Зеленый шатер Улицкая Людмила

— М-да, — неопределенно ответствовал Дымшиц. — Во всяком случае, один несомненный эпизод есть: он был пьян в момент задержания.

Дымшиц встал. Это был конец аудиенции.

Маргарита Глебовна вытеснила Дулина в коридор.

Двумя пальцами она потерла уголки губ, как будто снимая излишки помады:

— Здесь, в ординаторской, вы можете ознакомиться с документами, а потом я покажу вам больного.

Дулин раскрыл папку и стал изучать бумаги. Больной Ничипорук Петр Петрович, шестидесяти двух лет. Перенес два ранения и одну контузию, органические нарушения… У кого их нет? Запись разговора с психиатром… Протокол… Дмитрий Степанович глазам своим не верил: то, что говорил этот генерал, даже читать было страшно! Просто безумие какое-то! «С какой целью вы создали подпольную организацию?» Антисоветчик, настоящий антисоветчик! Дальше… «Организация называется СИЛ — союз истинных ленинцев»… Выходит, он не антисоветчик, а наоборот… Наоборот, это кто? «Какая была у вас зарплата, Петр Петрович?» Странный вопрос для психиатра. А-а, понятно… понятно. Семьсот рублей. И не знал Дулин, что такие зарплаты бывают… Дальше, дальше… «Так чего же вам не хватало, Петр Петрович, при такой-то зарплате? Ведь власть вам все дала». Да. Малопонятно. Действительно, уж при такой-то зарплате, чем ему власть нехороша? Вот оно, вот оно… ввод советских войск в Чехословакию ему не понравился… Выступал… Клевета… Ну, это понятно. Только зачем он говорит такие вещи психиатру, зачем?

Мелькали подчеркнутые красным карандашом слова «духовное братство», «нравственное совершенствование», «антинародная власть партократии» и, наконец, «святое дело социализма». «Странный дядька, не сумасшедший, просто чокнутый», — сделал предварительное заключение Дулин. Сорок минут он вникал в записи.

И тут привели больного — большого роста худой человек в больничной пижаме и войлочных тапочках. Вошел и встал у двери, держа руки за спиной и слегка опустив голову. С ним вошел еще один, поменьше, сел на стул возле двери.

— Здравствуйте, Петр Петрович, я психиатр, кандидат медицинских наук Дулин Дмитрий Степанович. Я хотел бы вас осмотреть и с вами побеседовать. Проходите, пожалуйста, сюда, — и Дулин указал ему на стул возле себя. — Как вы себя чувствуете? Какие жалобы?

Бывший генерал улыбнулся и посмотрел на Дулина. Взгляд был слишком долгий и слишком внимательный.

— В соответствии с возрастом. Впрочем, особых жалоб нет. — Он сцепил на колене крупные кисти, сплошь покрытые красноватыми бляшками.

Дулин приметил:

— Псориазом давно страдаете?

— С молодых лет. После войны началось. Во время войны люди мало болели человеческими болезнями. Не до того было. А после войны началось: сердце, желудок, печень.

Слово «печень» произнес с растяжкой, насмешливо. Дулин осматривал Ничипорука так, как в институте учили: склеры, состояние кожных покровов, состояние слизистой… питание плохое, скорей всего, анемия… анализ крови… конечно, анемия…

— Какой сегодня день, Петр Петрович? — тихо спросил Дулин.

— Паршивый, — коротко ответил пациент.

— Число помните? — повторил Дулин.

— А, — засмеялся пациент, — это вы в смысле мартобря? Сегодня двадцать второе июля одна тысяча девятьсот семьдесят третьего года. Ровно тридцать два года и один месяц со дня вторжения немецко-фашистских войск на территорию СССР.

Он как будто издевался, этот бывший генерал. Нет, это он так острит неуместно — алкогольный юмор! Впрочем, Дулину он скорее нравился. Дулин уложил его на кушетку, пальпировал живот. Печень была увеличена. Предположим, алкогольное жировое перерождение. При значительном истощении.

— Рост у вас?.. Вес?

— Шесть футов ровно. Вес — не знаю.

Маргарита Глебовна и тот, что у двери, не шевелились. Просто как каменные статуи замерли.

— Хорошо! Пожалуйста, закройте глаза и приложите указательный палец правой руки к кончику носа. Теперь левой… Какого года рождения? Дату рождения, пожалуйста, назовите.

Улыбается он:

— Десятого сентября одна тысяча девятьсот десятого года от Рождества Христова. По юлианскому календарю, разумеется.

— Понятно, — бодро отвечает Дулин. — А вы всегда пользуетесь этим календарем?

— Нет, конечно. СССР перешел на григорианский в феврале восемнадцатого года, и все даты после 14 февраля разумно исчислять по григорианскому календарю, а до — по юлианскому. Логично?

— Да. Пожалуй, — согласился Дулин. Надо посмотреть в энциклопедии, что там за календари. Дядька, конечно, очень образованный, а с образованными всегда дополнительные сложности. У него, конечно, расширение рефлексогенной зоны, это можно по-разному трактовать. Можно и как последствия алкоголизации вплоть до возможности развития алкогольного параноида. Это как посмотреть.

— А место вашего рождения, Петр Петрович?

— Деревня Великие Тополи Гадячского уезда Полтавской губернии. Батюшка мой принадлежал к сельской интеллигенции, был учителем в народной школе.

— Понятно, это понятно. А как у вас с наследственностью, Петр Петрович? Отец ваш выпивал? — перешел Дулин к главной теме.

— И мне понятно, доктор. Выпивал. Мой отец выпивал. И дед выпивал. И прадед. И я выпивал, когда давали. — И он улыбался, улыбался просто-таки лучезарно. Улыбка была хорошая — совершенно без насмешки или затаенного яда.

— А когда начали употреблять, Петр Петрович? — вежливо спросил Дулин.

— А вот это и не помню. На праздник всем наливали, и детям тоже. Батюшка в обед всегда принимал, это святое дело — чарка за обедом. Да и я, признаться, обычай этот уважаю.

— И сейчас употребляете?

Петр Петрович совсем расплылся:

— Голубчик мой! Да здесь не наливают! Признаюсь вам, доктор, что с начала войны дня не было, чтобы не принял я спирта, водки или чего бог пошлет. Очень не хватает!

Какая-то неловкость возникла внутри: как-то больно доверчиво вел себя Петр Петрович.

— Потребность есть? Тяга, я имею в виду? — ковырнул глубже Дулин.

— Тяги у меня никакой. А потребность — да. Разумная потребность.

«Со слов испытуемого, многолетнее регулярное злоупотребление алкоголем, без эксцессов…» — записал Дулин с чистой совестью.

Маргарита Глебовна, которая все молчала возле двери, была явно недовольна — о чем-то зашепталась с сидящим на стуле человеком.

— Русскому человеку, доктор, без этого нельзя. Водка душу утишает, жизнь смягчает. А вы сами не знаете?

И тогда понял Дулин: Петр Петрович даже хочет, хочет, чтобы отправили его на лечение. Дулин еще раз внимательно перелистал дело: по записям врачей понял, что четыре года, с шестьдесят восьмого по семьдесят второй, провел Петр Петрович в заключении, и состояние физическое было на данный момент плохим. Там лежала старая амбулаторная экспертиза, сделанная в Риге, и было написано черным по белому: «Сознание ясное, правильно ориентирован, в беседе держится вполне упорядоченно, речь связная, целенаправленная». Признан вменяемым. А новая бумага, заготовка, которую он должен был подписать, констатировала алкогольный параноид. И большой знак вопроса.

С этим Дулин по совести не мог согласиться. Он напрягся, как школьник на контрольной, и, прыгнув через голову, нашел правильное решение — вписал перед словами «алкогольный параноид» еще одно слово — «атипичный». И это слово все ставило на свои места — атипичный случай! Этот Петр Петрович был не сумасшедший, а чудак. Но на лечение его неплохо бы отправить. Все-таки медицинское учреждение — подкормят. Понятно теперь, почему он ему так радостно про алкогольную свою практику рассказывает. Он тем самым как бы намекает, что согласен подлечиться. Да и Винберг упоминал какого-то там Рильке, который больше всего хотел, чтобы признали его невменяемым и отправили на лечение.

Еще поговорили немного, и Дулин с легкой душой вписал свое заключение: «Наблюдается алкогольное поражение внутренних органов. Со стороны центральной нервной системы наблюдается ряд изменений: присутствует алкогольная энцефалопатия, ретроградная амнезия. DS — атипичный алкогольный параноид…»

Дулин поставил свою красивую подпись.

И посмотрел на часы — половина третьего.

«Половина третьего, — подумал Петр Петрович. — Обед пропустил из-за этого эскулапа хренова. Может, нянька оставила?» — с равнодушным беспокойством подумал голодный генерал.

Дулин пришел к себе в отделение, достал из портфеля Нинкины бутерброды и налил стакан молока. Ему местная повариха всегда оставляла пол-литра. Поел, посмотрел два журнала, которые долго лежали на столе, а теперь уж время было сдавать их в библиотеку. Потом пошел к Винбергу. В бывшей бельевой, где устроен был не то кабинет, не то чулан, все было завалено книгами, в большинстве иностранными.

«Вот откуда Винберг берет все свои познания. Пользуется преимуществом, что языки знает», — подумал простодушный Дулин.

Дело было к вечеру, рабочий день у врачей давно закончился. На столе у Винберга, поверх вороха журналов, писем и сероватых листов, исписанных острым, с готическим акцентом почерком, лежала пластинка в белом бумажном футляре.

— Даниила Шафрана вот принесли. Уникальная запись — виолончельная соната Шостаковича сорок шестого года, первое исполнение. И сам Шостакович тоже играет, — профессор ласково погладил пластинку смуглой, с длинными ногтями рукой. — А Даниилу Шафрану в то время всего двадцать три года. Гениальный, гениальный виолончелист…

«Вот какой народ, как они все же своих любят, — подумал неодобрительно Дулин, но опомнился: — А что плохого, в конце концов? Все люди так устроены, всем свои ближе».

— Дал я консультацию, — доложил Дулин Винбергу. Но тот, кажется, и не помнил о прошлом разговоре. Лицо было рассеянное.

— Вчинил я ему алкоголизм. Наверное, теперь лечиться пойдет.

— Что? — переспросил Винберг. — Как вы сказали? Вы отправили его в спецбольницу?

— Да какая разница, Эдвин Яковлевич? Он истощенный, я как раз подумал, что в стационаре он хоть подкормится. Все лучше, чем лагерь. — Дулин как-то терял приподнятое настроение от хорошо сделанного дела.

— Вы валяете дурака, Дулин? Или действительно дурак? — сказал этот интеллигентный профессор.

Тут уж Дулин полностью растерялся: он всегда за честь считал, что Винберг с ним общается, научные разговоры ведет, а тут ни с того ни с сего дураком обозвал. И Дулин на него страшно обиделся.

— Как же так, Эдвин Яковлевич, вы же сами говорили про этого Рильке, что он только о том и мечтал, чтобы признали невменяемым и в лагерь не отправляли… Вы же сами… — залепетал оправдательно Дулин.

— Что мы сами? В тридцатые годы не было галоперидола! Аминазина! Стелазина! Не было! Вы отправили его в камеру пыток, Дмитрий Степанович. Можете пойти и написать на меня донос.

Он опустил голову и уставился на пластинку — «Даниил Шафран исполняет…».

Замолчал, скривив рот. Какая подлость… какая подлость повсюду…

— А что? Что я должен был делать-то? — с тихим отчаянием спросил Дулин. — Он ведь и вправду… ну, не совсем… того… Как надо было поступить?

Но Винберг, покрутив пластинку, положил обе руки на стол.

«Уезжать, уезжать, скорее уезжать, — подумал он. И еще: — Какой народ! Так себя ненавидеть!»

Потом улыбнулся кислой улыбкой и сказал совсем непонятное:

— Не знаю. Один китайский мудрец говорил, что на каждый вопрос имеется семь ответов. На этот вопрос каждый отвечает сам. Простите, Дмитрий Степанович, мою грубость.

Вера Самуиловна сразу поняла, что муж раздражен и подавлен: по резкому жесту, каким снимал пальто, по хмурости лица и деревянному кивку «Danke», когда она поставила перед ним суп. Она, умница, молчала, ничего не спрашивала, а он задним числом всегда бывал ей благодарен за это аристократическое молчание.

Эдвин Яковлевич переживал свой срыв и испытывал запоздалое раскаяние: как мог позволить себе унизить этого милого, глупого и старательного человека? Разве не сам он, честный Винберг, участвуя в психиатрической экспертизе несколько лет тому назад, в том же спецотделении, дал свое заключение о невменяемости заключенного, чьи политические взгляды на природу этой власти он полностью разделял. Но с клинической точки зрения психическое заболевание было несомненным. Развернутая и внятная картина маниакально-депрессивного психоза. С этим ничего не мог поделать бывший заключенный Винберг! — почти все здешние инакомыслящие, подписанты, домашнего производства бунтари были безумцы и в бытовом, и отчасти в медицинском значении этого слова. «Это русский радикализм, конечно. Такова его природа, он никогда не опирается на здравый смысл», — размышлял Винберг, постепенно успокаиваясь.

Винберг и не заметил, как от размышлений перешел к монологу:

— Когда Гитлер пришел к власти, вменяемые интеллигенты эмигрировали, а лояльные… Выхода нет, выхода нет. Но у врача положение особое — он всего лишь лечит. Выход через профессию. Лагерная больничка. Травмы, язвы, туберкулез, инфаркты. Честь профессии выше всего. Выше политики. Несомненно. Несомненно, но… Вера, Вера! Все, кого я видел из теперешних борцов с режимом, на грани, на тонкой грани между здоровьем и болезнью. Ты помнишь эту женщину, которая вышла на площадь с ребенком в коляске? Существует инстинкт самосохранения. Существует материнский инстинкт, заставляющий мать защищать своего ребенка. Но не существует в природе инстинкта социальной справедливости! Совесть работает против выживания, Вера!

Жена сидела напротив него на табуретке, в их пятиметровой кухне, где второй стул не помешался, но зато был стол, плита о двух конфорках, теплые зимой батареи и пышные заросли какой-то сорной ерунды под окном летом.

Вера смотрела в черное стекло, за которым ничего не было видно, кроме ее собственного смутного отражения. Она тоже знала, что совесть работает против выживания. Да, биологическая эволюция вида вымывает тех, у кого есть живая совесть. Выживают сильнейшие. Не хотелось возвращаться к этой теме: лагерь, голод, унижения, ад.

— Эдвин, скажи, а Грачевский принес тебе ту пластинку?

Эдвин Яковлевич осекся, засмеялся и вышел из кухни. Да, поговорили, достаточно.

Достал из портфеля виолончельную сонату и поставил на проигрыватель. Вера уже сидела в кресле в комнате, которая условно называлась большой.

Это было самое раннее исполнение. Впоследствии, в пятидесятом, Шостакович записал эту сонату с Ростроповичем и немного даже ее изменил относительно первоначальной версии.

Большие уши Винберга с кустами доставшихся от далеких предков волос как будто даже шевелились от напряжения. Вера Самуиловна, квалифицированный слушатель, и прежде считала, что Даниил Шафран богаче и многоцветней, чем Ростропович. Но здесь был Шостакович, который казался ей суховатым и жестким. Муж ее слышал в этой музыке другое: бескомпромиссность, драму внутренней конфронтации. Фортепианная каденция третьей части напоминала поздние бетховенские сонаты.

— Безысходность. Космическая безысходность. Не правда ли, Вера?

От Винберга Дулин пошел прямо в виварий. Там у него был шкафчик под замком, в котором секретно хранился медицинский спирт. Взял оттуда пол-литровую колбу, разбавил в мензурке водой из-под крана, пополам, как кроликам, и с отвращением выпил прямо из мензурки все двести граммов. Засунул колбу в портфель, она плохо там помещалась, но пробка была притертая, надежная, так что и бочком можно было уложить. И пошел к троллейбусу. Опьянение он почувствовал только в троллейбусе. Дома никого не было, потому что Нина поехала встречать Мариночку из биологического кружка в городском Доме пионеров, куда взяли девочку за большое влечение к биологии, несмотря на нехватку лет: в пионеры ее еще не приняли.

Дома Дулин развел еще, проглотил следующие двести граммов. Гадость, мерзость. Как они это пьют? Теперь его развезло, комната вращалась отвратительно вокруг бедной головы. Но заснуть он не мог. Одна только мысль как обломок занозы в мозгу, колола и колола: откуда ж семь ответов, что еще, кроме «да» и «нет»?

Потом пришла Нина, долго не могла понять, что происходит с мужем. Потом догадалась, что он в стельку пьян. Сначала засмеялась:

— Бедный пьяный кролик!

Пыталась его напоить крепким чаем, уложить, но он спать не хотел, что-то долго и бессвязно говорил про семь ответов, или про семь вопросов, и только поздно ночью она уяснила себе причину страдания.

К этому времени Дулин развел остатки спирта, но выпить не смог — его вырвало, начались сильные спазмы. Потом он лег и затрясся в ознобе.

Нина устала с ним возиться, села на стул и проворчала что-то тихое и злое. В постель не легла. Потом вошла Мариночка в ночной рубашке и пожаловалась, что у нее голова болит. И тогда он сразу вспомнил все плохое, что с ним в жизни случалось: как издевались над ним городские ребята в школе, как орала учительница Камзолкина, как била мать, как таскал за уши пьяный мамин «прихажер» дядя Коля… И заплакал.

Дулин плакал — потому что был кроликом, а не мужчиной.

Так Нина ему сказала.

Дорога в один конец

На шее у Ильи болтался фотоаппарат без пленки — ее вынули и засветили пограничники, — а на плече полупустой туристический рюкзачок. В нем лежали смена белья и учебник английского языка, который он постоянно носил с собой уже два года. На Илье была новая телогрейка и старые джинсы. Замотан вокруг шеи шарф, связанный Ольгой из черной и серой ниток, в точности того тона, что его седеющая голова.

Возле трапа стояла очередь, и бывшие советские, которых было в очереди больше половины, отличались от несоветских тяжелой дурной одеждой и разной степенью ошарашенности: стоявший рядом старик в каракулевой шапке икал, а какая-то невидимая Илье женщина в гуще толпы нервно похихикивала. Илья страстно ожидал минуты, когда окажется наконец в самолете, сядет в кресло и самолет поднимется. Хотя было ясно, что рубеж уже перейден безвозвратно, но хотелось поскорее окончательно оторваться от земли. И еще сильно хотелось в уборную.

Он понимал, что за каким-то окном, махая руками, стоят Ольга с Костей и прочие провожающие и ждут, наверное, что и он махнет им рукой, поднимаясь по трапу, но он даже не пытался найти глазами тот застекленный переход, где они могли стоять. Все равно он бы их не разглядел на таком расстоянии. Однако когда оказался на самом верху, обернулся в неопределенном направлении и покачал рукой, как Брежнев на трибуне, — партийно-приветственным движением.

Вот он, кинематографический момент жизни, — улыбнулся про себя Илья и успокоился. Место его оказалось в предпоследнем ряду, около окна. Забито все было до отказа.

Когда самолет натужно оторвался от земли, Илья произнес про себя: «Свободен! Ото всего — свободен!»

Самолет тяжело набирал высоту, всех немного плющило, Илья как будто терял в весе. Казалось, что мог бы и сам взлететь без всякого мотора, на одном только чувстве безграничной свободы.

Нервно хихикающая у трапа женщина, сидящая немного впереди по проходу, стала громко смеяться и всхлипывать. Баскетбольного роста стюардесса прошла со стаканом воды.

«Да, да, высокая женщина… это хорошо — высокая женщина», — но он не додумал до конца то, что мелькнуло в голове.

Серая мгла в окне светлела, самолет прорвался наконец к яркому синему небу, внизу остались толстые белые облака, плотные, как густо сваренная рисовая каша, грубые, как театральная декорация. Самолет все набирал высоту и стремительно уходил на запад, оставляя позади руины проклятой жизни, вязкую путаницу, страх, стыд, ложь, и он вдыхал искусственный самолетный воздух — воздух свободы и высокогорья. Впереди маячила восхитительная пустота, жизнь начиналась с чистой страницы, все помарки стерты, как ластиком.

За рукав Илью теребила соседка — старая еврейка с новыми золотыми зубами:

— Извините, пожалуйста, вы не могли бы поменяться со мной местами?

Уверенная в ответе, она тянула ремень не в ту сторону, пытаясь его расстегнуть.

— Нет, — коротко ответил Илья.

— Но почему? — обиженно спросила она.

— Не хочу, — не поворачивая головы, ответил он.

— Но почему? — не поверила она своим ушам.

Он не удостоил ее ответом. Она была куском прошлого, от которого он отвернулся.

— Но так ни туда и ни сюда, — сказала растерянно женщина и обратилась к соседу, сидящему у прохода:

— Извините, пожалуйста, вы не могли бы поменяться со мной местами?

— Извините, пожалуйста, я не понял вас. Что вы хотели? — произнес человек с заметным акцентом.

Илья посмотрел в его сторону. Седой старик, в костлявой руке — немецкая газета. Занятно. Это было то, что Илья больше всего любил: вопрос, загадка, детали, детали… Шелковый заграничный галстук в полоску, белая рубашка из рубчатой, неизвестной ткани, потрепанный пиджак и особенно немецкая газета — сразу зацепили взгляд.

— Да я к окну хотела. Гражданин вот не пустил, так я хоть к проходу сяду. — Она все еще яростно дергала ремень, но Илья не помог. Смотрел с неприязненным интересом: наглая какая тетка.

Старик встал, оказался очень высоким и худым и совершенным с виду иностранцем. Хотя пиджак…

— Подождите минуту, я вам помогу отстегнуть. — Сосед выпустил тетку из ловушки, вышел в проход. Она тут же плюхнулась на его место.

— Сразу видно, культурный человек, — громко, с укором Илье, одобрила она его поведение.

— Простите, вы сначала пропустите меня на ваше место, а потом сядете. — Он стоял в проходе, склонив голову, в выжидательной позе.

— Ага, ага, — закивала она и подняла зад.

Илья ухмыльнулся, встретился глазами со стариком: тонкое глазное касание, без слов — мол, забавно, вот дурища нахальная, — но в глазах соседа никакого отзыва.

Обменялись местами. Старик сел и кивнул Илье. Развернул газету. Названия не видно.

Тетка не оставляла его в покое:

— Ой, вы прям по-иностранному читаете?

— Да, — кивнул он.

Илья отвернулся к окну. Небо сияло, но восторг сломался. Ему хотелось поговорить с этим необычным соседом, но теперь, после приставаний тетки, было неловко.

Тетка не унималась:

— Ой, а по-какому?

— В данном случае по-немецки, — улыбнулся старик, уже не отрываясь от газеты.

После небольшой паузы она снова задала ему вопрос — громким шепотом:

— Скажите, извините — а вы еврей?

— Да, — улыбнулся он.

— И куда вы едете — в Израиль или в Америку?

«Ну, жидовская морда», — подумал Илья. Он прямо-таки наслаждался этой сценкой.

— Я до тридцать третьего года жил в Германии. Возвращаюсь на родину Я очень долго жил в России.

— Так вы иностранец? — восхитилась тетка.

Он улыбнулся:

— Теперь да.

— Вот и я думаю, на нашего не похож. А я до Вены, а потом в Америку. Сын уже там. Я сначала не хотела, а потом думаю — ладно. Жалко, конечно, все пришлось оставить. — Ей хотелось поговорить, и собеседник ей подходил.

Немец был воспитанный человек, отвечал на дурацкие вопросы этой чумички. Илья сразу вычислил — уехал в тридцать третьем, когда Гитлер пришел к власти. Наверное, был коммунистом. В России, конечно, сидел. Это биография. Вероятно, восстановил западногерманское гражданство. С ним действительно интересно было бы поговорить.

Илья отвернулся к окну, но то волшебное чувство, которое обрушилось на него при взлете, рассеялось, и он уже спустился с высот, размышлял о том, встретит ли его Пьер, который обещал прилететь в Вену, или придется ехать в какой-то переселенческий лагерь — общагу, набитую эмигрантами.

Нет, нет, он вырвется. В конце концов, есть знакомые, даже друзья, позвоню, может, пришлют денег, и Пьер, конечно, поможет. Может, в Италию… или во Францию махнуть. Там была Николь, хорошая знакомая. Да есть к кому обратиться, в конце концов. А там, может, продастся часть коллекции. Тот первоначальный, свежий восторг постепенно возвращался.

Дали самолетную еду — чудесную. Прошел еще час.

В иллюминатор видны были горы — неужели Альпы?

Он даже вслух произнес: «Альпы».

Старик-сосед, который как будто дремал, неожиданно вскинул голову и обратился к Илье:

— Позовите, пожалуйста, стюардессу. Мне плохо.

Илья нажал кнопку вызова. Старик закрыл глаза. Он был изжелта-бел, хватал открытым ртом воздух.

— Срочно… врача… — прохрипел он.

Судорожно, с хриплыми вздохами, втягивал в себя воздух, потом откинулся на спинку кресла и замер с открытым ртом.

Тетка с ужасом смотрела на соседа.

Подошла стюардесса. Она взяла старика за руку. Искала пульс.

Тетка, стоявшая в проходе, поняла раньше всех и завыла простонародным сильным голосом: «А-а-а».

И тогда Илья понял, что его сосед мертв.

Эмиграция Эдвина Яковлевича Винберга закончилась.

Демоны глухонемые

Бывает почти у каждого человека особый год, а может, сезон, когда почки потенциальных возможностей лопаются, происходят судьбоносные встречи, пресекаются связи, меняются русла, уровни, жизнь из низины поднимается на высокогорье. На двадцать втором году Миха встретил Алену и полюбил ее так безвозвратно и окончательно, что вся прежняя его жизнь с милыми девочками, легкими и необязательными свиданиями и деятельными ночами в общежитии разбилась, как стеклянный стакан, и только никчемные осколочки остались от прежних увлечений.

Второе событие, не менее важное, произошедшее чуть раньше, захватившее его очень глубоко, было связано с его профессиональными интересами. В начале четвертого курса Миха не то что изменил своей вере в русскую литературу, но стал бегать чуть ли не каждый день на сторону, на факультет дефектологии, и слушать курс сурдопедагогики, который читал великий специалист Яков Петрович Ринк, представитель целой династии педагогов, почти сто лет разрабатывающих методы развития речи у глухих, глухонемых и слабослышащих.

На первую лекцию Ринка привела Миху приятельница, а через несколько недель Миха загорелся желанием заниматься сурдопедагогикой, не покидая филфака. Он сдал, с особого разрешения профессора Ринка, несколько специальных дисциплин и стал, таким образом, «двоеженцем»: филология и дефектология прекрасно совмещались.

Он носился с факультета на факультет, все более склоняясь в сторону дефектологии.

Возможно, тщательный психоаналитик установил бы подлинную мотивацию Михиного нового увлечения, но такового не случилось — тень косноязычной Минны его не тревожила, и свойственное ему чувство вины перед всеми в этом случае его не беспокоило. Появление Алены смыло, вместе с мелкими любовными достижениями последних трех лет, и эту полудетскую травму. Да что и вспоминать?

Слабоумное, еле ворочающее языком существо, Минна прожила свои двадцать семь лет незаметно, никого не обременяя, и так же незаметно ушла. Тетя Геня пережила смерть дочери скорее как смерть домашнего животного. Другие люди и вовсе не заметили, что исчезла робкая, слабо улыбающаяся коротышка, никому на свете не причинившая зла. И вспомнил Миха Катуллова воробышка, как оплакивала его, как ее, Лезбия?

Вскоре после того, как из дому вынесли топчан и детский стульчик, на котором та складывала перед сном свою одежду, тетя Геня освободилась от тягостных забот и с глубоким удовлетворением и тенью патологической гордости повторяла время от времени заклинание: сколько несчастий, сколько выпало на мою долю, это же просто поискать!

С Михой ей жилось хорошо: с самого заселения — в двенадцать лет! — в его обязанности входили покупка продуктов, уборка комнаты, дежурная уборка мест общего пользования и кухни, а также — что было для него самым неприятным — исполнение мелких поручений тети Гени, которые она изобретала, то по три раза в день гоняя его в аптеку, то посылая с половиной пирога к сестре Фане либо к другой сестре, Раечке, взять у нее плошку студня.

Уже почти десять лет он нес свою родственную службу с невиданной легкостью, безропотно и радостно. Тетка, насколько могла, полюбила приемыша и расставаться с ним не собиралась. Но, повинуясь еврейскому инстинкту сватовства — соединения всех свободных валентностей, чтобы они не торчали куда не следует, — изредка знакомила его с приличными еврейскими девушками из широкого родственного круга. На этом самом месте произошла у нее большая осечка: собственный ее сын Марлен ускользнул, женился на русской. Она по сей день не могла смириться с этим фактом, хотя «„эта Лида“ оказалась-таки приличная»…

В начале октября тетя Геня пригласила к обеду свою дальнюю племянницу Эллу. Молчаливая, вся обтекаемо-круглая, как бутылка, на бутылочных же ногах, Элла принесла большую овальную коробку шоколада, которого тетя Геня в рот не брала из боязни диабета — среди ее многочисленных предрассудков был и такой: диабет заводится от потребления шоколада. Она положила коробку с бегущим оленем на буфет и подала бульон.

Миха отсидел покорно все три блюда, каждому отдавая должное, а унылая Элла шевелила ложкой без пищевого энтузиазма, молча, не поднимая глаз. Видно, и ей были в тягость эти безуспешные якобы случайные встречи с родственными молодыми людьми, сплошь неудачные сватанья. Потом, откушавши обед, по движению брови тети Гени, Миха проводил Эллу до метро. Когда он вернулся, недовольная тетя, покачивая разделенной пополам тонким пробором кукольной головой, ему выговорила:

— Ты бы лучше обратил внимание на эту Эллу. Она с образованием, и единственная дочь у родителей, и у них такая квартира в Марьиной Роще, тебе не снилось! Да, немного старше, не стану скрывать! Но ведь своя девочка!

При этом менее всего ей хотелось бы остаться одной в коммунальной квартире, среди соседей, которые прежде были приличными, а теперь заменились, как на подбор, антисемитами и ворами.

Но Миха обратил в данный момент внимание исключительно на коробку шоколада. Дело было в том, что его пригласила на день рождения красивая девушка Алена, первокурсница с художественно-графического факультета. Она только-только появилась в институте, но сразу была замечена. Она выделялась не столько красотой — лицо вроде тех, что Боттичелли любил, светлая тишина и юношеская бесполость, — сколько отстраненностью и надменностью. Все хотели с ней дружить, а она была как вода: в руках не удерживалась. Накануне она сама подошла к Михе и пригласила на день рождения!

Миха не был главным кавалером факультета, поскольку в то время там училось несколько гитарных юношей, всенародная бардовская слава которых только начиналась. Миха не мог составить им конкуренции — хотя и он тоже писал стихи, но не умел петь их под гитарные переборы. Но зато он был заметно рыж, исключительно миролюбив, пользовался успехом у девочек, особенно иногородних, и ни одна студенческая вечеринка без него не обходилась.

О, да он бегом побежал бы на день рождения Алены, но денег не было даже на самый ничтожный подарок, и он из гордой бедности решил не ходить. Занять было не у кого: Илья был в отъезде, а Анне Александровне он был должен с прошлого месяца пятнадцать рублей. У тети Гени он денег не брал ни разу с тех пор, как стал получать стипендию. Но в этот раз все растратилось раньше времени.

Эта нарядная коробка на буфете могла бы подойти! Скучный, конечно, подарок, но не с пустыми руками…

Он выслушал теткины наставления относительно женитьбы на еврейской девушке. Перетерпев старую песню, он спросил, нельзя ли ему взять эту коробку для подарка. У тети были другие планы относительно коробки, но Миха применил свои маленькие рычаги воздействия, — напомнил как будто невзначай:

— Послезавтра утром я отвезу вас на кладбище, я не забыл!

Поездка на Востряковское кладбище заменяла ей все возможные развлечения: театр, кино, общение с живыми родственниками. Но одна никогда в такую даль не ездила.

Арифметику расчета тетка понимала. Миха получил коробку и побежал вместе с бегущим оленем на улицу Правды, где жила Алена. Прибежал — и произошло! Влюбился. Бесповоротно и тотально, как это с ним уже случилось однажды в детстве, когда пришел впервые к Сане. На этот раз влюбился в дом, в хозяина дома, Алениного отца, Виктора Борисовича Чернопятова, в его жену Валентину, в пироги с капустой, в винегрет, в музыку на костях — тазобедренный сустав с зажигательным Гершвином, — какой он никогда прежде не слышал. Самое главное, конечно, в Алену, которая в квартире совершенно не была ни надменна, ни высокомерна, а напротив, тиха и мила, и вмещала в себя всю женскую прелесть, которая только была в мире.

Они беспамятно целовались на балконе, и безумная нежность умеряла столь же безумную страсть, вспыхнувшую от первого же прикосновения Михи к тонкой косточке предплечья, к хрупкой кисти, к детским безвольным пальцам.

Бывают у людей таланты простые, как яблоко, очевидные, как яйцо, — к математике, к музыке, к рисованию, даже к собиранию грибов или к игре в пинг-понг. С Михой было сложнее. Талантов на первый взгляд не было, но были хорошие способности: к поэзии, к музыке, к рисованию.

Настоящий его талант, полученный им от рождения, невооруженным глазом был не виден. Он был одарен такой душевной отзывчивостью, такой безразмерной, совершенно эластичной способностью к состраданию, что все прочие его качества оказывались в подчинении этой «всемирной жалости».

Он учился на филологическом с легкостью и удовольствием, но его интерес к дефектологии шел из самой глубины личности, от его дара эмпатии. Он был настроен с самого начала на преподавание литературы, он жаждал продолжения традиции, он уже видел себя входящим в класс и читающим, как это делал когда-то Юлич, лучшие русские стихи… в пространство, в воздух, в космос. А сидящие рядами мальчики и девочки — некоторые! некоторые! — ловят эти звуки, зерна смысла.

Перед распределением Миха пошел на прием к Ринку, чтобы тот помог получить направление в школу для глухих. Потому что — кто же донесет до них драгоценности поэзии и прозы?

Яков Петрович посмотрел на Миху из-под очков внимательно, порасспросил скорее о жизни, чем о профессии, и заключил, что в его практике это первый случай, когда студент-филолог стремится заниматься дефектологией.

— Есть одна очень хорошая школа-интернат для глухих и глухонемых, где вы сможете и пользу принести, и образование расширить. Это прекрасное коррекционное учебное заведение. Находится оно в небольшом поселке в Московской области, и жить там надо постоянно. Им нужен преподаватель русского языка и литературы. Съездите, посмотрите. Если вас это устроит, вернемся к этому разговору, — предложил Яков Петрович.

Добирался туда Миха около трех часов — сначала на электричке до Загорска, потом на автобусе, которого довольно долго ожидал, потом полчаса пешком по лесной дороге.

Была ранняя весна, шел легкий дождь, через который лес светился бледной зеленью. Дождь тихо шуршал о прошлогоднюю траву, и свежая трава уже поднималась из палой листвы, и казалось, что она издавала тонкий звук прорастания. Какая-то птица нервно вскрикивала с равными промежутками. А может, не птица — зверь. Михе пришло в голову, что здешние обитатели не слышат этих живых звуков. С другой стороны, городские жители тоже этого не слышат, потому что шум города все заглушает. А в нем самом уже начали произрастать стихи:

  • Из тишины, дождя и роста трав
  • рождаются какие-то там звуки,
  • та-ра-ра-та… та-ра-ра-та…
  • и луки, муки, крюки…

Ничего не складывалось…

  • Из тишины, дождя и роста трав
  • рождаются зародыши симфоний…
  • та-ра-ра-ра… та-ра-ра-ра….
  • агоний, половодий…

Ну, приблизительно… Он любил точные рифмы и мучился, что все они были многократно использованы до него. Так он скакал по давно проложенным в языке шпалам, наслаждался этим процессом, но уже догадывался, что далеко по ним не убежать. Да и Бродский еще не начал триумфального завоевания мира и не принудил его своей длиннодышащей строкой и полнейшим презрением к этому «тик-так» и «бум-бум» приостановить бедненькое, но вдохновенное сочинительство.

Кончился лес, открылась усадьба. Двухэтажный деревянный дом стоял на пригорке в окружении десятка маленьких полудеревенских строений. От старинной ограды осталось немного, приземистые столбцы с обмякшими от времени шарами перемежались кусками серого штакетника. Ворота давно исчезли. Толстые липы с неравными промежутками — остатки старой аллеи. Время послеобеденное, людей видно не было. Он прошел по раскисшей, еще безволосой земле к крыльцу, постучал в дверь, ему не открыли. Подождал, дверь распахнулась: перед ним стояла бабка с ведром и плавающей в нем тряпкой.

Он засмеялся и поздоровался. Тетя Геня, рабыня примет и тайных знаков, сочла бы такое начало очень удачным: ведро было полно, хотя и грязной водой.

Действительно, дальше все шло как нельзя лучше. В директорском кабинете три тетки и пожилой человек с маленькими усиками пили чай с вареньем. Он знал, что директор — женщина, и решил, что армянка, тоже с небольшими усиками, и есть директриса.

— Здравствуйте, мне хотелось бы поговорить с Маргаритой Аветисовной. Я по рекомендации Якова Петровича… — Он не успел и фамилии назвать, как они все заулыбались, кинулись наливать ему чай и накладывать варенье в розетку.

Тут раздался стук в дверь и вошел мальчик лет двенадцати, который сообщил им что-то на языке жестов.

— Что случилось, Саша? — спросили они почти хором. — Ну, скажи, ты умеешь. Говори, говори, у тебя хорошо получается.

— Ба-ба-ка у-ба-га-ла, — с трудом произнес он.

Все четверо его окружили, а низенькая женщина с тонкой косой вокруг головы спросила, очень сильно артикулируя каждый звук:

— Какая собака? Ночка или Рыжик?

— Бо-тка, — просиял мальчишка.

— Ноч-ка. Не волнуйся, Саша. Она вернется.

Мальчик снова сделал движение — рука об руку и вверх. Это был вопрос.

— Захочет кушать и придет, — сказала женщина с усиками.

Страницы: «« ... 1112131415161718 »»

Читать бесплатно другие книги:

Великая Римская империя. Третий век от Рождества Христова. Богатая имперская провинция Сирия. Мирная...
Мередит и не помышляла о замужестве, больше интересуясь книгами, нежели балами и кавалерами. Однако ...
Каждый мужчина имеет право на маленькое приключение, но женщинам этого не понять…...
В этом мире многое сложилось иначе, чем в нашем. Неизменной осталась только ненависть и зависть неко...
Алекс Шан-Гирей, писатель первой величины, решает, что должен снова вернуть себя и обрести свободу. ...
«Любовь между друзьями детства похожа на изможденную лошадь, навьюченную старыми воспоминаниями…» – ...