Вернуть Онегина. Роман в трех частях Солин Александр
«Аллочка, Аллочка, даже не знаю, как тебя благодарить…»
«Надеюсь, ты не пьешь?» – строго спрашивала она, и он поспешно отвечал:
«Ни в коем случае! Как я могу, я же слово дал!»
«Смотри, приеду – проверю! И если обманываешь…»
«Ни, ни, ни! Ни в коем случае! Приезжай, сама увидишь!»
Она не баловала его звонками, уделяя ему в неделю несколько минут, которых было достаточно, чтобы убедиться, что он трезв. Между ними была лишь телефонная связь, и ни положения своего, ни номера телефона она ему не открывала. От предложенной работы он отказался, сославшись на то, что дух его воспрял и воспарил на старом месте. И в самом деле, в голос его вернулась ирония, мысли были устремлены в будущее. Он даже вознамерился добиться успеха, но где и как пока не знал. Так продолжалось три месяца, пока однажды накануне Нового года она не заехала к нему с летучей инспекцией.
Она долго и безрезультатно звонила в дверь и собралась уже было уходить, когда внутри квартиры обнаружилась жизнь, неспешные руки справились с замком, и в образовавшуюся щель протиснулось распаренное Сашкино лицо. «Алка, ты, что ли?..» – округлив глаза, выдохнул он, и на нее пахнуло уже знакомым запахом разложения. Она толкнула дверь и нашла за ней его стыдливо скорченную бледнокожую фигуру, прикрытую смешными голубыми трусами в розовый цветочек.
«Ну что, опять пьешь?» – накинулась она на него, и в этот момент из комнаты капризно и протяжно донеслось:
«Сашенька, ну кто там еще?».
Она на секунду замерла, потом молча обошла растерянную фигуру бывшего любовника и оказалась на пороге комнаты. Там царил страстный беспорядок, и центром его была купленная на ее деньги широкая мятая кровать, на которой восседала оголенная по пояс женщина с лицом и бюстом снежной бабы. Жидкие черные сосульки волос свисали ей на плечи, бесстыжая голая грудь, словно снежная лавина, угрожающе нависла над складками живота, толстая нога выпросталась из-под одеяла, обратив в сторону гостьи грязную подошву ступни. На прикроватном столике уместилась компания из бутылки портвейна, двух стаканов, пепельницы и сигарет. Кресло у окна было заляпано пятнами одежды и нижнего белья. В воздухе пахло чем-то сладким, дешевым и порочным. Вся эта развратная картина дополнялась тихими звуками рояля, которыми ее снабжал музыкальный центр.
Ни слова не говоря, Алла Сергеевна швырнула на пол пакет с привезенными ему в подарок рубашкой и пуловером, развернулась и, не обращая внимания на его растерянные призывы, покинула квартиру.
После этого визита она перестала ему звонить, а потом и вовсе про него забыла.
Через несколько дней в страну вторглось третье тысячелетие и привело к власти экономику дзюдо.
17
Писатель на Руси, что колокольчик под дугой – чем энергичней бег повозки, тем суматошней он, легкий и чуткий, звенит. Стучат исторические копыта, скрипит сбруя, храпят кони, грохочут колеса, гикает ямщик, щелкает кнут, но о приближении повозки странники узнают лишь по его одинокому отчаянному звону.
Устройство литературного мира таково, что всё когда-либо написанное и опубликованное занимает место на его небосводе. Иные звезды видны там невооруженным глазом, другие разглядишь лишь в мощный телескоп. В свою очередь ненаписанное и неопубликованное представляет собой литературную темную энергию и непредсказуемым образом влияет на блеск и нищету литературного звездного атласа. Хотя, почему же непредсказуемым – очень даже предсказуемым! Ведь если нет сомнения в том, что литературная вселенная расширяется, то также верно и то, что с некоторых пор ее расширение происходит с ускорением. И виной тому (если, конечно, в этом можно видеть вину) темная энергия. Если так будет продолжаться и дальше (а именно так дальше и будет продолжаться), то новые галактики на периферии литературного процесса скоро выйдут за горизонт событий и станут нечитаемыми, поскольку скорость их возникновения превысит скорость чтения при снижении общего числа читающих.
То же самое с высокой модой: скорость появления и исчезновения коллекций заставляет сделать вывод, что красоты либо нет, либо ее слишком много, и тогда это не красота, а сплошное безобразие. Прав, прав был маэстро Сен-Лоран, предупреждая, что занятие модой – дело убийственное: четыре коллекции в год, и каждая должна быть лучше предыдущей. Ну, четыре не четыре, а две в год вынь, да положь. Не считая тех, что питают фабрику, а стало быть, внимания к себе требуют не меньше. Права оказалась и Полина, назвавшая их первую коллекцию увертюрой – пусть и красочной, но короткой. Что такое девять платьев, если парижская норма требует их, дневных и вечерних, по нескольку десятков в каждом дефиле!
С появлением Дома она объединила всех дизайнеров и конструкторов в одну службу. Одна их часть занималась коллекциями, другая – готовой одеждой, причем, обе части были связаны принципом: сегодня – коллекция, завтра – оптовая партия: она не могла позволить себе роскошь тешить за свой счет испорченный вкус узкого круга ценителей в клетчатых пиджаках и всесезонных шарфиках. Подобно хищной птице она парила в высоте, но цели ее были вполне земные. Недаром про нее говорили, что ее модели высоки для низкой моды и низки для высокой.
Несколько способных дизайнеров, вкусу и чутью которых она доверяла, с беспристрастием ученых просеивали через себя высокие модели ведущих западных домов с целью разъять на элементы их чуднУю гармонию, сформулировать тенденции и отыскать эстетические бреши, которыми можно было бы воспользоваться. Тем же самым занимались их коллеги из отдела готового платья. Возникавшие в ходе исследования идеи иллюстрировались сотнями эскизов – все для того, чтобы нащупать удачное сочетание формы, цвета, объема, фактуры, уловить, так сказать, изменчивое обличие красоты. После этого садились вместе с ней за овальный стол и, передавая друг другу эскизы, выбирали самые удачные.
Ох, уж этот образ и его воплощение! Каково это – мыслить не деталями, а концепциями! И не два раза в год, а каждый день! Теперь ее нынешние произведения отличались от тех, что она сочиняла, будучи простой модисткой, как четверостишие от поэмы. «Каков прогресс, каков размах!» – могла бы радоваться она, если бы не развившийся у нее через несколько лет синдром конвейера, отдающий запахом машинного масла прибыли, звяканьем невольничьих цепей призвания и ровным шелестом чужих дефиле, из которых надо было извлекать музыку модных сфер.
Их коллекции, приспособленные к широкому спросу, с удовольствием покупали столичные и иногородние заказчики, а пошитые из тех же комплектующих, что и головные модели, продавались в их фирменных магазинах, открытых ими в Москве и Питере. Через Клима им доставались заказы на корпоративную форменную одежду – модный род упаковки, которой скороспелые империи стремились прикрыть свое квасное исподнее.
Они обшивали капризных наследниц новых императоров, и некоторым из них приходилось мягко и доходчиво объяснять, что принцесса не потому принцесса, что у нее папа король, а потому что никогда не выражается матом. Им доверяли себя пустоглазые подруги видных бандитов и дочки низкородных выскочек, а также актрисы московских театров и жены важных чиновников, с мужьями которых Клим, вытащивший к этому времени бльшую часть своих дел наружу, так хорошо теперь ладил.
«Неправ тот модельер, который считает, что его дело – обертка и что за начинку он не отвечает!» – внушала она своим молодым и язвительным помощницам, которые считали, что носи их клиентки на себе хоть картину Репина, тоньше от этого не станут – ни в прямом, ни в переносном смысле.
«Да, конечно, – соглашалась она, – как было бы хорошо и просто, если бы с новым платьем женщина надевала новую жизнь! Да, верно, хорошая фигура, что талант – не купишь и не пропьешь. Да, полно женщин, чью незатейливость не прикроешь никакими нарядами. Нет спору: у женщины в годах – низкая ликвидность, и стильная одежда – ее последний ресурс. Да, пожилая женщина, словно осень, рядится в прощальные одежды, а ее духИ пахнут все злее. Да, борьба за мужчину подобна борьбе с морщинами – можно отсрочить, но нельзя победить. Но в том-то и дело, что счастье не нуждается в наших услугах: мы нужны там, где драма!»
Словом, через год они вполне могли себя содержать.
Фабричные заботы были, пожалуй, поувесистее. Да, проблем с реализацией не возникало, а зарплата у швей была в два раза выше, чем средняя по швейной отрасли. Но сколько же головоломок приходилось разрешить, прежде чем пригласить коллектив к окошку кассы!
Ну, например: как серьезной фабрике быть успешной при засилье дешевого импорта? Кто их сегодняшний покупатель? Выпускать ли простую, дешевую, но модную одежду, либо модную, но дорогую? Как встать вровень с престижным импортом? Как снизить себестоимость при использовании дорогой качественной ткани? Как быть с автоматизацией производства – оставлять объемы на том же уровне и тогда сокращать персонал или наращивать объемы и выходить на новые рынки?
Весной двухтысячного к ним на фабрику пожаловали французы – представители крупной компании, торгующей одеждой по всему миру, которые, оказывается, давно и незаметно присматривались к их делам. К решительному шагу их подтолкнула новость о создании мадам Climenko собственного Дома мод. Им понравилась полномасштабная и суверенная организация дела – от дизайна до продаж. Похвалили они ассортимент и практичность их высоких коллекций, их точный вкус и крой. Терпимо отнеслись к основному оборудованию – дескать, для России вполне годится. Посоветовали снизить добротность продукции до 3 лет и решительнее избавляться от физически и морально устаревшего оборудования. «Главное – реализация!» – внушали они, и много еще чего говорили, пока не обнаружили в отношении фабрики целый план. Их, видите ли, привлекает относительно низкая себестоимость качественной одежды, которую при определенных условия можно было бы здесь шить. И вот если фабрика на это согласится, то будет вознаграждена долгосрочными и выгодными заказами.
Фабрика согласилась.
Три месяца специалисты обеих сторон пристраивали друг к другу угловато выступавшие части вроде бы взаимных интересов, пока подписанный договор не закруглил их и не скрепил в один. Французы выделили кредит, на который были закуплены и смонтированы две автоматические линии – пальтовая и костюмная. В Доме на Кузнецком мосту зазвучала французская речь, и бог моды со своими лекалами окончательно поселился там. В феврале две тысячи первого линии дали первую продукцию, малая часть которой осталась в России, а остальная разлетелась по миру, и это означало, что из искры ее московского ателье возгорелось, наконец, мировое пламя.
Золотой сентябрьской порой двухтысячного года она впервые побывала в Париже.
Ах, какой воздух в осеннем Париже, какие краски! А какие они элегантно небрежные, эти парижане и парижанки! И эта их поразительная способность при всей их видимой занятости не забывать о радостях жизни! Как они артистично и роскошно пируют и общаются, превращая естественную потребность в спектакль остроумия и галантности! Не то что она дура: ест – торопится, живет – колотится, а в башке одни лишь мысли о работе! О муже и сыне она в нарушение всех своих зароков вспоминала только в отпуске, когда днем на пляже, сидя в шезлонге и наводя радужно трепещущие ресниы на золотое крыльцо, где у самой кромки воды возился ее царь-царевич, король-королевич, спохватывалась: «С этой работой я совсем запустила и мужа, и ребенка… Надо непременно сбавить прыть… Невозможно тащить на себе и фабрику, и Дом…»
Кстати, в тот раз она спросила радушных хозяев, возможно ли ей хоть одним глазком взглянуть на живого Ив Сен-Лорана. «Почему бы нет? – отвечали ей. – В следующий раз мы это обязательно устроим!»
Удивительно ли, что занимаясь мужским делом, она незаметно обзавелась и мужскими качествами. Раздражительность, бесцеремонность, повышенный тон, несдержанные окрики, грозные выговоры и прочие симптомы диктаторства потеснили в ней доброту и отзывчивость. Ее когда-то ровное, приветливое настроение раскололось на плохое и хорошее. Порой ей казалось, что она обречена жить среди бестолковых людей, и тогда ей никого не хотелось видеть. Являясь домой в растревоженном, разобранном виде, она жаловалась мужу на заговор, в котором участвовал весь мир, и он, видя, что Аллушку опять довели, прятал ее у себя на груди. И пусть она потом спохватывалась, страдала, не стеснялась публично просить прощения, и никто, кажется, на нее не обижался, а напротив, все ее жалели и старались не давать повода, но тремоло треснутого настроения звучало все отчетливее и резче.
Как бы то ни было, но задекларировав доходы от впечатлений и заплатив налоги на прихоти, первые два года нового тысячелетия с глянцевым шелестом присоединились к ее биографии.
18
Весной две тысячи второго, в канун ее тридцатисемилетия они переехали в новую квартиру в центре Москвы.
«Большой начальнице – большая квартира на Большой Ордынке!» – объявил Клим о переезде.
День рождения праздновали вместе с новосельем, и когда шумные седовласые ровесники мужа, следуя испорченному на всю жизнь вкусу, вздымали вместо шипучих бокалов стопки абсолютного зелья и поздравляли молодую хозяйку с нежным возрастом, она вдруг остро ощутила, как незаметно и далеко зашла в своем жизненном порыве. То ли новая квартира пахнула на нее свежим запахом перемен, то ли звякнул где-то вдали колокольчик заблудившихся намерений, но она внезапно очнулась и сказала себе:
«Все, хватит, приехали! Пора сделать передышку, пора отдохнуть от мужских игр!»
Беременность – вот станция, на которой она сойдет, вот благая возможность вновь почувствовать себя женщиной!
Решив так, она со следующего же дня принялась настраивать свой гормональный оркестр на будущую симфонию материнства – перестала принимать таблетки и употреблять коньяк, с делового галопа перешла на шаг, рано возвращалась домой, где радостно вникала в детский мир сына, по-кошачьи ластилась к мужу, много спала и разборчиво питалась. Муж перемены приветствовал, она же, отвечая многозначительной улыбкой на его удивленное воодушевление, говорила: «Хочу больше времени проводить с вами!»
С тем же скрытым значением она в первых числах апреля отправилась в Питер, где присутствовала в Эрмитаже на открытии выставки работ Надежды Ломановой. Глядя на вечерние платья столетней выдержки, она с изумлением обнаружила что после незначительного хирургического вмешательства (кстати, удивительно ничтожного по сравнению с тем, что могло потребовать от одежды той эпохи Время – самый безжалостный на свете пластический хирург) – так вот, после небольшой редакции эти царские платья и сегодня могли бы стать украшением самого высокопоставленного собрания.
«Вот где истинная, не подвластная времени красота!» – открылось Алле Сергеевне, радостно замершей на пороге новых творческих планов – плотских и материальных.
Все то крепнущее и несдержанное, что происходило теперь между нею и мужем в постели, виделось ей всего лишь репетицией зачатия, поскольку будущий отец не был пока одухотворен особым вдохновением премьеры. Приблизительно через три недели ее живительные силы заметно укрепились, и однажды перед сном она, с особой нежностью прижавшись к мужу, прошептала ему на ухо:
«Хочу дочку!»
Кажется, он отнесся к ее просьбе, как к забавному и запоздалому пожеланию (хочу платье, хочу дом, хочу фабрику), потому что обнял ее, поцеловал и сказал:
«Спи, Аллушка, спи!»
Она вывернулась и, глядя ему в лицо, со значением повторила:
«Я хочу дочку!»
«Хорошо, хорошо! – отвечал озадаченный ее настойчивостью муж. – Мы что-нибудь придумаем!»
И снова прижал ее к себе. Она вырвалась и своенравно уселась перед ним:
«Ты не понимаешь, Климушка! Я ведь не шучу! Я уже давно не пью таблетки, и сегодня у нас с тобой благоприятный день!»
«Аллушка, ты это серьезно?» – отвечал изумленный Клим.
«Куда уж серьезней, Климушка! Я готова родить тебе дочку! А ты – ты разве не хочешь дочку?»
«Конечно, хочу! Но как же твоя фабрика, Дом?»
«Мы что-нибудь придумаем… Ведь правда, придумаем?» – скинув ночнушку и прильнув к нему, бормотала она, разогревая его желание.
Он перехватил у нее инициативу и уложил на спину. Она завела согнутые руки за голову, отчего грудь ее подобралась и устремилась ему навстречу двумя набухшими от звона сердца колоколами. Клим принялся покрывать их поцелуями, касаясь языком и раскачивая губами чуть ли не с пасхальной торжественностью. Наделяя привычные манипуляции новым, неведомым для себя ранее значением, он священнодействовал истово, не торопясь, словно склонялся перед великой тайной, испрашивая ее благословение.
Исполнил Полунощницу: «Удостой и нас на земле чистым сердцем прославлять Тебя…»
И Утреню: «Миром Господу помолимся…»
И Канон: «Хвалите Его на силах Его, хвалите Его по множеству величествия Его…»
И Стихиры: «…И скажите Сиону: приими от нас радостную и благую весть о воскресении Христовом…»
И Слово огласительное: «Кто благочестив и Боголюбив – насладись ныне сим прекрасным и радостным торжеством!»
И Часы: «Освященное Божественное жилище Всевышнего, радуйся, ибо чрез Тебя, Богородица, подана радость взывающим: благословенна ты между женами, всенепорочная Владычица!»
И Литургию: «Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу, и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь»
Она лежала, закрыв глаза и прислушиваясь к перекличке ангелов, слетевшихся на обряд зачатия. Он закончил величание, затем осторожно и бережно огладил алтарь ее тела и, погрузив в него свой животворящий крест, перешел к глубоким размашистым поклонам. Она помогала ему, и когда по его дыханию у себя под ухом поняла, что он близок к исступлению, возложила руки на его твердокаменные чресла и, сдерживая их прыть, призвала его не торопиться и подождать ее. Он послушался, и его пылкое упоение перед тем как извергнуться успело воспламенить ее. Единый судорожный восторг потряс их (не такое уж и редкое для них событие, но в тот момент безусловно имевшее сакральное значение), их сообщающиеся сосуды открылись навстречу друг другу, и она, закатив глаза и теряя разум, успела подумать – вот оно, зачатие! И уже после того как он окропил ее лоно и ослаб, она еще долго не отпускала его, прижимаясь и поводя бедрами, словно желая впитать в себя все до последней капли. Он, оперевшись на локти, молча и нежно целовал ее лицо.
«Мне нужно полежать на спине… – предупредила она, когда он захотел ее обнять. – Так, на всякий случай…»
Потом они несколько минут лежали, тесно прижавшись плечами, переживая пафос момента и не находя подходящих ему слов.
Она хорошо помнит, о чем думала в те минуты. Она думала, что впервые в своей жизни на тридцать восьмом ее году, после трех беременностей, двух абортов и одних родов была по собственному велению сознательно, торжественно и верноподданнически оплодотворена любимым мужчиной. Не случайно, не на ходу, не тайком, а в полном и церемонном соответствии с семейным кодексом. Да, именно в этом смысл ее земной женской миссии, а вовсе не в суматошных мужских потугах добиться признательности неблагодарного населения! Наверное, так в тот момент могла она завершить свои краткие размышления.
«Ну, вот, папочка, – наконец произнесла она, – теперь у тебя будет еще и дочь…»
«Почему ты думаешь, что дочь, а не сын?» – спросил он, бережно принимая ее в объятия.
«Я не думаю, я знаю!» – улыбнулась она.
Постепенно они разговорились.
«Если все будет нормально, девочка родится в январе. Как ее братик» – сказала она.
Клим спросил, давно ли она перестала принимать таблетки.
«Три недели назад…» – отвечала она.
Клим благодушно заметил, что после этого они уже не раз были вместе, и ЭТО могло произойти раньше.
«Нет, Климушка, то не в счет, то другое – не так, как сейчас… – блаженно жмурясь, нежилась она в его объятиях. – И потом, те дни были пустые…»
Клим, которому диковинные подробности начальной стадии деторождения были в новинку, спросил, когда она будет знать, что беременна.
«В принципе, недели через три. Теперь это просто: буду пИсать по утрам на специальные полоски…»
После той ночи они самым старательным образом подкрепляли свои намерения еще несколько раз, и на двенадцатый день очередная полоска осторожно намекнула им на вполне благоприятный исход их ожиданий.
«Двенадцать дней – не рано ли?» – засомневался настроенный на три недели муж.
«Ничего, нормально» – успокоила она, не без досады заметив про себя, что, судя по всему, зачатие случилось на несколько дней раньше, и что обидно – случилось самым будничным и незаметным образом (впрочем, так на деле и происходит большинство зачатий).
Как бы то ни было, намеки лакмусовых бумажек становились все прозрачней, пока не уперлись в потолок своих возможностей. А это означало только одно: она, что называется, понесла. Когда же в конце третьей недели ее против всяких предыдущих правил замутило и вытошнило, стало и вовсе ясно, что их уже не трое, а четверо. Хорошо, что неприятность случилась дома, иначе ей пришлось бы объясняться, и бог знает, что окружающие подумали бы раньше, чем им это было положено.
Но шила в беременном мешке не утаишь, и те же публичные приступы дурноты довольно скоро ее разоблачили. Громкая новость всколыхнула ее окружение и пошла расходиться кругами, и каждый, кого она достигла, примерял это событие к тришкиному кафтану своего положения. Аллу Сергеевну бросились поздравлять, и нашлось немало светлых лиц и теплых слов, в искренность которых было трудно не поверить.
Тем временем разгоравшаяся внутри нее новая жизнь устанавливала там свои безжалостные, беспощадные порядки. Ничего подобного в сравнении с предыдущими беременностями! «Ну, погоди! Вырастешь – уж я тебе расскажу, как ты в животике мамочку мучила!..» – слабо улыбалась она, отдыхая после очередного приступа рвоты.
Она питалась так, как было предписано, но пища казалась ей пресной и безвкусной. Неожиданный запах мог обратить ее в бегство. Особое отвращение вызывала у нее теперь жареная рыба, которую она всегда любила, и тем больше, чем поджаристей та была. Но поскольку рыба для среднеарифметического здоровья мамочки и плода была продуктом важным и незаменимым, ей была прописана черная икра, каковой муж и кормил ее с ложечки на виду их смешливого сына. Из редких переносимых ею запахов она всем другим предпочитала запах кофе.
Порой она негромко и мило капризничала, и окружающие снисходительно относили ее капризы на счет крошечного тирана, неспокойно и по-хозяйски устроившегося в ней. Домашние истово жалели и всячески обхаживали будущую мамочку. Людей же, знакомых с непростым угловатым характером Аллы Сергеевны, приятно удивляла ее перемена в сторону мягкости и тихой, очаровательно-бледной женственности.
«Ах, Климушка! – говорила она, когда приступы отступали. – Хочется чего-то такого… такого… ну, такого… В общем, хочется чего-то, а чего – сама не знаю…»
«Аллушка, ты только скажи – мы все достанем!» – озабочено гудел внимательный Клим.
За ней присматривали серьезные врачи, прописывали пилюли, и они помогали, определенно помогали, но не до конца. Доктора говорили, что налицо нормальный токсикоз, что надо непременно потерпеть и что он скоро пройдет.
Клим теперь стремился попасть домой пораньше, чтобы, поцеловав ее в прихожей, простереть над ней свои могучие заботливые крылья. За последние два года жизнь их вошла в респектабельное русло – признанное общественное положение, приемы и выходы в свет – и ее благополучное ровное течение притупило прежние страхи. Там где они бывали – а бывали они не только в разбойничьих кругах – Клим пользовался почтительным уважением. Каждый раз там обязательно присутствовали какие-нибудь важные люди в дорогих костюмах и при золотых браслетах, снабженных для разнообразия часовыми стрелками. Они удалялись с Климом в укромное место и беседовали о чем-то серьезном, пока их жены искали ее похвалы своим парижским обновкам.
Сыну, естественно, было объявлено, что у него скоро будет сестренка, и он следовал отцовскому наказу: если мамочка чувствовала себя «не очень» – старался ее не тревожить. Если самочувствие ее было приличным, усаживался рядом, сообщал школьные новости и делился своими взглядами на жизнь.
«А я новое слово придумал! – не в силах усидеть на месте, хвастался он.
– Знаешь какое? Надо говорить не холодильник, а холодрыльник!»
«Мамочка, как ты себя сегодня чувствуешь?» – копируя заботливую отцовскую интонацию, спрашивал он ее по утрам.
Вслушиваясь в его детскую речь – сложную смесь из добропорядочного семейного, поэтической версии уличного и чопорного школьного языков, она со смущением обнаруживала, как много ею пропущено.
«Нет, нет, с дочкой все будет по-другому! – спешила она заверить молчаливую укоризну и мечтательно обещала: – Ах, в какие чудные платьица я буду ее наряжать!..»
19
Она принялась понемногу отходить от дел: попросила мужа, и он подыскал кандидата в директора фабрики. К ней явился хорошо одетый, немногословный, понятливый мужчина средних лет, чья кандидатура после небольшого экзамена была ею одобрена. Через несколько дней новый директор приступил к работе, а старый ощутил, как гнетущая тяжесть на его плечах начала крошиться и осыпаться, чтобы через месяц смениться почетной мантией необременительного наблюдательного веса.
Отныне и навсегда она сосредоточилась на Доме, куда ей, чтобы попасть, достаточно было пересечь столичную реку (чьи салонные размеры никак, по ее мнению, не соответствовали этому исключительному званию) и немного поплутать в лабиринтах центральной нервной системы. Она ехала в мягком высокопревосходительном мерседесовом купе, минуя растиражированные патриотизмом места, облепившие Кремль, словно цепные псы корыто с пропитанием, и рассеянно поглядывала на бастионы неприступного когда-то города. Могла ли она, дочь провинциальной путейщицы и амурского хулигана вообразить себе каких-нибудь десять лет назад, какое коленце выкинет судьба? Ну, разумеется, нет! Но вот вопрос: покорив Москву, стала ли она москвичкой? И снова нет. Этому городу не хватало душевности, а потому он как был ей чужой, так и остался. Скорее, она видела себя заезжим гладиатором, которому пока удается побеждать. А между тем, никогда ни до, ни после она не испытывала такой радости, уверенности и воодушевления, как в ту пору. Посудите сами: у нее было все, о чем только женщина может мечтать – любимое дело и растущее признание, нескромный, стремительно крепнущий достаток, легендарный любящий муж, готовый исполнить любое ее желание, очаровательный и ласковый сын. Добавьте сюда зрелую завидную красоту и раннюю премудрость, которые всегда при ней, и тогда даже навязчивые приступы тошноты не омрачат радости предстоящего материнства.
Просыпаясь, она прислушивалась к себе и, ублажая свою мучительницу, ласково шептала: «Вставай, Соня-засоня, на работу пора!» И если Соня позволяла, то отправлялась с ней на Кузнецкий мост. Когда и почему пристало к девочке это имя, она уж и сама не знала.
«Подожди с именем! – осторожничал Клим. – А то вот возьмешь и родишь мальчика!»
«Нет, – отвечала она, – будет девочка, Сонечка…»
«Но почему Сонечка?» – добродушно гудел Клим.
«Сонечка – Санечка: смотри, как складно! Детям будет приятно!» – рассуждала Алла Сергеевна.
Ее ранний токсикоз и непривычно болезненные ощущения неожиданно лишили Клима удовольствий, которыми она его нусть и через силу, но потчевала на первых месяцах прошлой беременности. Тем, кому данное обстоятельство покажется пошлым, неуместным и недостойным быть даже задним планом хрупкому и возвышенному процессу вынашивания детеныша, мы напомним, что секс есть общий и несокращаемый знаменатель человеческой дроби, какой бы авторитетной она ни была.
В их распоряжении оставались только нелюбимые Климом ручные манипуляции, и она, переживая по поводу его вынужденного воздержания, виновато оправдывалась, указывая на свои интимные места:
«Прости, Климушка! Очень больно здесь и там!»
Клим, стоически сносивший неудобство, однажды все же намекнул, что прошлый раз подобных затруднений не возникало, а когда она поведала ему о своем героическом терпении, утопил ее в запоздалой и признательной жалости.
«Это скоро пройдет, потерпи!» – утешала она его.
И правда: на исходе четырнадцатой недели она почувствовала себя настолько хорошо, что смогла, наконец, вознаградить себя и мужа за терпение, а в начале пятого месяца смущенный ультразвук поздравил их с мальчиком.
Первым новости обрадовался сын. Довольно скоро к нему присоединился отец. Что касается Аллы Сергеевны, то, испытав трогательный конфуз, она некоторое время приводила чувства в порядок, грустно и неохотно расставаясь с тем воздушно-кружевным кукольным мирком, который сама же и создала.
«Как же я с тремя мужиками управляться буду?!» – с наигранным испугом восклицала она, лишенная последней надежды вырваться из мужского мира. Говоря по правде, она долго еще потом испытывала тайное разочарование.
Стали выбирать мальчику имя.
«Может, в честь твоего отца – Николай?» – мужественно предложила она мужу, ни за что на свете при этом не желая, чтобы из-за злосчастного совпадения ее второй сын носил имя ее второго любовника.
«Обойдется!» – неожиданно зло отозвался Клим, заставив ее удивленно на него взглянуть.
«Ну, хорошо… Тогда, может быть, Артем?» – с самым невинным видом подсунула она мужу спешно заготовленное имя – одно из тех, которые ей нравились.
«А что, нормальное имя!» – неожиданно легко согласился Клим.
На Кипр, где у них теперь была собственная вилла, она в том году ехать не решилась, и они поделили лето между Москвой и загородным домом. В общем и целом она недурно чувствовала себя весь август, сентябрь и октябрь, полноценно и увлеченно работала над новой коллекцией и даже придумала повседневное и вечернее платье для беременных, которые сама же и носила напоказ. Токсикоз и боли, в конце концов, отступили, и теперь она охотно предавалась редкому эротическому удовольствию, какое по извращенной прихоти природы предоставляется беременным женщинам в середине срока. Взбираясь на Клима верхом и протяжными глубоководными погружениями доводя себя до экстазов, следовавших один за другим словно набухшие сияющие облака, она нежила себя и мужа сказочным, крылатым наслаждением.
Как-то в сентябре, растянувшись рядом с ним после очередного пиршества, она различила внутри себя отчетливые толчки.
«Ах, Климушка, ты посмотри – толкается! – воскликнула она. – Не нравится, видите ли! Или нравится?»
Муж тут же прильнул ухом к ее животу, но ничего не услышал и с улыбкой заключил:
«Наверное, еще хочет…»
«Весь в папочку!» – рассмеялась она.
Почти до самого своего конца ее любимый, несравненный муж был в этом смысле могуч и ненасытен.
В середине ноября против всяких ожиданий начались проблемы: стала кружиться и побаливать голова. Личный доктор обнаружил у нее повышенное давление и белок в моче. Ее тут же уложили на сохранение, и она полторы недели пролежала под капельницей. Вернувшись в конце ноября домой, она через неделю заболела гриппом, занесенным в дом кем-то из своих. Болезнь протекала умеренно, с невысокой температурой, но сопровождалась необыкновенной слабостью, на фоне которой беспокойство ребенка в отяжелевшем животе было особенно заметным. Алла Сергеевна успокаивала его: «Не бойся, малыш, не бойся! Мама скоро поправится и родит тебя!» Словно войдя в ее положение, Артемка успокоился, напоминая о себе редкими приступами активности.
К середине декабря она выздоровела, а через пару дней вдруг обнаружила, что не чувствует внутри себя привычной возни – ребенок словно затаился. Она позвонила доктору.
«Как давно это наблюдается?» – тут же спросил он тревожным голосом.
«Два дня…» – тут же испугалась она.
Ее сразу же повезли на обследование, после которого врач, отводя глаза, сообщил, что не слышит Артемкиного сердечка. Ее срочным образом уложили в родильный дом, где, накачав таблетками, заставили через два дня родить мальчика.
Ей никогда не забыть как вслед за ее последним натужным стоном, с которым она выдавила из себя, как из тюбика, ребенка, наступила мертвая тишина, оскорбляемая скупым напряженным бормотанием акушерки и врача, которым те обменивались над ее Артемкой. Акушерка не возложила, как водится, ребенка ей на живот, а отнесла его на стол, торопливо обтерла и оставила там. Сумасшедшая, не признающая реальности надежда еще с полминуты ждала, что родильная комната вот-вот огласится пронзительным детским мяуканьем, и когда его не последовало, Алла Сергеевна слабым голосом и почти спокойно произнесла:
«Дайте мне на него посмотреть…»
Акушерка завернула безжизненное тельце в пеленку и поднесла ей сына, поддерживая его головку, словно поникший бутон. Алла Сергеевна оперлась на локоть, со скорбным отчаянием заглянула в его влажное застывшее личико, дотронулась пальцами до черных завитков слипшихся волос у него на голове, потянулась к нему губами и коснулась лоснящегося, теряющего ее тепло лобика, ощутив при этом легкий тухловатый запах своей утробы.
«Артемушка, маленький мой, сыночек мой хороший…» – шептала она, вглядываясь в кукольное, отдающее целлулоидной синевой личико и крепясь изо всех сил, чтобы не расплакаться.
Она молчала, когда из нее извлекали послед и прикладывали к животу лед. Молчала, когда акушерка, как живого взвешивала и обмеривала ребенка, а после быстро и воровато унесла его из комнаты. Молчала, когда ее везли в отдельную роскошную палату. И только когда осталась одна, запрокинула на подушке голову и разрыдалась.
Все дальнейшее – слезы, слезы и слезы. Еще бы: каково это – произвести ребенка на свет, чтобы тут же вернуть его вечной тьме!
Тому, кто взглянул бы на ее душевные страдания в набоковский мелкоскоп, открылась бы целая колония отвратительных прожорливых червей самоедства – все как один безжалостного, горестно-черного цвета, многократно обугленного адским горнилом вины. Разные по форме и строению, голые, сыто поблескивающие, беззвучно и омерзительно копошащиеся и днем, и ночью, они как будто сговорились разрушить защитный слой ее души и терзать, пока она не сойдет с ума.
Кто сказал, что горе слепо и ничего не замечает вокруг себя? Она помнит все: свое скорбное, отстраненное оцепенение и тихие непрестанные слезы, тягостную неловкость врачей и их казенные утешения, великодушное сострадание мужа и ее придушенные безутешные всхлипывания у него на груди, испуганный взгляд сына, непривычно серьезное лицо Петеньки и простосердечные переживания пожилой домработницы Любаши. Помнит оскорбительно солнечный день похорон и Преображенское кладбище, контуры которого снег, словно не знающий меры модельер, обезобразил толстым слоем ваты. Этот ослепительно наглый, не признающий другого цвета, кроме белого, снег стал для нее цветом смерти и исчез из ее коллекций на два года.
Помнит суровую предупредительность Маркуши и косноязычное сочувствие допущенных до церемонии близких друзей Клима и их жен, что неловко подходили, соболезновали и, обжегшись об ее горе, спешили отступить. Помнит небольшое, продолговатое, облицованное глиной подземное чрево, куда после чрева материнского ее сыночку, помещенному в крошечный полированный гробик, предстояло погрузиться. А над всем этим – выложенный той же прозрачной, голубой, что и Артемкин гробик тканью, студеный купол зимнего неба, куда застежки-самолеты пытались вшить акварельные росчерки белых молний, которые там не приживались и затягивались, словно раны.
Артемку подхоронили к матери Клима, ставшей отныне хранительницей и защитницей их потустороннего семейного очага, а ее вернули к очагу земному, который, несмотря на все свои старания, долго еще не мог отогреть ее замороженное голубым кладбищенским холодом сердце.
Сегодня ей, на две тысячи восемь земных орбит отстоящей от дня рождения другого, более удачливого младенца, все также нелегко вспоминать те события, а свежая, причиненная уходом мужа боль только обострила ощущение несправедливости незаслуженных потерь. Она хотела бы если не избавиться от воспоминаний, то хранить их в особом, недоступном для случайных окликов месте, но, к сожалению, душа не сейф, и на ключ не запирается.
Подумать только – ее второму ребенку сегодня могло бы быть шесть лет! Если бы ей тогда объявили, что век ее сына равен всего тридцати трем годам, она все равно возблагодарила бы дарующего жизнь самыми горячими и неистовыми гимнами. Но то тогда. Нынче она отвергла бы такие условия, потому что теперь знает, что ей было бы в тридцать три раза больнее, не говоря уже о муке сына, которому предстояло бы уйти в расцвете лет. Вольно же верующим славить того, кто ничем не рисковал!
А вот она, несмотря на две пережитые смерти, верующей так и не стала. Ни крестины первого сына, ни похороны второго, ни отпевание мужа не тронули ее, не дали просветления, не смирили и не воцерковили. Мать между тем утверждает, что она крещеная.
Но все, все, хватит об этом! Подальше от этого ужаса, от этого страдания, от этого наказания!
Наказания? Но за что?!.
20
Алла Сергеевна по-прежнему сидит в лунно-болотно-парчовом полумраке ложи, уронив на колени руки и устремив перед собой невидящий взор, как бывает с людьми, всколыхнувшими свою память до самого дна.
Уже совсем скоро оглушительный финал. Нотный стан партитуры, словно скрепленный шпалами аккордов диковинный многорельсовый путь, упрется в конечную станцию, и Татьяна, поигрывая крепким станом, выйдет на поклоны к неистовому стану поклонников, чтобы после влиться в стан разгоряченных исполнителей. Станет ли оперная постановка для Аллы Сергеевны пристанью ее решения или, напротив, приостановит его, мы узнаем совсем скоро – после того, как совершим еще несколько остановок и побываем на некоторых важных полустанках ее судьбы. А пока ей не до нас, сообщим то, что известно всем.
Оказалось, что запущенный ею конвейер прекрасно без нее обходился, и за то время, пока она отсутствовала, к ранее полученным фабрикой дипломам и медалям прибавился сертификат «Лидер российской экономики» и «Золотой знак качества XXI века», а русский “Vogue” похвалил их коллекции за ненавязчивую изысканность и практичную элегантность. Впрочем, сообщения об этом она, по свидетельству окружающих, восприняла без должного энтузиазма (на самом же деле – с угрюмым равнодушием).
Она вернулась к делам в конце февраля две тысячи третьего. На первый взгляд такая же собранная, деловитая, указующая, как и прежде, она сухо и терпеливо принимала соболезнования широкого круга лиц, до того времени не имевших возможности с ней соприкоснуться. Изменилась ли она? Мнение того же широкого круга было почти единодушным: да, изменилась. Притом что формулировки и лексика наблюдателей порой не совпадали и даже противоречили друг другу, никто, однако, не нашел в ней признаков ожесточения. Да, усталая, да, похудевшая, безусловно, сдержанная и как бы даже потухшая. Но повод-то, повод, каков повод! Не дай вам бог, девочки, пережить то же самое!
Были, между прочим, и такие, которые испытывали тайное злорадство. Но о таких здесь и говорить не стоит, ибо, во-первых, имя им – единицы, а во-вторых, эта их манера радоваться чужому горю рано или поздно приведет их, как и привычка завистливых высмеивать то, что им недоступно, в ад.
«Вот, – говорили они, изображая лицом квазисочувствие, – вот: вроде, все у человека есть, а страдает так же, как мы, простые смертные…»
Кроме того, и на фабрике, и в Доме не могли справиться с недоумением, как сравнительно молодая, здоровая, богатая женщина, имеющая возможность наблюдаться у самых лучших врачей, не смогла избежать участи простолюдинки. В продолжение же темы гадали, захочет ли Алла Сергеевна немного погодя попытать счастья вновь.
Она поздно приезжала в Дом и долго там не задерживалась. Туда, где ее хотели видеть, посылала вместо себя Марину Брамус и, насколько известно, до самой осени отказывалась посещать светские мероприятия. Поползли даже слухи, что она потеряла интерес к профессии и собирается посвятить себя семье. И тут самое время узнать, что по этому поводу думает сама Алла Сергеевна.
А вот что: правда, да будет вам известно, заключалась в том, что вместо новой жизни, к которой она готовила себя все восемь месяцев беременности, ей теперь приходилось возвращаться к прежней, но только уже совсем другой дорогой. Преодолевать, так сказать, унылое болото поражения, пряча в опустошенном организме пораненную душу и цепляясь за мужа и сына, чтобы не сгинуть в одиночку среди ядовитых испарений самоедства. И если днем она была вольна заткнуть уши услужливыми звуками и заслонить внутренний взор внимательными лицами, то сонная физика ее возвращения не подчинялась законам явственным, и все дальше удаляясь от того места, где она оставила Артемку, она слышала его воображаемый плач так же громко и отчетливо, как если бы он был рядом. Правда, по мере того, как рана затягивалась, она слышала его все реже и реже.
В том, что случилось она считала виноватой только себя, притом что назвать свою вину по имени не могла. «Такое бывает» – милосердно лукавили врачи и называли несколько причин мертворождения, все как одна к ней и к мужу, вроде бы, подходившие, а потому заведомо обрекавшие ее беременность на неудачу.
«Не слушай ты этих болтунов!» – кипел Клим, желваками, как жерновами перемалывая пресловутые причины в зубовный скрежет – то ли потому что среди них фигурировал его возраст, упоминание о котором он рассматривал, как попытку опорочить в глазах жены качество его семени, то ли лелея ее тайное желание взять реванш. Но, скорее всего, и то, и другое. Развивая свою мысль, он внушал ей, что имело место трагическое стечение обстоятельств, из-за которого на землю падают даже вполне исправные самолеты и тонут непотопляемые корабли. Его заботливость, как и прежде, не знала границ и, желая любым способом извлечь ее из подавленного состояния, он был готов идти с ней даже в оперу.
«Спасибо, Климушка, спасибо, – грустно улыбалась она, – но мне никуда не хочется…»
Не удивительно, что свою набухшую, словно вымя осиротевшей волчицы заботу она перенесла на сына, разглядев вдруг в окружающем его мире несчетное число угроз его существованию. «Господи, я даже не заметила, как он вырос!» – сокрушалась она, внимая бойким суждениям своего кудрявого девятилетнего сокровища и вспоминая, как он в четыре года забирался в ее комнату и, найдя на столе разбросанные ею эскизы, рисовал на них коричневые танки, синие самолеты и черно-красные взрывы, а она его ругала. Потом дорога у него стала «поворотливая», а мама – «необещательная». Теперь он учился во втором классе частной школы на Красной Пресне, куда его каждый день доставлял, а после забирал охранник Леша.
Способности его были равномерно поделены между всеми предметами, учился он хорошо и без замечаний, и ее редкие посещения школы совпадали с родительскими собраниями. Ей вдруг захотелось побывать там и присмотреться к людям, населяющим школьную страну, где ее сын проживал половину дня. Побывала, посмотрела и осталась довольна учтивыми учителями, внушительными охранниками и ухоженными вольерами, в которых резвились юные леди и джентльмены – будущие наследники и наследницы бандитских империй. Ей показали все до последней кладовки. Попробовали бы не показать – остались бы без одного из самых щедрых своих спонсоров! Напоследок она не утерпела и поинтересовалась: «Давно хотела спросить: кто придумал для вас эту ужасную школьную форму?»
По вечерам она усаживалась с сыном на диван и, прижав его к себе, пыталась подольше удержать, расспрашивая о всякой всячине. Однажды он очень серьезно сказал:
«Как жалко, что мой братик умер! Мамочка, а ты мне родишь другого братика?»
На глазах у нее навернулись слезы и, поцеловав сына в макушку, она ответила:
«Вот поправлюсь, Санечка, и обязательно рожу!»
Поначалу она и вправду испытывала основательное желание взять у судьбы реванш: так мечтают, набираясь сил, проигравшие спортсмены. Однако страх поражения, что поселился в предохранительной коробке ее детородного устройства, постепенно лишил ее азарта и снабдил разумной трусостью, отчего выйти на старт еще раз она так и не решилась.
Если же говорить о работе, то на первый взгляд могло показаться, что она отключила себя от перспективы и занималась только текущими делами, испытывая лишь малую часть того приплясывающего творческого нетерпения, которым была одержима, беременная будущим материнством. Неправы, однако, были те, кто полагал, будто потрясение отбило у нее охоту к профессии. Напротив, оно подхлестнуло ее оголодавшую творческую натуру, требуя освободить ее от горестного опыта, соединить и сформулировать те смутные обрывки истины, что открыло ей сострадательное снадобье сна.
А открылось ей ни больше, ни меньше следующее: женщины в отличие от мужчин – это другая, внеземная цивилизация, неизвестно когда и откуда на Земле взявшаяся, забывшая свою историю, но по-прежнему подчиняющаяся повелительному зову прародительских желез. Теперь уже трудно сказать, каким способом они здесь прижились, но можно предположить, что отобрав доисторических самцов у их обезьяноподобных подруг, пришелицы приручили их, ввергая в особое состояние, называемое любовью, и продолжили с ними свою расу.
Разумеется, мужчины будут возражать против такой оскорбительной для них гибридизации и потребуют доказательств, раздраженно заявляя, что археологические раскопки эту бредовую гипотезу никак не подтверждают. Однако любая женщина и без раскопок скажет вам, что испытывает врожденное превосходство над мужчинами, которое находится у нее на такой непререкаемой высоте, что не нуждается ни в каких доказательствах. Им надо, пусть они и доказывают!
Хотя, вот, пожалуй, косвенный, но основательный довод в пользу женской нездешности: как известно, источником вдохновения всех произведений искусств является женщина, даже если сама она там не присутствует, а это явный пережиток идолопоклонничества и, стало быть, было время, когда женщина занимала видное место в ряду могущественных и таинственных явлений природы.
Так это или иначе, правда это или нет, но Алле Сергеевне идея понравилась, и она даже впустила ее в свое мировоззрение, придав ему совершенно новый, горделивый, космический, так сказать, ракурс. Но что еще важнее – идея оказалась плодотворной и стала катализатором ее новой эксклюзивной коллекции. Никому ничего не объявив и испытывая озноб вдохновения, она принялась за эскизы. И вовсе не в угоду и не в прок чужому удовольствию, а в первую очередь для себя самой осваивала она подручный материал, перелистывала журналы и репродукции, по-другому оценивала свои и чужие порывы, по-новому колдовала над покорным ее ласкам мужем, погружалась все глубже и глубже в недра первобытной памяти и глядела на темный весенний бархат подмосковного неба, отыскивая там звезду, откуда она прилетела на Землю.
Она назвала свою коллекцию «Вторжение» и до предела насытила ее агрессивной женственностью и вкрадчивым соблазном. Изучая фотографии галактик, она выуживала из них совершенно невообразимые косматые цвета и их сочетания, исключая из космической палитры малейшие намеки на белый цвет.
В июле она отдала эскизы на проработку, август провела с мужем и сыном на Кипре, а в начале сентября запустила коллекцию в работу. Переживая упоительную магию превращения материала и силуэта в мысль, она чувствовала себя буром, преодолевающим преграду из прочной породы и имеющим целью проделать в ней отверстие, чтобы взглянуть на то, что прячется за ней.
Избегая тяжелых тканей, она одела своих девочек в органзу, гипюр, креп, муслин, буквально обнажив их поработительную суть до самых корней ног и волос. В спутники им она назначила вихлястых, расхристанных, камуфлированных под джунгли молодцов. Претерпев три метаморфозы, пройдя через танцпол и журавлиные танцы полов, зрелище завершалось финалом, в котором восхитительные воительницы выходили в широкополых, размером в солнечную систему шляпах и длиннополых распахнутых серебристых плащах, под которыми виднелись короткие, едва прикрывавшие бедра туники все тех же галактических тонов (образ защищенной доспехами цинизма женской души). Они уводили с подиума все тех же, но уже с попугайной яркостью одетых молодцов с их прооперированными любовью обезьяньими сердцами. Как видим, в своем резюме она не пощадила ни женщин, ни мужчин. А как же Клим? Да никак: бога сия сентенция не касается!
В октябре коллекция была показана на Неделе российской моды и имела шумный успех. Одним из первых ее поздравил уже известный ей профессор модных наук. Лаская ее масляным блеском глаз и растягивая избалованной улыбкой тонкие резиновые губы, он сказал буквально следующее:
«Наконец-то, Аллочка! Наконец-то вы попали в тренд! Именно, именно такой и должна быть женщина – чувственной и обольстительной! Я рад, что не ошибся в вас!»
Помнится, выслушав его, она испытала нечто похожее на то, что пережила в апреле, узнав о внезапной кончине московского Дома моделей, а именно: удовлетворение и досаду.
Были хвалебные отклики и ученые мнения, но исподнего смысла коллекции не понял никто, даже женщины. Уловив в ней космическое настроение, все почему-то решили, что вектор экспансии направлен, как всегда к звездам, а не к Земле. Что поделаешь: модельер, как и писатель, создает форму, в которой каждый, в том числе и критик, отливает лишь тот смысл, который ему доступен. И чем форма сложнее, тем она менее универсальна.
Таким вот образом, обращая депрессию в жизнеутверждающую тираду, Алла Сергеевна выстояла и вернула себя в строй. Не удивительно, что Нинкино донесение о том, что Сашка сбежал из Москвы, живет у них, работает у отца и собирается жениться, бесследно затерялось в суматохе тех осенних дней.
21
Рана затянулась, но рубец, заметный только ей, остался, и последующие два года – две тысячи четвертый и пятый были отмечены относительным душевным благополучием.
Положение ее со всех сторон было настолько прочным и приятным, что впору было искать необременительные трудности, дабы ими, как специями взбодрить сладкий и сытый вкус ее жизни. Имея возможность купаться в роскоши и предаваться самым немыслимым и изысканным удовольствиям, ей, кажется, нечего было больше желать и не к чему стремиться. Заметим по пути, что мы далеки от пошлого, расхожего мнения, согласно которому художнику, чтобы чего-то стоить, надлежит быть нищим и голодным. По нашему мнению человеку творческому куда лучше быть богатым мизантропом. Что до нашей героини, то, кажется, посвяти она свою скромную жизнь обработке чужих ногтей, она делала бы это также талантливо и самозабвенно, как и то, чем она, богатая и счастливая, занималась на самом деле.
В эти годы талант ее распустился с необычайной хризантемно-пионовой пышностью. Как написал про нее один критик: «Ее голос на сцене отечественной высокой моды можно смело назвать оперным – в отличие от прочих сильных, но все же эстрадных голосов. В нем высокая культура и богатый, исполненный чувства тембр, молодая мощь и зрелое мастерство, неподражаемый сплав современности и классики».
Все получалось у нее, все выходило легко и вдохновенно. Успех следовал за успехом, за хорошей новостью – еще более хорошая, и включаемая ими внутренняя иллюминация приподнятого настроения долго не гасла, перебираясь вместе с ней в ее сны.
Она завела привычку бывать на показах в Париже, Милане, Лондоне и даже Нью-Йорке, куда ее обычно в кампании переводчицы и телохранителя сопровождала одна из ее «творчих». После показов задерживалась там ненадолго, коллекционируя наблюдения и ощущения, которыми ее душа откликалась на краски, запахи и звуки чужой жизни. При себе всегда имела блокнот, куда набрасывала привидевшийся ей силуэт с приметами того пространства, откуда она его извлекла или в которое собиралась встроить.
По вечерам она звонила мужу, рассказывала, как и с кем провела день и, согревая голос особой грудной теплотой, сообщала, что скучает и бесконечно жалеет, что его нет рядом. Говорила, что скоро ляжет спать, но перед тем как заснуть, будет думать о нем и о сыне. И ложилась, и думала, ворочаясь и со вздохом примеряя на себя одинокий сон в чужой роскошной кровати – до бессонницы, до лунного света, до бездонной тишины, что вместе с хищниками живут в глубине ночи.
Думала о том, что она не такая, как все (и тем она мила мне, читатель дорогой), и что никто вокруг нее не знает, каково это – быть натруженным форштевнем праздного круизного судна.
Сокрушалась, что ей вот-вот сорок, и что жизнь ее, как безвкусное платье: сверху горячее, бестолковое, цыганское, книзу – вечернее, блестящее, холодное. Сама скроила, сама сшила, сама носит. С возрастом оно, конечно, жмет, и тогда приходится кое-где распускать.
Думала о том, что ее нынешнее рациональное, размеренное, строгое и, по сути, счастливое бытие противится недружественному обобщению, хоть и подчинено утомительному вращению суматошного, расположенного в одном ряду с цирком и рингом водоворота, куда она дала себя затянуть.
Что ее удел – создавать и ждать, к какому отряду отнесут ее вдохновение хитроватые, улыбчивые критики и ученые мымры, толкующие о прекрасном, как о собственной грыже и неспособные одеть самих себя: назовут ли ее трепетной бабочкой или приравняют к твердопанцирному насекомому.
Или взять те же глянцевые журналы – новую церковь модной публики – что подобно самозваным апостолам постулируют в своих гламурных евангелиях каноны, важно сортируют чужие деяния, навязывают вкусы, порицают ересь и утверждают, что им заведомо все ведомо. Но вот вопрос: если вы все знаете – почему бы вам не подтвердить это на практике? Создайте что-нибудь этакое, вознеситесь! Не можете? Значит, не знаете! Не удивительно, что их служители время от времени объявляют о смерти богов и становятся шустрыми атеистами. Еще бы: как говорит Маркуша – плох тот лох, что не мечтает стать разводящим!
Истина уклончива, заблуждение есть добросовестный самообман, а будущее – уравнение со многими неизвестными. Так уж ли все прочно, как кажется, и о чем предупреждает ее комариный писк живущей в ней беды? Не потому ли Клим ищет союза с высокими людьми, чтобы иметь длинные руки, ибо по выражению Маркуши – чем длиннее руки, тем короче срок? Тьфу, тьфу, тьфу! Нет, нет, если уж Клим раньше ничего не боялся, то теперь ему и подавно бояться нечего! Теперь это все, как говорит тот же Маркуша, дела давно минувших дней, деянья прокуроров беглых. Вот именно беглых: случись в стране что-нибудь вздорное – ее семье есть, куда уехать.
И все же – чем помимо звания ремесла, которым она, обеспеченная женщина, даже не обязана зарабатывать себе на жизнь, интересна ей мода? Что она для нее – прихоть пресыщенной дамочки или поэтическая вольница, где она, окрыленная розовая пантера, удобно себя чувствует? Что она дает ей, кроме азарта праздного серфингиста, коллекционирующего упругий, недолговечный восторг волны? И не ждет ли ее впереди усталость и разочарование?
От подобных размышлений ее ночное сердце смущалось, но наступал день, и все вещи оказывались крепко пришитыми к своим привычным местам. Она возвращалась домой, раздавала домашним подарки и приговаривала, как это делала бы на ее месте любая любящая мать, жена и хозяйка:
«Ах, как я по вас соскучилась, дорогие мои!»
Однажды она напомнила своим французам:
«Как насчет господина Сен-Лорана?»
«К сожалению, это невозможно! – признались французы. – Месьё Сен-Лоран – большой затворник!»
«Тогда, может, Пьер Карден?»
Недоступен оказался и Карден. Взамен их она в разное время была представлена господам Кляйну, Лагерфельду, Кавалли, Готье и Армани. Представления происходили, как правило, среди ароматного гула и бликующей толкотни кулуаров, куда мэтры с царственным видом доставляли себя на растерзание людям пишущим, показывающим и говорящим, призванным разносить их славу по всему свету.