Поединок со смертью Миронова Лариса
– И как же вы жили? Он ведь не мог этого не понимать.
– А я притворялась хорошо, – сказала она лукаво. – Они, мужики, совсем дураки в этом деле, и он такой – своего добьётся и давай петухом на заборе кукарекать.
– И что дальше случилось?
– А просто надоело это. Один раз глянула на себя утром в зеркало, а на голове уже седой волос блестит. Сначала думала, что это от света, вырвала – нет, точно седой. Так и решилась от него отделаться. Лучше одной маяться, чем так жить. Пока совсем старухой не стала. А ведь была любовь у нас когда-то, – добавила она задумчиво. Потом шумно выдохнула воздух и сказала: Мужик в любви как спичка, пых – и погас. А баба как печка – долго распаляется, остывает ещё дольше. Вот в чём проблема. В отсутствии фазы.
– Наверное, ты права, – сказала я. – И тогда большие сложности начались?
Она кивнула – ну, разумеется…
– Было дело.
– Нужда?
– А как-то так было, что в доме, кроме банки кислого молока и четверти чёрного хлеба, вообще ничего… Трудно это объяснить…
– Я понимаю.
– Вряд ли.
– Ну да… А как же огород? – спросила я.
Сознание, что ты не до конца понимаешь собеседника, иногда бывает тяжелее, чем самый сложный разговор. Она слегка нахмурилась, наклонилась над столом, словно собираясь встать и уйти, ей, наверное, было жаль, что разговор зашёл на эту тему. Её пальцы нетерпеливо сжимались и разжимались, пока она тщетно искала подходящие слова, а может, решала про себя, говорить ли дальше. Тут она снова бросила взгляд на дочку и строго прикрикнула:
– Волосы с лица убрала!– Ну мам, это же стиль такой, – негромко, но упрямо сказала девочка.
– Я те дам стиль! Глаза портить? – снова крикнула она на дочь и сказала, теперь уже мне: Придумали стиль какой-то, что за стиль – детям здоровье портить? Клуб самоубийц по интернету придумали, слыхала?
– Да ты что, мам? Это же игра такая…
– Игра! Я те покажу, игра! – И опять мне: Игра! А на моё понимание, те, что организовал эту игру – самое настоящее бандформирование.
– Мам, я ж тебе объясняла. Правда, игра. Каждый член этого клуба должен предложить и выписать на сайте свой вариант самоубийства.
– Это как понимать? Для чего это ребёнку думать о самоубийстве? – вконец рассвирепела мать.
– Мам.
– Чё мам?
– Это стиль такой молодёжный, эмо-кид называется. Дети должны думать о смерти и не бояться её.
– Что?! – угрожающе сверкнув глазами, вскинулась мать на дочку и за эти её слова.
– Эмоции прежде всего, – тихо сказала девочка, – эмо-киды живут эмоциями, их в мире несколько миллионов.
– И это разрешают! – сказала хозяйка мне, в озлоблении качая головой.
– Они же безобидные, эти эмо-киды, никому зла не делают. Почему их надо запрещать?
– Да, они не делают, а их обидеть может каждый, – это хозяйка говорила, с большим возмущением, уже лично мне. – Разделили детишек с младых ногтей на волков и овец, выбор небольшой: одно из двух – или ты овца, и тогда тебя съедят, или ты волок – и должен есть других.
– Мама, ты утрируешь. Эмо-кид – то просто стиль пассивного протеста против мира лжи и насилия.
– Что?! – вскипела мать. – Протестантка сопливая! Я те покажу «стиль» протеста!
Однако девочка не испугалась и упрямо повторяла:
– Ну мам, это же просто. Окружающий мир, считают эмо-киды, – самая большая иллюзия на свете, он погряз в обмане и сам тоже большой обманщик.
Мать встала и подошла к девочке, взяла её за плечи и крепко сжала их.
– Видала? – сказала она, обращаясь ко мне.
– Ох…
– Вот чему детей учат! Хорош молодёжный стиль, нечего сказать! А ведь им жизнь жить. Ходят, волосьями глаза завесили и волков вокруг себя не видят… И вот ведь денег на эту подлую пропаганду не жалеют! – Она снова села напротив меня и сказала опять мне: А чтоб детский сад открыть на селе или там школу утеплить на зиму, так этого как раз и нету, финансы на детей по остаточному принципу выделяют. А ещё хотят, чтоб рожали…
Я смотрела на неё с теплом, мне очень хотелось, чтобы она ещё что-то о себе рассказала. Вот мы сидим здесь с ней, два разных, недавно совсем незнакомых человека, и движемся навстречу друг другу, как две частицы в космическом пространстве. Произойдёт ли встреча – знает только Бог… Чего мы хотим от этого разговора? Что мы пытаемся восстановить, какую истину? И что такое вообще – эта беседа по душам? Она заговорила – тихо и будто бы опять безразлично. Потом увлеклась, начала говорить быстро, порывисто, словно была готова начать острый спор и, конечно же, намеревалась непременно победить в нём. Поначалу мне показалось, что у неё негибкий, даже какой-то зашоренный ум. Но это была всего лишь местная манера себя держать. В конце концом она заговорила с настоящим жаром, как будто объясняла нечто очень важное человеку, для которого это знание жизненно необходимым.
Я внимательно, с большим интересом слушала её слова. Захваченная новыми для меня ощущениями, я мысленно благодарила небеса за то, что в этот вечер мне послана такая собеседница. В тёмном домашнем платье, с гладко зачёсанными назад волосами, собранными на затылке в пучок, она действительно выглядела старше, чем показалась мне вначале. Я проследила её невидящий взгляд – на противоположной стенке в пёстрой рамке красовался большой портрет – фото мужчины с собакой и ребёнком. Ребёнок был… ну… лет пяти. Я присмотрелась. Лицо мужчины улыбалось, сам он был в безупречном летнем костюме из дорогой, великолепной материи – никаких складок или морщинок, сидит просто отлично. Такой на местном рынке не купишь. На руке его были часы, элегантно спущенные на запястье – легко угадать, в какую цену. Конечно, это не тот наивный простодушный провинциал, который, внезапно разбогатев, тут же для опознания нового статуса навесит себе массивную голду на шею. Или украсит свои руки грубыми перстнями в этническом стиле и прочим колониальным товаром. Однако взгляд его хитровато-умных глаз был таков, что делал его чем-то схожим с ящерицей, и не только внешне – гладко выбрит, скользок, увёртлив, но и будто в душе такой же – в жару не жарко, и в холод не погибнет. Ко всякому колебанию жизни легко приспособится… В проёме расстегнутого по-байроновски ворота рубашки была видна густо волосатая грудь, напоминающая шерсть ирландского сеттера, преданно стоявшего у его левой ноги. Моя фантазия заработала с скоростью рапида в кино. Вот он, во время очередного романтического визита, подходит у ней, торопливо целует в лоб, затем снимает свой дорогущий элегантный кост, аккуратно вешает его на плечики в шкафу или на большой гвоздь в перегородке, и остаётся почти совсем голый – в носках и плотных белых, честно облегащих достоинства, трусах из синтетики, конечно, отнюдь не белоснежных, потому что их, эти драгоценные трусы, его дорогая жена умудрилась постирать в ститральной машине вместе со своим цветным китайским фартуком… Но он продолжает ими, этими дорогущими белыми трусами из синтетики, гордиться, ибо об этом факте знают, кроме него самого, только двое – жена и любовница. И если для первой это, возможно, месть за неизбежные мужские шалости, своеобразная метка «это ё – моё!», то для другой – некая гарантия того, что она – единственная, поскольку жена, которая стирает выходные трусы мужа вместе со своим китайским фартуком, вообще не в счёт… Именнно так… Затем он также торопливо направляется к хозяйской девичьей постели, которая на время должна стать супружеским ложем для них. А ложе это радушно настелено пуховиками и одеялами… А сверху покрыто лучшим покрывалом мягкого сероватого тона, с белыми рюшиками по низу туго накрахмаленного подзора. А их так долго отглаживать, но и отказаться от этой рукотворной красоты провинциальной женщине просто немыслимо. Оформлению супружеского ложа она, и так часто бывает, отдаёт весь пламень своей неудовлетворённой души. Потому это ложе, в своём роде, и есть настоящее произведение искусства – так удачно и ладно подогнаны текстура, ткани, цвета и оттенки… А подушки лежат пирамидкой, такие призывно толстые и квадратные, да ещё покрытые спереди, с подушечного, пирамидой, фасада тонкой кружевной накидкой, будто невеста фатой, и вовсе не для банального спанья предназначеные…
Но он, этот густопсовый шерстяной ирландский сеттер, недрогнувшей рукой в один момент разрушает идиллическую красоту хозяйской кровати… Демонстрируя полное пренебрежение к стерильной белизне накрахмаленных простыней, тяжело валится на них и тут же, не тратя ни минуты на сантименты, лишь повернув зеркало на прикроватной тумбе так, чтобы в нём отражалось всё предстоящее действо на ложе, немедленно превращается в ужасное чудовище – напористое, громадное, с весьма устрашающе набухшим собственным достоинством, блокадная несыть, повсеместно покрытая густой курчавой рыжей шерстью, жадно поглощающая трепетное хозяйское тело… Возможно, в промежутках между спешными поеданиями, он, не менее жадно, курит, стряхивая пепел на пол, а может, крепко засыпает на несколько минут. И тогда его расслабленное лицо являет образец безмятежного спокойствия и чистейшего благочестия. А может, он ещё и мычит во сне, громко чмокая толстыми мокрыми губами…А она в этот час? Это пока вопрос. Но и для него – что всё это значит на самом деле? На миг и для него, этого шерстяного ирландского сеттера, возможно, остановятся часы вселенной, но можно не сомневаться: здравомыслие тут же вернётся к нему, едва он ступит за порог этого дома… Мне захотелось разглядеть его портрет получше. Воспользовавшись временным отсутствием хозяйки в комнате (она зачем-то снова отправилась в сени), я встала и подошла к портрету совсем близко, чтобы разглядеть его получше. На рамке, в самом низу было написано фломастером. Не без труда я прочла полустёртые размашистые каракули:
Лоб и глаза мне заливает едкий пот,
Любовь плюс ноша верности
Теперь мне тяжелы.
Но я иду, кривя в улыбке скорбный рот,
Воспоминания застыли и забвеньем сожжены…
Далее текст был зачёркнут и так затёрт, что я скорее догадалась, чем прочла окончание стихов.
Страх с обнажёнными клыками,
Крадётся по ржави полей,
Его с весёлой злобой отведу руками,
Такой я не хотела стать,
Но стала.
И куда как злей.
Я была в полной растерянности. Похоже, тут вовсе не тайное кормление ирландского сеттера, а совсем другая история. Мне, конечно, было уже ясно, что хозяйка – женщина с изюминкой, но такой её я не могла себе и помыслить. И чтобы она, такая отчаянно-страстная и безоглядно гордая, не сумела его обломать? Мне стало вдвойне интересно. Конечно, хозяйка была не из тех женщин, которые вызывают желание у мужчин действовать немедленно. Такие женщины не торгуют своим телом, прекрасно зная, что спрос на него невелик. Они не охотятся и за деньгами мужчин. Но в ней, моей виз-а-ви, был несомненный естественный шарм, проистекавший от избыточной внутренней силы, наверное. И если мужчина не слеп и, на счастье своё, разглядит это, то он, без долгих размышлений, конечно же, бросится к ней через все препятствия. И тогда она… Да, именно: она охотно примет его в свои объятия. Ибо – разглядел. А это, уж точно, стоит её благодарности. Она ведь не избалована пониманием. Но и она возьмёт с него плату, и весьма серьёзную – тотчас же постарается овладеть его душой… Но вот хозяйка вернулась, села на стул, и я села к столу. Она снова заговорила ровным, почти скучающим тоном.
– Зимой это было, после Нового Года как раз. Работы уже год не предлагали, производство наше закрыли…
– А куда-нибудь ёщё устроиться? – спросила я.
– Ох… Куда ткнёшься, когда всё позакрывали? Одни магазины коммерческие. На работу теперь только по большому блату. Своих берут или хороших знакомых. У нас тут каждый второй, считай, безработный.
– А как же люди живут?
Она незаметно вздохнула – будто от досады на меня.
– Так и живут. Это только вид люди делают, что все равны по жизни, а это как раз и не так. Сколько у тебя денег в кармане, какой у тебя дом – это только и важно. Если этого нет, или есть, да не то, или мало, то ты – считай, второй сорт. Вот и вся арифметика.
– И всё-таки? Как выживают тут у вас? – настойчиво спрашивала я.
– Кто как. Кто ворует, кто грабит, а кто на заработки в Москву ездиит. Расклад не для слабонервных.
Она сказала это приглушённо и как-то возбуждённо хмыхнула своим мыслям.
– Да уж, – усмехнулась и я, – истина частенько выглядит страшно нелепо. – Интересно вы тут устроились.
– Куда больше! Живём мы весело сегодня, а завтра будет веселей… Судам вот и милиции вроде как спустили указ не вмешиваться в семейные дела. Так что теперь у нас в дому, в семье полный беспредел. – Она вздохнула, подперев щёку рукой и сказала с ожесточением: Мужчина ненавидит сильней, чем женщина, да и на расправу скор.
– Это понятно. Женщине ведь, прежде, чем ринуться в бой, надо выпустить из рук ребёнка.
– Вот именно, а мужчине нечего выпускать, кроме своей дури, – с энтузиазмом и весело согласилась она, потом снова замолкла, пристально глядя в пустоту, будто всматривалась в своё подзабытое, но вдруг снова ожившее прошлое. – В тот год я сильно болела, два раза подряд оперировали. Располнела без движения, обрюзгла по-дурному… С осени всё и началось. Дождей много было, залило весь огород, а картошку ещё не копали. Я по межам в сапогах ходила, закатала штаны выше колен, ноги все мокрые, рвы копала, чтоб воду хоть как спустить. Ничего не помогло, только застудила себе все дела. Прихожу в дом, дочка и шутит, видно хотела меня развеселить: – «Я, – говорит, – знаю, почему осенью дни короткие делаются. Потому что… они садятся от воды». Она у меня умница, мамкина дочка… Помощница… Вон спит уже… не разделась… – Она подошла к дочери, погладила её по спине, та лежала неподвижно. – Так и пропала у нас вся картошка в тот год… И подпол залило весь как есть, место у нас низинное, заболоченное… Так что всё и погнило, даже то, что убрать успели. И моркошка, и тыквы… А мы без овощей, без картошки как? Основная еда у нас – картошка. Скотину вот пользуем картошкой опять же… Ну, той зимой и продала я хозяйство, кормить всё равно нечем, пальто зимнее, с опушкой из лисы, продала, всё продала, что в доме хорошего было, вот и дом уже хотела продавать…
– А жить где?
– В людях.
– У своих?
Она безразлично пожала плечами. В мягком полумраке комнаты её лицо теперь казалось бледным, совсем бескровным, со стёртыми до безликости чертами. И только в глубинах глаз её упрямо таился жаркий, неровный какой-то огонь. Меня охватило чувство глубокой жалости к ней.
– Как пришлось бы, – равнодушно сказала она.
– Это тяжело, правда, в чужом доме жить.
– Ещё какая правда. Только не надо меня жалеть, точно я совсем бессильная… – вдруг сердито вскинулась она.
– Жалеть всегда надо, когда человеку плохо, – сказала я смущенно, как бы оправдываясь.
– А если мне нужно больше, чем просто жалость? – сказала она с горячностью, прижимая руки к щекам.
– Ты просто была поглощена своими заботами, – сказала я, пугаясь такой её реакции.
– В том-то и дело, что меня ничто уже не поглощало. Кроме темноты. И мучилась я из-за этого. Правду говорю. Жила я тогда как в туннеле – темь одна со всех сторон, и больше ничего…
– Прости, я не сразу поняла, о чём ты. Это давно так с тобой?
Она протяжно вздохнула, из-под коротких ресниц снова нежно посмотрела на дочь, помолчала недолго, сердито сдвинув брови, затем, мелко раскрошив кусочек чёрного хлеба по клеёнке с большими синими цветами и катая катышики, стала неспешно рассказывать свою историю:
– Нет, не очень давно, это правда. В юности своей я была очень даже счастливая. А потом будто что-то рухнуло, обломилось. И никакой боли, но ты уже знаешь, что что-то сильно испорчено в тебе. И ужас в сердце от этого леденющий. И как я могла выйти замуж за такого ублюдка? Такой занудный плейбей… петушиные потроха…
– Плейбой, ты хочешь сказать, наверное? – сказала я, смеясь.
– Одно и то же, – ответила она резко, и щека её дернулась. – Вот тогда и стало всё как-то безразлично и очень тяжело. Жизнь как будто идёт, а ход её холостой какой-то. Бессоница была от мыслей этих смрадных. Таблетки врач назначил пить, только я их все в ведро повыкинула.
– Это ты правильно поступила, одобряю.
– Я мне так хотелось уснуть и увидеть, хотя бы во сне, как он, этот петух жареный, крутится на вертеле.
– О как!
– А ты думала. Мне один раз даже стало казаться, что дом мой рушится до фундамента. А это меня колотун взял от страха и ненависти к нему.
– Сочувствую.
Она причмокнула бледными губами и покачала головой.
– Оттого тебе и не понять, что не жила такой жизнью, это надо на своей шкуре прочувствовать…
– Обойдёмся, – сказала я нарочито торопливо и запоздало подумала: – «Осуждая ближнего – осуждаешь себя», – это первая истина, которую следует выучить каждому сразу же после рождения на свет, и вторая, ещё более простая: «Другие ничем не отличаются от нас – в дурном смысле». – Так что дальше?
– Ну я рассказываю. Сидела тогда вот так же за столом, дочка спала, а я думала, чем завтра ребятёнка кормить. А сама ведь тоже есть хочу до смерти. Просто до утра не доживу, если не поем… Вот сижу и думаю, а что если я возьму и съем сейчас весь этот хлеб и простоквашу? Нет, думаю, не могу я это сделать. Плохо это будет. А если съем только хлеб? Тоже нельзя, а вдруг у дитя живот от кислого молока разболится? Ладно, думаю, выпью я сама это молоко, а дочка пусть утром хлеб ест… Опять плохо, что за еда всухомятку. Не водой же запивать?
– И чем дело кончилось?
– А ничем, – сказала она просто.
– Как это? Но ведь выжили?
– Выжили, как видишь. А тогда… Я так и просидела всю ночь, потому что от голода совсем спать не могла. В одной руке кусок хлеба держала, а в другой чашку с кислым молоком.
– А наутро?
– А наутро я поняла, что мне срочно что-то надо сделать со своей жизнью, или она что-то нехорошее сделает со мной. И прямо сейчас.
– И что? – испуганно спросила я, уже очень сожалея о начатом разговоре.Память – штука избирательная, и стремление выдать желаемое за действительное часто пользуется этим её свойством. Может, она просто ищет оправдание какому-то своему поступку, который с радостью бы и вовсе вычеркнула из своей жизни? Но если хочешь дружбы, хотя бы на один вечер, – а это было так, – надо смириться с тем, что тебе будут поверять все свои радости и беды, и без всякой ревизии. И без этого никак не получится. Мне вообще-то не очень верилось в искренность её чувств в рассказе о ссоре с мужем. Послушать, так между ними пропасть глубоченная, и чтобы обойти её, потребуются годы и годы. Но можно, одним прыжком, её перемахнуть, если только очень хочется. И незачем было бы копаться в памяти, выковыривая из неё, словно изюм из булки, рыжих тараканов – отвратительные события и воспоминания, которые, однако, иногда, под настроение так приятно щекочут больное самолюбие. Она, возможно прочтя мои мысли, многозначительно вздохнула и сказала, подпустив побольше тумана в глаза:
– Я тогда пошла к мужику.
Опля. Ну что – я не права? Я даже подскочила на своём месте. Спрашиваю не без иронии:
– Правда?
– Точно не труд.
– Конечно, «Труд» уже давно не выпускают. Но скажи, неужели так просто всё разрешилось?
– А все сложности мы сами себе выдумываем. – опять очень просто сказала она.
– И он помог изменить твою сложную жизнь? Вопрос ей показался очень неприятным.
Она вздрогнула. Затишье стремительно быстро сменилось бурей. Она вдруг стала похожа на взъерошенную пятнадцатилетнюю юницу, так задел её мой легкомысленный тон. Лицо её вспыхнуло, но это не был стыд или презрение к себе, чего я очень бы испугалась. Однако она не отводила от меня горящих ненавистью глаз, но в её интонациях мне послышались почти умоляющие нотки. И я снова неуклюже попыталась несколько облегчить тон разговора, переведя его в шутливое русло:
– Понимаю. Если сначала ничего не происходит, то потом случится всё сразу, это такой закон сохранения энергии.
Однако она даже не улыбнулась.
– Я давно уже развелась со своим, – вдруг заговорила она спокойно и не глядя на меня. – Но мне не надо было, чтобы меня тут же снова взяли замуж, – сказала она, подавив лёгкий вздох и рассматривая свои руки. – Не за кого у нас тут идти… А притворяться я вообще-то ненавижу.
– А в постели?
– Это с тем дураком. Больше я ни с кем так не делала.
– А как? – нагло поинтересовалась я.
– А никак. Не идёт, ну и пусть его. А хорошо, так и само всё образуется. Ещё и тут старайся, работай. Этот бабий труд очен-на тяжёлый, я тебе скажу… Стоит выбиться из колеи, и всё сразу летит коту под хвост… Тут надо куда-то уехать, чтобы с человеком нормально побыть хоть один день… Понимаешь? Так что вот так и жила… А у него, у этого… как раз открылась мясная палатка. Сговорились, что лотки из-под мяса вечером мыть буду, за двадцать рублей в день.
– Всего-то? Разве можно на эти деньги прожить вдвоём?
Я хотела всё ещё свести к шутке наш не в меру серьёзный разговор. Мне совсем не хотелось этого признания сейчас, этой сложной откровенности. Однако мой тон её снова сильно обидел. Она побледнела так, как если бы её прилюдно оскорбили. Она смотрела на меня печально и улыбалась, затем продолжила говорить, почти не шевеля губами.
– Он ко мне стал ходить, лотки-то сюда носил, в дом, ну и мясца кусок приволакивал по случаю. Денег тоже давал, когда сотню, когда две… А когда уходил, целовал в лоб, как покойника, только ткнётся холодными губами, и всё. Я так и жила под гнётом страха: придёт ещё или больше уже нет. Он за дверь а я цепенею в лёд от смертной тоски и думаю: а если сегодня ещё не последний раз, то это будет обязательно завтра.
– Понятно. И снова мучилась?
– Мучилась.
– Тогда зачем?
– А всё равно с ним было в радость, – азартно сказала она.
Говоря так, она словно убеждала себя, что только не из-за глупого упрямства она не захотела принять простой выход – жить открыто с семейным человеком, хотя это, несомненно, и обещало: колотые рамы, крики разъярённой жены под окнами и прочие прелести открывшейся людям запретной любви.
– Мученье… в радость? Это какой-то мазохизм.
Она посмотрела на меня, извлекла горлом звук типа «гхм», потом сказала:
– Да, так и было.
– На земле живут миллиарды людей, и половина из них – женщины. И каждая из них хотя бы раз это испытала. Но, в конце концов, все или почти все как-то устраиваются, – сказала я, подводя итог этого, так пугавшего меня разговора.
Она с досадой поморщилась.
– Дело не в женщинах, а во мне самой. Мучилась, страдала, проклинала, пока нет его, а как придёт, враз всё будет забыто.
Она произнесла эти слова тихо и проникновенно, губы её сложились в скорбную складку, но теперь уже улыбались глаза – возможно, какой-то приятной романтической фантазии.
– Вот как… – вздохнув, сказала я.
– А к лету, как поправилась, снова хозяйство завела, радовалась, что дом тогда не продала. Всё своим ходом помаленьку и устроилось… Так что вырулила я из своего туннеля, прошла поворот, а за ним вдруг и забрезжил свет.
Ну-ну.
В её голосе слышалась мечтательная грусть.
– А люди? Судачили ведь? Городок-то маленький, все на виду.
Она пожала плечами в своей менере.
– Что люди? Кто здесь без греха? А тут одни подозрения. Точно ничего ведь не знали. А не пойман, так и отвалите.
– Наверное, – согласилась я.
– Тут одна мне стала мозги компостировать, так я её чётко отбрила: «Никто, – говорю, – не считал, сколько ты сама стоек в поле сделала».
– А она что?
– Она и заткнулась. А вообще, все думали, что он ко не по делу ходит.
– В каком-то смысле так оно и было.
– И какой смысл завидовать чужой судьбе?
Её невозмутимость, похоже, снова не выдержала внутренней бури, бушевавшей в ней. Она стала смотреть на фотографию мужчины на стене, с какой-то скрытой завистью и даже будто восхищением. Она смотрела так, будто видела перед собой живого человека, с которым они были долго разъединены и вот теперь опять видят друг друга – и это в диковинку.
– Это он, тот человек? – спросила я, указывая кивком на фото.
Она кивнула и подняла брови. Её лицо и шея снова пошли красными пятнами, но она всё же улыбалась – обезоруживающе и какой-то очень одинокой улыбкой, будто её застали за тайным стыдным делом.
– Он. Тоже нельзя сказать, что жизнь у него сильно удалась, хотя и богатый, конечно.
– Что так?
– Он слишком долго жил с нелюбимой женой, не изменял её только из страха.
– А чего боялся? – с улыбкой спросила я.
– Просто страх в нём был, и всё.
– Он сам это сказал?
– Нет, конечно, да я же не слепая. А боялся он тестя. Начальник большой, его тесть, как раз по мясному делу.
– Ах, вот оно что, – сказала я, пряча невольную улыбку – она очень забавно это произнесла: «по мясному делу».
– Так и жили по-мёртвому, спят как в целлофане. Если был бы хотя красавец, так нет же…
Эти слова она произнесла с отчаянной тоской и печалью.
Она снова долго смотрела на фотографию на стене – мужчины с ребёнком и собакой. Её жаркий, жаждущий взгляд быстро наполнялся отчаянием.
– Он любил тебя? – спросила я тихо, очень надеясь, что она меня просто не услышит.
– Он умный был, вот чево…
– И это причина того, что вы не вместе?
– Да ну тебя, – махнула она рукой в некотором смущении. – Намешано в нём было всего – и красивое и дурное… Это было, да… И много старше он меня, всё как отец хотел ко мне относиться. Чересчур как-то это было… Но всё равно, мы пожили достаточно, чтобы узнать всё друг про друга. А люди, да ну их… Злобе людской вообще не бывает предела.
– Сильно сказано, но верно, – согласилась я. – то выход. Она поджала губы и замолчала, возможно, вспоминая некие крохотные жестокости, заполнявшие несчастные минуты дня. А мне подумалось о том, должна ли она вообще думать о тех людях, которые могли завидовать ей. Должна ли она отвечать на их вопросы. В лучшем случае, они будут смотреть на неё, широко раскрыв свои любопытные глаза, потому что им, может быть, и вообще неизвестно даже значение таких слов – любовь, нежность… Они будут просто пожимать плечами и может втайне посмеются над ней, даже если и будут изображать на лице понимание. Их собственная будничная жизнь проста и очень скучного, серого цвета, в лучшем случае, им, этим люботытным людям, доступно лишь смутное ощущение, что жизнь истинная прошла мимо. Мне казалось, что у неё всё же есть реальный шанс вернуть себе то, что могло ей принадлежать – по праву искреннего чувства. И она это, похоже, понимала, однако предпочитала оглушать себя каждодневным рутинным трудом от зари до зари. Словно отвечая на мои мысли, она сказала, блеснув горящими глазами:
– Только дураки живут без запасного выхода.
– Обещай мне, что обязательно приедешь в Москву, – вдруг, неожиданно для самой себя, с горячностью попросила я.
– Обещаю, – серьёзно ответила она.
Я больше ни о чём её не расспрашивала. Милая хозяйка тоже не докучала мне расспросами, сама же, немного помолчав в мыслях о скаредном прошлом, снова продолжила негромко рассказывать о себе, о нынешней своей жизни. О том, как выкручивается вдвоём с дочкой на три тысячи рублей – теперь уже платят пособие по безработице, и это тоже деньги. Но мало, конечно, за газ только шестьсот да за учебники для дочки каждый год почти тысяча… Так что гусей надо опять заводить, это выгодно – корма почти не требуется, с утра проводила со двора, они и плавают целый день в пруду, а вечером горсть зерна сыпанула, и ладно… Мясо на всю зиму почти дармовое. Ещё индоутки хороши, с них мяса много, и вкусное, особенно шея. Ну, и подработка тоже, постояльцами, за ночь с человека сто рублей, не помешает живая копейка в бабьем хозяйстве… Она легко двигалась в полутьме, то что-то тихо напевая, то снова принимаясь о чём-то негромко рассказывать. Я же необратимо погружалась в дрёму и, как ни старалась, не воспринимала её рассказ, как нечто целое, и только отдельные подробности всё же с необычайной ясностью впечатывались в моё подсознание. Однако я понимала, что она права с самого начала. Права во всём и – без всякой скидки на обстоятельства.
Для неё существовала единственная реальная возможность – жить и выжить. И кто доказал, что это не так уж важно?
Сквозь смеженные дрёмой ресницы я смотрела на ковёр на стене, в углу, где стояла кровать. Узоры на ковре и на покрывале, которое висело на широкой спинке кровати, почти совпадали. Я люблю разглядывать узоры на коврах – что-то они значат? Это зашифрованное послание нам от наших просвещённых предков. На пальце у женщины сверкало большое недорогое кольцо… На стене, рядом с фотокалендарём, висела неплохая литография, какой-то летний, явно не местный, даже вычурный какой-то, сказочный пейзаж с огромным солнцем в центре картины… Царственное светило излучало нестерпимый, палящий зной… Пейзаж был исполнен столь искусно, что я как-будто ощутила жар палящих лучей.
Хозяйка занялась спящей дочкой – раздела её и бережно, стараясь не разбудить, уложила под одеяло. А я, тем временем, легла на диван, расслабилась и с наслаждением вынятула затёкшие ноги. И как-то сразу, внезапно, в полудрёме, вдруг приоткрылась мне во всех красках жизнь моей приветливой хозяйки, самый краешек её, всего лишь небольшая, но очень важная малость.
Ясно и отчётливо виделся мне светлый, просторный дом, в котором она, возможно, жила когда-то, детская спальня с широко распахнутым в июльскую ночь окном, как невеста, нарядным, в белое крашеных, ажурной резьбы наличниках… За окном изредка шумно перепархивали таинственные ночные птицы, и вкусно благоухал ранними яблоками притихший старый сад, будто предназначенный для тайных свиданий… А назавтра случилось горе – утонул младший брат… И стояли кучно хмурые люди у порога, и сидела смирно по лавкам у крохотного гроба скорбная родня, понуро свесив печальные головы, расположились у печки древние старики, горько смущенные тем, что их по какой-то несправедливой странности обошла резвая младость в тайной чёрной очереди на спокой, сотрясалась беззвучными слезами мать в изголовье, а в сундуке, пропахнув нафталином, ещё долго бессмысленно занимали место политые слезами братнины вещи, и материнские руки без конца жалостливо перекладывали, из стопки в стопку, его рубашки в клетку да полотняные штаны.
…Я уснула легко и незаметно, вроде ещё только что уютно журчал над ухом голос добродушной хозяйки, а уже звонит будильник на моём мобильном телефоне. Но томный сон про некое райское сельбище, – где так прекрасны цветы и щедро плодоносят развесистые деревья, где круглый год поёт сладкоголосая птица юности, где нет ни печалей, ни забот, а хлопоты всегда лишь приятны, и все домочадцы родные да любимые… вот они, всегда рядом и никуда уже от тебя не уйдут, – ещё долго бередил мою растревоженную ночным разговором душу…
Утро. Хозяйка, вся заспанная, вялая, какая-то помятая, видно плохо спала, вышла меня проводить. Когда я уже выбежала на тропку, хозяйка негромко вскрикнула «эй!», я обернулась, она сказала в некотором смущении:
– Мы так и не познакомились по-людски, извини.
Она назвалась по имени – мы были тёзками. Немного помолчали у калитки. Я осмотрела улицу, и сердце моё защемило. Такая тихая, кроткая она была в этот час, окраинная улица маленького провинциального города! Вот эта её часть упирается в поле, его даже видно отсюда, а другой конец кривенькой улочки, конечно, а как ещё может быть, завершится каким-нибудь производственным объектом – комбинатом ЖБК или там автобазой. Верно. Это она! Я узнала.
Такая же в точности улица была в городке, куда родители привезли меня в двухлетнем возрасте к моей бабушке… Я посмотрела на табличку на доме – и та же улица Советская!
Впрочем такие вот улицы – Советская, Пролетарская, Интернациональная, ну и, конечно, имени Октября, есть во всех, наверное, без исключения провинциальных городах и по сей день… Номер дома тоже совпадал. Мне стало весело – вроде как и впрямь родню навестила… Однако это не была Мордовия… Бегу по утренней улице, нигде ни души, воздух пряный, свежий. Туман густо висит над огородами, туманное утро предвещает хорошую погоду. На автостанции пока ни автобусов, ни пассажиров. Но вот окрыли входную дверь, устремляюсь к окошечку кассы – ужасная новость! Автобус будет только завтра, потому что ходит он теперь всего три раза в неделю. Слава богу, сегодня воскресенье, батюшка в семь примерно поедет в наше село, прощались год назад по-доброму, обещал встречать с поезда, если что. Позвонила, трубку сняла матушка. Прошу позвать отца Василия, она говорит, что таких здесь нет. Уточняю адрес, снова говорит – нет, нет здесь таких. Однако по голосу точно знаю, это она, матушка, набираюсь наглости и говорю: «Надя, это же я, помните, вы обещали подвозить, если что…» Она смущена, но говорит твёрдо: «Мы всё равно не сможем взять тебя в машину, двух причастников везём на службу… А чего тебе туда ехать? Там же, в вашем доме, ни окон, ни дверей…» Отвечаю: «Тогда буду ждать автобуса». Она, уже с бойцовым азартом – просто пулемётная очередь: «Так автобус больше не ходит!». – «Совсем?» – «Совсем. Лучше и не ехать». – «Мне надо деньги отвезти рабочим, звонили, договорилась о ремонте». – «Деньги везёшь?» – оживилась она. – «Ну да, для рабочих». – «А много?» – «Аванс». Мне было горько и обидно. Матушка мне казалась чистым ангелом – у неё был волшебный голос, когда она пела в хоре, слушть её без волнения и полного смущения сердца было просто невозможно. Таким же необыкновенным человеком казался мне и батюшка, бывший тракторист. Он служил с тем же вдохновением даже тогда, когда в церкви не было ни души, кроме разве что клира.Так этот разговор ничем и не закончился.
ЧАСТЬ II Буйство природы
Погода быстро менялась. Солнце, не успев подняться, тут же поспешно скрылось в сплошной облачной полосе. Накрапывал мелкий дождик. У меня в руках по сумке, не очень тяжёлые, но всё же… Однако добираться как-то надо, не сидеть же здесь до завтра! Беру билет до ближайшего села в моём направлении – туда автобус ходит пока ещё каждый день. Но хотя бы это, всё-таки почти треть пути. Оттуда по просёлочной дороге пёхом, ноги бить километров двадцать. Выбрала себе дальний, тёмный уголок, устроилась, на часы поглядываю. Тут ещё одна женщина рядом устроилась, сижу, жду объявления на посадку. Шумно откидывается дверь. В зал ожидания входит бугай в лиловом спортивном костюме, приближается ко мне, и, глядя прямо в расписание за моей спиной, сквозь меня, будто стеклянную, хрипло так говорит:
– Такси надо кому?
Все молчат. Молчу и я. Он неспешно прошёлся по залу.
– Что, сказать никто не может?
Теперь он, привалившись к двери и выставив правую ногу вперёд, смотрел прямо на меня. Смотрел – с бесцеремонным любопытством хитро сощуренных припухших серых глаз. Его тёмные жёсткие волосы были коротко стрижены, но длинная чёлка закрывала почти весь левый глаз. Плотный живот свисал над массивным, с металлической пряжкой, ремнём. Эта поза придавала ему слегка карикатурный вид, он словно сошёл со страниц комиксов. Маленький курносый нос на широком, круглом лице был приплюснут и сильно блестел. На какие-то минуты он застыл в нерешительности, солнечный луч скользнул по его непомерно широкому, крутому плечу. Он, болтая ключами на пальце, делает шаг мне навстречу.
– Не надо такси, спасибо, – говорю я.
– Почему? – угрожающе спрашивает он, скрещивая руки на груди и ударяя ногой в дверь – она распахнулась.
Если бы он был не так вызывающе наряжен, а был бы одет в просторный синий, или серого цвета, костюм, как здесь обычно ходят мужчины среднего возраста, и который можно купить недорого в воскресенье на рынке, и на нём красовался бы большой цветной галстук в полоску, никакого раздражения его вопрос, возможно, и не вызвал бы. В его наружности не было бы ровным счётом ничего примечательного. Но сейчас весь его вид был вызов! Я не отвечаю – зачем? Он ушёл, а на душе остался осадок – откуда этот тип? Вчера среди таксистов я такого не видела.
– А наглый какой! – сказала женщина, сидевшая рядом со мной. – Уже силком свои услуги навязывают. Вынь да положь кошелёк ему в лапу.
– Вы не знаете, кто это? – спросила я женщину.
– Да это ж Магриба! – сказала она шёпотом.
– Не знаю такого, – говорю, прикидываясь местной.
– Через два дома от батюшки живёт.
– А, ну да… – сказала я, будто вспоминая этого наглого типа.
– Три раза сидел.
Но тут разговор прервался – из служебной двери вышла женщина и объявила посадку на автобус, при этом сердито сказав, глядя на мои и соседкины сумки:
– За багаж кто платить будет?
– Да здесь немного веса, меньше пятнадцати килограммов – сказала я, поднимая пакет, в нём стояло ведро с рассадой.
Вторая моя сумка, вполне компактная, была и вовсе на руках, килограммов пять, не более. Женщина ничего не ответила и, сердито сверкнув полосато накрашенным глазом, неторопливо пошла к автобусу, на ходу оглядывая других пассажиров. Мы потянулись за ней. Водителя в кабинке не было. Однако на посадке она строго потребовала, чтобы я оставила «багаж» для взвешивания. Я удивилась, где ж они возьмут весы. Она сказала, что весы здесь, рядом, на этой вот убогой привокзальной площади. Рядом бабульки продавали свой товар – картошку и молоко. Картошку «взвешивали» вёдрами, а молоко – трёхлитровками. Однако моё возражение не возымело действия. Она быстро схватила мою сумку, стоявшую на нижней ступеньке автобуса, и передала её тому самому бугаю, Магрибу, вертевшемуся тут же. Он схватил сумку и размашисто зашагал к хозяйственному магазину. Когда я увидела, что мою сумку уносят неизвестно куда, но понятно, зачем, то мой, пока ещё сдерживаемый гнев тут же вырвался наружу. Я, не стесняясь в пёстрых выражениях, громко обзывала их «ловкими грабителями» и далее по списку, грозила, что пожалуюсь на них в милицию, а если понадобится, то и в саму прокуратуру, но все мои отчаянные крики раздавались в полной тишине – никто из пассажиров меня в моём протесте не поддержал. Всё их внимание было приковано к Магрибу, который, отойдя с моей сумкой на приличное расстояние, устроился на скамейке и бесцеремонно копался в её внутренностях. К счастью, то, что он, вероятнее всего, искал, лежало в кармане моей куртки, деньги и документы в сумках я уже давно не ношу. Однако я не побежала за ним, справедливо предполагая, что пока я буду за бегать за Магрибом по привокзальной площади, автобус благополучно уйдёт и мне придётся ждать следующего или… ехать с Магрибом. В той сумке был лишь пакет с бутербродами, несколько ранних отварных картофелин в мундире и бутыль с питьевой водой, ну и ещё кое-какие хозяйственные мелочи – из одежды, инвентаря и предметов туалета. Однако стратегический запас жизненно необходимых вещей я, конечно же, не оставлю, потому и кричала на моих обидчиков почём зря. Со словами: «какая экономная!», Магриба, весьма разочарованный и злой, вернул-таки сумку и вразвалочку удалился. Контролёрша разорвала мой билет пополам и пропустила меня в автобус. Пассажирка, сидевшая за мной, постучала меня большим пальцем в плечо и, когда я повернулась, перекинула мой медальончик с изображением Казанской на грудь.
– А, это… Спасибо, – сказала я смущенно, поправляя цепочку и улыбаясь ей.
Она засмеялась и произнесла шёпотом:
– А я уж подумала, что это мода такая – иконы на спине носить. Как жизнь?
Я едва в ней узнала женщину, которая когда-то встретилась мне в аптеке. Она искала для ребёнка рутин, а его в ассортименте не было, и я отдала ей две упаковки из своего запаса – я теперь всюду езжу с аптечкой, особенно, если со мной дети. Эта милая женщина до сих пор помнила меня и, наверное, испытывала благодарность, хотя услуга с моей стороны была копеечная – пачка рутина, мы тогда уже готовились к отъезду в Москву. Она мне и рассказала, тоже шёпотом, что все мои бумаги, которые хранились в деревенском доме – на этажерке и в большом сундуке у печки, сожжены. Я там держала, в основном, газеты и журналы, в которых были мои публикации, – на тот случай, если вдруг кто-либо заинтересуется моими работами.
И ещё. Она шёпотом рассказывала, словно боялась, что нас подслушают, что сделали это сразу же после нашего отъезда в августе электрики, которые взломали замок и вошли в дом якобы с проверкой пожарной безопасности. Меня это сообщение порядком расстроило, с горя у меня тут же разлилась желчь, но я понимала, что этого следовало ожидать. Местное население, условно говоря, делилось на три группы – милых и добрых людей без права голоса, терпеливо сносящих всё то, что выпадало на их долю, на ухватистых и наглых «бугров» (в эту же группу входило всем списком и разного рода начальство, то есть все те, от кого хоть что-либо в этой местности зависело), и, наконец, самая большая группа – средних, то есть тех, кто предпочитал ни во что не мешиваться, жить сугубо своими заботами, не иметь своего собственного мнени и примыкать к тому, кто в данное время был в силе. Так кому помешали эти газеты и журналы, и почему их надо было публично сжигать? Статьи о лесе, о местных красотах, о зоне, наконец, где в начале девяностых самоотверженно трудилась горстка офицеров – менее половины состава, которым, к тому же, больше года как не платили зарплату, а производство на зоне стояло, и ворота на волю были открыты. Организовать массовый побег или кровавый бунт в то время было проще простого. Но этого, к счастью, здесь не случилось. Чтобы прокормить себя и зэков, они, эти отважные люди в погонах, не бросившие свой пост в жутчайших условиях, сотками сажали на участках вокруг зоны картошку, капусту, лук и огурцы, чтобы кормить зэков…
Тогда я, возмутившись происходящим, от своего имени подала письменную жалобу в правительство и генпрокуратуру. Мне ответили скоро и чётко – отказом, сопровождаемым угрозой возбудить против меня дело за клевету. А в приватной беседе со мной начальник зоны, где я пристально «изучала обстановку», изивинившись, что больше не сможет выписывать мне пропуск на территорию, намекнул, что меня могут даже, при желании, признать государственным преступником, если я ещё раз заикнусь об этом. Однако зарплату им всё же выплатили, полностью, что, увы, уже не имело такого значения – бешеная инфляция! Этот монстр… Да, инфляция стремительно съедала всю наличность. Кто-то на этой разнице хорошо наваривал. Разумеется, так было везде – кое-кто хорошо на этих всесоюзных «задержках» погрел руки. Бешеные деньги в те времена были самым ходовым товаром, денежную массу ловкие люди тут же пускали в оборот, получая свои немерянные воровские проценты, сколачивали состояния. Называлось это красиво:
«мэд москоу мани» – бешеные москоу бабки.