Вернуть Онегина. Роман в трех частях Солин Александр

Поздно вечером из автомата позвонил Сашка и обрушил на нее лавину застоявшихся чувств.

«Так приезжай!» – позвала она.

«Ну, ты же понимаешь!» – многозначительно отвечал Сашка.

Договорились встретиться на следующий день.

«Ну, почему так долго? Я здесь весь извелся без тебя!» – влетев в прихожую, обхватил он ее горячими нетерпеливыми руками, намереваясь тут же избавить ее от трусиков. Она осадила его пыл, провела на кухню и сообщила про аборт.

«Но я же был осторожен! – с саморазоблачительной торопливостью воскликнул он и, спохватившись, пригорюнился: – Зачем ты это сделала?»

«Затем, милый Санечка, – ответила она, – что детей на голом месте не заводят, а у нас с тобой сплошное голое место: ни кола, ни двора!»

Он понял намек и сник.

«И еще, – добавила она, – сидеть тебе теперь, дружок, на резиновой диете!»

В самом деле, ей больше не нужны случайности и, прописав в добавление к таблеткам скафандр, она оградит себя двойной предосторожностью. К тому же, накинув на него резиновую узду, она помимо воспитательных целей умерит, сделает регулируемым его неистовство. Теперь она сама будет решать, когда и насколько отпустить вожжи.

«Не обижайся, Санечка, так надо!» – сказала она, трогая его за локоть.

«Я понимаю! – виновато посмотрел он на нее и попытался быть решительным: – Если хочешь, я завтра же подам на развод и перееду к тебе!»

«И что это даст?» – вскинула она красивые, умные, тонкие брови.

А в самом деле, что? Почему она не захотела, чтобы он это сделал?

Алла Сергеевна откинулась в кресле, прикрыла глаза и слепым пятном света с зеленоватой бахромой отделилась от Татьяниных страданий. Да, не захотела, и до сих пор не может себе объяснить, почему. Возможно потому что, жалея его, не имела намерения сгонять с насиженного места, лишать налаженного быта, толкать на войну с женой, тем более что пропиской он ее все равно бы не обеспечил. Или, может, почувствовала в нем некую обременительную перемену, грозящую помешать ее планам. Может, боялась, что на дне чемоданов он привезет вирус нытья и заразные микробы запоздалых сожалений. Вполне возможно, что имела место бессознательная месть – женская месть самцу, своим бездействием обрекающему на смерть ее детенышей. А может, оттого что они никогда не жили как муж и жена, и к тому времени, когда это стало возможно, ее вполне устраивали свободные, как у них с Колюней отношения. Она повзрослела и, судя по всему, гораздо безнадежнее, чем он.

Как бы там ни было, но именно в тот памятный сентябрьский день она, сверившись с невидимыми звездами, внесла поправку в их курс, отчего они заплыли, в конце концов, туда, где они сейчас.

А как же отношения, в которых даже завтрак имел бы животворное значение, как же любовь?

«А что любовь? Ну да, любовь осталась, но не та, что прежде, не самоотверженная, нет, уже нет. И хорошо, что я это пусть и поздно, но поняла. В тот день я лишь хотела узнать, что он думает предпринять, чтобы сменить мой статус провинциальной любовницы на звание московской жены. Со времени нашего воссоединения прошло уже три с лишним месяца – достаточный срок, чтобы даже в самой глупой голове возник вразумительный план.

«Что ты собираешься делать, чтобы у нас в Москве был свой угол? Или мы так и будем мотаться с квартиры на квартиру?» – собиралась я задать ему законный вопрос, но вместо этого неожиданно для себя спросила о том, о чем давно хотела спросить:

«Кстати, как у тебя с женой? Вопросами не донимает? Не интересуется, почему ты с ней не спишь?»

И правда, как ему удавалось блюсти воздержание? Собственно говоря, тут и думать было нечего: либо его жена безнадежно фригидна, либо, что более вероятно, он тайком от меня исправно исполнял супружеские обязанности.

Будь он не так смущен моим прохладным приемом, он бы уловил в моем тоне ехидство и, может даже, услышал бы далекую (пока далекую) угрозу. Заметно покраснев, Сашка выдавил:

«Да нет! Все в порядке! Я болезнь себе придумал!»

«И хуже выдумать не мог!» – рассмеялась я, собираясь язвительно поинтересоваться, не заразна ли его болезнь. Но передумала и не съязвила.

«Ну, и ладно! – смотрела я на него, улыбаясь. – Пусть спит! А что ему остается? Ведь я сама запретила ему говорить о разводе, сама загнала его в двусмысленное положение. Это даже хорошо, что он слаб и без моего позволения не решается на разрыв. Но тогда он мне врет и делит меня с женой!»

Помню, подумав так, я к моему тревожному удивлению не испытала ни малейшей ревности.

«Как же так – любить и не ревновать? Ведь это же ненормально!» – смутилась я, но вот чем утешилась: если факт его сожительства с женой не смущал меня шесть лет – почему он должен смущать меня сейчас? Или вот еще перл: несомненно, он любит только меня и свой супружеский долг исполняет по необходимости – редко и с отвращением. Но что делать: такова неприятная, унизительная особенность нашего положения. Также утешала мысль, что в моем положении находятся миллионы любовниц. И венец душевных примочек: в конце концов, если во мне взыграет ревность, я тут же заставлю его порвать с женой.

Такими вот курьезными доводами расставила я вещи по своим местам и, успокоившись, потянулась к нему давно нецелованными губами. Он с готовностью подхватил меня и понес на диван.

«Оденься и не особо усердствуй! – указала я ему со скрипучего дивана на приготовленный пакетик с любовным макинтошем. – У меня только что кончились месячные…»

Он послушно облачился, а затем осторожно и старательно сделал самое легкое и удобное, что мог для меня сделать, и что у него так хорошо всегда получалось. Я, разумеется, похвалила его, но с того дня перестала лакомиться его ягодой…»

Воистину, медовый лунный миг краток и непрочен.

14

Так случилось, что в состоянии нежелательной беременности наша героиня и советская империя очутились приблизительно в одно и то же время. Единым отправным пунктом такого исторического совпадения явилось апрельское повышение цен – не будь его, они не обрели бы любовников, а стало быть, не испытали бы их плодотворных усилий. К счастью непожелавшей рожать Аллы Сергеевны непродолжительная параллельность их интересного положения не имела для нее дурных заразительных последствий. Империи, как известно, повезло меньше: августовская попытка хирургического вмешательства, лишний раз подтвердившая худую славу благих намерений, не удалась и, разрешившись к концу года целым выводком наследников, сама роженица при этом умерла. Участь ее необъятного наследства красноречиво иллюстрируется ненаписанной картиной маслом: на распутье, перед замшелым камнем по имени СССР, на котором написано «Sale», старомодный витязь чешет ржавый затылок, в то время как со всех сторон к нему сбегаются шустрые рыцари в блестящих доспехах.

Остается только удивляться, почему пчелам, закусывающим старую матку до смерти, никак не удается избавить улей от самодержавной сущности и почему люди, вместо того чтобы думать о вечном, думают о мятежах.

Хорошо поэту – его подчеркнутое безразличие к материальной стороне жизни вызывает здоровую зависть. Поэт, если он, конечно, не гражданин и не куплетист, никогда не станет воспевать производственные отношения или рифмованным сарказмом врачевать свои политические заблуждения. Метаморфозы источника средств существования, то есть, процесс превращения рабочего времени в деньги не являются для него источником вдохновения. Его интересует лишь тот осадок (или все же кристально свободный от него раствор?), что выпадает из взбаламученного вечностью воображения, который он и подвергает сублимации. Стоит ли говорить, что в поэтическом дистилляте настоящего поэта нет места расчетной ведомости. Это также верно, как и то, что люди с московской окраины – те же провинциалы, что осуждая других, мы выгораживаем себя и что к белым рукам идет черное платье.

Все это к тому, что если и поэт, и романист одинаковы в той одержимости, с какой раскаленный шар их замысла пробивается через словесную руду, плавит ее, оставляя после себя причудливую застывшую жилу; если тот и другой охвачены одним и тем же геркулесовым усердием преодолеть притяжение солнечной системы привычных знаков и кодов, придать им новые формы и значения; если оба, являясь, по сути, модельерами мира, стремятся обрядить его в новые словесные одежды – есть между ними помимо прочих одно существенное отличие, а именно: романист не может не заглядывать в кошелек своих героев. Гарантированная ритмичность их зарплаты для его повествования то же самое, что для Эррола Гарнера его левая свингующая рука – основа и залог успешной импровизации. И наоборот: ее сбои и задержки сказываются на здоровье романа самым тревожным и нервным образом. По этой причине история, целиком посвященная выживанию героев, не может считаться любовной, ибо посвятить себя любви герои могут только будучи обеспеченными.

Осень девяносто первого отличалась от всех последующих не столько своей разрушительной неопределенностью, сколько отсутствием способов ей противостоять – за минусом наличия личной наличной валюты, разумеется. Способы появятся только в следующем году, когда в помощь опоздавшему к нам на сто пятьдесят лет кличу «Обогащайтесь!» будут отменены прежние запреты, и в первую очередь страх и совесть.

Что касается Сашки, то для него, как и для миллионов не ожидавших худого граждан, последние месяцы года стали той береговой полосой архипелага равноправного благополучия, куда они потом не раз будут возвращаться в своих противоречивых воспоминаниях. Пусть казенная, но забота, пусть кособокие, но планы, пусть подтаявшая, но зарплата – гарантированные блага в сравнении со случайными обломками кораблекрушения, за которые им всем придется цепляться.

Вскоре после ее приезда неожиданно оживился спрос и вернул ее, так сказать, на круги своя. Энергично стартовав в Москве, она до конца года замкнула их трижды, обращая заработанное в валюту и храня бльшую ее часть под материнским матрацем.

У Сашки в ту осень по-прежнему двоилось в глазах: две женщины, две постели, две личных жизни – словом, добровольное раздвоение личности. Встречая ее на вокзале, он привычно жаловался, что подолгу ее не видит, что ему ее не хватает и что он готов переехать к ней хоть завтра, дабы терпеть и ждать ее в их общем доме, тем самым облегчая свои страдания.

«В доме? В каком доме? Да нас, Санечка, из этого дома того и гляди попрут!» – весело отвечала она. Он пытался было протестовать, но она быстро и доходчиво объясняла ему разницу между его крепостной зависимостью и ее свободным промыслом.

Между ними давно было ясно, что его московские возможности ничтожны. Единственная их надежда того времени – кооперативное строительство, представлялось им не просто призрачным, а еще более бесплотным – теоретическим, теряющимся в лучшем случае во тьме ближайших десяти лет. И дело даже не в первом взносе, который она могла бы собрать, а в праве на строительство, каким Сашкин институт не обладал. Конечно, можно было найти организацию, у которой такое право имелось, но воспользоваться им удалось бы только через несколько лет ударного труда на новом месте. Удивительно ли, что при таких плачевных перспективах в их отношениях отсутствовала та расслабленная беспечность, какую способны обеспечить только отчетливые маяки будущего.

Страстные половые акты и обнаженные антракты – вот что им осталось, вот чем они в то время возбуждали свою любовь, которая для них, как и для всех влюбленных была, есть и будет разновидностью безвоздушного пространства, куда не проникают скрежещущие звуки бытия.

Каждый раз приходя к ней после работы, он подобно беспокойному камертону наполнял однокомнатное пространство колебаниями казенного оптимизма, был оживлен, шутил, с аппетитом ужинал и сыпал новостями. Забираясь с ней в постель и заполучая в собственность ее горячие влажные владения, он обдавал их жаром истомившегося желания, красиво и зажигательно там хозяйничал, искусно и неторопливо доводил их хозяйку до капитуляции – раз, другой, третий, пока она не просила пощады, ибо самонадеянное намерение регулировать его неистовство каждый раз растворялось в ее собственном неистовстве. Правда, теперь, едва она приходила в себя, к ней вместо былой покорной нежности возвращались рассеянное невнимание и отстраненная деловитость. Они лежали, дремали, думали или негромко беседовали, пока время не напоминало им, что пора расставаться, и что наутро ему не придется целовать ее трогательно припухшие после сна веки, и что у них не будет общего завтрака ни завтра, ни послезавтра, ни бог знает когда. И тогда Сашка грустнел, и лицо его под темно-русым шатром шевелюры становилось растерянным и виноватым.

«Ладно, Санечка, не переживай, все будет хорошо!» – великодушно обнимала она его на прощанье, заходясь в кратком приступе жалости. Каково ему, былому покровителю, было сознавать, что они поменялись ролями!

«Конечно, конечно! Мы обязательно что-нибудь придумаем! Не может быть, чтобы у нас не было выхода!» – бодро отвечал он, принимая эстафету надежды.

Собственно говоря, выход был (роскошный выход!), но за ним надо было ехать на родину.

При всей ее занятости дела оставляли ей достаточно времени, чтобы приглядываясь и прислушиваясь к настоящему, набрасывать эскизы обозримого будущего. В поезде или дома перед сном она давала волю разочарованию, в сердцах выносила Сашку за скобки и подставляла вместо него некую безликую личность, из особых примет которой ее интересовала только одна – московская прописка. Именно этой отмычки не хватало ей, чтобы вскрыть крепостные ворота столицы. Воспаленное воображение опускалось до кощунства и предписывало бросить Сашку при первой же возможности.

«Среди миллионов московских мужиков не найти одного приличного?! Да это просто смешно!» – пеняло оно ей.

«Да где же его искать-то? На автобусной остановке, что ли?» – оправдывались снабженцы.

«Да хоть бы и на остановке! – горячилось воображение. – А еще есть метро, театры, кино, магазины, библиотеки, наконец!»

«Да там же одни идиоты!» – пытались увильнуть снабженцы.

«Приличный идиот с пропиской – это как раз то, что нам нужно!»

«Но…»

«Никаких но! Ищите!» – рявкало воображение.

«Есть!» – склонялись снабженцы.

Некто плоский и хвастливый, как чистый лист бумаги, завершал дискуссию: «Да мы тебе, Алка, жениха в сто раз лучше найдем! Не то, что этот никчемный бл. дун!»

С тем она и засыпала, чтобы проснувшись, вспомнить и поморщиться:

«Ну, не зна, не знаю…»

Одно она знала точно: если бы у нее была прописка, она открыла бы в Москве собственное ателье. Алик сказал, что теперь можно все. Все, что не запрещено.

15

Накануне Нового года они поссорились. Повод, по которому это случилось, теперь уже забыт, но можно предположить, что спичкой чиркнул Сашка – ему определенно не понравилось, что дела настоятельно требовали ее домой, в то время как он, видите ли, размечтался провести новогоднюю ночь с ней. Интересно, как он это себе представлял?

Вот что она помнит точно, так это слово, брошенное в него впервые:

«Никогда не думала, что буду твоей любовницей! Не женой, а любовницей!»

Фу, какое противное, гадкое слово! Но оно было сказано, и стало частью ее словарного гардероба, и она примеряла его потом на себя при всяком удобном случае. Слово, как удивительное универсальное платье меняло под действием настроения силуэт и оттенки: могло переливаться нарядными концертными блестками, отдавать серой мышиной скукой, мешковато по-детски морщиться, дразнить кокетливыми складочками, до вожделения облегать, пыхтеть черной, как сажа злостью, превращаться в мятый байковый халат, висеть унизительной сиротской робой.

«Действительно – кто я тебе? Всего лишь любовница!» – говорила она, когда хотела его позлить и когда уже ничего не хотела.

Однако чаще всего слово становилось плащом-невидимкой и укладывало ее в кровать, где он утешал ее наивным детским лепетом, посмеяться над которым мешали лишь деликатные голые обстоятельства:

«Ты и только ты моя жена! – бубнил он. – Единственная и вечная!»

Когда тон платья сгущался до угрожающе-вороненого, он угрюмо отвечал:

«Но ведь я же тебе все время предлагаю: давай уедем домой! Там у тебя будет все!»

Она молчала, а он, принимая ее молчание за колебание, давал волю фантазии и в лучших традициях соцреализма лепил перед ее прикрытыми в досаде глазами монолитную композицию их будущей жизни, и жар его убеждения запекшейся радужной глазурью застывал на квартире, машине, даче и скульптурах двоих детей – мальчика и девочки.

«Кстати, – перебивал он сам себя, – если бы у меня тогда родилась дочь, я бы назвал ее Аллой!»

Пользуясь этим беспочвенным отступлением, вернемся на пару слов в их первый вечер, когда он среди прочих потерь обнаружил одну, вполне восполнимую.

«Где мой кулон?» – спросил он, целуя занятое другим кулоном место.

«Там же, где и все остальное…» – ровным бесстрастным голосом ответила она.

«И мои письма тоже?» – полуутвердительно произнес он.

«Тоже…» – равнодушно ответила она, невольно вспомнив лихорадочную, безжалостную торопливость, с которой пихала их в печь, а затем рукой, испачканной в саже, подносила к ним спичку, ожидая, когда та догорит до самых ногтей, чтобы поджечь следующую, а за ней еще одну – письма не желали разгораться. Как смотрела, отстранясь, на объятые пламенем бумажные мосты, на то, как весело и ярко пылали пропитанные горючим его страсти белые прокладки межстрочного пространства с ароматом только им известных подробностей. Как корчился в огне ломкий силуэт ее нежной подростковой хрупкости и становился чадом молочный запах ее тела. Как вспыхивали шелка ее наивных стыдливых открытий и никем не поколебленной невинности. Как вздувалось буграми огненных язв святое исступление их сердец, и вскипала любовная испарина их обессиленных тел. Как превращались в невесомую золу его хорошие, искренние, невыдуманные слова про душистый пряный запах ее волос, глубокие безмятежные омуты глаз, пугливые и стыдливые ресницы, теплую, нежную, свежую кожу и легкие воздушные поцелуи…

«А я твои сохранил…» – со смесью укора и гордости сообщил он.

«Да ну! – удивленно откликнулась она и тут же насторожилась: – Где же ты их прячешь? Жена не найдет?»

«Не найдет. Они у отца в гараже…»

«Тогда отец найдет, а я не хочу!» – вдруг дошло до нее, что лучшая часть ее души вынуждена воровато прятаться в бензиновых парах, задыхаясь летом от жары и промерзая зимой до синих косточек-строчек.

«Не волнуйся, он знает…» – обронил Сашка.

Через две недели он, сняв с нее чужой кулон, обручился с ее шейкой симпатичным аквамарином, наказав никогда его не снимать.

«Вот они, мужики: воруют деньги у семьи, чтобы порадовать любовницу!» – подумала она тогда, и мысль ее наглядно соответствовала началу того женского возраста, где все мужики – сволочи.

«Так вот!» – продолжал Сашка, не ведая, каким раздражением отдаются в ней его провинциальные фантазии. И чем больше он увлекался, тем сильнее ей хотелось вынести его за скобки. Действительно, зачем ей эта безнадежно хромоногая опора?

Она встретила Новый год в компании Нинки, ее мужа и их друзей. И хотя количество выпитого и градус веселья проделали изрядные бреши в броне ее скрытности, она так и не призналась Нинке, что живет с Сашкой. Да, у нее есть мужчина в Москве. Да, москвич. Георгием зовут. Познакомились в Публичной библиотеке. Работает в НИИ. Нормальный парень. Говорит, что любит. Да, вроде, любит. Нет, точно любит! Замуж? Да, предлагал, но она пока не хочет. Что хочет? То же, что и все – убедиться хочет, проверить хочет, полюбить хочет! Посмотрим, посмотрим, посмотрим…

На второй день девяносто второго года власть коварным иноземным приемом отправила страну в другое измерение. Отпустила вожжи цен, торговли и прочих монополий – иначе говоря, велела населению не мешать ей и зарабатывать, кто чем может. «Хорошо, пусть, ладно!» – согласилось невзыскательное население, особо довольное тем, что может теперь свободно гнать самогон. Оказалось, что одни не умели ничего, другие умели торговать, третьи – воровать, четвертые – убивать, у нее же получалось одевать. И не ее вина, что ветер перемен оказался ветром вертепа, а евразийская цивилизация перешла в разряд сослагательного хлама. Ко всему можно привыкнуть: если, например, каждый год переводить время на час вперед, то можно поменять день на ночь и жить валетом к остальному миру.

Наступила эпоха перепродаж с ее похожими на дикие ульи ларьками и экономикой, в которой пчел было больше, чем меда. Назовут ли ее великой или позорной зависит от тех, на чьем содержании находится история страны. Не хотелось бы судить, хорошо это или плохо: просто мы так живем. В Европе, например, живут по-другому. В мире есть место и здоровой, радостной, в солнечных бликах реке, и хмурому, больному дождевой оспой водоему.

Между прочим, это даже хорошо, что она оказалась в тот момент дома – будь она в Москве, ей пришлось бы срочно туда отправиться. Около трех недель она потратила на то, чтобы приспособиться к беде, спасти остатки отощавших кооперативных средств и обратить их в скромные материальные запасы и наличную валюту. После чего, распихав доллары по кармашкам элегантных, сшитых ими же самими поясов и спрятав их у себя на талии, отправилась с компаньонкой в жужжащую Москву на закупки. Не забыла она и про новый запас противозачаточных таблеток.

Две недели они носились по столице, свозя купленные материал и фурнитуру на квартиру. Не желая показывать Сашку подруге, в приеме она ему отказала, за что терпеливо выслушивала по вечерам его телефонные, подогретые недовольством жалобы. «Ты что, от жены в ванной прячешься?» – удивленная его нескромной откровенностью, спросила она его как-то со смешком. Оказалось, у друга. Да, выпил немного. А чем еще прикажешь лечить тоску?

Вы думаете, она осталась без работы? Ничуть ни бывало! Нищая, подавляющая часть населения никогда не была у нее в клиентах. Уже к середине февраля (а может, к концу января или началу марта – какая разница: ведь здесь пишется не история экономической конъюнктуры, а история разочарования) осторожный спрос подтвердился. Что ни говорите, а ее ремесло верное – на все времена и режимы, от восхода до заката, от колыбели до могилы, от пеленок до савана!

Отправив подругу в середине февраля домой, она приняла, наконец, Сашку, мечтавшего окунуться в нее с головой. Впрочем, она и сама не меньше его этого хотела.

Ах, этот февраль – гостеприимный сводник, беспокойно-снежный мягкотелый недоросток! Долгожданный и чувственный, он всегда был у них на особом счету. «Это просто удивительно до чего безукоризненно совпадают наши трущиеся части!» – заметенная жаркой любовной вьюгой, имела право думать она, оплавляя горячим телом белый сугроб кровати. Именно в тот вечер он объявил ей про сюрприз. Нет, нет – речь не шла о кусочке независимой московской жилплощади, на которую он имел полное право или о его чудесном избавлении от жены.

«Помнишь, когда-то я обещал сводить тебя в Большой театр на «Евгения Онегина»? – сказал он, взяв ее руки в свои.

«Нет, не помню…» – рассеянно отвечала она.

«А я помню, – со значением сказал он. – Так вот, через неделю идем. В новой постановке. Почти премьера…»

«А ты не боишься, что тебя там увидят с любовницей?» – съязвила она.

«Я ничего не боюсь… – ответил он терпеливо. – Ну, так что – идем?»

«Идем, идем!» – отвечала она тоном, каким хотят покончить с неинтересной темой. С некоторых пор она взяла за правило быстрыми и точными уколами раздражать его поникший энтузиазм.

В назначенный день и час он явился за ней, и она с порога поинтересовалась, дадут ли ей в его Большом театре снять сапоги, потому что если нет, то она наденет юбку пошире. «Ну, конечно!» – снисходительно отвечал он, и она, скинув халат, стала одеваться у него на виду: подставила ему застежку лифчика, натянула колготки, скользнула в них рукой и, выгибаясь и выворачивая по очереди коленки, быстро и точно расправила трусики. После чего влезла в узкую темно-серую юбку, заправила в нее голубоватую блузку с высоким воротничком и набросила сверху темно-синюю короткую кофточку. До этого они несколько раз ходили в кино, но тут ее ждал совсем другой подиум, и она решила пугливой сорокой отсидеться в кустах и понаблюдать. Впервые за свою короткую жизнь она отправлялась в оперу.

«Так пойдет?» – спросила она, разбросав по плечам локоны, подбоченясь и нацелившись в него бедрами.

Он облизнул потрескавшиеся губы и вполне серьезно предложил:

«Может, останемся?»

Они вышли в морозный, черно-синий вечер и наперекор сосредоточенным послерабочим людям направились к метро.

«Помнишь?» – почти торжественно спросил он и продолжил:

  • «Уж тёмно: в санки он садится.
  • «Пади, пади!» – раздался крик;
  • Морозной пылью серебрится
  • Его бобровый воротник…»

Хотя ни санок, ни морозной пыли, ни бобрового воротника вокруг не видно было и в помине.

«Помню…» – ответила она, не желая признаваться, что если когда-то что-то и помнила, то давно уже забыла.

16

Добравшись до театра, они встали по Сашкиному велению в сквере напротив и принялись разглядывать каменные одежды главного штаба оперно-балетных войск. Возможно, таков был с самого начала его план. Возможно, убедительным монолитным самоцветом, его имперскими внутренностями и подкожным, хрестоматийным действом самого крупного калибра он хотел жахнуть по ее музыкальному бескультурью, чтобы поразить до благоговейного трепета, до топленого почтения, до заведомой всеядности и этим подготовить ее обращение в музыкальную веру, где он занимал бы место первосвященника. Возможно, этим он рассчитывал укрепить покосившийся алтарь своего имени. Возможно.

Вошли, и она испытала волнение, предшествующее некоему важному открытию, которое вот-вот совершится. Волнуясь, прошла в гардероб, скинула Сашке на руки пальто с коротким норковым воротничком, переобулась в туфли, встала, огладила бедра и двинулась вперед, неуклонно забираясь в самую гущу цветных ароматов.

Да, это был еще тот подиум! Девушки-конфетки в платьях-фантиках, которым не хватало вечерней строгости и точности; женщины с телами, потерявшими талию раньше невинности, и питаемые надеждой вернуть нынешней одеждой и талию, и невинность. Ярмарка безвкусицы, напыщенное торжество шальной удачи, выставка испорченного материала, кривая стезя отбившегося от рук силуэта. Неестественно, грузно, пошло, вычурно и чересчур добротно.

А вот это хорошо, здесь видна идея, и к тому строга линия! А это просто замечательно! Сразу видно, женщина знает, что носить и как носить. Сразу видно – ей ведомо то гибкое состояние, когда одежда становится кожей.

Что ж, здесь есть, с кем и над чем работать. А главное, здесь есть деньги!

Они нашли свободное место у бровки коридора, что подобно жгуту распускал и собирал ниточки шагов, связывающих его с ложами бельэтажа. Там они, перебрасываясь короткими репликами, некоторое время стояли, вглядываясь в текущий мимо них праздный поток, и когда дали первый звонок, направились в ложу, где заняли места в последнем ряду.

Из глубины она принялась рассматривать зал: вытянув шею, заглянула в партер и через прорези меж голов и поверх их – на правую половину зала, от бенуара до последнего яруса. Золото и пурпур царили вокруг. И это правильно – любые другие цвета тут были бы неуместны. Торжественной триумфальной тональностью зал напомнил ей их местную церковь, где она в пору пугливого отрочества была с матерью на чьих-то похоронах и запомнила тусклые позолоченные змейки, что срывались с желтых язычков свечей, перебегали с иконы на икону, с алтаря на балахон попа и снова таяли в желтом отражении пламени. Отметила расшитый золотом занавес: «Шелк? Наверное, шелк…»

«Богато!» – сказала бы Матрена с Лужников, которой она так и не сшила платье и которую никогда больше не встречала.

Охваченная любопытством, она на Сашкины вопросы отвечала рассеянно и односложно, почти не поворачивая головы. Ее привлекло роение в сотах партера, где богатые пчелы истово и важно занимали передние ряды, обращая толстые затылки и покатые плечи галерке. И царской ложе тоже. Кто были эти люди, чем заслужили право подставлять себя завистливым взорам, право быть к сцене ближе других, право рассматривать искусство в упор? И стоит ли это право потраченной жизни?

Давно дали третий звонок, но представление затягивалось, что заставило почтенную публику пару раз разразиться нетерпеливыми аплодисментами. Но вот, наконец, дрогнул свет гигантской люстры и, словно незатейливая метафора чьей-то жизни тихо и непоправимо угас. Возникла сумеречная пауза – ровно на то время, чтобы отлетевшая душа успела на крыльях вступления перепорхнуть на сцену, где ее подхватил новый свет.

«Слыхали ль вы за рощей глас ночной певца любви, певца своей печали?» – полилось со сцены.

Она до сих пор помнит то радостное удивление узнавания, что возникло в ней с первых же тактов и потом не покидало до самого финала. Когда-то слышанные краем уха и непонятно как зацепившиеся за память, яркие куски единой музыкальной выкройки соединялись, стачивались и облачали душу в одежду безукоризненного кроя и вкуса.

«Ах, – говорила она себе, – ах! Ведь я же это слышала сто раз! И это, и это тоже! А уж это и подавно: «Я люблю вас, я люблю вас, Ольга!..» Где же я была раньше, почему не хотела услышать все до конца?»

Она хорошо помнит, что пришла на спектакль с крепко сколоченным школьными стараниями резюме приблизительно следующего содержания: «Тоже мне – история! Сначала она любит – он не любит, потом он любит, и она любит, да уже поздно: ее муж, видите ли, мешает! Ну, и что тут такого безвыходного? Да я таких историй знаю – весь вечер могла бы рассказывать! И, между прочим, все хорошо кончаются!»

К ее удивлению музыка обнаружила у легкого, воздушного Пушкина совсем нелитературные страсти и что странно и непривычно – превратила нарядные хрестоматийные строки в театральные страдания подчеркнуто горестного свойства.

Первое действие закончилось неподражаемо безжалостным «Когда бы жизнь домашним кругом я ограничить захотел…», под которым далекие от господских напастей дворовые девки подвели лубочную черту, и она с гордостью сказала себе: «Ах, как хорошо: я все чувствую, я все понимаю!»

Вместе с тем ее эстетическое чутье было задето немалым числом безликих, как нитки реплик, которыми скреплялись отдельные яркие детали оперного одеяния. Иными словами, музыкальное действие в отличие от готовой одежды не прятало швы, о чем Алла Сергеевна с искренним простодушием поведала в антракте Сашке. Он удивился ее проницательности и похвалил:

«Ты правильно подметила: именно, именно нитки! И это еще что – ты бы слышала Моцарта! Там речитатив под клавесин в чистом виде! Вот где нитки, так нитки!»

Второй акт ей не понравился. Нет, конечно, ария «Паду ли я стрелой пронзенный…», сама похожая на затяжной полет стрелы, заставила ее даже прикрыть глаза, но все остальное по ее мнению – нитки, нитки и нитки. И пусть музыка с виолончельной, грузной мудростью отыскала и убедительным образом обосновала роковую логику этого на первый взгляд глупого и совершенно необязательного происшествия, лично для нее бессмысленность дуэли стала еще более очевидна. «Ну, зачем?..» – испытывая труднообъяснимое раздражение, морщилась она, отправляясь на антракт с неостывшим звуком выстрела в ушах. То, что жизнь трагична по своей сути, она поймет лишь через много лет.

Сашка снова предложил пойти в буфет, но она отказалась, и они пошли бродить по лестницам и переходам. Обнаженные руки, голые шеи и смелые вырезы с аппетитной начинкой попадались тут и там. Наверное, она выглядела среди них скромной заблудившейся библиотекаршей.

«Ничего, – думала она, – в следующий раз я оденусь не хуже. Надо только обязательно сшить платье для театра…»

Они возвратились в ложу и устроились в ее золотисто-парчовом разливе. Через минуту тяжелые бархатные объятия занавеса раздвинулись, со сцены в зал брызнул яркий свет, и грянули полонез.

Тут, наконец, в действии обнаружился конфликт, и ей стало вдвойне интересно. Онегин своим поздним прозрением сделался похожим на Сашку, и она, поколебавшись, приняла сторону Татьяны. Слушая арию ее мужа, она вдруг подумала, что вот именно такой муж ей и нужен – взрослый, опытный, состоятельный. Но вот дошли до сцены объяснения, и ей стало стыдно своей неразборчивости, а когда отвергнутый Онегин зашелся в последней тоске, ей стало его жалко, а с ним и Сашку. Она встала и аплодировала вместе со всеми, думая о том, чтобы проступившая влага не переполнила чашу век и не пролилась на затушеванные ресницы. Сашка наклонился к ней и ткнулся губами повыше уха…

«Да, так все и было…» – подумала Алла Сергеевна и поймала себя на том, что сидит сегодня так же, как в тот раз – немного сутулясь и сложив руки на коленях. Только вот была она тогда почти на двадцать лет моложе и без платочка.

«Когда б вы знали, как ужасно томиться жаждою любви, пылать – и разумом всечасно смирять волнение в крови…» – запел на сцене Онегин.

«Боже мой, боже мой! Ведь это я, одна я во всем виновата! Не он, а я!» – неожиданно вспыхнула Алла Сергеевна и торопливо приложила к глазам платочек…

Заговорили, только когда вышли на улицу.

«Ты прочитала мое письмо?» – спросил он.

«Какое письмо?» – не поняла она.

«Ну, тогда, давно… Я тебе его через Нинку передал…»

«А-а, это… Да, прочитала»

«И что?»

«Что – что?»

«Ну, что ты тогда подумала?»

«Не помню. Ничего не подумала. Мне тогда было не до него»

Он проводил ее домой и там сказал, что хотел бы остаться на часок. Она глазами, как осадными орудиями, метнула в него тяжелый возмущенный взгляд:

«Всего на часок? Вот спасибо! Между прочим, проституткам мужики и то больше времени уделяют!»

«Хорошо, я останусь на ночь, а завтра скажу жене, что…» – терпеливо начал он.

«Нет уж, не надо! Иди к своей любимой жене и передай ей от меня привет!» – неожиданно зло оборвала она его арию.

Он отвергнутым Онегиным посмотрел на нее и, ни слова не говоря, ушел.

«Он, видите ли, останется на часок! – еще долго кипела она после его ухода. – Тоже мне, нашел любовницу!»

Так он одним словом уничтожил ее наивные, возвышенные впечатления от оперы, которые она в тот вечер мечтала пролепетать с его груди. Да, конечно, через неделю она допустила его до себя, но разговоров на высокие и беззащитные темы с тех пор всячески избегала.

Вернувшись через две недели домой, она налетела на Нинку и потребовала Сашкино письмо, которое ей когда-то дала.

«Ты мне дала? Да если бы не я, знаешь, где бы оно уже было?!» – задохнулась Нинка от бесцеремонной неблагодарности подруги.

«Ну, хорошо, хорошо, где оно?»

«А зачем оно тебе?» – прищурилась подруга.

«Ну, надо, надо, потом расскажу…»

«Не знаю, где. Искать надо» – поджала губы Нинка.

На следующий день письмо было вручено адресату со словами:

«И все-таки?..»

Пришлось выкручиваться, и она приписала Сашке возможную помощь в одном деле, о которой собиралась по старой и совсем уже незлой памяти его просить. В общем, так, ерунда, не стоит разговоров.

«Так ты с ним уже встречалась? – округлились Нинкины глаза. – Почему не сказала?»

«Потому и не сказала, что не встречалась! Собираюсь только…» – извернулась Алла Сергеевна.

Оставшись одна, она достала и развернула двойной листок в клеточку, украшенный неровной чернильной лесенкой с витыми перекладинами строк.

«Предвижу все: вас оскорбит печальной тайны объясненье…» – сообщалось во первых строках.

Их сомнительному, противопоказанному счастью чтобы сбыться не хватило какой-нибудь пары лет.

17

Кажется, самое время коснуться той неповторимой и своеобразной роли, которую русский народ играл и играет на подмостках истории – коснуться вскользь, легко и воздушно, оперевшись, так сказать, на поэтические крылья Пегаса, а не на его критические копыта.

Уж если быть точным, то говорить следует не о роли, а о ролях, ибо русскому человеку выбирать не приходится, и он играет все, что ему поручают – и трагическое, и комическое, и космическое. У него непростые отношения с режиссерами, и прозябание в массовке или на вторых ролях ему привычно и не в тягость. Но знавал он и звездные часы: судьба не раз сводила его с гениальными постановщиками, которые, не задумываясь, доверяли ему роли героев в грандиозных исторических драмах, каковыми он и стяжал себе немеркнущую славу.

Надо отдать ему должное – получив главную роль, он послушно следует режиссерским указаниям и легко вживается в предлагаемые обстоятельства, окружностью нередко превосходящие земные. Но импровизации ему, как правило, не удаются: в нем нет легкости, элегантности и вдохновения столичных мастеров. Как актер он безнадежно провинциален и непретенциозен. Его невозможно взять приступом, но легко одолеть хитростью: противостоять изощренной интриге ему не хватает ни терпения, ни профессионализма. От этого сложные роли ему быстро надоедают, даже если ему кажется, что он выбрал их себе сам.

Поскольку, как это зачастую бывает с актерствующими субъектами, он склонен к алкоголизации настроения, то на игру его в той или иной мере влияют метафизические тревоги, отчего он теряет вдохновение, забывает слова и, доигрывая через силу очередной исторический эпизод, мечтает о новом, более подходящем его разочарованному настроению перевоплощении. Именно в недоигранности и недосказанности заключается основной и, кажется, неустранимый порок его темперамента: он хронически не справляется со сверхзадачей, а потому поневоле выглядит неубедительно. При этом мнение расстроенных зрителей его мало волнует.

Своим отношением к сыгранным ролям, включая героические, он подобен горожанину, которому глубоко безразлична дальнейшая судьба выброшенного им на помойку пакета с мусором. Сдается, что переработка собственных исторических отвалов его интересует куда меньше импортных. В своих предпочтениях он скорее консервативен, чем радикален. К его чести (или снисходительности?) следует добавить, что он верен режиссеру и не ищет ангажемента на стороне, невзирая на то, что его небольшая и конфликтная часть постоянно попрекает его творческой несвободой и неизбывной рабской сущностью.

Он искренен даже в зависти, и порой ему нравится, как играют другие, однако перенимает он у них лишь внешние, эффектные, броские приемы. Его любимое амплуа – идеалист-терпилец. В нем он органичен до такой степени, что некоторые театральные критики даже прочат его на роль провозвестника всемирного катарсиса.

Его любят авторы театра абсурда и охотно для него пишут. Именно в одну из таких пьес он в конце девяносто первого года и угодил, согласившись на роль покладистого и невзыскательного дурня – роль, которую он с непривычным самозабвением играет до сих пор. И тут уж никакие фигуры речи, кроме ненормативных неспособны передать наше негодование по поводу его неразборчивости. Поэтический навоз (он же по совместительству уличный жаргон) – продукт распада, в который, пройдя через утробу Пегаса, обращается овес поэтический – вот то пронизанное фрейдистской символикой и крепким запахом внутренних органов выразительное средство, что первым приходит на ум. Прибегнув к нему, скажем, что русского человека в очередной раз «опустили». Кто? Считается, что космополиты. Ведь именно для них его неприкаянное положение терпилы есть залог их собственного благополучия…

Что касается Аллы Сергеевны, то она на своем крошечном частке фронта как могла противостояла овладевшему страной хаосу. Что ни говорите, а для свободного человека смутное время – хороший шанс на будущее процветание, тогда как для несвободного – патентованное средство для похудения.

Ее первые московские года, как пыльные тома, помноженные каждый на триста шестьдесят пять слипшихся страниц: для кого-то трагичные, для кого-то благословенные, для кого-то прклятые, а для нее – свидетельства ее терпения и надежд. Поверхностный вялый взгляд найдет в них мало воздуха и много тревоги – той липкой ноющей тревоги, что испытывает неопытный одинокий странник на неизведанном пути, будь то затяжной перевал, открытое море или большой незнакомый город. Нужно приложить усилие и навести на них внутренний фокус, чтобы обнаружить там зеленый простор и жаркое солнце, колючий снег на стеклянных тротуарах, теплый живой свет чужих окон и кофейный запах нового дня.

Она довольно быстро избавилась от провинциально-почтительного отношения к Москве и с хамелеоновой скоростью переняла не лишенный элегантной небрежности московский стиль. Незаметно осунулся, а затем и вовсе растаял холодный и колючий как снег неофитов страх задержания за незаконное проживание. Прошла та пора, когда она при виде милиционера невольно сжималась, отводила глаза и торопилась миновать его стороной, притом что у нее всегда был наготове документ, подтверждающий свежесть ее командировочного срока. Поступая поначалу как раз наоборот тому, как следовало себя вести, она постепенно сбросила груз неполноценности, выпрямилась, расправила плечи и взяла на вооружение независимый равнодушный взгляд. Так или иначе, но милицейский интерес ее ни разу не коснулся.

К лету девяносто второго у нее были все основания считать, что до обыденного негромко, до обидного неслышно, с мышиной суетливостью и верблюжьей тягой она усилиями своими, словно веслами догребла, причалила и с помощью ледоруба-Алика зацепилась за холодный бездушный айсберг по имени Москва. Оставалось только перебросить трап и присоединиться к манерным московским пингвинам.

«Ну что, мать? – привычным образом обратился к ней в начале июня Алик. – Не надоело кататься туда-сюда? А может, пора открыть лавочку здесь? Как считаешь?»

«Ты думаешь?» – вскинув на него взгляд, улыбнулась она.

Она всегда улыбалась, когда он называл ее «мать», потому как точно знала, что за его дурашливой фамильярностью пряталось нечто большее, чем неравнодушие. Сколько раз его глаза выдавали желание открыться ей, и каждый раз, подойдя к порогу, он не решался его переступить. Вот странность: Алик и нерешительность – есть ли вещи более несовместимые? Да был ли кто-нибудь еще столь же бесцеремонен и бесстыден в делах, как Алик Гольдберг?!

Поначалу она ничего о нем не знала – ни где он живет, ни его семейного положения, ни его истории. Он возникал из ниоткуда и туда же исчезал. Разумеется, она могла бы распалить его желание, добиться признания и, может даже, воспользоваться им в корыстных целях, но… но в ее будущих снах рядом с ней был кто-то другой, не он. Безликий, но другой.

После того как она перейдет под покровительство Клима, она не перестанет поддерживать с Аликом дружеские отношения. Много позже, когда он обрастет сетью магазинов, она будет изредка заезжать в его шикарный офис на Тверской и даже побывает в гостях в его загородном доме, обнаружив там тучную госпожу Гольдберг и вполне взрослую дочь, для которой он однажды закажет ей свадебное платье, взяв с нее слово присутствовать на торжестве. Она приедет – шикарная, известная – обнимет его и с чувством расцелует. Уже изрядно выпив, он пригласит ее на танец и, стесняясь, со смешком (ох, эти Гольдберги – ничего не могут делать без смеха!) признается, что когда-то был в нее влюблен. «В самом деле?» – улыбнется она, прекрасно зная, что он влюблен в нее до сих пор. Безусловно, именно его тайное чувство не давало их союзу распасться в тяжелые времена…

«Ты думаешь?» – вскинув на него взгляд, улыбнулась она.

«А почему бы и нет!» – с энтузиазмом отозвался он.

«Да что за проблема, девки! – сказала бы, глядя на них, толстощекая, краснорукая Матрена. – Приезжайте и открывайте!»

И таки открыли. То было время легкомысленного, как модное платье увлечения одноразовыми акционерными раковинами закрытого типа, многие из которых по причине мнимости и хрупкости так и остались миражами экономической пустыни тех лет. Взяв себе половину доли, Алик провозгласил Аллу Сергеевну директором московского предприятия «Аллика» (таинственное, как восток имя, не правда ли?), правами и положением ничем по закону не уступавшего директору того же, скажем, ГУМа. Что и говорить – ей определенно повезло стать компаньонкой москвича, тем более такого пройдохи, как Алик. Нет сомнения – его заразительный пример ведения дел инфицировал и ее, но о степени заражения ей судить трудно, потому что, по общему мнению, портимся не мы, а мир вокруг нас.

Оглядываясь на ворох событий позади себя, ей теперь трудно выделить среди них то, что стало первым в череде ее удач. И виной тому не пресловутая давность лет, а крайняя зыбкость и сомнительность самой оценки. Возможно, именно с московской «Модницы» началось ее восхождение по ступеням благополучия и славы, что с пушкинским вдохновением и геркулесовым усердием подставлял и подставляет ей с некоторых пор невидимый ангел-хранитель, полномочиями своими, судя по всему, равный архангельским. Во всяком случае, именно тогда везение, наконец, материализовалось и стало зримым. И все же если верно наше утверждение, что из всех истин истиннее парадоксальная, то успехи ее ведут отсчет с того самого дня, когда Сашка бросил ее и женился на другой.

Безусловно, можно по-разному относиться к той композиции людей и вещей, прочным центром которой мы в каждый момент жизни себя ощущаем. Одни видят в ней промежуточный пункт божественного командировочного предписания, другие – нечто случайное и калейдоскопное, игру, так сказать, бездушных космических сил, которым по определению нет до нас дела. Но если взирать на прошлое с фатализмом – еще куда ни шло, то считать таковым будущее также неосмотрительно, как и заигрывать с ним.

Однако вот факт, которому чужд дух противоречия: подобно тому, как мини-юбка есть мини-мина под публичную нравственность, ее московская «лавочка» стала миной под их с Сашкой планы. Детонатор к ней, как водится, подсунули небеса, и в положенный час она рванула, отбросив фигурантов в разные стороны и разрушив их отношения до обгорелого остова. И пока Алла Сергеевна со своей стороны поднималась по лестнице успеха, Сашка опускался к самой нижней черте двойного листка в клеточку, украшенного неровной чернильной лесенкой с витыми перекладинами строк – от первой «Предвижу все: вас оскорбит печальной тайны объясненье» до самой последней: «Все решено: я в вашей воле и предаюсь моей судьбе…»

Преждевременные сентенции, что преждевременные роды – оправданы только крайней необходимостью. И все же, перефразируя Канта единственно доступным нам обывательским образом, скажем навстречу будущему, неумолимому, как заход солнца финалу: «Лучше быть помешанным на моде, чем на любви».

18

Всколыхнув телефонной волной своих корреспондентов, Алк подобрал на Щербаковской улице недалеко от станции метро «Семеновская» подходящее помещение. И пока его неспешные телефонные барышни, помогавшие ему в продажных делах, искали в многомиллионной Москве четырех свободных и нуждающихся портних, Алла Сергеевна успела побывать дома, где рассчиталась с приученными к ее отсутствию товарками и со словами: «Поработайте-ка пока тут без меня!» передала им бразды правления кооперативом. Присоединив снятые с его счета остатки средств к собственным, она тихо и незаметно отбыла с ними обратно.

После возвращения последовали уже знакомые ей по прежнему учредительскому опыту хозяйственные хлопоты, при которых даже сломанный шпингалет обретал значение внутреннего органа, не говоря уже об органах куда более внутренних и важных. Благодаря ее акушерским стараниям к августу новорожденное ателье закачалось в колыбели, и оставалось лишь открыть доступ всем желающим взглянуть на дитя и счастливую мамашу. «Именно всем!» – настаивала в споре с Аликом Алла Сергеевна, имея в виду прикрепить сбоку входной двери кадмированную пластину с платиновой надписью «Ателье мод», оживляемую отражением всякого, кто захочет на нее взглянуть. Однако здесь их взгляды решительно разошлись: Алик утверждал, что в наше время открыто назваться груздем – все равно, что добровольно полезть в бандитский кузов. Весьма сомнительно, утверждал он, что к ним пойдут клиенты с улицы, а вот незваные гости в тренировочных костюмах не заставят себя ждать. Впрочем, рано или поздно, считал Алик, они все равно явятся. «Но как же клиенты о нас узнают?» – недоумевала Алла Сергеевна. «Узнают!» – отвечал загадочный Алик. Сошлись на анонимной стальной двери, охраняющей свежий запах подклеенных углов и подкрашенных рам и открываемой с помощью кнопки вызова. Это уже потом, позже она поймет всю основательность его тревог по поводу открытого способа существования.

Итак, утвердившись в Москве одной ногой, она решилась, наконец, перенести туда финансовый центр тяжести. Рисковала ли она? Безусловно. Коварные банки, неукротимая инфляция, неплатежи, долги, бандиты, крыши, аферисты, черный рынок, бешеные цены, нищее растерянное население и лишенный невинности Закон – вот тот смрадный чадящий дух «очистительных» костров, на которых новые инквизиторы жгли «красную заразу», заставляя граждан дышать ядовитыми испарениями предательства. Как материя не может дружить с антиматерией, так и новые порядки, соединяясь со старыми, порождали ликующий хаос. И в этих условиях бросить на московский кон нажитое благополучие, полагаясь лишь на красивые глаза малознакомого Алика, на невразумительного любовника и пресловутое шестое чувство призвания – это ли не верх авантюризма с точки зрения обывательского здравомыслия? Впрочем, если нам и приходится здесь ворошить отпылавшие, но все еще жаркие уголья тех лет, то вовсе не для того, чтобы потревожить чью-то нечистую совесть, а исключительно с целью воспеть несгораемые качества героини, лежащие в основании ее успеха, из которых добродетель далеко не самое важное.

Союз их талантов оказался воистину творческим. Но если во всем прочем Алик вполне мог без нее обойтись, то она без него – нет. В самом деле, трудно представить, что бы она без него делала. А с ним это делалось так: ей звонили, говорили, что от Алика и в назначенный час являлись на прием. Все остальное было делом высокой моды. Не удивительно, что их ателье достаточно долго оставалось закрытым для других в прямом и переносном смысле. И пусть число заказов на первых порах было таково, что с ними вполне справлялись две ее помощницы – деньги интересовали ее меньше всего. Гораздо важнее для нее было то радостное упоение, которое она испытывала от пребывания на московской земле, с каждым днем укрепляясь на ней все крепче и глубже.

Ее новый артельный быт мало, по сути, отличался от провинциального кооперативного жития, но теперь ее, пока еще статистку, а не солистку столичной сцены, уместно было сравнить с молодой талантливой журналисткой, что набив руку отчетами о ежедневных происшествиях, горит нетерпением приступить к большой и серьезной книге.

Направляясь утром к метро, она с удовольствием вливалась в молчаливый людской ручей, который соединившись с другими ручьями, небольшой рекой исчезал под землей, становясь там частью подземного моря. Было нечто масонское в ее единении с плотной массой сосредоточенных людей, в ее принадлежности (пусть и не совсем законной) к шаркающему московскому сообществу. Уцепившись за поручень и терпеливо снося стесненные условия подземной езды, она всматривалась в отраженную блеклую копию самой себя, что неслась вместе с ней сквозь тоннель, и реальность происходящего подтверждалась не только телесно ощутимым и не всегда скромным соседством попутчиков, но и тем мнимым дезодорированным миром, который раньше проступал из зеркал и темноты окон, а теперь вот поселился в московской подземке.

Москва ей очень и очень нравилась, и ей нравилось ею пользоваться. Иначе, зачем она нужна, эта Москва? С Сашкой, а чаще одна, она бродила в выходные по волнистым старинным улочкам, разглядывая приземистые, по-барски полнотелые дома в застегнутых по самый подбородок сюртуках, что в отличие от своих жильцов следовали раз и навсегда выбранной моде. К ее удивлению их давно почившие создатели были озабочены тем же, чем и она – пропорциями, линией, объемом, ритмом, светом, стилем, украшениями. Кто сказал, что архитектура – это онемевшая музыка? Нет, это окаменевшая мода!

Бывала она с Сашкой и в театрах, где глядя на воплощенные кинопроекции кумиров, переживала чудесное, влажноокое, прямо-таки пигмалионовое волнение, какое только может родить сбывшаяся мечта. Живые актеры казались ей недосягаемым и безупречным воплощением высокого и вдохновенного стиля. Откуда ей было знать, что придет время, и знаменитые лицедейки будут выстраиваться к ней в очередь.

Однажды она посетила Третьяковку, после чего решила продолжить знакомство с живописью самым серьезным книжным образом. Анатомию цвета, коллекцию колоритов и оттенков и условия их сожительства, а самое главное, возможность изысканнейшего цитирования – вот что она там нашла. Да, конечно, есть бабочки, цветы, золотая осень и радуга, но есть художники и палитра, безмятежный импрессионизм и тревожный экспрессионизм, лихой абстракционизм и всеядный поп-арт. А еще есть черный цвет радости и белый цвет печали, розовый цвет рождения и голубой цвет смерти. Придет время, и она скажет плодородной, дородной, состоятельной Еве Штейн: «Ваш художник – Матисс, а ваш цвет – терракотовый». Отсюда пойдут набирать силу ее фирменные диагнозы и не менее модные курсы лечения.

Случалось ей бывать и в филармонии. Сашка выбирал фортепьянные концерты с классическим репертуаром, чей живой звук и проникновенность, в конце концов, пробудили в ней некий ответный отзвук – скорее сентиментальный, чем эстетический. К тому же выяснилось, что музыка, подкрепленная драматическим действием, более подходила ее душе.

Страницы: «« 345678910 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Автором данного издания рассматривается история физической культуры, ее влияние на современное общес...
Большинство людей понимает под словом «мода» чарующий мир красивой одежды, связанный с эксцентричным...
Новая книга из серии «100 самых-самых» рассказывает о наиболее значительных морских сражениях от Ант...
Данная книга, целиком посвященная музыке, рассчитана на широкий круг читателей и будет интересна люд...
Женщина-киборг Тина Хэдис, андроид Стив Баталов и бывший полицейский-экстрасенс Поль Лагайм вновь и ...
Империя Варяга – гигантский айсберг, даже вершина которого всегда находится под водой. В распоряжени...