую – болезнь глаз, смертельную для тех, кто видит. Кроме нее, глухой Велучи, все слышали в Задаре весть, что Шелковолосый Павле погиб и что один турок ездит верхом со стременами, сделанными из его шелковистых волос. В Шибенике один из гостей потребовал, чтобы она танцевала, и она, обняв его за шею, танцевала лучше всех, хотя не слышала ни звука. Всем давно было ясно, что она без ума от своего вечного ремесла, мужчины шептали, что для каждого из них у нее найдется капелька сладкого девичьего пота, а девушки знали, что она ни разу не потребовала у хозяина судна ни гроша за свои любовные труды…

Но все оказалось напрасно, ребенка у нее не было. А потом как-то раз, на Коринфе, девушки увидели то, чего слепая Велуча увидеть не могла, – она поседела.

– Скоро и грудь у нее отвиснет, – говорили они со злорадством.

Среди них было много новых, молодых, и слава Велучи меркла. Все меньше людей приходило в ее каюту на судне. Все реже на ее руках появлялись медные колечки. Однажды ее постель оставалась пустой всю ночь, и девушки нашли ее в слезах. Они гладили ее оливковыми веточками по голове, не понимая, почему она плачет, и изумились, услышав слова, о которых люди рассказывают и по сию пору:

– Мой Павле Шелковолосый за все эти долгие годы ни разу не обманул меня, по десять раз за ночь приходил ласкать, ложась рядом. Теперь он больше не приходит. Самый красивый, единственный на свете мужчина меня больше не любит. Шелковолосый Павле нашел себе другую…

Сказала и бросилась в море…

То место здесь так и зовут, по той ее славе, которую не опишешь. Всякий, кто проплывает здесь, бросает весла, взмахивает рукой и присвистывает. А раз это так, то и я вот на этом месте бросаю весла, взмахиваю рукой и пытаюсь вспомнить тот самый свист из XVII века.

Инфаркт

Стоял солнечный полдень весны, похожий на незрелые фрукты.

Человек двигался по улице, закутавшись в вываливающееся из пододеяльника одеяло. Через тонкую хлопчатобумажную ткань он сжимал его края, чтобы оно с него не сползло. Человек приблизился к Байлониеву рынку, в это время дня всегда полупустому, и пересекал один из его углов, срезая путь, чтобы выйти к церкви и дальше, к Ботаническому саду. Кое-кто из еще остававшихся здесь продавцов издевательски приветствовал его, и он спешил уйти подальше, чувствуя, что одеяло не слишком прикрывает его наготу.

– Похоже, его голодный делал! – бросил кто-то ему вслед.

Уже при выходе с рынка, возле последнего прилавка, три продавца приветствовали его словами «добрый день», и в первый момент он не заметил разницы между ними и остальными. Но тут один из них, высокий костлявый громила, с костями такими крупными, что из них можно было бы делать стулья, загородил ему дорогу и спросил:

– А ты, приятель, далеко собрался?

Подошли и двое других, и человеку в одеяле стало страшно. Краем глаза он заметил в глубине улицы, у них за спиной, несколько фигур в синей форме, и в его сознании мелькнуло: «Они ничего мне не сделают, там милиция». Однако, хотя форма на людях, которые уже исчезли за дверью какого-то ведомства, действительно была синей, на головах у них были фески. В тот момент громила приблизился к нему и ловким движением, таким быстрым, словно он на лету хватает муху, сунул руку под одеяло и ощупал его. Будто перед ним курица или поросенок на рынке. Человек хотел ударить его, но рука громилы уже была снаружи, он на мгновение поднес ее к носу, обнюхал и рассмеялся. Стало ясно, что таким способом он получил кое-какую информацию о своей жертве. Он стоял лицом к солнцу, и человек в одеяле смог теперь лучше рассмотреть его – оказалось, что он из тех, у кого на лице трехдневная щетина, напоминающая паутину, и говорил он, покачиваясь и с трудом складывая фразы на том языке, которым пользовался:

– Пойдем с нами. Мы развлекаться мало, а ты потом иди своя дорога…

В тот же миг самый низенький из всей компании резко повернулся и направился в сторону подвала одного из ближайших зданий. Его коренастая фигура выглядела так, словно у него не было головы, а одна только шея, на которой ближе к верхушке росло два уха и немного волос. Третий продавец в это время уже оказался у человека за спиной, и он понял, что вся троица быстро и слаженно приводит в действие свой план, не дожидаясь его согласия. Он снова подумал, что надо броситься на громилу, но почувствовал, что, если сделает это, одеяло упадет с него. Тогда он вдохнул побольше воздуха, чтобы закричать. И закричал так, что этот крик разбудил его…

Он лежал, закутавшись в одеяло, то самое, из сна. Встал, быстро оделся и пошел завтракать… Ел он, откусывая большие куски, но в течение всего завтрака что-то страшное возвращалось ему на ум, так же как возвращались и куски пищи. У него было почти физическое ощущение того, что сон его продолжается где-то в другом месте и что, пока он здесь ест, там три продавца с рынка заматывают его в одеяло, чтобы изнасиловать в том самом подвале.

Человек встал, решив прекратить завтрак и сделать несколько физических упражнений, чтобы взбодриться после сна. Открыл окно, комнату наполнил свежий воздух весны, он начал делать наклоны, взявшись руками крест-накрест за уши и стараясь локтями достать колени. Потом взял шарик из хлебного мякиша, скрестил пальцы и начал катать его по столу, заставляя себя почувствовать, что подушечки пальцев имеют дело только с одним комочком, хотя они сигнализировали о двух. И тут зевнул. Зевнул и окаменел от страха. Потому что пока он зевал, совершенно отчетливо раздались голоса. Он не знал, откуда они доносились, но звуки их были ясными, они перекликались в каком-то, судя по эху, узком пространстве, и по топотанию многих пар ног по ступенькам было слышно, что переносят что-то тяжелое.

– Смотри за его головой, – произнес свистящий голос того, кто заносил, но в этот момент человек перестал зевать, и голоса тут же исчезли.

Он снова быстро раскрыл рот, однако ничего не услышал. Значит, он мог контролировать сон только тогда, когда действительно зевал. В других случаях ничего не было. А ведь там с ним происходило что-то ужасное, что-то неподвластное ему, о чем узнать он мог только таким странным способом.

Человек встал и пошел на работу. Дорога его проходила мимо Байлониева рынка, и в первый момент он заколебался, стоит ли повторять тот путь, который он выбрал во сне. Но потом решился. Пересек рынок точно в том же месте, по которому проходил, видя сон, и ему показалось, что он узнает лица тех продавцов, которые приветствовали его тогда. Сейчас они тоже окликали его, предлагая свой товар. Человек поспешил к последнему прилавку, говоря себе: «Если замечу здесь и тех троих, то значит, все это ерунда и нет никакой опасности, ведь судя по тому, что я слышал, зевая, сейчас они должны быть в подвале возле церкви вместе со мной, замотанными в одеяло».

И тут ему в голову пришла идея, которая могла оказаться спасительной. Он подбежал к подвалу дома рядом с церковью и буквально скатился вниз по ступенькам. В затхлом полумраке никого не было. Правда, в углу лежало грязное одеяло, но было очевидно, что здесь давно никто не спал. Успокоившись, человек вышел на улицу, на свет дня, радостно потянулся и зевнул. И тут же, зевая, услышал крик. Крик, каким кричат всего раз в жизни, крик, который становится истинным именем человека, причем чаще всего таким именем, которое дается не в начале жизни, а в ее конце. Это был крик, который вскрывает все чувства, крик, который может перерезать глотку тому, кто, словно собственную душу, испускает его. И человек в этом крике узнал собственный голос. И торопливые слова людей, которые громко дышали вокруг. И тогда он снова закрыл рот, и снова все исчезло. Бесповоротно. Напрасно он судорожно разевал рот, напрасно потягивался, пытался повторить зевок – все, что происходило с ним дальше, было за пределами его знания и контроля, а ему оставалось только биться головой о стенку, пытаясь угадать, как разворачиваются ужасающие события и невидимая борьба.

Он сел, как обычно, на трамвай «десятку» и поехал в сторону клиник. Его окружали в основном знакомые лица тех, кто каждое утро в одно время с ним ехал на работу. Возле окна с открывающейся форточкой сидел кто-то, кого он со спины никак не мог узнать. В трамвае было душно, и человек невольно начал нервничать, что не знает, кто эта личность, которая с таким упорством не замечает, что форточка закрыта. Его озлобленность росла, несколько раз он хотел встать и посмотреть, кто же это не хочет открывать окно, уверенный, что узнал бы его. И тут он вдруг вспомнил, что раздражает его вовсе не это, а нечто гораздо более важное. Что-то все время не давало ему покоя. Сейчас наконец он понял, что именно. Во сне у него был где-то в одеяле спрятан нож. Нож, который ночью он лихорадочно пытался отыскать под пододеяльником, пока к нему приближались те люди. Значит, небольшая надежда все-таки была. Он вышел на остановке у клиники, вошел в лабораторию, сел за микроскоп и начал работать как обычно. Точнее говоря, вести себя как обычно.

– Что с вами? Какой-то вы бледный, – заметил один из лаборантов.

– Ничего, – ответил человек и зевнул. И тут же снова услышал тот самый голос, голос того, кто его заносил и кто плохо знал язык, на котором говорил:

– Берегись, може, нож у него… Держи! Держи ему!..

Фрагмент звука снова прервался, и человек в первый раз сообразил, откуда взялось все, что с ним происходило.

«Один зевок – полсна! – подумал он. – Стоит зевнуть, и немного приоткрывается завеса, отделяющая явь от сна. И через образовавшуюся щелку, если сконцентрировать на этом внимание, можно увидеть кое-что из этой параллельной реальности, которая и днем, когда мы бодрствуем, протекает через сны.

Однако, – продолжал думать он, – если это и так, то все равно не так-то все просто. Может быть, сон, как разбойник, поджидает зевок в засаде? Имеют ли эти люди надо мной власть тогда, когда я перестаю зевать и полностью нахожусь в пределах яви?» – спросил себя человек и тут же сам ответил, что это возможно, потому что во сне действие развивалось невероятно медленно. Точнее говоря, с большими паузами. Он позавтракал, сделал гимнастику, пешком прошел через рынок, зашел в подвал, сел на «десятку», проехал по кольцу до Славии и вышел на остановке «Больница», а они за все это время едва успели пронести его через улицу и спуститься с ним по ступенькам в подвал, опасаясь, нет ли у него ножа.

«Следовательно, – думал он, – ни в коем случае нельзя больше зевать. Это единственный способ оттянуть то неизбежное, что вот-вот должно произойти». И человек решил больше не зевать. Любой ценой. Ни сейчас, ни когда бы то ни было. Вообще никогда, если потребуется. Такое решение немного успокоило его, и он закончил работу, ни разу не зевнув. Пил кофе. Обедал в ресторанчике вблизи Ботанического сада, потом пошел домой, прилег отдохнуть, стараясь не заснуть, но, утомленный впечатлениями дня, все же заснул. Спал он спокойно, во сне не дергался. Проснулся, огляделся вокруг и в первый раз за день улыбнулся.

«Чепуха», – первое, что он сказал себе, вспомнив кошмар прошлой ночи. Встал, сварил кофе и взял газету. И только хотел отпить глоток, как это произошло. Он зевнул еще прежде, чем понял, что делает, и тут же услышал голос того самого, который плохо говорит:

– Вот его! Схватиль ему! – И снова крик! На этот раз чужой. – Чуть не зарезал меня, сука! Не выпускай! Не выпускай! Я буду судить его! Убить меня хотел, чтобы не судили! Дайте мне этот нож! – кричал громила из сна. – Его нож давайте…

И тут все исчезло. Зевок кончился, а с ним оборвались и звуки из сна. Человек вскочил как ошпаренный и начал искать по всему дому свой нож. Но ножа нигде не было, словно он сквозь землю провалился.

«Невероятно, – думал он. – Но я почти уверен, что ножа здесь нет именно потому, что он там, в руке того типа с паутиной на лице и трехдневной щетиной».

Человек посмотрелся в зеркало, надел шляпу, чтобы спрятать волосы от самого себя, потому что непонятно отчего он вдруг страшно испугался волос на собственной голове, и вышел. Он сидел за столиком на веранде ресторана «У Байлони», где и на внешней стене здания висели картины, а также меню и дипломы в рамках. Во время ужина он постоянно курил. Он решил, докурив одну сигарету, тут же прикуривать от нее следующую, для того чтобы подавить любую дальнейшую возможность зевнуть. Он был непоколебимо настроен выдержать. Он сознавал, что громила из сна, тяжело раненный, подстерегает его неизвестно где, сжимая в руке его же собственный нож, приготовившись вонзить его прямо ему в сердце, едва он зевнет. А остальные люди из подвала все это время держат его, как свинью, предназначенную на убой. И он решил, что не даст им такого шанса. Вечер перешел в ночь, ночь близилась к концу; уже на заре он вернулся домой, разделся и лег. Заснул, потом проснулся, пошел на работу, и ничего не произошло. Ничего не произошло и в следующие дни. Сначала ему было страшно, но потом он стал обо всем этом забывать. В жизни человека бывают периоды, когда зевота к нему не приходит, точно так же как бывает, что ветра нет целую неделю, а то и несколько месяцев.

Весна набирала силу, приближались дни, похожие на пиво с пеной над кружкой, дни, до краев заполненные искристым воздухом, и всегда, так же как это бывает и с пивом, чудесней всего были первые глотки, а потом человек уже уставал даже и от самых прекрасных дней, так же как устает от новых и новых глотков пива. Каждый следующий всегда кажется менее вкусным, чем предыдущий.

Однажды вечером человек сидел с одним своим знакомым во дворике ресторана «Мадера» и вдруг, спустя долгое время, снова испугался. Он подумал: «Плохой сон нужно кому-нибудь рассказать, чтобы он сбылся на словах, а не на деле». И решил рассказать свою историю, чтобы таким образом от нее освободиться. В «Мадере» весь дворик увит розами, они спускаются с ограды прямо в тарелки, так что посетителям приходится отстранять их вилками, чтобы отправить кусок в рот. После ужина они закурили, настроение у них было прекрасное, человек смотрел на своего собеседника, дым их сигарет соединялся у них над головами, и он начал рассказывать свой сон. Рассказ был окончен, ночь приближалась к зениту, человек чувствовал облегчение, словно теперь он спасен. Его собеседник, только что сонно дослушавший конец истории, вдруг зевнул. Невольно вслед за ним зевнул и человек, рассказавший ее. Зевнул совсем кратко. Но этого оказалось достаточно. Достаточно для того, чтобы громила из сна использовал шанс. Рассказчик почувствовал, как лезвие ножа проникает ему прямо в сердце, по форме боли он даже узнал форму своего ножа. Он попытался как можно скорее закрыть рот, но опоздал. Опоздал буквально на долю секунды.

Человек, который слушал историю, был мертв.

Души купаются в последний раз

Немногим известно, что кроме солнечной тени существует и тень лунная, уголок земли, где лунный свет скапливается редко, едва ли раз в год, и что одно такое место есть на улице Рузвельта, той самой, что спускается к Дунаю, проходя мимо четырех кладбищ – Нового, Еврейского, Освободителей Белграда и Французского. В этой тени, за домом номер 4, уже во второй раз пряталась Омица, которая все это рассказала потом возчикам в корчме «Жагубица». В ней угасал двадцать седьмой день месяца, и ее прошибал третий пот, сухой, как змеиная кожа, и мокрый еще только на платье под мышками. Было 19 октября, накануне Дня поминовения мертвых, когда души купаются в последний раз.

Упомянутая улица Рузвельта, вдоль которой теснятся домишки с цветами, венками и свечками, десятилетиями пролегает между лавками похоронных принадлежностей в первых этажах домов и мастерскими при них во дворах за домами. С 1929 года хозяйка одного из таких магазинчиков, Ивана Цветич, в своем доме под номером 4 держала дело, а в будильнике – как Омица только что узнала – дукаты, скопленные годами тяжелого ремесла в домике за воротами. Ивана Цветич жила одна, как нос посреди лица; ей приходилось самой есть, самой ложку себе подавать, самой однажды уронить голову в тарелку с супом. Работала до поздней ночи она тоже одна, не считая какого-нибудь бродяги, которого она иногда брала себе в помощь, если работы накапливалось столько, что некогда было яйца посолить.

Уже второй вечер Омица, наслушавшись рассказов про Ивану Цветич, следила за старухой из своего куска темноты и выжидала удобный момент, чтобы добраться до часов, отсчитывавших в мастерской дукаты. Она закусила воротник, чтобы не стучать зубами, соленые косы у нее чесались, потому что им шел уже третий день, но она не шевелилась, уткнувшись подбородком в грудь. И совершенно не дыша. Здесь, где трамвайные пути из Раковицы переходили в обычную дорогу до Карабурмы и Панчевского моста почти в полной темноте, народу было столько, что можно было до самой аптеки шагать по чужим пальцам, так что Омица надеялась на мрак и давку, которые скроют ее, если разразится скандал и по злой случайности на окружавшую ее тьму вдруг прольется свет. Наблюдала и сама Омица, и мука, которая мучилась в ней, но эти четыре глаза глотали непрожеванным каждый шаг и каждое движение старой женщины, которая оба вечера ходила то в дом, то в погреб в длинном рабочем платье, с глазами, полными первого «рыбьего» снега того года.

У старухи – Омице это было видно – уже начали прорастать волосы на подбородке, а правой рукой при ходьбе она размахивала больше, чем другой, словно та была тяжелее. На самом деле она хромала на левую ногу, и поэтому-то рука у нее, таким образом, стирала вокруг себя ночь. Она как раз только что вернулась из погреба, таща под мышкой два желтых круга – круг воска и круг сыра. Взбодрила огонь в железной печке, закрыла за собой дверь, не закрыв дверку за огнем, отчего Омица смогла теперь через окно осмотреть всю комнату с будильником. Видно было как в фонаре.

Старуха поставила на огонь два медных котла, взяла один из двух принесенных кругов, разломала его и бросила в один котел, потом ломти другого во второй. Когда они растаяли и начали кипеть, запахло сразу и сыром, и воском. Тогда в один из котлов она накрошила хлеба и взяла нож. Тут голодная Омица подумала: ты посмотри на нее, да ведь у меня никаких слюней не хватит! – а старуха взяла пучок шерстяных ниток, отрезала от него небольшой снопик и начала делать петли, завязывая зубами узлы. Потом повернулась к большому деревянному колесу, ось которого подпирала потолок. По краю колеса были воткнуты крючки, на которые, постепенно поворачивая его, старуха принялась цеплять за петли нитки. Покончив с этим, она из медного котла с тюрей наложила себе в миску ужин и поставила миску на колесо.

Затем, натягивая нитку на каждой петельке, старуха каждый из этих фитилей стала заливать воском из другого котла. Когда, по мере продвижения работы, стоявшая на колесе миска оказывалась перед ней, она зачерпывала большой ложкой пищу и отправляла себе в рот, а после другой большой ложкой продолжала черпать из второй посудины воск и слой за слоем наносить его на свечи. После того как все было сделано, она сняла уже залитые фитили, прицепила их с другого конца к тем же крючкам на колесе и стала заливать с другой стороны. Потом сняла готовые свечи, откатила их через весь стол на другой его конец и подошла к печке, чтобы посильнее распалить огонь для новой порции воска. Но оказалось, что в комнате нет дров. Старуха вышла во двор и тут же налетела на Омицу. Та, с трудом сдержав крик, едва успела отскочить и спрятаться среди кустов роз, колючих, как рыбьи кости. Из мрака и забрызганной грязью снежной пены Омица увидела, что старуха забыла во дворе топор. Ночь успокоилась и устоялась, ни с одного ее конца еще не было видно седины, а снег и редкий свет на улице заставили девушку поспешить.

Она сжала в руке топорище, разулась, чтоб не зацепиться за порог, вошла и ударила старуху сзади. Как раз в этот миг та снова потянулась к миске, поэтому удар пришелся не по затылку, а в ухо. Старуха, не издав ни звука, развернулась, прижала руку Омицы ухватом и головой ударила ее в живот. Девушка, стараясь не закричать, упала, потянув ее за собой. Мгновение они смотрели друг другу в глаза, а потом старуха подобралась и ловким движением стянула с нее трусы. Потом вытащила у себя из-под фартука огроменный член, вдоль которого тянулась набрякшая жила, а на конце дышал большой синий гриб. Не успела Омица понять, что это вовсе не женщина, как незнакомец уже проник в нее, распластав под тяжестью своего веса и возраста, и теперь судил и славил, не издавая ни звука. Она почувствовала, как его жила бьется в ней, словно сердце, и как где-то глубоко-глубоко, там, где разделяются дни и ночи, капает в нее горячий воск.

А потом незнакомец встал, взял с огня миску с тюрей и протянул ей.

– Как тебя зовут? – спросила она, прикрывая глаза волосами.

– Иван, Петр и Дамиан. – Голос у него был скрипучим, словно доносился сквозь горсть песка.

– У тебя три имени? – спросила она, смеясь.

Тут ей показалось, что комната стала уже, дверь переместилась с одной стены на другую, что ее со всех сторон окружает тепло, а свербящее тело расслабилось и, сытое, истекает кровью. И когда он снова лег рядом с ней, то ей было с ним хорошо и тогда, и во второй, и в третий раз.

«У него действительно три имени», – подумала она, прежде чем заснуть. И ей не было жалко, что умрет она на три дня раньше, ведь женскому роду суждено жить меньше настолько, насколько чаще была у них радость…

А он зажал ее ногу своей, чтобы она не сбежала, и так вместе провели они ночь. На заре он взял три свечи и вывел ее на мороз, который больно искусал им щеки. Стиснул ее руку, и они двинулись вдоль улицы в сторону кладбища. Вошли через боковые ворота, и он, словно сажая что-то, воткнул в землю свои три свечи. И тут вдруг день словно загорелся на этих трех свечах, заблестел откуда-то со стороны реки, снег засиял белизной, а ночь поседела, падающие снежинки зарумянились, а собаки, сидящие на своем лае, как на цепи, все разом погрузились в сон. Омица и незнакомец переглянулись, он выпустил ее руку и произнес каким-то женским голосом:

– Доброе утро!

Она поцеловала его и повернулась, чтоб уйти. В этот момент ей показалось, что его словно и не было, что на самом деле это была Ивана Цветич, но тут же она почувствовала, что кровоточит, а это было – она знала – от него.

Тут взгляд ее упал на холмик с его свечами, и она прочитала на нем имена: Иван. Петр. Дамиан.

Завтрак

До войны я любил есть на завтрак колбаски, сваренные в чае из моченых яблок. По прошествии тысячи военных дней, сразу после возвращения в Белград, я решил бросить все свои прежние занятия и открыть мясную лавку. Снял на Дорчоле выходящее на две улицы просторное здание, из которого можно было увидеть заворачивающий за угол автомобиль два раза в окнах, а третий раз в комнатном зеркале. В этом не принадлежащем мне здании и лавке я чувствовал себя немного потерянным, и единственным, что казалось мне здесь знакомым, был холод. Это был «мой» холод, такой, словно его перенесли сюда из нашего довоенного белградского дома. Дело в том, что до войны здесь, в Белграде, у меня был дом, и тоже на Дорчоле, и в доме была жена, которая учила наших кошек креститься, и три сына, таких крупных, что слеза любого из них могла разбить стакан, и весельчак-отец, который носил такие длинные усы, что разжигал ими сигареты. Но теперь никого из них не осталось на этом свете, и я сам, как только вошел в свое новое жилище, сразу бросил на стол новую скатерть, и от этого движения картины на стенах слегка дрогнули. В спальню, точно такую же, как была в нашем старом доме, вела двустворчатая застекленная дверь, и в этой двери, как в шкафу, стояли книги. Поселившись здесь, я тут же заметил, что в новом доме хлеб за ночь покрывается плесенью, но на хлеб я теперь больше не обращал внимания. Еще оказалось, что в этом доме легко теряются вещи, да притом так основательно, что на их поиски потом нужно лет десять. Но и это меня не беспокоило, времени у меня было полно. Я носил свое обручальное кольцо из зеленого золота и так рьяно занимался новым для себя делом мясника, словно пришпоривал коня под горой Авалой (где мой конь действительно на двух ногах прошел через всю войну, которая продлилась ровно столько, сколько потребовалось для того, чтобы в меня попала пуля).

Эта война, словно пробор, разделила меня на две части, и получилось, что до войны я любил одни вещи, а после нее совершенно другие. Когда-то, до войны и на войне, я страдал ревматизмом, однако после того, как вернулся из армии, никогда даже не чувствовал, что у меня есть кости, просто не знал, где они у меня находятся. Вместо белого вина я люблю теперь красное, меня постоянно преследует сильнейшая жажда, неутолимая и молодеющая с каждым утром, так что теперь стакан стоит между мной и тарелкой, а раньше тарелка разделяла меня и стакан. Я больше не держу собак, по субботам люблю оставаться дома и слушать, как ключи сами собой щелкают в замочных скважинах моего жилища, от чего у моего помощника Николы Пастрмаца случаются судороги. Этот Никола Пастрмац в армии был моим подчиненным, нас вместе ранили, и сейчас он помогает мне в лавке. Он знает, что я не люблю, когда мне надоедают дети, которые, возвращаясь из школы имени Янко Веселиновича, играют в «чет-нечет» веточками акации, и он разгоняет их, бурча себе под нос:

– А потом кто-нибудь напорется на колючку, и что тогда?!

Он приходил каждое утро, чтобы вымыть пивом листья рододендрона, стоявшего в столовой, и подать мне завтрак. Это была одна из привычек, сложившихся до войны, – утром на серебряном подносе получить колбаску, сваренную в чае из моченых яблок. И теперь утром по субботам Пастрмац подавал мне на точно таком же подносе из серебра такую же колбаску, которая, как и прежде, была сварена в яблочном чае. Между тем, с тех пор как я переменил род занятий и стал мясником, мне это больше не нравилось, и чаще всего я вставал из-за стола, оставив завтрак нетронутым.

Потом я каждое утро спускался на первый этаж в лавку и там вместе с мясом давал постоянным покупателям и какой-нибудь совет, например:

– Кто хочет иметь вторую половину жизни, должен оставаться в первой половине всего остального, друг мой!

Жил я по-простому, как в армии; правда, поговаривали, что вторник и пятница в наш дом не заходят, но мы отмахивались, и по вечерам я спокойно смотрел на свой нос, который распарывал надвое все ночи, проплывавшие надо мною. В лавке я аккуратно натягивал чехлы на ножи и топоры после их использования, взмахивал бровями, читая «Политику», и чувствовал, что дни больше не прилегают друг к другу так, как надо, и что в последнее время между ними, особенно на швах между пятницей и субботой, появляются трещины.

Так под каким-то двойным временем, как под кастрюлей с двойным дном, текла моя жизнь, и вдруг однажды вечером (по расчетам Николы Пастрмаца, ровно на Куриное рождество) у меня появилось на крупицу разума больше, чем было раньше. А это не так уж мало. В тот вечер, лежа в темноте, я услышал какое-то звяканье, похожее на звон бокалов. Я зажег свет и обошел всю комнату, но в ней никого не было. Я снова лег и снова услышал зво бокалов и какой-то странный шум, словно трутся друг о друга две кости. Я не суеверен, но волосы у меня на голове коснулись ушей и по спине волной пробежали мурашки. Я притаился за собственными зубами и вдруг ясно услышал разговор. На этот раз я не стал зажигать свет, а принялся подслушивать около входной двери, возле окон и рядом с печью, на которой были трещины, отчего она начинала смеяться всякий раз, как ее топили. Но ничего у меня не получилось. Тут я вспомнил, как на фронте стрелял в темноте, я закрыл глаза, вытянул правую руку и пошел за звуком. Стояла осень, наступало время, когда месяцы без «р» сменяются месяцами с «р», приближался момент истины, когда в вино перестают добавлять воду. С вытянутыми пальцами я шел в сторону того места, откуда слышался звон бокалов и разговор. И как только моя рука уперлась во что-то холодное и гладкое, я остановился, открыл глаза и увидел всё.

Передо мной была та самая двустворчатая стеклянная дверь, и в этой двери за столом сидела компания из пяти человек. Одна женщина и четверо мужчин играли в домино. Время от времени они чокались, и этот звук вместе с их голосами отзывался в комнате. Они курили и держали на столе зажженную свечу, чтобы она поглощала дым. Я оглянулся, чтобы проверить, что именно отражается в стекле двери, но здесь, в моей комнате, никого не было. Правда, напротив дверей стоял точно такой же стол, стулья и все остальное, однако ни играющих, ни вина, ни домино из слоновой кости не было. Стол в моей комнате не был накрыт, словно гости еще не пришли, а на сундуке стояли незажженная свеча и закрытая коробка с домино.

«Если как кто-то мочится хвостом, значит, он сатана!» – подумал я, выругался и решительно, словно устремляясь в атаку, открыл дверь. В тот же момент послышался грохот, в стекле усилился шум голосов, а я впервые заглянул за двустворчатую дверь своей комнаты. Там, в мелком мраке, стояла полка с запыленными, с незапамятных времен нетронутыми книгами. Я быстро захлопнул дверь и снова посмотрел на играющих.

«Призраки, – подумал я, – они о нас знают всё, а мы о них ничего!»

Они были заняты тем, что поднимали с пола свечу, которую я, стремительно открыв дверь, свалил, снова зажигали ее, переговариваясь друг с другом. Меня они вообще не замечали. Я продолжал стоять посреди комнаты в длинной ночной рубашке, и ничто не мешало мне долго, так долго, что за это время под кроватью у меня мог вырасти небольшой сосновый лес, следить за игрой, которую они тут же продолжили. Я по порядку рассмотрел всех сидевших за столом призраков – старика, женщину и троих парней, но никто из них не показался мне знакомым. Между тем я отметил, что из моего положения можно разглядеть костяшки домино одного из игроков и таким образом предвидеть возможное развитие партии.

«Глаз за коня платит», – подумал я и впервые обратил внимание на женщину, которая сидела по другую сторону стола, так что костяшки домино оставались от меня скрытыми. Была она грудастая и, несомненно, часто месила тесто, потому что ее платье было больше всего изношено на груди и с каждой стороны на наиболее выпуклых местах залатано. Я услышал, как она сказала:

– К сожалению, я сейчас по-другому буду заканчивать партию. Во сне вся печаль и все мои беды со слезами, потом и слюной вытекают из меня в подушку, и утром я знаю только, что от всего этого ужасно воняет, что от грусти воняет больше всего. И тогда я стираю подушку…

Мне понравилась эта женщина. Я стал внимательно рассматривать ее румяное лицо и всматриваться в то, что светилось в ее глазах. Потом я стал подавать ей знаки, по которым она могла бы угадать намерения партнеров. Однако женщина за дверью ничем не показывала, что принимает к сведению мои сообщения. Решив привлечь ее внимание, я дождался момента, когда начали бить часы, и стукнул по стеклу обручальным кольцом. Тут же внутри раздался грохот, потом брань. Игроки торопливо прощались друг с другом и расходились, на столе остался разбитый бокал…

Взволнованный, я продолжал прислушиваться, однако двустворчатая дверь оставалась пустой и глухой. Только свеча продолжала гореть в стекле двери, и она мешала мне заснуть. Было ясно, что призраки забыли унести ее с собой. Я было хотел задуть ее, но понял, что таким манером у меня ничего не получится, и зажег ту свечу, что была у меня в комнате. В тот же миг свеча в стекле погасла, и больше ничего необычного в дверях с книгами не происходило ни тогда, ни в следующие вечера, за исключением того, что по углам комнаты шевелили ресницами своих ножек тараканы, похожие на черные глаза.

Однако, когда наступил четверг, все повторилось. Похоже, эта компания имела обыкновение собираться в стеклянных дверях на домино именно по четвергам. Снова я стоял, изумленный, посреди комнаты в ночной рубашке, снова наблюдал за партией в домино и снова подавал знаки незнакомой женщине. И на этот раз она никак не показывала, что замечает эти знаки, но сегодня она несомненно выигрывала. В середине партии на стол поставили вино на серебряном подносе, и я узнал тот самый поднос, на котором Пастрмац по субботам подавал мне завтрак и который сейчас висел на стене, здесь, в моей комнате. На их подносе стояло пять красных бокалов с золотым ободком. Они начали пить. Это разбудило во мне ту самую жажду, жажду, в которой скрывался голод. Тогда и я налил себе, но мое вино жажды не утоляло. Посмотрев на свой бокал, я увидел, что он тоже красный с золотым ободком, он был шестым.

«Они выпили мою жажду!» – подумал я и налил еще. Тут прямо у меня на глазах содержимое их бутылки стало расти, причем всякий раз ровно настолько, сколько я отпивал из своего бокала. И когда я выпил целый бокал, у них на столе через горлышко бутылки перелилось красное вино. Они повскакивали со своих мест и принялись обвинять друг друга, что, дескать, кто-то из них толкнул бутылку и вот она пролилась. И тут среди поднятого ими гама я ясно расслышал одно промелькнувшее имя. Мое собственное имя! Один из парней совершенно внятно произнес его. И опять они поспешно разошлись.

Я лег в кровать, но не мог заснуть от жажды. В полусне я чувствовал, что держу в правой руке что-то странное, причем никак не могу догадаться, что именно зажато у меня в кулаке. Тогда я поднял голову и посмотрел – в правой руке я держал собственную левую руку. Это навело меня на одну мысль: я вспомнил про те три тысячи динаров, которые женщина выиграла в эту ночь в домино, сунул ноги в тапки и спустился в лавку проверить кассу. В кассе не хватало ровно трех тысяч динаров.

«Так я и думал, – шептал я, поднимаясь к своей кровати и исполняясь решимости дождаться следующего четверга и пролить свет на все это дело. Так сказать, взыскать с них и за вино, и за деньги. – Если они собираются повернуть вспять Дунай, это их дело. Но со мной им не справиться, не выйдет…»

В тот день я поставил рядом с дверью стул, словно и сам собирался играть с ними, и, как только появились призраки, стал внимательно приглядываться к старику, который проигрывал. Впервые я как следует рассмотрел его. У него были седые волосы и испещренные морщинками веки, похожие на потрескавшуюся скорлупу ореха. Старичок этот принялся фитилить свой длинный ус и вдруг совершенно неожиданно дал женщине прикурить от него сигарету, и когда она затянулась, я увидел на ее руке кольцо из зеленого золота. На этот раз они ни во что не играли, домино на столе вообще не было, да и собрались они далеко не в полном составе.

– Ничего особенного, – сказала женщина, имея в виду качество табака.

– Так ведь и мы сами тоже – ничего особенного, – ответил старичок.

Тогда она протянула руку и взяла одну из книг, тех, что стояли между дверьми. Открыла, и мне показалось, что, когда она переворачивала страницы, донесся скрип, похожий на скрип двери.

* * *

В этот момент часы начали отбивать полночь. Это меня изумило, потому что здесь, в комнате, на моих часах только что было без пяти час. Однако теперь и на тех и на других часах стрелки совпали, и в стеклянной двери у них над столом часы начали бить, при этом, правда, мои, в комнате, оставались немыми. Это вселило в меня ужас, но тем не менее от соего намерения я отступать не хотел.

«Весь день я так плохо себя чувствую, словно меня выпили до дна, – подумал я, – должно быть, прошлой ночью меня терзали у кого-то во сне…»

С такими мыслями я открыл стеклянную дверь. На этот раз там не было и следа от полки с книгами. Более того, оказалось, что там простирается спальня, такая же, как и моя. Ночника нет, на столе лежит лишь та самая книга, свеча освещает только ее, остальная часть комнаты в темноте. Я подвинул подсвечник, чтобы осветить комнату, но моя рука передвинула только свечу – круг света остался там же, где и был, не переместившись ни на иголку. Тогда я повернулся к самому темному углу комнаты и, как только глаза привыкли к темноте, так же как привык к молчанию мой рот, обнаружил там такую же точно кровать, как и та, что стояла там, снаружи, в моей спальне. А в кровати женщину, ту самую, что в один вечер выигрывала в домино, а в другой читала книгу. Сейчас она спала, закусив зубами косу. Я подошел к ней, хотел разуться, но левая нога отекла, и я снял один только правый сапог и так, прямо во втором сапоге, лег рядом с ней. Она не проснулась, но приняла меня в полусне. Меня изумил и обжег в поцелуе жар ее раскаленных зубов, потом желание пересилило страх, и я прильнул к ее теплой груди и почувствовал, как стремительно утоляется моя жажда. И пока я лежал распластавшись по всему ее телу, мой левый сапог постепенно наполнялся чем-то теплым и липким. Чем больше и слаще тянул я из груди женщины, тем больше жидкости скапливалось в сапоге…

Тут кто-то из моей комнаты постучал в дверь и вошел. Я увидел, что у пришедшего волосатый лоб, из-под белого плаща торчат ноги, волосатые ногти утопают в пальцах и их совсем не видно, однако слышно, как они царапают пол. Большие, как губы, веки без ресниц моргают, от этого кажется, что пришелец жует собственные глаза. Но глаз нигде нет. Одним словом, на лице у него было три рта, и из каждого высовывался язык… Короче говоря, там стоял Никола Пастрмац.

– Убирайся! – крикнул я, но Пастрмац только указал рукой на что-то, что было у него под мышкой.

А были там, как я увидел, петух и газета. Петух вдруг вытянул шею и начал зевать. Зевнул раз, другой, третий. И каждый раз, когда он зевал, из его клюва вытекало немного света. Тут я сообразил, что это он кукарекает, просто я не слышу. Поцеловал я на прощание женщину под собой в ее горячие зубы и поднялся и сыт, и пьян. Вернулся неслышно в свою комнату, отпустил Пастрмаца спать, залез в кровать и подумал: «Всему этому должно быть какое-то разумное объяснение. Какая-то приемлемая и понятная каждому разгадка». С этими мыслями я разулся и поставил на поднос свой левый сапог. Сапог, полный теплой женской крови.

– Наконец-то человеческий завтрак, а не эти объедки, – пробормотал я и сладко заснул.

Вечером следующего дня я поспешил к стеклянной двери, надеясь снова встретиться с той женщиной. Она была там, по ту сторону своего стекла. Она показалась мне такой красивой, словно ее согревали четыре лунных света, и на этот раз она тоже читала.

– Кто ты такая? – спросил я.

К моему изумлению, она ответила:

– Я могу быть только одной-единственной персоной. Той самой, которая сейчас держит в руке три ключа: твою книгу, в этой книге твой рассказ «Завтрак» и в этом рассказе твою фразу: «С этого момента я буду есть колбаску, сваренную в чае из моченых яблок».

В трех сорочьих перелетах отсюда

– Берегись того, чье имя не можешь запомнить! – с такими словами обратился ко мне знакомый, подходя к моему столику в ресторане «Под тенью лип».

До этого он сидел довольно далеко от меня, волосы у него были всклокочены, и я обратил внимание на то, что ножки его стула испачканы грязью. Он подошел ко мне, как только заметил, что мне принесли то же блюдо, что и ему.

– Не случайно два человека заказывают одно и то же, – сказал он и поставил свой стакан на мой столик.

Мы начали разговаривать и пить вино, которое пахло яблоками, потому что бочка стояла в погребе, где хранились фрукты. Он подкручивал свои буйные брови, как если бы это были усы, и иногда промокал пот на лбу кусочком хлебного мякиша, а потом отправлял его в рот. Я так и не понял, относилось его замечание ко мне (я действительно не мог вспомнить, как его зовут) или к нему самому, потому что он, судя по всему, не помнил моего имени. Когда я сказал, что люблю ходить на охоту, он спросил, охочусь ли я и на тетерева. И рассказал, как надо это делать:

– Никогда не стреляй в тетерева, пока он сидит на елке, – там он никогда не токует. А вот как перелетит на бук – стреляй, на буке токует обязательно и ничего не видит, пока у него клюв открыт, – глаза закрываются…

Через некоторое время он встал, попрощался и, уходя, заметил:

– Хорошо еще, что в погребе не было лука, луком вино могло бы и через бочку пропахнуть. Вино, которое мы сегодня пили, наверняка еще что-то шепчет в своем бочонке, такое вино нужно слушать, приложив ухо к бочке, и иногда можно даже понять, что оно хотело сказать…

Когда он уходил, мне показалось, что родинки на его лице зашевелились и начали ползать, как насекомые. Он был слишком слаб для своей силы, и она уводила его слабости куда захочет…

В ту ночь я заснул настолько усталый, будто переставлял с места на место колодцы, и сон мне приснился только перед рассветом, потому что я из тех, у кого зубы быстрее, чем язык, а такие видят сны, лишь когда начинает светать, отставая во сне настолько, насколько наяву уходят вперед. Во сне передо мной вновь появился мой знакомый из ресторана «Под тенью лип», подошел ко мне, так же как тогда, и что-то написал на моей ладони. А я попытался во сне откусить ему пуговицу на рубашке. Не знаю, что у меня из этого получилось, потому что во сне я переставал слышать голос моего приятеля, если его видел, и, наоборот, не видел его, если слышал, что он говорит.

Проснулся я в похмелье, подумал, что во сне мы не становимся старше, посмотрел в окно и убедился, что в этом году апрель наступил еще в январе. Покончив в городе со всеми своими утренними делами, я зашел в книжный магазин неподалеку от Академии и купил один экземпляр «Изучения пространственной интуиции» Эванса. Я люблю левым ухом обогнать правое, а новую книгу открыть прямо на улице; сделав это, я скользнул взглядом по своей руке. Крупным некрасивым почерком на ладони было написано:

Проспект Югославской Народной Армии, № 3/VI, суббота, около 8 вечера.

Сначала я удивился, не понимая, как запись оказалась у меня на руке, ведь не могла же она попасть сюда из сна. Но тут мое внимание отвлекло другое. Я откуда-то знал этот адрес.

«Проспект Югославской Народной Армии, номер три», – повторял я, думая о том, кто же из моих знакомых мог там жить. Напрасно я складывал пальцы кукишем, держа руки в карманах, и ломал голову, в конце концов я решил в назначенное время пойти по указанному адресу, хотя так и не вспомнил, кому он принадлежит.

«Иногда и вина надо послушаться, не зря оно что-то шепчет», – думал я по дороге. Я позвонил в квартиру на седьмом этаже, как того требовала запись на моей ладони, и услышал шаги и звон стаканов за дверью. Еще до того как мне открыли, до меня донесся запах кофе, сваренного на водке. На пороге показался Слободан Ракитич, и я вспомнил, что он тут живет. Его борода была настолько густой, что он втыкал в нее ручку, да так и носил. Те, кто был внутри, узнали меня прежде, чем я их.

– Опаздываешь больше чем на час! – крикнул кто-то из комнаты, и по голосу я понял, что это Стеван Раичкович. В столовой и в соседней с ней комнате расположилась компания из семи-восьми человек. Я увидел среди них Бору Радовича, который по запаху Дуная может сказать, который час, и какого-то мужчину с сумкой, набитой плоскими строительными карандашами, я предположил, что это архитектор по прозвищу Петя Иисус. Самым старшим в компании был человек по имени Алексий Чурла, остальным он годился в отцы, и его уши уже припорошила седина. Он был бледен, но умел так дунуть себе в нос, что цвет его лица менялся. Рассказывали, что однажды, когда он был молодым, на него напал бык. Чурла бросил в бегущего быка камень и отбил ему рог. В углу под лампой, сделанной из перевернутых бокалов для вина, сидела молодая женщина, а рядом с ней мой знакомец из ресторана «Под тенью лип». Белки его глаз блестели, как белок вареного яйца, в зубах он держал наперсток, а женщина прямо на нем пришивала пуговицу на его рубашке. Позже она объяснила мне, что всегда «хорошо» взять в рот металлический предмет, если во время починки не сняли рубашку. Я спросил ее, кому это она пришивала пуговицу, и она ответила, что не знает, но что, очевидно, человек этот непростой – «тарелка с двойным дном». Тот в это время ел банан вместе с кожурой.

Нам подали кофе, сваренный на водке, и за столом началась беседа.

– Вы замечали, что время имеет свою левую и правую стороны, – говорил человек из ресторана «Под тенью лип», – иногда за несколько дней не вытечет столько времени, сколько может вытечь за один день: диаметр трубы, через которую время течет, порой ненормально увеличивается, оттого мы и теряем время, а вовсе не потому, что оно капает день и ночь. Библейский потоп в действительности был извержением огромного количества времени, а не воды, и верх Арарата виднелся из времени, а не из моря, и Ноев ковчег спас уцелевших после непрерывного дождя часов, а не после наводнения. В какой-то один-единственный солнечный полдень, на который мы смотрим из затененной комнаты и который похож на другие такие же полдни, в какой-то один-единственный час этот прохудившийся мир вдруг начинает сквозь все свои дыры пропускать время, поэтому неудивительно, что его остается так мало. Речь идет о времени, которое передается по наследству, о неиндивидуальном времени. Иногда бывает наоборот: в июле, в период подъема уровня воды, люди начинают чувствовать себя странно, их уши засасывают волосы и зализывают их, как языком, а время меняет направление и течет налево, а не направо, время меняет пол. Но ведь сразу на двух разных местах дом не строят. Благодаря этим редким мгновениям мы знаем, что иногда диаметр трубы времени сужается, минуты длятся дольше, кровь наших часовых механизмов течет медленно, сдавленно и вам нужна лупа, а не стекло на часах. Повышается давление в артериях вечности, беспощадно сжатое время бушует в своих границах. Из-за этого случаются инфаркты часовых механизмов. Очевидно, распределение времени больше не происходит по справедливости, и пришла пора систематизировать и более равномерно распределить его, чтобы избежать опасности образования тромбов… Если бы дело обстояло иначе, равносильным злом было бы убить годовалую черепаху, лишив ее оставшихся ста девяносто девяти лет жизни, и умертвить сто девяносто девять перепелок, каждая из которых живет один год…

Слушая вполуха этот разговор, я вспомнил, что про Ракитича говорили, будто он дома не держит календаря, а просто каждый день вырывает по одной странице из своей Библии, и повернулся к его книжной полке. Когда хозяин дома подошел ко мне, я спросил его, кто тот человек, который рассказывает о времени. Человек из ресторана «Под тенью лип».

– Это Миша Павич, – услышал я ответ и наконец-то соединил имя и облик.

Имя не подходило владельцу так же, как ему не подходила одежда, которую он носил, и я подумал: «Если человек такой, каким ему и полагается быть, портной легко снимет с него мерку, а пекарь ему точно отвесит хлеба на своих весах, но если кто не такой, как все, ничего ему ровно не отмеришь…»

В это время стали сдавать карты.

Сразу было видно, что продолжается игра, начатая еще до кофе. Ставки в игре были необычными. Игроки не клали перед собой денег. Играли на стихи, так же как в свое время, году, должно быть, в 1952-м, делали мы, студенты, с тем что выигравший получал право опубликовать «заработанное» стихотворение под своим именем и забрать себе гонорар. Мне было нечего ставить, потому что я не из тех, кто сочиняет стихи, и поначалу я только наблюдал за игрой. Каждый выкладывал на стол свою ставку, и ей давалась публичная оценка. Надо было, чтобы текст нигде ранее не публиковался и чтобы каждый из участников игры мог его прочитать, и, если все сходились во мнении, что его можно обратить в деньги, ставка принималась, словно это была ценная бумага. Когда мы играли в такой покер в студенческие годы, у нас бытовало поверье, что тот, кому достается чужое сочинение, получает и частичку судьбы автора этого сочинения. Таким образом, этот вид покера был опасен и для того, кто выигрывал.

Человек, о котором я предположил, что это Петя Иисус, оказался в том же положении, что и я, – у него не было стихов. Но он открыл свою сумку с чертежными принадлежностями, в мгновение ока с помощью специальной линейки и счетной машинки сделал чертеж какого-то сооружения и предложил его нам в качестве «ценной бумаги».

– Ставлю поющий фонтан, – сказал он, бросая на стол свой чертеж.

На нем изображалось странное сооружение из камня, напоминающее фонтан, сделанный так, что вода, падая капля за каплей в каменные чаши различной величины, исполняла заранее заданную мелодию. Через определенное время все чаши переполнялись, и песня воды начиналась снова.

Слободан Ракитич вынул из выдвижного ящика написанное от руки стихотворение, а Стеван Раичкович положил на стол лист бумаги с такими словами:

Яблоко вниз летит.

Зря ищешь его в траве.

Оно в твоей голове:

С другими вещами лежит…

Миша Павич бросил на стол один из своих рассказов, а Бора Радович сказал, что в случае проигрыша может открыть рыбацкую тайну, потому что никакого стихотворения у него с собой нет. Вокруг этого начался спор, но Раичкович заявил:

– Не следует недооценивать тайну, лучше недооценивать ухо, которое ее принимает. Ухо, по определению, глупо и пусто. Например, посвященные знают, что краски на фресках соответствуют музыкальным интервалам. И даже те, кто не знают нотной грамоты, могут, глядя на фрески, петь. Читают по краскам, как по нотам, и поют. А одна рыбацкая тайна двух стихотворений стоит…

Таким образом, ставка Радовича была принята. Алексий Чурла выложил новую главу из своей книги, и игра началась. Стол окружал полумрак, все казались лет на десять старше, чем были на самом деле, ведь будущее приходит из ночи, а не из дня, а предсказывают сны, а не явь. Ракитич сдавал карты с таким видом, будто ему больно смотреть на то, что он делает. Боре Радовичу, сидевшему слева, выпали бубновая и червовая девятки, и он проиграл, потому что Стеван Раичкович получил бубнового туза с десяткой треф. Стеван сложил карты и потребовал от Боры Радовича рыбацкую тайну.

– На рыбалке, – заговорил Радович, – наживка не имеет никакого значения. Надо укусить себя за палец и намазать наживку собственной кровью. Или еще проще – покусать крючок. Рыба бросится на кровь и, одурев от ее запаха, не заметит ни обмана, ни крючка…

Стеван пробурчал: «Принимается» – и снова сдал карты. Вскоре он проиграл свое стихотворение, и бумага со стихами перешла к Ракитичу. Ракитич собирался было вернуть стихотворение Стевану, но тот, усмехнувшись, сказал:

– В чем дело? Недостаточно хорошо, чтобы ты поставил под ним свою подпись? Можешь его опубликовать под псевдонимом Стеван Раичкович!

Тогда Ракитич молча взял стихотворение и положил его поверх собственного, удвоив таким образом ставку, что было делом неслыханным. Теперь и я подошел к карточному столу и бросил на него текст, который только что написал, сидя за кухонным столом. Присутствующие его прочитали. Текст был следующий:

ЯЙЦА НА САЛЕ

На Балканской улице можно встретить двух прохожих, которые всегда в одно и то же время, незадолго до полуночи, когда глаза застилает мрак, спускаются вниз под горку до первого угла. Один из них заметно старше другого, движения у него быстрые, будто он присматривает за роем пчел. Седина в его волосах имеет очертание сердца и полумесяца. Он никогда не появляется первым. Когда он подходит, его уже ждет другой – молодой человек, необыкновенно бледный в ночной темноте. Одна рука его лежит на жилетном кармане, словно он хочет проверить, тикают ли там часы, ведь действительно на ощупь можно определить, идут ли часы в кармане жилетки. Этот второй, молодой человек, на вид несколько полный и вялый, идет так, будто взвалил на себя Дунай. Старший чуть поддерживает его и уважительно пропускает вперед, когда они проходят через толпу. На углу улицы они останавливаются перед одним подъездом. Так как улица резко спускается вниз, ступени перед входом с одной стороны совсем низкие, а с другой значительно возвышаются над идущим под горку тротуаром. То же самое и с цоколем на фасаде здания, который рядом с входом по высоте едва достигает колена, а за углом, из-за того, что дом расположен на склоне, поднимается до второго этажа. Эти два человека в здание не заходят, они влезают на выступ и друг за другом идут по нему вдоль дома. За углом выступ упирается в балкон. Старший поднимает засов, открывает незаметную дверку в кованой ограде, они забираются на балкон и оттуда попадают в находящуюся за ним комнату. Комната представляет собой просторное помещение, не имеющее дверей. В центре этой полупустой комнаты стоит холодильник. Холодильник тоже пуст, если не принимать во внимание огромное количество яиц, лежащих в ячейках на внутренней стороне его дверцы. Всюду валяется скорлупа других яиц, разбитых раньше. Нигде никаких признаков сала или другого жира. Однако старший, который, очевидно, является хозяином этого помещения, намеревается что-то подать гостю. Он предлагает ему стул и, пока тот сидит на нем, свесив руки до самого пола, начинает готовить ужин: раскладывает на столе приборы и хлеб, вынимает из кармана и нарезает помидор, ставит сковородку на плиту и включает под ней электричество. Берет из холодильника два яйца и обращается к гостю. Вопрос его звучит так: «Вы готовы?» – или что-то в этом роде.

Глаза гостя в этот момент напоминают птичьи яйца всмятку, а бледность его лица растекается все дальше за уши. Старший приближается к нему, расстегивает на нем пиджак и жилетку, и на том месте, где его гость все время держал руку, вместо часов обнаруживается прореха на рубашке, а под ней, на животе, небольшой надрез, который пульсирует, как тикающие часы. Надрез неглубокий, розоватый, похожий на незарастающую рану, которую молодой человек носит на себе, как мост через реку Саву. Хозяин быстро ловким движением засовывает острие ножа в отверстие раны, а молодой человек не только не оказывает сопротивления, но, даже наоборот, старается и сам способствовать тому, чтобы операция прошла как можно скорее и с наименьшими нежелательными последствиями. Старший со всеми возможными предосторожностями аккуратно извлекает из живота своего посетителя небольшой кусочек сала, и, пока тот обрабатывает рану, сало уже шипит на сковороде, наполняя все помещение и запахом, и звуком. Хозяин проворно разбивает два яйца и жарит их на сале. Он следит за тем, чтобы блюдо не пригорело, вовремя снимает сковородку с огня, добавляет немного соли и ставит яичницу на сале перед гостем. Изможденность и бледность молодого человека в этот момент достигают своего предела; собрав последние силы, он опирается о стол, стараясь не упасть, а старший стоит в центре комнаты и не спуская глаз смотрит на младшего. Видя, что гость не решается приступить к еде, он предлагает добавить немного сала, если яйца недостаточно вкусны… Тогда младший хватает вилку, жадно откусывает кусок хлеба и начинает есть яичницу на сале. Его глаза смотрят куда-то сквозь деревянную столешницу, его волосы напоминают терновник. Его ресницы седеют одна за другой, а глаза становятся бесцветными.

– Молодой господин желает чего-нибудь еще? – спрашивает хозяин ужина, наливая пиво в стакан своего молчаливого гостя.

И тут что-то просыпается в молодом человеке. Будто какой-то зверек пробегает по его спине, и пиджак от этого вздымается слева направо. Спина начинает болеть от того, что на одно мгновение перестает болеть. Молодой человек действительно начинает чего-то хотеть. Прямо перед ним лежит неосторожно оставленный нож. На мгновение у него возникает желание увидеть перед собой такую же пустую комнату, но только чтобы в ней было сало, много сала, и не было бы яиц. Ни единого яйца. Он хочет взять этот нож и угостить старого господина, который годится ему в отцы, таким же образом, как и тот его, – яйцами на сале.

Но молодой человек не хватается за нож, молодой человек бездействует. Потому что знает: завтра, в это же время, он снова будет голоден. И должен же кто-то накормить его, такого убогого…

* * *

Такой текст оказался на столе среди карт под лампой из перевернутых бокалов. Но не все сразу согласились с тем, что его можно будет обратить в деньги.

– Ерунда! – сказал Миша Павич. – Ничего подобного на Балканской улице нет.

– История как будто специально придумана для того, чтобы ее проиграть или выиграть в карты, – заметил Алексий Чурла, а Ракитич бросил мой текст на стол.

– Не будем гадать по ступне, – заявил он, я сел за стол, и карты снова сдали.

Мне выпала бубновая семерка, и я получил рассказ Миши Павича. Я забрал его и продолжил игру. Чурла пошел пиковым тузом и взял даму. Он выиграл мой текст, сложил его и положил к себе в карман, а это означало, что «Яйца на сале» выходят из игры.

– Не забирай! – стали кричать остальные. – Верни текст на стол, чем он тебе мешает?

Я усмехнулся, вспомнив наши студенческие байки, и сделал присутствующим предупреждение:

– Имейте в виду, участь того, кто ест собственное сало, достанется тому, кто выиграл! А кто проиграл, тот режет сало и кормит. Выигравший всегда в убытке.

Чурла странно посмотрел на меня и сказал, что уж его-то точно никому кормить не придется.

В это время Ракитич принес бутылку вина, открыл окно, запахи охладились и изменились. Мы все услышали, что сейчас зевнем, ведь зевота начинается за ухом. Счастье переменчиво, и Стеван Раичкович отыграл обратно свое стихотворение, а Чурла проиграл. Он не захотел отдавать главу своей новой книги и вместо этого вынул из кармана мой текст и бросил его на стол. Таким образом опус под названием «Яйца на сале» снова был пущен в оборот. Сдавали в последний раз. Выиграл Миша Павич.

– Теперь роль того, кто ест яйца с собственным салом, досталась вам, Павич, – сказал я ему со смехом и посмотрел на Чурлу, который, проиграв, получил роль того, кто режет животы и кормит. И тут я заметил, что седина у него на висках странным образом напоминает сердце и полумесяц.

Время створаживалось, мрак излечивался от света, выздоравливал, приобретал глубину, а мы, сонные, спускались вниз по лестнице. Мы шли есть пироги со шпинатом, которые пекут на Чубуре около полуночи.

– Не люблю шпинат, – заметил Чурла. – Да будет он благословен, да уродится он и на дереве, и на камне, но только бы мне его этой ночью не пробовать, – сказал он и зашагал к центру города.

И Миша Павич пошел вместе с ним, и, когда он прощался, я заметил, что он не может вспомнить моего имени. Он шел сутулый и бледный, будто взвалил на себя Дунай. Одна рука его лежала на кармане жилета, словно он хотел проверить, тикают ли там часы. Чурла взял его под руку и предупредительно пропустил вперед, чуть поддерживая на ходу…

«Неужели они и вправду идут на Балканскую улицу? – подумал я, и тут пробило без четверти двенадцать. – Впрочем, почему бы и нет, – решил я, – до Балканской улицы отсюда не так уж и далеко – три сорочьих перелета».

Тут я сунул руку в карман и нащупал там сложенные листы бумаги, которые выиграл в карты, – рассказ Миши Павича с правом публикации. Я вынул его и развернул. Первое предложение было: «Берегись того, чье имя не можешь запомнить…»

Принц Фердинанд читает Пушкина

1

Когда после учения в Геттингене я вернулся в деревенское имение, мне сразу сказали, что наш ближайший сосед умер, что его похоронили на месте, которое крестят ветры, и что его наследник уже приехал сюда, чтобы осмотреть дом и доставшиеся ему владения. Не зная, как его зовут, все обращались к нему по имени покойного дяди, и я тоже с первого же дня взял такую манеру. Он привез с собой пиджак, изобиловавший модными в столице пуговицами, ресницы, цеплявшиеся за брови, и прекрасные кудри, которые уже снились всем окрестным барышням. Я слышал, что он занимается экономическими науками, избегает общества и садится на мотоцикл у заднего крыльца, как только кто-нибудь из соседей появляется перед главным входом в его дом. После Германии, где я изучал Канта, он не особенно интересовал меня. Однажды в жаркий день мы встретились с ним в поле, каждый мчался на своем мотоцикле, и, чтобы никому не пришлось глотать пыль, мы поехали рядом. Вышло так, что я, скорее приличия ради, чем из дружеских побуждений, пригласил его к себе на стаканчик чего-нибудь с долькой лимона. Я наблюдал, как он сидит напротив меня, как смеется над тем, что я говорю, и как от этого смеха прорастают во мне, словно трава, те мысли, которые я похоронил, когда они еще теплыми летали по воздуху.

Kurz und gut[31] – мне казалось, что где-то я его уже встречал – может, в Геттингене в трактире «Junkerschnke», может, еще где-нибудь. Во всяком случае после моих ежедневных встреч, прогулок и шахматных партий с Ольгой, которые обычно занимали мое время, было приятно отдохнуть, болтая со знакомым, ведь он – also[32] – был внимательным слушателем. Время от времени я ездил к нему поужинать и выпить белого вина. Обычно мы сидели, курили трубки, угощали друг друга табаком (я курил свой, голландский, он – какой-то английский, высушенный с изюмом и малагой), разговаривали и смотрели, как дым наших трубок уплывает в камин, пылавший в унаследованном им доме, а он время от времени подкладывал в огонь поленья. Иногда мне казалось, что мы с ним просто убиваем время и просиживаем штаны. Покуривая трубку, я рассматривал книги на его полках и обнаружил экономические сочинения Адама Смита, старые календари, а на столике маленькую металлическую статуэтку Наполеона Бонапарта.

Однако, eines schnes Tages[33] я познакомил его с семьей Ольги, и он получил приглашение на день рождения ее сестры. В тот вечер мы пришли с опозданием, тут же очутились за столом, и на миг мое внимание от Ольги отвлекла ее сестра. Она сидела напротив нас удивительно бледная, охватив руками грудь так, словно обнимала двух ручных одноглазых зверьков, а вилку и нож кусала так, как будто кусает любовника, которого – я знал – у нее не было. В это время заиграли «An der schnen blauen Donau»[34] или что-то в этом роде, и я заметил, что Ольга и мой знакомый, прихлопывая в такт музыке, соприкасаются коленями под столом. Обнаружив, что я это увидел, сосед, вместо того чтобы отодвинуться, протянул Ольге под столом руку, потянул ее, и она, не моргнув глазом, пролезла под нашим ужином и пошла с ним танцевать. Потом они вместе ушли на веранду, и я видел, что Ольгина сестра, так же как и я, ничего не ест, но не из-за меня и не из-за сестры, а из-за него. И тогда я не выдержал. Как только они вернулись, я вскочил с места, покинул общество и вернулся домой. Спать я не мог. Я достал и осмотрел свой пистолет, прочистил ствол, зарядил его. Потом написал Ольге письмо, немного почитал Шиллера, и, когда перед рассветом меня охватил сон, я лег на спину в постель. Я уснул, но в армии я приучил себя спать на спине не более двадцати минут. Через двадцать минут я действительно проснулся, увидел, что светает, потому что ночь позеленела, оделся, взял пистолет и пошел к соседу. Я разбудил его стуком в дверь. Он вышел ко мне зевая. Я спросил, какое оружие у него есть. Он молча посмотрел на меня и вернулся в дом. Через некоторое время вышел с охотничьим ружьем своего дяди. Сказал, что сожалеет, но ничего другого нет. Он предоставил мне выбрать оружие, но я отказался. Тогда он предложил спуститься вниз к водяной мельнице, чтобы не напачкать в доме.

Мы спустились. Снег падал, как пепел. Я остался на берегу, а он перешел по мосту на другую сторону реки. Когда он остановился и повернулся ко мне, я зажмурил левый глаз и начал целиться. И тут он выстрелил. В тот момент, когда в меня попала пуля, я выронил пистолет и вспомнил, как его имя. Его звали Евгений Онегин.

2

Река, в которую я упал, была холодной, она потащила меня, но я не утонул. Мне казалось, что, наоборот, вода лечит меня, мне казалось, что, плывя день и ночь вниз по течению с заложенными за голову руками, я попадаю во все новые и новые реки, но там, где меня наконец-то выбросило на берег, было дикое пустынное место, насколько хватало глаз простирались придунайские болота, и их бороздили отражения пролетающих облаков. Стаи цапель были похожи на движущийся по небу пятнистый ковер. Голод не позволял мне уснуть, но, когда мне удавалось найти что-нибудь съедобное, непреодолимый сон не давал мне доесть мою пищу. Из глины и тростника я построил себе шалаш и каждое утро ходил по колено в воде по Дунаю, пытаясь поймать рыбу. От голода я разговаривал сам с собой, а оказавшись там, где река текла быстро, переставал думать и мучился от головокружения, потому что у меня не было сил думать быстро, и в то же время я не мог оторвать взгляд от течения, которое тянуло за собой все, а значит, и мою мысль.

Однажды я поймал крошечную рыбку.

«So etwas!»[35] – подумал я и бросил ее назад в Дунай. Но она не хотела уплывать, а остановилась передо мной и стала слушать меня своими рыбьими ушами, в которых рыбы хранят души своих благодетелей.

– Wie heisst du?[36] – спросил я ее с берега.

– Гаврило, – ответила она из воды.

– Du verstehst Deutsch?[37] – удивился я, засмеялся, и собственный смех показался мне странным, потому что я очень давно его не слышал.

– Also, Gavrilo, wie Archangelus?[38]

– Да, – сказала рыба и предложила исполнить три моих желания.

– Kurz und gut, – сказал я ей тут же, – прежде всего вместо этой хибары я хочу ein Haus. Дом, построенный на чистой воде и на вине, такой просторный, что в нем может заблудиться птица, и такой высокий, что в дверь может въехать конь с седоком на спине. Дом и сад со множеством фонтанов и деревьев. И наконец, так как я молод, мне нужна еще и жена, aber nicht zu junge[39]. He слишком молодая: такая, чтобы изнутри была старше, чем снаружи, чтобы у нее волосы были уложены на ушах, как два клубка змей, а груди были такой величины, чтобы можно было на каждую шапку надеть… И под конец, но на самом деле прежде всего – тебя на ужин. Но не смей являться такой маленькой и неказистой, сначала нагуляй жиру, чтобы было во что вонзить зубы! So bitte?[40] – закончил я, рыбка ударила хвостиком по Дунаю, и от этого на воде получилось что-то вроде дырки. Я плюнул в эту дырку и лег спать. От усталости я сразу уснул и во сне, как все спящие, потерял слух, волосы, разум и память.

Меня разбудила постель, которая вздрагивала от ударов моего сердца. Через высокое окно было видно голубое небо, посыпанное птицами, как пряностями. Я лежал на мягкой кушетке гнедого цвета. Снаружи доносился резкий голос больших ножниц для стрижки растений, который повторял одно и то же слово, откусывая очередной кусок. Передо мной был стол на колесиках, а на нем благоухала рыба, фаршированная птичьей печенкой, над рыбой поднимался пар, и я наконец утолил голод. Я смаковал вино, так же как бесчисленные зеркала в залах смаковали мое движущееся отражение. На мне был синий сюртук с аксельбантами, которые приплясывали под звон моих шпор. Я взял треуголку с перьями и через открытые двери галереи вышел на дневной свет, который как раз сейчас двигался к лесу на другом берегу реки. С ночной стороны простирался парк, где множество зеленых аллей вело к холму, на котором возвышалась ротонда. Я обвел все глазами и понял, что меня окружают прекрасные владения с охотничьими угодьями и что этот дворец и все вокруг принадлежит теперь мне.

Е. М. Knfeld, К. Kobald и другие историки архитектуры, занимавшиеся этим вопросом и описавшие его в научной литературе, а также К. Hilscher и A. Eigner единодушно считают, что дворец построен на том месте, где рядом с водопоем на Дунае когда-то стоял охотничий домик. Строительство началось по проекту J. В. Fischer’a von Erlach’a, но, когда он умер, его чертежи были похоронены вместе с ним, причем отнюдь не случайно. Не зная, как выйти из затруднительного положения, строительство доверили N. Tacassi, который и достроил здание между 1744 и 1750 годами. К высокой центральной части здания он с двух сторон пристроил два низких крыла, расположив там в западной части дворцовый театр и 1441 комнату. И вот целая армия мебельщиков и обивщиков, часовщиков и музыкантов хлынула в 44 комнаты на втором этаже, чтобы украсить их шелковыми обоями, блестевшими так, будто их лизали улитки, фарфоровыми стенными панно, разрисованными голубыми цветами и птицами на китайский манер, чтобы застелить их коврами и снабдить каминами, на которые поставили целый полк уланов из майолики и соответствующее им количество дам в юбках с кринолинами. С высоких потолков свисали люстры, их свет падал на украшенные интарсией и тисненой кожей стены, а играющие и говорящие часы были расставлены таким образом, что перекликались друг с другом из разных комнат. Зал миллионов был увешан миниатюрами из персидских рукописей XIV и XV веков, а в малом и большом зеркальных залах стояли такие подсвечники, что казалось, свечи сами собой уплывают ввысь, напоминая поросший елями остроконечный остров. Их свет отражался в бесчисленных зеркалах и растворял мрак. Перед дворцом на два километра тянулся парк, окружавший так называемый Прекрасный источник с фонтаном Нептуна и скрытыми в листве статуями. На холме над парком возвышался бельведер, построенный в 1775 году по проекту F. von Hochenberg’a, а в куще деревьев недалеко от дворца располагалась просторная конюшня, где не только размещались кони, но и хранились господские кареты и сани с бубенцами, которые могли вызванивать государственный гимн.

Сейчас все это окутывал поднимавшийся с Дуная легкий туман, а я, в длинном сюртуке с разрезом и драгоценными пуговицами на рукавах, медленно спускался с галереи в парк. Я гулял, пока не увидел, что заблудился. День утекал вместе с облаками и водой, а я все не мог понять, где сейчас нахожусь, пока не заметил на небольшом каменном столбике знак Весов. Этот знак подсказал мне, что парк представляет собой огромную карту времен года, лабиринт двенадцати месяцев, следующих друг за другом, и что просто надо найти, в каком дне и месяце ты сейчас находишься, и оттуда двинуться к окончанию года. Год начинался от крыла лестницы, ведущей из дворца в парк, а заканчивался другим крылом той же лестницы. Я, по правде говоря, знал, какой сейчас год (когда я заснул на болоте, тек 1914-й), но не представлял себе, какой день и месяц. И как раз когда я сел отдохнуть на скамейку, вдали послышался женский голос, зовущий кого-то по имени. Имя было Фердинанд, и я понял, что оно принадлежит мне. Тут на тропинке появилась женщина в длинном кружевном платье и с зонтом от солнца, имевшим острый, как каблуки ее туфель, конец. Она шла ко мне быстрым шагом, и я заметил, что у нее высокая грудь, а волосы свиты на ушах, как два клубка змей. Я поднялся ей навстречу и воспользовался стеклышком на золотой ручке, которое поднес к глазам.

– София! – воскликнул я радостно, удивляясь про себя тому, что откуда-то знаю ее имя. Желая обнять ее, я выпустил из рук стеклышко, но оно не упало, а повисло на шелковом шнурке. Однако София хотела сказать что-то важное.

– Мой дорогой принц, – обратилась ко мне молодая женщина, – я едва нашла вас! Мы можем опоздать. До Сараева двадцать восемь часов езды…

* * *

P. S.

Что случилось с принцессой Софией и принцем Фердинандом через 28 часов в Сараеве, общеизвестно. Так что конец рассказа принадлежит истории и может быть найден в любой энциклопедии в статье «Сараевское покушение». Участник освободительного движения одной оккупированной Австро-Венгрией балканской страны – Гаврило Принцип – 28 июня 1914 года, в день святого Вида, убил австро-венгерского престолонаследника эрцгерцога Фердинанда и его супругу принцессу Софию во время торжеств, посвященных окончанию маневров австрийских войск, на которых принц присутствовал в качестве верховного инспектора вооруженных сил Австро-Венгерской империи в Боснии. Известно, что после этого убийства Австро-Венгрия объявила войну Королевству Сербии, что, в свою очередь, привело к Первой мировой войне (1914–1918).

Вопросы особого вида

Шел 1987 год, в то лето жара проникала даже в рот, полуденный зной, не теряя силы, становился вечерним, мы были на приеме в саду французского посольства в Белграде, находившегося в двух шагах от улицы Косанчичев Венац, где раньше была Национальная библиотека Сербии, впоследствии сгоревшая. Разморенные шампанским и жарким днем, мы потихоньку расходились по домам, и, пока небольшими группами спускались по лестнице, Эуген пригласил некоторых из нас на кофе с пирожными к себе в новую квартиру, куда он только что переехал. Итак, впереди шел Эуген с группой гостей, с ними наша будущая хозяйка и остальные женщины, а Тишма и я оказались чуть позади. Мы давно с ним не виделись, он приехал на прием на машине из Нови-Сада вместе с супругой, и теперь мы безостановочно болтали, защищаясь таким образом от жары снаружи и от алкоголя внутри нас. За разговором мы не заметили, как отстали, и, следуя за всеми остальными, свернув за угол, вдруг увидели, что на горизонте никого больше нет. Мы не знали, то ли они повернули в какую-то боковую улицу, то ли уже вошли в подъезд новой квартиры Эугена. Мы постыдились закричать и, таким образом, потеряли последнюю возможность присоединиться остальным. Ни я, ни Тишма не знали, где теперь живет Эуген, и, следовательно, не могли знать, куда он увел и всю компанию, и наших жен. Мы бросились в какой-то подъезд и начали звать их, крича на всю лестницу. Тишина. Мы выскочили на улицу, забежали за угол – нигде никого. Еще несколько подобных попыток оказались напрасными. Тут мы поняли, что остались одни и что уже потратили большую часть отведенных нам жизнью улыбок, вздохов и чиханий. Ситуация была вовсе не такой безобидной, как казалось на первый взгляд. Посреди города, в котором я родился и потому знал его, как собственный карман, в нескольких шагах от Тишминой машины, ключи от которой остались у его жены, посреди Белграда, который и Тишма знал так же хорошо, как и я, мы потерялись. Положение оказалось настолько безвыходным, что мы просто не представляли себе, что нам делать. Эуген сказал нам, что на новой квартире у него тоже есть телефон, но этот номер еще не внесен в телефонные справочники, а у нас был записан лишь его старый, недействительный теперь номер. Тишма не мог ни сесть в свою машину, ни найти свою жену, а я не мог бросить Тишму в таком дурацком положении одного и не мог оставить свою жену, которая ушла вперед со всеми остальными, уверенная в том, что мы идем следом. И вот мы решили сделать следующее.

Тишма сел на какой-то парапет или лестницу и остался ждать на улице на тот случай, если кто-то вернется за нами, а я побежал к ближайшему телефону, чтобы позвонить кому-нибудь, кто знает Эугена и может нам сообщить его новый адрес или телефон. Но и это оказалось не так просто. Ни из ресторана «Весна», ни из ресторана «У петуха» мне не удалось, не имея при себе записной книжки с номерами, дозвониться до какого-нибудь общего знакомого. После двух-трех попыток я вспомнил, что за Музеем прикладного искусства в многоэтажном доме живут наши приятели по фамилии Вараджанин; правда, в этой их новой квартире мы еще ни разу не были, но номер дома я знал. Я зашел в подъезд с намерением звонить с их телефона, пока не разрублю этот гордиев узел. Я поднимался пешком с этажа на этаж, но фамилии Вараджанин нигде не было видно. Одна дверь была совсем без таблички, внизу, у подъезда, я заметил имя покойного Алексы Челебоновича, но Вараджанина не было нигде. Я стал спускаться, думая о Тишме, котоый сидел в такую жару на ступеньках. И тут я решил позвонить в ту единственную дверь, на которой не было фамилии жильцов. Я позвонил, и ко мне вышла госпожа Челебонович, вдова Алексы, все еще носившая траур. Оказалось, это были двери их квартиры. Я растерялся, мне было ужасно неловко, а она чуть не заплакала, увидев меня, сразу, как старого знакомого, пригласила пройти в дом, предложила кофе, а я попытался объяснить ей, в каком безвыходном и смешном положении оказались мы с Тишмой, пробормотав что-то невразумительное и о Вараджанине. Поскольку я ничего не сказал о Эугене, она сначала принесла мне телефон и телефонный справочник, которые не могли мне помочь. Но когда я возобновил свои попытки дозвониться нашим общим с Эугеном знакомым, она, поняв, в чем дело, сказала, что у Алексы был записан новый номер Эугена, и дала мне его.

И тут словно пелена упала с моих глаз, все выяснилось легко и быстро, у меня в руках оказался и адрес, и телефон Эугенов, которые не знали, что и думать о нашем исчезновении; я пригласил госпожу Челебанович присоединиться к нашему обществу, что было еще одной бестактностью с моей стороны, и наконец побежал к Тишме. Я бежал по улице Косанчичев Венац и спрашивал себя: как же такое могло произойти с нами и что в самом деле с нами произошло? И тогда я вспомнил один разговор между мальчишками, происходивший сорок шесть лет тому назад.

* * *

Шестого апреля 1941 года от взрыва немецкой бомбы сгорела Национальная библиотека Сербии в Белграде. Вдыхая особенный, неповторимый запах сгоревшего слова, несколько мальчишек сидели ранним вечером на каких-то ступеньках на улице Косанчичев Венац. Было начало немецкой оккупации Белграда.

– Как воняют эти горелые книги, – сказал кто-то из нас.

– Как трупы, – добавил я, тогда еще не зная, что мой сербский народ окажется среди тех трех народов, которым Вторая мировая война принесет больше всего страданий. Так же как и их книгам.

– Они и есть трупы, – сказал Давид, который сидел рядом со мной и еще не знал, что его еврейский народ относится к трем народам, которым Вторая мировая война принесет больше всего страданий. Так же как и их книгам.

– Почему ты думаешь, что они трупы?

– Сгоревшая книга никогда снова не будет книгой. Никогда больше не оживет. Как и все, что сгорело.

– Значит, сгоревшая книга навсегда умерла?

– Это как посмотреть, – сказал Давид. – Знаешь, сколько будет дважды два?

– Четыре. А по-твоему, что, не четыре? – спросил я.

– Это зависит от того, продаешь ты или покупаешь. Конечно, Книга Божья написана Божественными письменами, и эти письмена нельзя сжечь никаким огнем. Они сами писаны огнем по огню. Им, следовательно, нельзя причинить вред, но, если их сжечь, можно причинить вред читателю Книги.

– Значит, нам.

– Да. После каждого сожжения одна из находящихся где-то в книге эманации значения, одна из возможностей восприятия книги нашим сознанием стирается, и нам остается одной возможностью меньше. И это уже навсегда. Один из отрывков книги становится с этих пор навечно недоступным человеку. Тот отрывок, который сгорел последним. На этом месте человек, сам того не зная, летя взглядом по строчкам, на мгновение слепнет, пепел попадает ему в глаза и застилает слова. На таких фразах человеческая мысль попадает в заколдованный круг, начинает топтаться на месте, не знает, куда идти и что дальше делать. Оставаясь, как раньше, написанными и перепечатанными, эти строки, тысячи отрывков, становятся потерянными для нас, для человечества. Они там, но их больше никто никогда не увидит.

– Если это так, – вклинился я, – то возникает вопрос: это место потеряно для нас только в книге или также и в жизни? Если человек в жизни встретится как раз с той эманацией значения, с той частью нашего пути, с тем вопросом, который решался в книге и сгорел, будет ли он в таком случае крутиться в заколдованном круге и топтаться на месте? Бываем ли мы иногда и в действительности (если взять самые обычные и даже смешные и глупые ситуации) лишены части значения своего бытия и части своего пути? Застилает ли нам пепел глаза, когда жизнь загадывает нам загадки, и мы не видим выхода из положения, потому что кто-то сжег фразу с ответом на наш вопрос, находящуюся в книге, которую мы никогда не читали и которую, судя по всему, уже не сможем никогда прочитать? Так же как человек, лишившись руки или ноги, становится калекой, может ли он стать калекой, потому что кто-то сжег книгу и таким образом лишил его определенного стечения обстоятельств? Короче говоря, может ли какая-нибудь ночь любви быть заранее стерта из нашего сознания, потому что в какой-то книге сгорело описание такого момента жизни?

– Не знаю, – сказал Давид. – Но как ты сможешь познать в жизни вещь, которую не можешь больше найти в книге? Не знаю. А ты знаешь?

– Может быть, мертвые, которые прочитали это место, до того как книга сгорела, могут помочь живым выйти из заколдованного круга, в который те попали. Может быть, только мертвые знают ответы на эти наши вопросы особого вида.

Лабиринт

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Новелла «Непотопляемая Атлантида» представляет собой беспрецедентную попытку показать глобальное ист...
Жизнию смерть поправ, героиня побеждает, пожалуй, самое страшное – сам страх перед ней. «Поединок со...
Книга повествует о сильных людях в экстремальных ситуациях. Разнообразие персонажей создает широкое ...
Книга повествует о сильных людях в экстремальных ситуациях. Разнообразие персонажей создает широкое ...
Книга повествует о сильных людях в экстремальных ситуациях. Разнообразие персонажей создает широкое ...