Вернуть Онегина. Роман в трех частях Солин Александр
«Мадам Алла Клименко из Москвы! Хозяйка модного дома и швейной фабрики! Работает с нами, и уже хорошо известна на рынке!» – улучив момент, обращали на нее внимание мэтров ее друзья.
Те с дежурным оскалом останавливали на ней покровительственный взгляд и, не пытаясь даже запомнить ее имя, говорили:
«О, Москва! Очень приятно!»
Представления эти, формальные, мимолетные, не имевшие продолжения и, по существу, унизительные отбили у нее, в конце концов, охоту к такого рода знакомствам. Да и что ей с ними было делать? Дружить Домами ей никто не предлагал, а не мыть три дня руку, которую соизволил пожать ей NN, было не в ее натуре. Тем более что сам имярек и подавно не имел нужды хвастаться экзотическим знакомством с неизвестной никому русской кутюрьершей. И самое главное – размах и финансовая мощь их империй, квартировавших на Олимпе моды как раз напротив анти-Олимпа китайского ширпотреба (криминального, так сказать, чтива моды), заставлял ее взирать на них пусть и равнодушно, но снизу вверх.
Тем не менее, питательное значение такие демарши имели, и под их отрезвляющим душем в ней проросло и укрепилось представление о собственном месте и возможностях: как бы громко и гулко большие собаки ни лаяли, ее способности и средства позволяли ей заявлять о себе пусть и скромно, но оригинально и достойно. У одних есть оркестр, у других – театр, у третьих – стадион, у четвертых – бумага и ручка, а ей, чтобы выразиться, нужна ткань и швейная машинка.
Кстати говоря, никто из корифеев не произвел на нее особого впечатления, никто из них не обладал тем властным магнетизмом, который она неизменно испытывала рядом с Климом. Клим, пожалуй, и был той главной причиной, по которой она ограничивала свои швейно-модные амбиции рамками собственного удовольствия.
Поразительное дело – десять с лишним лет совместной жизни только раззадорили ее любовь, и теперь ее влекло к мужу еще сильнее, чем когда-либо прежде. Часто случалось, что посреди рабочего дня ее вдруг охватывало безрассудное молодое желание видеть его, быть рядом с ним, и тогда она звонила ему, бросала все дела и неслась туда, где могла с ним воссоединиться. При встрече она спешила обнять его и поцеловать, успев при этом заметить, как радостно и смущенно вспыхивали его глаза.
«Как ты?» – склоняясь к ней, тихо спрашивал он со сдержанной теплотой.
«Хорошо, Климушка, хорошо! А ты?» – отвечала она, успокаиваясь, как магнитная стрелка, нашедшая северный полюс.
Клим был организатором их делового досуга, у нее же были крепкие знакомства в театральных кругах.
«Что это за организация?» – спрашивала она мужа, оказавшись на очередном банкете очередного совета директоров.
«У нас здесь доля…» – скупо отвечал Клим, и получалось, что из мозаики долей, которые она не пыталась даже запоминать, складывался красочный витраж веселого и беззаботного будущего. Впрочем, деньги интересовали ее лишь в той степени, в какой их требовали ее прожорливые детища.
Клима неожиданно легко и благосклонно приняли театральные салоны – возможно, из-за фактуры и харизмы благородного разбойника, каким мнит себя в душе всякий актер и о которых грезит каждая женщина.
«Вам бы, Владимир Николаевич, на сцене играть!» – наперебой льстили ему его новые знакомые.
Он накоротке сошелся с одним знаменитым народным артистом, с которым, прихватив бутылку коньяка, любил уединяться в дальний угол, оглашая оттуда взрывами громоподобного смеха и без того нескучную атмосферу посиделок. Никогда ранее Алла Сергеевна не слышала, чтобы он так беззаботно и заразительно смеялся.
Однажды в феврале две тысячи пятого, после одного из таких веселых вечеров она, оказавшись с ним, наконец, в машине, припала в избытке чувств к его груди и молча и крепко обхватила его, как обхватывает и прижимается к бетонной опоре захваченный смерчем путник. Он в ответ обнял ее, уткнулся губами в ее волосы и, спустившись к уху, низко выдохнул:
«Что, моя хорошая?»
«Климушка, я тебя очень, очень, очень люблю…» – тихо отвечала она в темноту, сопровождая свои слова короткими стискивающими усилиями.
И это ее прилипшее положение влюбленной медузы, и переживаемое чувство слезливого обожания, и реквизит в виде заднего сидения напомнили ей вдруг далекую сцену Сашкиной встречи. Досадное, неприличное совпадение разнесенных временем порывов, такое же курьезное, как если бы она пришла на свидание в платье двадцатилетней давности, не могло не озадачить ее чуткую натуру.
Как же так! Ее нынешняя щека с былым жаром прижимается к другой груди, ее руки также неистово, как и тогда смыкают объятия, ее губы одинаково искренне шепчут те же высокие слова – и то, и другое не ложь, и то, и другое правда! И что же из них настоящее, истинное? Ну, конечно, то, что происходит с ней сейчас и есть истинное! Тогда что же у нее было с Сашкой? Ну, конечно, любовь – не притворство же! И как бы ни пыталась она ее унизить и забыть, была та ее любовь ничуть не слабее нынешней! Но, боже мой, что за ужасное открытие из этого следует: ведь если присмотреться к тому, что она испытывает к мужу, чем занимается с ним, в чем ему признается – ведь все это она уже когда-то переживала, делала, говорила: и в постели, и за ее пределами!
Неужели же она неспособна выразить свою нынешнюю великую любовь другим образом – новым, незапятнанным, непорочным?
Что и говорить – любопытнейшая и щекотливейшая тема для чувствительных натур, желающих одновременно свести к нулю и приравнять к бесконечности одну и ту же величину. Задача, между нами говоря, такая же древняя и неразрешимая, как квадратура круга. Если, конечно, пользоваться для ее решения циркулем сердца и линейкой разума. Но если применить еще и квадратрису души, то ответ очень даже прост.
Всякая любовь при рождении подобна солнечной системе, в которой влюбленная планета вращается вокруг возлюбленного солнца по круговой орбите, одухотворенной иррациональным, бесконечным числом «пи». Но горе той любви, где нерадивое светило не заботится о силе и форме гравитационного поля: в этом случае орбита планеты ломается, теряет трансцендентность и вырождается в нечто кривоугольно-рациональное. Солнце, в конце концов, гаснет, и лучистая площадь любви превращается в черный квадрат ненависти.
Любовь едина и неделима. Невозможно заменить одно солнце другим: нужно создать новую солнечную систему. Квадратная или круглая, любовь всегда равна самой себе. И если сердце – ее творец, то душа – ее вместилище и кладбище.
Солнце да будет помнить о трансцендентном числе «пи»!
22
В середине июня две тысячи пятого Алла Сергеевна, прихватив с собой сына и Петеньку, приставленного исполнять при ней необременительную роль подручного, впервые за тринадцать лет отправилась в паломничество по родным местам.
Летели туда московским самолетом, для которого совсем недавно там достроили, наконец, новую посадочную полосу, куда он со сдержанной брезгливостью и приземлился. Во время полета сын потребовал у нее сведений о той малюсенькой, чуть толще булавочного укола точке на карте страны, где она когда-то проживала без него и без папы. Она стала вспоминать, и провинциальная жизнь ее предстала перед ней до того осязаемо и связно – впору, хоть роман пиши. Она увлеклась, и услужливая память освежила ее транзитными ветрами, обожгла бесцеремонными морозами, опалила нещадным солнцем, омыла чернильными грозами.
«Когда мне было столько же, сколько тебе, я после школы ходила в сарай за дровами и углем, а потом растапливала печку!» – улыбалась она своим одиннадцатилетним, перекошенным тяжелым ведром воспоминаниям.
«Уголь? Ты что, сама добывала уголь?» – удивлялся сын.
«Или вот бывало, что ночью метель заносила дорогу толстым слоем снега. Утром мы шли в школу, и мальчишки пробивали нам тропинку. Мы шли за ними и смотрели на небо, а там полыхали звезды! Было красиво и страшно!» – таял ее влажный взор.
«Ты что, ходила в школу пешком, и у вас не было снегоуборочных машин?» – удивленно откликался сын.
«А когда снег уплотнялся, мы вместе с взрослыми делали во дворе огромную горку, заливали ее водой и катались с нее!»
«Огромную? Это какую?»
«Очень огромную, высотой с дом!»
«Ого! С наш дом?»
«Нет, не с наш, а с мой, двухэтажный…»
Потом сын увлекся книжкой, а она по горячим следам обошла соседей, встретилась с подругами, постояла за занавеской перед открытой форточкой, поднялась на чердак и взглянула оттуда на лучи закатного солнца, что раздвигая границы краеведения, покидали землю и ползли по небу все выше и выше, пока не достигали облаков. Затем посетила фабрику, побывала на речке и совершила скорый обзорный облет прочих памятных мест. Неземной отсвет фиолетовой высоты окрасил ее размягченные черты.
Прилетели, и под ослепительным юпитером солнца она столичной примой ступила на провинциальную сцену, чтобы сыграть в пьесе своего триумфального возвращения. Было жарко, сухо и волнительно.
Итак, акт первый, картина первая.
Одноэтажный, умеренно оживленный аэропорт. По телефону они сообщают милому папочке о благополучном прибытии, садятся в такси и велят ехать в центр города, где находится новая трехкомнатная квартира матери, купленная ей дочерью несколько лет назад.
Промчавшись километров пять по буро-зеленому степному раздолью, они минуют съехавшую с пригорка окраину рабочего поселка, чья неизменно мрачная, запущенная физиономия рождает мысли о соответствующей ей дурной репутации, после чего взбираются на невысокое плато, где как на ладони располагается город. Алла Сергеевна жадно вглядывается в знакомую расцветку мятого домашнего халата, в который рядится родная окраина. Именно здесь она провела незабываемую, неоднозначную часть своей жизни.
Алла Сергеевна (блестя глазами): – Смотри, смотри, Санечка, вон там, за тем домом школа, где твоя мама училась! А вон там – там, дальше, нет, еще дальше – дом, где я жила!
Сын (пытаясь проникнуть взглядом за сутулые спины чужих невысоких домов): – А мы потом сходим посмотреть твой дом?
Алла Сергеевна (растроганно): – Обязательно, непременно!
Таксист: – Сколько здесь не были? Тринадцать лет? О-о! За это время тут много чего изменилось! Нет, не здесь, в центре…
Алла Сергеевна (со сдержанным разочарованием): – Да, вижу – здесь ничего не изменилось…
Петенька: – Да нормальный у вас город, Алла Сергеевна, нормальный! Не хуже, чем под Москвой!
Алле Сергеевне, заключенной в цельнометаллическую, застекленную систему координат, остается только наблюдать, как оживая, вытягиваясь, вспучиваясь, опадая, съеживаясь и щеголяя приметами обновления, выставляют себя напоказ приземистые гимнасты из клуба городской недвижимости.
Алла Сергеевна: – А вот этого дома здесь раньше не было… И этого тоже… И деревья были ниже… И супермаркета не было! Смотрите-ка, сколько здесь машин! И люди одеты вполне прилично…
Исподволь она ждет, что за стеклом мелькнет чей-нибудь знакомый силуэт (ведь такое вполне возможно!), и тогда она радостно ахнет: «Смотрите-ка, это же, кажется, Зойка Заславская! Ну, конечно, Зойка!» и будет думать – не остановиться ли и не поприветствовать изумленную Зойку, знакомство с которой раньше было едва заметным, а теперь вдруг выросло до размера нежной дружбы.
– Тринадцать лет, тринадцать лет… – бормочет она, не сводя глаз с оживших зарубок памяти.
Если оставить в стороне войну и мир, преступления и наказания, королей и капусту, красное и черное, отцов и детей, знаки и символы, коварство и любовь, волков и овец, былое и думы, науку и жизнь, то при всем своем кажущемся изобилии события ее сознательной провинциальной жизни связаны, по сути, с родным домом, фабрикой, кооперативом, Сашкой и Колюней. По этому Бродвею она, перед тем как заняться любовью, гуляла по вечерам и с тем, и с другим. Там, направо, в глубине, живет Колюня. Через две улицы от него – Сашкины родители. Поедешь прямо – упрешься в фабрику. Свернешь направо – отыщешь кооператив. Вот и вся спинномозговая топография ее двадцати семи потраченных с бездумной и досадной расточительностью лет.
Сын: – Мама, а как называется эта улица?
Алла Сергеевна: – Улица Ленина, сынок…
Сын: – А долго еще ехать?
Алла Сергеевна: – Уже приехали…
Картина вторая. Те же и встречающие их у подъезда Марья Ивановна с Нинкой.
Марья Ивановна (устремляясь к внуку): – Ах ты, ангел мой! Ну, иди скорее к бабушке! Дай-ка я тебя обниму, да посмотрю на тебя! Ах ты, госссподи, вырос-то как!
Нинка (распахивая Алле Сергеевне объятия, призывно-покровительственно): – Ну, с приездом, что ли, подруга!
Алла Сергеевна (подхватывая тон): – Привет, подруга! Страшно рада тебя видеть!
Обнимаются, после чего придирчиво разглядывают друг друга.
Нинка (стянув губы обиженным узлом): – Ну, ты, естественно, как всегда…
– Что – как всегда? – не понимает Алла Сергеевна.
– Лучше всех, вот что! – объявляет Нинка.
– Ладно, ладно, не завидуй! Я тебе там кое-что привезла! Будешь не хуже! – отбивается Алла Сергеевна, переходя в материнские объятия.
Нинка (присаживаясь перед ребенком): – Ах ты, ангелочек наш московский! Весь в мамочку! Да, Санечка? Правда? Ты ведь у нас счастливчик?
Тем временем Петенька извлекает вещи и рассчитывается с таксистом. Таксист прощается и уезжает, а Петенька присоединяется к компании, со вкусом целует Нинку, с которой уже знаком, и жмет руку Марье Ивановне.
Марья Ивановна (растроганно): – Наконец-то приехали, наконец-то… Ну, пойдемте, пойдемте в дом…
Поднимаются на третий этаж и попадают в большую, с расточительным безвкусием отделанную квартиру. Под предводительством Марьи Ивановны отворяют двери-шоколадки, переходят из комнаты в комнату и удивленно ахают.
Санька: – Бабушка, а у тебя ничего квартирка! Почти как у нас!
Марья Ивановна: – Мамочке твоей спасибо скажи – позаботилась о бедной бабушке!
Алла Сергеевна (в сторону): – Господи, восточный базар какой-то! (Матери, осторожно) Кто тебе обои и занавески подбирал?
Марья Ивановна (гордо): – Сама, кто же еще! Хоть напоследок поживу среди красоты!
После смотрин Санька в сопровождении Петеньки уходит гулять во двор, Марья Ивановна собирает на стол, а сорокалетние дамы идут в одну из комнат, где Алла Сергеевна, достав из чемодана ворох платьев, командует подруге: «Меряй!». Нинка с бурным девичьим восторгом накидывается на них. У нее до сих пор складные, соблазнительные, подпружиненные аппетитной полнотой и отделанные чистой розоватой кожей формы. Ей особо нравится темно-синее, отороченное белыми деталями платье-футляр – приталенное, без рукавов, с фривольным декольте и потайной молнией на спинке. Облачившись в него, она в нем и остается.
Нинка гордится своими блестящими, волнистыми, с красивым рыжеватым отливом волосами, но выразить ими ничего не может – они растрепаны и невнятны. Алла Сергеевна подбирает их вверх и стягивает на затылке узлом так туго, что высокий Нинкин лоб разглаживается, а сама она морщится и шипит:
– Ослабь, ослабь!
– Терпи, кукла – красавицей будешь! – отвечает безжалостная Алла Сергеевна.
Она стирает с Нинкиного лица провинциальный грим и заново подводит ей брови и ресницы. У Нинки белая кожа, крупный чувственный рот, темно-синие кукольные глаза и мягкие, очень симпатичные черты. Сама она всю жизнь считает себя красавицей и имеет привычку капризно морщить носик. Алла Сергеевна выбирает помаду и духи, а в заключение обвивает шею подруги ниткой крупного перламутрового жемчуга.
Алла Сергеевна (обнимая подругу и глядя вместе с ней в зеркало): – А ведь мы с тобой, Нинка, еще весьма и весьма!
– Ну, уж ты-то точно! – отвечает довольная Нинка.
Идут к столу. Марья Ивановна, с изумлением глядя на Нинку:
– Нинка, ты, что ли?
Работает Нинка в школе бухгалтером, а ее муж – мастером в локомотивном депо.
Возвращаются Петенька и Санька. Все садятся за стол. Петенька, одобрительно поглядывая на Нинку, принимается ухаживать за дамами. Несколько рюмок коньяка оказываются хорошим жароповышающим средством, а последовавшие за ними громкие, беспорядочные разговоры лишь добавляют застолью градус. Словоохотливости Марьи Ивановны, любопытства Аллы Сергеевны, Нинкиного кокетства, Петенькиной галантности и Санькиной непосредственности хватает на пару часов, после чего застолье переходит в негромкую, доверительную фазу. Марья Ивановна удаляется на кухню, Петенька с Санькой уходят смотреть телевизор, а Алла Сергеевна с Нинкой, прихватив бутылку коньяка, устраиваются в креслах в дальнем углу гостиной для исповеди: последний раз они виделись пять лет назад, когда Нинка приезжала к подруге в гости.
Нинка: – Как у вас с мужем?
Никто из окружения Аллы Сергеевны не смеет задать ей такой вопрос кроме глупой, доброй, в меру завистливой Нинки – это ее пожизненное право и родовая привилегия. И только ей может она открыть те залежи драгоценных слов, что скопила за прошедшие пять лет в дополнение к предыдущему богатству. Однако как ни тяжело ей чахнуть над златом в одиночку, она все же будет сдержана, ибо не в ее характере обнажать неосторожным словом самородки чувств. А потому Нинке достанется лишь тусклый отблеск ее сокровища. Впрочем, последовавшая за вопросом несвойственная ей беспомощная растерянная улыбка и устремленный вдаль нежнейший, мечтательнейший взгляд и без того выдают Аллу Сергеевну с головой.
Алла Сергеевна: – Даже не знаю, что сказать… В общем, у нас с ним так все хорошо, так хорошо, что мне иногда даже бывает страшно… Знаешь, мы вместе уже двенадцать лет, а я до сих пор люблю его, как сумасшедшая…
Нинка (вскидываясь): – Да ты что? А он тебя?
Алла Сергеевна: – Любит, Нинка, любит! Точно знаю – любит!
Нинка (завистливо вздыхая): – Счастливая ты, Алка, кругом счастливая!
И помолчав, тускло роняет: – Мой тоже говорил, что любит…
Алла Сергеевна (обеспокоенно): – А что такое?
Нинка (буднично): – Изменяет он мне…
Алла Сергеевна (всплескивая руками): – Да ты что! Давно?
Нинка: – Года полтора уже, а, может, и больше…
Алла Сергеевна: – Что, точно знаешь?
Нинка: – Спасибо добрым людям – просветили… Да и сама я еще раньше почувствовала…
– Нинка, бедная… – встает с кресла и обнимает подругу Алла Сергеевна.
У Нинки дрожат губы.
– Слушай, Нинка, но как же так? На кого же он тебя, такую красавицу променял?
– На кого, на кого – на молодую каракатицу, вот на кого!
Лицо ее становится злым, глаза вспыхивают сухим блеском.
– А-а, да что говорить! Все мужики одинаковы! Ты вспомни своего Сашку!
Приходится вспомнить Сашку.
– Ну, тот-то спутался по расчету, а какой расчет у твоего? У вас же хозяйство, взрослый сын…
– А ты его спроси…
– И что теперь собираешься делать?
– Не знаю, Алка, честно – не знаю… – отвечает Нинка, наливает и залпом выпивает полбокала коньяка.
Алла Сергеевна (дождавшись, когда Нинка отдышится): – Кстати о Сашке… Что о нем слышно? Он ведь, кажется, вернулся?
Нинка (пьяно выговаривая слова): – Сашка, Сашка… А что Сашка… Дурак он, твой Сашка…
Алла Сергеевна (строптиво): – Давно уже не мой!
Нинка (с непоколебимым убеждением): – Да твой, твой! Как любил он тебя, так до сих пор и любит… (С сердцем) Все тебя любят, все!..
Об их московском сожительстве и о том, как его бросили Нинка узнала от самого Сашки еще лет десять назад. Немудрено, что с его слов история оказалась перекошенной в его пользу до такой степени невинности и страдательности, что изрядно возмущенной Алле Сергеевне едва удалось кувалдой доводов восстановить заржавевшие весы справедливости до положения шаткого равновесия. Склонить их в ее пользу не получилось ввиду неубедительности ответа на вопрос, зачем она его нашла в Москве и, сойдясь с ним, дала ему надежду.
Алла Сергеевна (раздраженно): – Ладно, хорошо, пусть будет мой! Так что с ним?
Нинка (пьяно): – А-а, вот видишь, подруга – все-таки, интересуешься!
Алла Сергеевна (также раздраженно): – Интересуюсь только потому, что не хочу с ним встречаться!
Нинка (мотая головой): – Не боись, подруга, не боись, не встретишься!
Алла Сергеевна: – Э-э, подруга! Да ты же уже совсем того… пьяная!
Нинка (с вызовом): – Да?! И что?
Алла Сергеевна: – Как же ты мужику своему на глаза явишься в таком виде?
Нинка: – Молча! Щас приду, подол задеру и скажу этому козлу – на, бери, пользуйся! Чем я хуже твоей каракатицы?!..
Алла Сергеевна ведет Нинку на кухню и заставляет выпить кофе. Затем зовет Петеньку и велит ему доставить подругу домой, обратив перед уходом ее нетрезвое внимание на их завтрашний к ней визит.
– С удовольствием! – откликается Петенька, подхватывает податливую Нинку за сдобную талию и осторожно спускается с ней по лестнице, приговаривая: – Сюда, Нина Ивановна, сюда! Осторожно, осторожно… Вот так, хорошо!..
Остаток вечера мать и дочь проводят на кухне за неторопливой, рассудительной беседой.
Петенька возвращается неожиданно поздно. На вопрос, куда он пропал, отвечает, что гулял по городу.
– Как там моя подруга? – спрашивает хозяйка.
– Все путем, Алла Сергеевна, все путем! – улыбается довольный Петенька.
Уложив всех спать, Алла Сергеевна устраивается на кухне под мандариновым абажуром. На ней длинный шелковый халат с нестрашными, похожими на инфузории терракотовыми драконами, плывущими по золотисто-голубому китайскому небу. С улицы, через раскрытую настежь форточку проникает, подталкиваемое вездесущим собачьим побрехиваньем, душноватое тепло чернильной сибирской ночи. Снизу до нее долетает сбивчивое басовитое бормотание мальчишеских голосов, имеющих нестареющую привычку собираться во дворе перед сном.
Дозвонившись до мужа, она рассказывает ему, как прошел их первый день. Согревая голос особой грудной теплотой, она сообщает, что уже скучает и бесконечно жалеет, что его нет рядом. Говорит, что скоро ляжет спать, но перед тем как заснуть, будет ворочаться и со вздохом примерять на себя одинокий сон в чужой кровати – до бессонницы, до бездонной тишины, что вместе с криками заблудившихся поездов живут в глубине ночи.
Она собирается поведать ему о Нинкиной беде, но в последний момент передумывает: новость эта не Климова масштаба, а потому не стоит попусту грузить его черепками чужого провинциального счастья. Кроме того, она опасается оскорбить свой сочувственный тон молчаливым торжеством подтвержденной в очередной раз истины: изменить может кто угодно, но только не она и не Клим. Поколебавшись, она с чувством произносит: «Климушка, я тебя очень люблю!» и отправляется спать.
Сгустившаяся до черного бархата ночь объявляет антракт.
23
День второй.
Визит ее не совсем частный. Дело в том, что поначалу речь шла о тихом, почти тайном свидании с родными, милыми сердцу местами, обросшими к тому времени нетающим ореолом умиления. Но Колюня, которому она сообщила о приезде, настоял на том, что кроме само собой разумеющегося посещения ею фабрики, она непременно должна поучаствовать в программе местного телевидения. «Город должен знать своих знаменитых земляков!» – заявил он с нестареющим комсомольским пафосом.
«Почему бы и нет!» – поразмыслив, согласилась Алла Сергеевна. Это называется соединить приятное с полезным: она, публичная персона, осененная столичной известностью, вручит родной метрополии свои победы и славу, оправдав ими бегство и долгие годы забвения. От этого ее появление на родине станет не возвращением пусть и успешной, но блудной дщери, а софитовым дефиле облаченной в пурпурную мантию триумфаторши. Она уверена: город поймет, простит и примет ее.
Итак, завтра ее ждут два публичных мероприятия – студия местного телевидения и встреча с коллективом фабрики.
Она позвонила Колюне и велела быть у нее вечером (естественно, без жены), а во второй половине дня с сыном и Петенькой отправилась на такси навестить свой старый добрый дом.
Со своего места на заднем сидении она молча наблюдала, как манерные улицы центра, в непривычной последовательности впадавшие в русло их маршрута, слились в одну, и та, перемахнув через путепровод и отправив половину своей изрядно потертой ширины в сторону городского кладбища, свернула налево и, целясь в далекий массив серых двухэтажных домов, возведенных сорок пять лет назад капитально-строительными усилиями железнодорожного хозяйства, пошла раздвигать молчаливые деревянные домишки рабочей слободы. Глядя на их кособокий, неприязненный, схожий с колючими лицами проживавших в них стариков вид, Алла Сергеевна вспомнила их спертый, убогий, отдающий дымом костра уют норы, годившийся лишь на то, чтобы время от времени прятаться там с каким-нибудь Сашкой Силаевым для плотских радостей любви.
– Мам, а это что, деревня? – спросил сын.
– Деревня, Санечка, деревня… – подтвердила мать.
Метрах в ста от дома Алла Сергеевна велела остановиться, вышла из машины и, слезной линзой ломая силуэты, двинулась навстречу дому.
Боже, боже! Вот оно, ее родимое гнездо! Непривычно низкорослое, непритязательное, неухоженное и бесконечно дорогое! Здесь она родилась, здесь тянулась к матери за скудной лаской и пряталась под ее жесткое крыло, здесь вставала на ноги и училась летать. Укромное, описываемое двадцатью пятью годичными кольцами ее жизненного древа пространство. Невзрачное геометрическое тело необычайной метафизической плотности и непреодолимого притяжения.
К ней на зов устремляются фантомы.
Нетвердо притопывая потертыми туфельками, навстречу ей неуклюже ковыляет доверчивая егоза с мокрым носом, в застиранных трикотажных колготочках и коротком фланелевом платьице.
За ней девчушка лет восьми – в цветочном ситце, сандалиях и сбившихся голубых носочках, с голыми руками, любопытными коленками и растрепанными льняными волосами. Встала, не дойдя до нее несколько шагов, прячет руки за спину и глядит исподлобья.
Далее девочка лет двенадцати в васильково-ромашковом платье до колен, запыхавшаяся, с испариной вокруг носа. Замерла посреди бега, испуганная, настороженная и готовая бежать дальше.
А вот она четырнадцатилетняя – взволнованная, замирающая, смущенная. Придерживая рукой ворот тесноватой вишневой кофточки, смотрит с радостным, не ведающим подвоха ожиданием.
А это она шестнадцатилетняя – на распутье после короткого стремительного распутства: свежая, белокожая, шалая, незадолго до этого отведавшая взрослое блюдо и не знающая, как быть дальше. Глупая, неразборчивая, падшая, растерянная.
Но вот от стены дома отделяется переливчатый девичий силуэт и сияющим облаком плывет в сторону своих предшественниц. Да можно ли быть более возвышенной, торжественной и непогрешимой? Без памяти влюбленная, безумно счастливая, не в силах совладать с глубиной и пределами своего чувства, она парит над землей, блаженная и не ведающая сомнений. Ожидание и любовь истончили ее талию, сделали изящными и крутобокими бедра, вытянули блюдо живота, накачали грудь, заузили плечи и придали хрупкость выпирающим ключицам. Как жаль, что голограмма еще не изобретена, иначе из всех своих изображений она выбрала бы именно это, которое и завещала бы водрузить на своем надгробье!
К сожалению (или к счастью?), Пигмалион оказался недостойным своей Голограммы. И вот уже прямая строгая молодая женщина спешит покинуть опостылевший дом, чтобы на несколько дней укрыться у любовника. Дом сделал свое дело – преподал ей курс диалектики: породнил черное с белым, вкрадчивость с искренностью, достижения с неразборчивостью, желания с негодными средствами, обворожительную улыбку с заведомым коварством. Не удивительно, что все дальнейшее с тех пор вершилось только по ее воле и под ее диктовку. Но не с Климом, нет: там солнечно, светло и откровенно замешаны небеса.
Фантомы проникают в нее, и сердцу становится тесно от переполняющих его чувств.
Дом, представляющий собой равностороннюю букву «г» и крыльями своими придающий вес перекрестию двух улиц, огорожен низкой декоративной изгородью из штакетника – удобного инструмента для извлечения палкой звука, напоминающего не то глуховатый стрекот мотоцикла, не то дробь отсыревшего барабана. С улицы видна часть двора, где на общественных, протираемых перед употреблением влажной тряпкой веревках сохнет белье.
– Это, Санечка, и есть дом, где мы с тетей Ниной выросли, – говорит Алла Сергеевна и берет сына за руку.
Заходят во двор и начинают озираться. Сколько раз в детстве она, выходя гулять, принималась вот также оглядывать окна – не качнется ли занавеска, не мелькнет ли лицо. Через небольшое время кто-то обязательно выходил, и они принимались листать друг друга, как листаются в поисках общих мест совершенно разные по содержанию книги.
Первой появляется Нинка. В сравнении с Аллой Сергеевной, одетой в скромное закрытое платье, Нинка выглядит богато и ярко, как пышная рябина в грибной год. Ее семнадцатилетний сын пропадает где-то с друзьями, а муж на работе и будет отсутствовать еще несколько часов. Петенька обременен сумкой с бутылками шампанского, коньяка и коробками конфет, которыми предполагается угостить всех желающих из тех, кто выйдет их приветствовать. Кроме того, там дорогой фотоаппарат для Нинкиного сына. Нинка предлагает Петеньке отнести сумку в дом, на что Петенька тут же соглашается.
– Мы там пока займемся столом, – томно сообщает Нинка, и они с Петенькой исчезают.
Тем временем во двор выходят несколько женщин, которых язык не поворачивается назвать пожилыми – настолько они еще энергичны и говорливы. Это матери ее подруг и друзей – возрастом и нестареющим любопытством подстать ее матери. Начинаются смотрины.
Да неужели же это она, Алла? Господи, до чего же она хорошо выглядит – настоящая москвичка! Сколько же лет мы не виделись? Тринадцать?! Неужели тринадцать? А кажется, только вчера расстались! Ах, ну это очень хорошо, что она приехала! А это кто с ней – неужели сынуля? И сколько же ему? Одиннадцать? Ах, какой взрослый и серьезный мальчик! А на мамочку-то как похож! А звать как? Как, как – Саша? Да неужели Саша?! Надо же! Нет, нет, очень хорошее имя, очень! А Сашку Силаева она там, в Москве не встречает? Нет? А папочка ваш где? В Москве остался? Ну, и ладно, ну, и ничего – пусть отдохнет от вас! А кем же она, Алла, работает? Директором? Ну да, ну да, сейчас многие работают директорами! Значит, не забываешь родной город, помнишь нас? Вот, молодец, вот, спасибо! А мой… А моя… А мои… Ну, да ладно, потом… Жалко, что они тебя не увидят! А может, в выходные заглянешь? Нет? Улетаете? Ну, ладно, ну, хорошо… Бог даст – свидитесь еще! Какие ваши годы!
Из пятнадцати ее теперь уже почти сверстников в доме нынче проживают только пять и все, кроме Нинки, на работе. Одного человека ей решительно не хочется видеть – Нинкиного брата: да будь он теперь самым ничтожным и презираемым из живущих – все равно наглости у него хватит, чтобы при виде ее, нынешней, сверкнуть непорядочным глазом, ухмыльнуться и грубым двусмысленным словом помянуть ее униженную девственность, эту стыдную тайну, которая давно отделилась от нее и живет в ненадежных сердцах ее так называемых друзей детства. Мерзкий человек! Полная противоположность своей сердобольной бесхитростной сестры! Слава богу, он и другой ее совратитель уже давно здесь не живут!
Вокруг нее собираются женщины, и она зовет их отметить встречу. Никто не отказывается, и все степенно направляются к Нинке. Пунцовая Нинка открывает не сразу, а открыв, порывисто убегает в ванную. Взъерошенный Петенька преувеличенно громко приглашает рассаживаться, разливает шампанское и подставляет конфеты. Преодолевая стеснение, гостьи понемногу оживляются и, перебивая и поправляя друг друга, выкладывают новости, которые Алла Сергеевна уже знает от Нинки. Тем не менее, она, где надо, исправно ахает и охает. Ближе к концу прибегают две подруги. К сожалению, времени остается только на то, чтобы обняться, жадно рассмотреть друг друга и торопливо переброситься несколькими пустыми фразами.
Улучив момент, Алла Сергеевна сует трем одиноким бабушкам – бабе Шуре, бабе Нюре и бабе Любе по триста долларов, после чего ловит себя на неприятной мысли:
«Вот узнают – скажут: миллионерша, а дала каких-то несчастных триста долларов…»
Все выходят на улицу и толпятся на обочине, подбирая оборванные нити общего разговора и ожидая, когда Петенька поймает такси. Его роль отдельным бабушкам остается неясной (не то муж, не то сожитель). Наконец, их целуют, усаживают в машину и машут вслед до тех пор, пока машина не скрывается из виду. На Аллу Сергеевну снисходит умиротворение – слава богу, ее здесь помнят и любят! Что ж, она тоже любит и помнит. Всё помнит, всё…
Дома их уже ждет Колюня. Он сидит с Марьей Ивановной на кухне и накопившимися новостями взбивает коктейль тринадцатилетней выдержки. Услышав звонок, оба встают и торопятся в прихожую. Побледневший Колюня отстраняется от вступительной суматохи, и вошедшая вслед за сыном Алла Сергеевна видит его – круглолицего, лысоватого, полноватого, в добротном сером костюме и распущенном безвольном галстуке, с напряженной улыбкой на лице и все тем же пропащим, заискивающим взглядом. Виноватая нежность одолевает ее, и она, протянув руки, устремляется к нему:
– Здравствуй, Колюшечка, здравствуй, дорогой…
Он подхватывает ее руки, они целуются, и Колюня, с восхищением глядя на нее, восклицает:
– Аллочка, ты все такая же красавица, нисколько не изменилась!
– Спасибо, Колюша, спасибо… – отвечает Алла Сергеевна, в свою очередь вглядываясь в его черты, отмеченные предательством времени.
Отступив, она растрогано говорит сыну:
– Знакомься, Санечка, это дядя Коля Савицкий…
Смущенный Колюня жмет детскую руку, а затем обменивается рукопожатием с Петенькой. Алла Сергеевна идет переодеваться, а мужчины устраиваются в гостиной за столом и затевают солидный разговор по поводу непреодолимых московско-сибирских противоречий. В центре стола хрустальная ваза с роскошным двадцатипятиствольным букетом пышных красных роз вызывающей, некоммерческой свежести и калибра.
Появляется Алла Сергеевна в темном вечернем платье и Колюня, не спуская с нее глаз, вскакивает, чтобы галантно подставить ей стул. Петенька наливает себе и Колюне водку, а женщинам – коньяк. Все ждут, кто первым объявит тост. Пауза затягивается, пока Колюня и Алла Сергеевна вдруг не провозглашают в унисон:
– Давайте за встречу!..
Выходит удивительно единодушно и порывисто. Все смеются. К Колюне возвращается уверенность и солидность, и он прибирает застолье к рукам. Следует краткий экскурс в новейшую историю гангренозного разложения и шаманского врачевания экономической и общественной жизни города. Рассказчик не по-обывательски осведомлен, его изложение пестрит живописными, непубличными подробностями.
– Минакова помнишь? – обращается он к Алле Сергеевне. – Минаков – это его бывший второй секретарь.
– Конечно, помню! – отвечает Алла Сергеевна.
– В Красноярске сейчас. Хорошо сидит. Перезваниваемся иногда… А Трофимчука?
И этого она помнит.
– Подстрелили в девяносто пятом…
– Да ты что! – ахает Алла Сергеевна.
– И Качурина, и Фомченко, и Сафронюка…
– Да! Ты! Что! – вконец теряется Алла Сергеевна. – А их-то за что?
– Откусили, а прожевать не смогли… – роняет Колюня. – Что ты! Тут такой передел был! Да и сейчас еще идет…
На несколько секунд лицо его делается непривычно жестким, сосредоточенным и отстраненным, но он спохватывается, улыбается и громко провозглашает:
– Предлагаю тост за наших прекрасных дам!
– Спасибо! – благодарят прекрасные дамы, прекрасно понимая, что из них прекрасна только одна.
Наконец становится очевидным, что воспоминания обращены к памяти двоих, и Марья Ивановна с Петенькой, утомленные хромотой недомолвок и невразумительностью ампутированных подробностей деликатно встают и, забрав с собой Саньку, уходят на кухню пить кофе с пирожными.
Оставшись одни, бывшие любовники некоторое время молчат, а затем Алла Сергеевна, понизив голос и глядя Колюне в глаза, говорит:
– Ты прости меня, Колюша, за то, что я плохо с тобой обошлась. Ты этого не заслужил…
– Ну, что ты, что ты! – торопится простить Колюня. – Честно говоря, я всегда знал, что так оно и будет!
– Что значит знал? Как – знал? – удивляется Алла Сергеевна.
– Ну, не знал – чувствовал… – поправляется Колюня, и в глазах его, предательски увеличенных стеклами очков, плещется застарелая печаль. – Ты женщина другого, не местного калибра…
– Как мама? – спешит сменить тему Алла Сергеевна.
– Спасибо, ничего! Вся во внучках! – улыбается Колюня.
– А сам как?
– Теперь уже легче… А поначалу было совсем хреново…
Он достает семейные фотографии и объясняет, кто на них есть кто. У него миловидная стройная жена и две прелестные дочки восьми и десяти лет, о чем Алла Сергеевна спешит его уведомить.
– Спасибо! – теплеют Колюнины глаза.
– Твоя жена обо мне знает? – интересуется Алла Сергеевна.