В тени горностаевой мантии Томилин-Бразоль Анатолий
Глава первая
В понедельник Петрова поста 1761 года, часу в девятом, въехала в Москву через Тверскую заставу почтовая тройка, имея в заснеженной кибитке одного седока. Старая столица просыпалась рано, да вставала поздно. Пользуясь безлюдьем, ямщик погнал по Тверской. Потом где-то свернул, брызнули комья мерзлого желтого снега. Еще поворот, еще и еще. Проскрипели полозья по льду. Лошади вынесли кибитку на высокий западный берег коварной речки Неглинной, веснами разливающейся и затопляющей весь восточный берег. Вот проскочили мимо двор князя Лобанова-Ростовского [2] , где ныне здание Большого театра. И лишь на Петровке, немного не доехав до раскинувшегося владения князей Щербатовых [3] , ямщик натянул вожжи. Прозвучало такое желанное после долгой дороги русское «Тпр-ру!». Лошади стали, дыша паром...
Седок в нагольной шубе тяжело вылез на снег, потопал затекшими ногами. Не поднимая бритого мятого лица, глянул искоса, охватив единым взглядом глухой забор с воротами, закрывающий господский дом со всеми ухожами, садом, огородом. Отметил наметенный сугроб у калитки, чертыхнулся. Знать, не пользуются по снежному времени, а вычистить – рук нет. Обленились без хозяина.
Похоже было, что приезда секунд-майора Протасова после продолжительной отлучки в собственном его московском доме не ждали... Но тут, слава Богу, хлопнула дверь людской, и в морозном воздухе разнесся звонкий голос:
– Барин приехали!
Пропихнув плечом калитку, приезжий прошагал по двору и, поднявшись на высокое крыльцо, вошел в дом. В сенях скинул шубу на руки камердинеру, побил сапогом об сапог, после чего вошел в переднюю. Пока разматывал башлык да снимал шинель прихожая наполнилась людьми. Вышла супруга Анисья Никитична. Поклонилась:
– С приездом вас, Степан Федорович, с благополучным прибытием.
– Спаси Бог, – пробурчал в ответ, и, не глядя на посторонившихся домашних, направился в гостиную. Большое зеркало в рост отразило его фигуру, короткий, тесный в плечах новый гвардейский кафтан на прусский манер, с красным воротником и широкими обшлагами, обшитыми бранденбурами [4] , камзол и брюки соломенного цвета. Протасов задержался, некоторое время глядел, выпятив губы, на свое отражение.
– Тьфу! – плюнул на стекло, повернулся круто на каблуках и пошел в кабинет. В дверях остановился, крикнул: – Михайла! Неси вина!..
Три дня не переставая бегал камердинер Мишка от дверей барского кабинета к ключнице Агафье и в кладовую, покуда сам не свалился от опивок. Анисья Никитична велела окатить Мишку водой, дабы привесть в чувство, а когда дело не вышло, перекрестясь утайкой, направилась в кабинет сама, но скоро вышла назад с лицом красным и расстроенным...
Протасовы испокон веку жили в Москве. Здесь в Белом городе стоял дом со многими различными строениями, раскинутыми на семистах, а то и поболе квадратных саженьях родового имения. Все отвечало характеру исконной московской жизни: каждому двору жить независимым особняком. Все свое: во дворе – конюшня, людская, сараи, погреба. За домом – сад и огород, спускающийся к речке, а стало быть, и баня.
По сказаниям старинных летописцев, род Протасовых значился от московского боярина Луки Протасьевича, посла хитрого и коварного московского князя-скопидома Ивана Даниловича Калиты к великому князю тверскому Александру Михайловичу в лета 6833–6835 от сотворения мира, или, другими словами, в 1325–1327 годах.
В том последнем 1327 году приехал в Тверь очередным послом от великого хана Узбека какой-то ханский сродник: то ли Чол-хан, то ли Шевкал, русские летописцы писали его разно. Вместе с ним прибыли ордынцы-воины. Татары, по обычаю, сразу стали грабить горожан. Тверичи запросили защиты у князя, но тот, не имея довольно дружины, велел терпеть.
Московский посол, боярин Лука Протасьевич, тотчас нарядил гонца в Москву с доносом о событиях. Малое время спустя посланец воротился с наказом: в смуту не вмешиваться и грамот более на Москву не слать, понеже князь Иван Данилович из града своего отъехал. Однако ниже тайной цифирью, на случай перехвата, шла подробная инструкция образу действий боярину. И пошли, пошли, откуда неведомо, по городу слухи, что-де Щелкан сам думает княжить в Твери, а иные города: Кашин да Микулин, Кснятин, Дорогобуж и Холм желает раздать прибывшим татарам. При том-де всех христиан станут приводить к магометанской вере, а несогласных побивать или угонять в Орду. Называли и день, в который будто намеревались татары исполнить свой замысел – Успенье, потому-де что окончена будет жатва. Князь Александр слухам велел не верить, но сам пребывал в нерешительности...
Летописи рассказывают, что бесчинства татар и тревожные слухи не столь напугали, сколь ожесточили тверичей. Ждали только малого повода, который, как всегда, скоро и явился. Утром в день Успения Пресвятой Богородицы повел городской дьякон Дюдко свою молодую, гладкую кобылу на водопой к Тверце, ан набежали татары. Кинулись отнимать у дьякона лошадь. И тот возопил о помощи...
Как и всякий русский бунт, восстание было бестолковым и кровавым. Били виноватых и невинных, били и вовсе непричастных. А уж грабили и вовсе всех, кто не мог дать отпор. Ордынских купцов, что приехали с Щелканом, перебили и перетопили до единого. Заедино пожгли да пограбили и своих. Сам ханский посланник затворился было в старом княжеском доме, но теперь уж и сам князь Александр велел подпереть двери и зажечь двор. Погибли татары в пламени. Раздуванил в азарте разгулявшийся народ и московское подворье. Но не сожгли, и то спаси Христос. Лука Протасьевич жалел одного – поразбежались невесть куда девки из дому, а был он любосластен. В девичьей, чай, с полдюжины ласковых красавиц содерживал...
Московский князь Иван ранее других оказался в Орде, где и донес с сокрушением великому хану о приключившемся. Об чем меж ними совет шел – неведомо, только в скором времени явился Иван Данилович у границ княжества Тверского с суздальским ополчением и пятьюдесятью тысячами татарских воинов. Сказать, что войско Калиты разорило Тверь, значит, не сказать ничего. По выражению тех же летописцев, татары «положили пусту всю землю Русскую, но спаслись Москва – отчина Калиты, да Новгород, давший две тысячи серебра татарским воеводам и множество даров». А московский князь воротился из Орды с ярлыком на великое княжение.
С той поры и служили Протасовы российскому престолу. Как велено было, так и служили, по вековечному российскому принципу: «Была бы милость государева, всякого со всего станет». Были Протасовы воеводами, были жильцами, были стряпчими. Имели столбовые вотчины, кое-что по боковому наследству, но не чересчур...
В начале царствования государя-императора Петра Алексеевича пожар уничтожил старый московский дом магистратского стряпчего Феодора Протасова, и тот, согласно указу [5] , принялся возводить каменные палаты. Благо кирпич велено было отпускать из казны с рассрочкой на десять лет... За такой-то срок, чего не случится... Однако скоро мастера со всей Москвы угнаны были на болотину, на стройки нового города Санкт-Питербурха. Так и остались протасовские палаты деревянными на белокаменных подклетях.
Господский дом стоял в глубине усадьбы, что было нарушением указа. Государь велел строиться в линию. Но по традиции московская знать да и купцы, которые побогаче, удаляли свои жилища от улиц, ограждая служебными постройками и высокими заборами.
После смерти родителей, большая доля протасовского наследства досталась старшим братьям: Алексею и Григорию. Степан же с малых лет тянул военную лямку и был обойден. Алексей Федорович служил в Коллегии иностранных дел, проживал то при иностранных дворах, то в новой столице Питербурхе, где имел собственный дом на Мойке. Григорий, попечением благодетеля, Александра Борисовича Бутурлина, обретался в Главном магистрате Москвы, понеже через супругу находился с Бутурлиным в свойстве. Но в 1760 году императрица Елисавета, памятуя особую свою, еще в юные годы, благосклонность к Сашке Бутурлину, возвела все его семейство в графское Российской империи достоинство [6] .
А в сентябре того же года, по представлению конференции, был граф Бутурлин назначен главнокомандующим русской армией, воевавшей в Пруссии. Дело мотчанья не терпело и потому, быстро собравшись, Александр Борисович, ныне генерал-фельдмаршал, выехал на театр военных действий, забравши в свитские офицеры и Степана Протасова, тоже своего человека.
В Европе четвертый год шла война. В 1756 году англичане, не поделив что-то за океаном и опасаясь отторжения Ганновера, объявили войну Франции и, пообещав помощь Пруссии, включили ее, как и некоторые северо-германские государства в число своих союзников. Австрия решила, что пришло время вернуть Силезию, и стала искать союза с Россией и Францией. Шведы прицелились на прусскую Померанию, а Фридрих II имел виды на Саксонию, чтобы обменять ее на Богемию... В общем – заварилась общеевропейская каша. У противопрусской коалиции было вдвое больше резервов, но, как всегда, никто из них не был готов к войне, и пруссаки, не теряя времени, вторглись в Саксонию, окружили и разбили ее армию. В историю это противоборство вошло как «Семилетняя война», поскольку продолжалось с 1756 по 1763 год.
Истинные его причины довольно путаны, как, впрочем, и всякой войны. Существует даже мнение, что немалую роль в ее начале сыграли две женщины: австрийская государыня Мария-Терезия и мадам Помпадур – любовница французского короля Людовика XV. Первая мечтала отвоевать у Фридриха II Силезию, вторая – дулась на прусского короля-философа за его язвительные стихи и памфлеты в ее адрес.
С русской стороны кампанию начинал фельдмаршал Степан Федорович Апраксин и начинал удачно. Его войска у деревни Гросс-Егерсдорф 19 августа 1757 года разбили прусского генерала Левальда и открыли себе плацдарм для наступления на Кенигсберг. Но вместо того чтобы развивать успех, фельдмаршал вдруг ни с того ни с сего отдал распоряжение отступать к Тильзиту. И неделю спустя с великой поспешностью переправился обратно за реку Прегель. В чем было дело, – никто не понимал. Апраксин уверял, что в войсках-де не хватало продовольствия, и начались болезни. Петербург объяснений не принял, и заслуженный полководец был смещен, арестован и отдан под следствие. Командование же передали генерал-аншефу Фермору [7] . Дальнейшим успехам союзников мешали разногласия между дипломатами и командованием.
В такую обстановку и прибыл в 1760 году, в Аренсвальд, где находилась тогда главная квартира русских войск, со всеми полномочиями и офицерами свиты новый главнокомандующий граф Бутурлин. Еще в дороге Степан Федорович просился на передовые позиции и, по приезде, получил назначение к графу Тотлебену, двигавшемуся в направлении вражеской столицы. Через неделю, едва освоившись на новом месте, Степан со своим отрядом, высланным вперед, принял прусского генерала фон Рохова, который сообщил о капитуляции Берлина... И передовые отряды русских вошли в прусскую столицу. И хотя Петербург с поздравлениями не торопился, виды на награждения, не хуже пунша, подогревали надежды участников славной операции. Впрочем, то был лишь лихой набег. Через несколько дней, ввиду подхода семидесятитысячной прусской армии, русские из Берлина ушли.
Бутурлин ничего не успел за летнюю кампанию, и на него посыпались обвинения. 18 декабря он был отозван, сдал команду все тому же Фермору, и, прихватив офицеров, с коими прибыл, не без волнения поехал в Петербург оправдываться. Однако по пути к столице получил известие о кончине императрицы и милостивый рескрипт нового императора. Петр III из расположения к прусскому королю действия Бутурлина одобрил. Войну, до победного конца которой оставалось всего ничего, указом прекратил. Александра Борисовича назначил вновь генерал-губернатором в Москву. А офицерам, участвовавшим в походе на Берлин, вопреки ожиданиям, никаких милостей оказано не было. Большинство из них получили отставки и отправились в свои имения. Получил абшид и секунд-майор Протасов. Степан Федорович простить себе не мог, что, воротясь из похода, проторчал в столице долее иных, да еще, по совету племянника Григория, потратился на переобмундировку. Все равно никакого прибытку не получил. Все кругом говорили, что новый государь токмо немцев жалует.
Ко времени, о коем идет повествование, Степан Федорович был в годах: катило к пятидесяти. Помещиком считался он средней руки. Имел именьице «Пески» в Осташковском уезде, верстах в десяти от города, на берегу валдайского озера Селигер. Напротив, на одном из островов, гляделась в светлые озерные воды Нилова пустынь – мужской монастырь, основанный преподобным Нилом Столобенским лет двести назад. Пустынь была обустроена ладно, с умом. Владела обширными землями и рыбными ловлями.
Семейство Степана Федоровича Протасова состояло из супруги Анисьи Никитичны, урожденной Зиновьевой, сына Петра Степановича десяти лет от роду и трех дочек: старшей, осьмнадцатилетней Марии, Анны пятнадцати лет и младшей Катеньки. Господами Протасовы считались строгими, но справедливыми. Крестьян своих не примучивали, легко отпускали на оброк и на заработки. Бабы зимами хорошо и споро пряли и ткали холсты. А мужики – кто во что горазд: одни нанимались рыбу ловить, кто уходил в Осташков на кожевенные фабрики, а были ходоки и до самой Москвы и до Питера. Зато и было у господ в обиходе все свое.
Дочери, конечно, кривили рты, что приходилось дома носить чулки, вязанные из пряденной бабами шерсти, что белье – и нательное, и на постели – из домашнего холста. Но тут уж что хозяин, что хозяйка чад своих держали в руках. По будням платья дома носили простые, а ситцевые надевали в дни воскресные. Так продолжалось, пока однажды Анна, средняя дочь, не отказалась вовсе выходить в крашенинном холстинном сарафане из своей горницы. День лежала дева на постели, не подымаясь и к столу, и второй... А на третий вышла в ситцевом платьице, хотя и шел постный четверг. С того дня старшая, Марья, и Катенька тоже стали падки до щегольства. Но у Анны характер был покруче, и первое канифасовое [8]платье сшили опять же сперва ей.
По причине скромного достатка особых учителей и гувернеров для детей у Протасовых не важивалось. Грамоте и счету наставляла матушка. Закону Божьему, географии и истории – отец Пахомий, настоятель церкви Воскресения Словущего, что стояла вместе с домами причта у края Протасовской усадьбы. Он же был и духовником семейства. Отучившись тринадцать лет в Славяно-греко-латинской академии, отец Пахомий был наклонен к западному просвещению. А посему ратовал за то, чтобы детей не только обучали доморощенными средствами, но давали им и светское воспитание. В дом, по чьей-то рекомендации, был принят француз мсье Лагри. Он призван был наставлять старших барышень политесу: французскому языку, музыке и танцам. Но, если Маша с Катей подчинялись требованиям мсье с неохотой, то для Аннушки такие уроки труда не составляли. Обладая прекрасной памятью, она первой из сестер заговорила по-французски. Учитель, чтобы приохотить девочку к чтению, стал давать ей маленькие изящные книжки в кожаном переплете с тиснением и с картинками. Это были «Любовные стихи» Ронсара, посвященные Кассандре, комедии и поэмы Данкура и романы Мариво [9] . Анна читала все. Но однажды сии книжки увидела матушка. Даже не зная французского языка, она сразу вывела должное заключение:
– Тебе еще рано их читать, дочка. Да и не хорошо это для порядочной девицы. – Она хотела добавить, мол, «все равно ничего не поймешь», но сдержалась, вспомнив некоторые замашки Анны. Вместо этого она сделала выговор учителю и велела давать читать книги душеспасительные, а не развратный французский вздор.
– Пущай лутче к хозяйству привыкает...
Но к хозяйству душа дочери не лежала. В свои пятнадцать лет она была уже вполне сформировавшейся девушкой. Высокорослая со статной фигурой и впечатляющими формами, Анна давно уже не была наивной девочкой, беспрекословно подчиняющейся родительским указам. Может быть, потому Анисья Никитична и высказала свое пожелание мсье, а не ей...
Зимний сезон в Москве открывался балом в Дворянском собрании, и не быть на нем было нельзя. Вельможи приезжали с целой толпою слуг: со своими гайдуками саженного роста, с карликами, с арапами, одетыми в самые разные, часто нелепые платья. У многих за спинами кривлялись шуты... Среди молодых людей на московских балах большей частью встречались недозрелые вьюноши, разодетые по последней моде, надушенные и напомаженные, хотя и не всегда хорошо мытые. Их, как правило, сопровождали французы-гувернеры. Военных в старой столице было немного. Девицы шушукали, прикрываясь веерами. Все ждали танцев и мечтали о Петербурге. Вот где настоящая жизнь! Столько гвардейцев, да и среди статских встречалось, небось, немало достойных людей. А что здесь?.. Но с другой стороны, когда еще представится случай, как говорится, людей посмотреть и себя показать? Последнее – дело немаловажное, недаром первопрестольная слыла «ярмаркою невест»...
Большим событием являлось шитье первых бальных платьев на Кузнецком Мосту. В ту пору в моде преобладали фасоны французские, так называемые «парижские». Появились ежемесячные модные журналы: «Библиотека Дамского туалета», «Магазин Английских, Французских и Немецких Мод». А в пику им – сатирические произведения «дабы предъявить вред, причиняемый модою, роскошью и вертопрашеством и прочими пороками, которые видны во многих сценах нынешней жизни».
Самыми нарядными платьями считались «фуро» и «роброны». Фуро обшивали небольшими сборчатыми рюшами, накладками из флера или дымкой, а также серебряной или золотой бахромой, что лучше подходило к материи. Лифы делались длинными, на китовом усе, с низким декольте, сильно обнажавшем шею и грудь; рукава до локтя обшивались блондами. Перед был распашной. Юбку делали из той же материи, что и фуро, с большими криардами сзади, которые поддерживали складки.
Чтобы платье казалось полнее, надевали панье самой разной формы, фижмы из китового уса и стеганые юбки. Стремление к богатству наряда не удивительно. У нас издавна, как известно, встречают «по одежке». Все это приводило к тому, что некоторые дамы, не имея собственных роскошных нарядов и драгоценностей, занимали оные у более состоятельных знакомых или брали напрокат. Сей обычай приобрел такое распространение, что многие украшения, кочуя с бала на бал, становились хорошо известны в обществе...
Но протасовские девы были юны, а молодость, как известно, служит лучшим украшением. В прочее же время Марья с Катенькой, под присмотром бабушки, ловко вышивали по картам воздухи [10]для приходского храма. Анна же больше любила читать, сводить рисунки и подбирать цвета.
Наконец, не выдержав затянувшегося мужнина запоя, с которого началось наше знакомство с отставным секунд-майором, Анисья Никитична позвала Анюту.
– Ты, дочка, тово, сходила бы к батюшке. Может, он тебя послушает. Ведь сколь же можно... Меня вот прогнал... Мария характером кротка, робеет. А ты... Сходи, доченька, Господь тебя вразумит, не оставит...
Анна молча кивнула, одернула платье, подошла к двери кабинета и, помедлив самую малость, вошла, притворив за собою створку. О чем и как шел разговор дочери с отцом, не известно. Однако результат его сказался почти сразу. Часа полтора спустя двери кабинета отворились и на пороге в распахнутом халате, с красными глазами и всклокоченными волосами появился хозяин. Девкам велел прибраться, мундир почистить и сложить в сундук. Супруге заявил, что ноги его в Петербурге более не будет.
– Ноне воля всем вышла, – хрипло ответил он на вопрошающий взгляд супруги. – После кончины государыни новый император указ о вольности дворянству подписал. Кто служить не желает – в отставку. Дома – хозяйством править...
Анисья Никитична украдкой вздохнула. Уж она-то знала, какой из ее мужа управщик, но промолчала. А через какое-то время призван был Степан Федорович на службу в магистрат, и покатились в протасовском доме привычные дни...
Как правило, уже на святого великомученика Федора Тирона [11]начинала Анисья Никитична с дочками готовиться к отъезду в имение. А к Тимофеям-весновеям <21 февраля.>, пока не развезло дороги, невеликим поездом в две-три кибитки с обозом из розвальней, крытых рогожами, отправлялись в вотчинный край. По последней ревизской сказке в двух деревнях Протасовых Жар да Пески всего насчиталось душ с полтораста мужиков. Немного, но без хозяйского глаза и то бы в разор пришло.
При среднем достатке Степан Федорович был хлебосолен и, несмотря на лета, легкомыслен. А посему супруга его ни в городе, ни в деревне покоя не знала. Все было на ней. По характеру мужа требовалось, чтобы в доме наготове всякое время были и стол, и погребец.
Степан Федорович, как и все служилые дворяне, в имение приезжал редко, но всегда неожиданно. В один прекрасный день раздавался вдруг на дороге звон валдайских бубенцов и с шумной компанией чиновников и офицеров являлся хозяин. Весть о том, что к Протасовым приехали господа офицеры из Москвы, вихрем разносилась по соседям. И вот уже рыдваны да возки с ближними семействами со скрипом въезжали в ворота усадьбы и останавливались у крыльца.
Гости охотились, танцевали, волочились за хозяйскими дочками и за девицами окрестных помещиков. За неделю успевали вспыхнуть фейерверком и погаснуть два-три скоротечных романа... Анисья Никитична пыталась вечерами убедить мужа, что надобно бы везти дочерей в столицу, в Петербург, мол, вянут ведь в захолустье. Степан Федорович соглашался: «Надо, непременно надо. Да ныне государь не тот, и Двор – не в пример прежнему царствованию» – и... тут же засыпал. Уставал, видать сильно. Среди приезжавших-то был он постарее многих.
Чаще других наезжали родичи. Сестра матушки, Анисьи Никитичны, была замужем за новгородским губернатором Григорием Ивановичем Орловым, командовавшим еще стрелецким полком Петра Великого. В пятьдесят шесть лет полковник женился на шестнадцатилетней девице Александре Зиновьевой и прижил с нею девятерых сыновей. Выживший последыш родился, когда Григорию Ивановичу было уже за семьдесят. В 1746 Александра Никитична овдовела, и с тех пор не проходило лета, чтобы орловский поезд не появлялся на взгорье перед Песками. Наезжали Орловы по-родственному – семьей и гостили подолгу. В старом протасовском доме всем было место. Старшие братья Иван с Григорием и Алексей – здоровенные, высокорослые, уже служили в гвардии. Федор же с Владимиром, будучи еще в отроческом возрасте, оказывались постоянными участниками летних забав у Протасовых.
В деревне дети пользовались полной свободой. Анна бегала повсюду с ватагой родных и двоюродных сестер и братьев... Порою, матушка с тревогой обращала внимание на раннее развитие дочери. Уже к восьми-девяти годам припухлые грудки ее заметно выделялись, а стройные ножки и формы, не скрытые пока кринолином и фижмами, привлекали к себе взоры не только сверстников, но и соседей-помещиков, гостивших в имении.
В восемнадцатом столетии люди входили в года быстрее, чем в наше время. Раньше достигали телесного развития. С раннего детства дворянские отпрыски привыкали управлять людьми. Мальчики, записанные, едва не с рождения, в военную службу, к шестнадцати-семнадцати годам уже служили офицерами. Девочки в одиннадцать-двенадцать объявлялись невестами, и, несмотря на Указ о единонаследии, их выдавали замуж. Вопрос этот, по старой традиции, решался родителями [11] .
Интересно, что возраст жениха при этом особой роли, как правило, не играл. Петровский фельдмаршал Борис Петрович Шереметев в шестьдесят один год женился на двадцатипятилетней вдове Анне Петровне Нарышкиной с двумя детьми. А Иван Иванович Бецкий в свои семьдесят пять лет увлекся выпускницей им же основанного Смольного института – восемнадцатилетней Глашей Алымовой и предполагал посвататься. Но узнав, что она влюблена в другого, с сожалением мысль свою оставил.
Аннушке нравились многолюдные съезды в имении с детворой с людьми. Полюбила она со временем и одиночные соседские визиты без надобности, когда разговоры шли не об урожае, не о делах, а более о сплетнях или вовсе о пустом. Ей рано стали нравиться комплименты, сильные руки гостей-помещиков, обнимающие ее за плечи или похлопывающие, пощипывающие за бока и за пышный задик... Еще обладая нежной привлекательностью ребенка, она уже любила лесть и учтивость мужчин. А оставшись t?te-?-t?te с кем-либо из приезжих, при случае взбиралась к нему на колени и ерзала, двигаясь туда и сюда, как бы устраиваясь поудобнее. Она умащивалась до тех пор, пока гость не начинал смущенно и прерывисто дышать, стараясь сдвинуть в сторону набухшее естество. Тогда, соскочив с колен покрасневшего кавалера, она бежала в сад или в детскую, где, зарывшись в траву или в подушки, предавалась чувству томления, теребя маленькими пальчиками не созревшую плоть.
Не догадываясь об истинных причинах, матушка Анисья Никитична радовалась, что дочка не чурается общества, оставляла ее за хозяйку в гостиной, чтобы училась достойно вести себя и занимать гостей беседою. Просила быть всегда учтивой и ласковой, угождать гостям, даже если это и не совсем по сердцу. А видя ее раннее взросление, старалась, как и старшую Марию, приохотить к хозяйству. Наставляла:
– Не будь в праздности, мой друг, праздность есть мать пороков. Гордости избегай, будь снисходительна к недостаткам других, но искореняй их в себе.
Заметив интерес мужчин к Анне, твердила, что не надобно верить слишком тем, которые ласкают много и говорят приятности...
– Любить надобно более тех, которые открывают тебе твои пороки. Эти-то – прямые твои друзья... Заклинаю тебя, дитя мое, не слушать тех мужчин, которые хвалят, и не входить с ними в тесную дружбу. Ласкательства мужчин никогда истинны не бывают. Самой лутче не выбирать знакомства по своему вкусу, а следовать наставлениям родителей. Только они истинно пекутся о твоем будущем и счастии...
Дочка слушала молча. Она всегда более любила слушать, нежели говорить. Она умела показать столько заинтересованности и участливости к теме рассказа, что порою оказывалась куда более осведомленной во взрослых делах, нежели другие.
Случалось, что в имении Протасовых собиралось человек до двенадцати ребятишек, близких по возрасту. Дети лазали по деревьям, разоряя птичьи гнезда, стреляли из луков. А то, сбросив одежки, купались и смело плавали в озере. Никто из взрослых особого внимания на них не обращал. Аннушка, темноволосая и загорелая, в деревне была совершенной дикаркой. Перейдя в отроческий возраст, заметила, что, оставив на берегу платьишко перед тем как броситься в воду, она привлекает внимание мальчиков. Это ей нравилось, волновало... Дома, убедившись, что комнаты пусты, она, бывало, останавливалась перед зеркалом, и щипала розовые сосочки, а то поднимала подол и, расставив ноги, внимательно рассматривала свои подробности.
Когда погода портилась, а в большом барском доме собиралась юная ватага, дети сами выдумывали занятия. Кроме обычных пряток или игры в веревочку, в жмурки, собирались на чердаке или в уединенной комнате. При свечах играли «в доктора» или «в школу». «Доктор» подвергал осмотру «пациентов», щупал пульс, но больше трогал за интимное... Играя в школу, рассаживались полукругом и «отвечали уроки». За ошибки полагалось наказание розгами. При этом мальчики спускали панталоны, а девочки поднимали юбки и становились на колени. Шлепали не больно. А после «порки» обязательно ласкали и целовали наказанных. В этом и заключалось главное – в лицезрении потаенных мест, в ощущениях от касаний, от невинных, непонятно-сладких поцелуев... У Аннушки порою такие игры заканчивались слезами, а то вспышками гнева, в которых находили выход неясные чувства.
Однажды мсье Лагри забыл в беседке маленький томик из своей французской библиотеки. Без особого интереса Аня открыла книжку и прочла: «Therese philosophe, ou m?moires pour servir a l’histoire du p. Dirrag et de mademoiselle Eradice» – «Тереза философ, или Мемуары свидетельницы истории патера Диррага и девицы Ерадик». Она перелистнула страницу, и первая же картинка бросила ее в жар. То, что так неясно представлялось ей в ночных видениях, было откровенно нарисовано на бумаге... Оглянувшись, Анна стала наскоро листать дальше, ужасаясь с каждым следующим рисунком и приходя во все большее волнение. Подобного она не могла себе представить даже в тайных мыслях.
Захлопнув книжку, девочка почувствовала, что не в силах расстаться с нею. Она должна была непременно рассмотреть все еще раз на досуге... Убедившись, что за ней никто не наблюдает, Анна сунула томик под передник и побежала к себе. Так непристойный французский роман стал в ее жизни первым катехизисом плотских утех.
– Avez-vous lu la «Therese philosophe», n’est-ce pas? <Вы прочли «Терезу», не так ли? (франц.).> – улыбаясь, спросил ее мсье Лагри на следующий день. Девочка покраснела и отвернулась. – Oui, oui, je vois, que vous l’avez lu. Il n’y a pas lieu de rougir, ma ch?rie <Вижу, что прочли. И нечего краснеть, моя дорогая (франц.).>. Когда-нибудь вы все равно должны были бы о том узнать...
С этого дня он стал еще внимательнее относиться к воспитаннице, потихоньку давал ей и другие книжки, которые не следовало показывать матушке. А потом... Потом, научил получать удовольствие от ласк, не переходя опасной границы. В первый раз Анна отдалась его рукам с легким испугом, слегка сопротивляясь. Но учитель был опытен, и уже через несколько мгновений ее тело пронзил столь сладостный трепет, какого она никогда не испытывала прежде. Подавляемая чувственность поднялась горячей волной и затопила остатки благоразумия, уничтожила стыд. Она стала сама изыскивать способы встречаться с учителем наедине. Ранее не особенно восприимчивая к звукам скрипки и клавесина, она неистово «полюбила музыку» и, радуя матушку, перестала убегать от уроков.
Но однажды за подобными «упражнениями» их застала няня.... Мсье Лагри вынужден был спешно покинуть дом. К удивлению матушки, Анна пережила его отъезд спокойно. Так же спокойно она выдержала и причитания родительницы. Иногда, по утрам в постели, она вспоминала француза. Грудь ее начинала волноваться, а руки блуждали по телу, отыскивая и каждый раз находя уголки наслаждения. Дело обычное, почти все девочки занимаются этим. Сбросив одеяло и раздвинув колени, она неистово терзала себя, доводя до изнеможения.
Старая нянька докладывала госпоже о бесстыдных действиях Анюты, и та все собиралась поговорить, но как-то откладывала и откладывала, пока не подсмотрела эти развлечения сам-друг. Только тогда она решилась на трудную миссию душеспасительной беседы.
– Доченька, – говорила Анисья Никитична, глядя в сторону и заливаясь краской стыда, – остерегайся прислушиваться к голосу демона плоти. Он толкает тебя к погибели, внушая самый гнусный из всех пороков. Своими руками ты губишь не токмо тело свое, но и душу, даже непроизвольно касаясь срамных мест. Грех-то какой. Господь не простит тебе его за гробом, и ты будешь мучиться с другими грешниками в геенне огненной... – Может быть, именно этих последних слов доброй женщине произносить не следовало, потому что любое наказание перестает быть страшным, если человек подвергается ему не в одиночестве. Но откуда было знать почтенной Анисье Никитичне психологические тонкости воспитания. Она лишь скорбела, что никакие упоминания о «смертном грехе», о «бесстыдстве непристойных прикосновений» впечатления на дочь не произвели. Она вспомнила, как дурно спала Аннушка уже в раннем детстве. Как она пыталась связывать ей на ночь руки, надевала и завязывала варежки, потом посадила у постели няньку, чтобы та следила дабы Аннушка и во сне держала руки поверх одеяла. А теперь что ж...
В тот год, воротившись перед Филипповым постом [12]в Москву, Анисья Никитична решила обратиться к духовнику. Затворив двери гостиной, она долго разговаривала с ним, плакала и просила помощи. Бедный священник, которому вряд ли доводилось прежде беседовать на подобные темы с прихожанками, был весьма озадачен. Как объяснить десятилетней отроковице недостойность ее побуждений и остановить в греховных деяниях? В те времена люди не были столь искушены в вопросах плоти, и порочное удовлетворение чувств путем рукоблудия считалось едва ли не смертным грехом. Смущенный просьбой влиятельной прихожанки, бедный исповедник подумал не обратиться ли ему к епископу, но, вспомнив грубого и необразованного владыку Исидора, от намерения своего отказался. В приходе любили отца Пахомия. Вся жизнь прихожан была связана с его деятельностью. Он крестил и соборовал, освящал браки и принимал покаяния. Решил он и в этом непростом случае прибегнуть к посту, молитве и покаянию.
Пожалуй, никогда еще в доме Протасовых не соблюдали столь истово сорокадневного поста. Сама хозяйка следила за соблюдением правил. И это хорошо, поскольку не что иное, как пост не содействует в христианине возобладанию духовно-нравственных устремлений над чувственными. Никогда и отец Пахомий в день исповеди не молился столь горячо в домовой часовне.
– Братья и сестры! Приготовились ли вы к восприятию Таинства? – вопрошал он собравшихся на молебен. И получив утвердительный ответ, продолжал: – Знайте, что великий ответ несу я пред Престолом Всевышнего, ежели вы приступите, не приготовившись. Ибо не мне каетесь вы, а Самому Господу, Который незримо присутствует здесь...
Первой в отдельную комнату за закрытые двери пошла матушка и вышла с просветленным лицом. Позвала Анну:
– Поди, доченька, поди к отцу Пахомию. Передай воздуха для храма, что вышивали Маша с Катюшей, покайся...
Анна без страха подошла к священнику. Отец Пахомий часто бывал у них. Она присела и поцеловала руку у батюшки. Передала воздуха.
– Спаси Бог, дитя мое, – растроганно сказал священник, принимая посильный дар. Он погладил девочку по голове и спросил, не хочет ли она исповедать ему свои грехи.
Аннушка, не страдая угрызениями совести, стала перечислять шалости и случаи непослушания маменькиным наставлениям. Отец Пахомий разрешил ее малые провинности и сказал:
– У тебя добрая и благочестивая матушка, дочь моя. Если ты и далее будешь следовать ее наставлениям, то не токмо спасешь душу, но и придешь к святости. – Затем, отведя глаза в сторону, он, запинаясь, тихо спросил: – Все ли ты поведала мне? – Аннушка пожала плечами. Она не понимала, чего еще от нее требуют и почему отец Пахомий так смущается. – Видишь ли, дитя мое, я ведь являюсь духовником твоей матушки, и она мне рассказала на исповеди о тех нечистых помыслах, кои преследуют тебя и мучают, не дают жить в мире... Слава Создателю, она вовремя заметила это. Без ее заботы страшный порок мог бы погубить твою душу и тело...
Аннушка почувствовала, как на глаза ее навертываются слезы. Это приободрило отца Пахомия. Он стал смелее смотреть ей в лицо и голос его окреп:
– Я надеюсь, что матушка ошибается, говоря о твоей неизбывной тяге ко греху. Помнишь ли ты Священное Писание? В книге Бытия говорится о том, как покарал Господь второго сына Иудина Онания за мерзкий грех, коим он заклеймил себя, и который с тех пор называется его нечестивым именем [13] ...
Но он ошибался. Девочка не испытывала никаких угрызений совести, поскольку ее поведение не было результатом преднамеренного греха. Плохо понимая текст Библии, она даже обрадовалась возможности получить разъяснение от отца Пахомия по затронутому вопросу.
– Батюшка, – прервала она исповедника, – а зачем Господь велел Онану жениться на Фамари?
Священник помолчал и, вздохнув, стал объяснять суть библейского текста:
– Дитя мое, в те давние времена был у людей обычай левиратного брака, то есть брака бездетной вдовы с деверем или другим кровным родственником своего умершего супруга. Считалось, что так продолжится род покойного. Посему Иуда и отдал вдовую Фамарь своему второму сыну.
– Но ведь Онан, наверное, не любил Фамарь? Так в чем же его вина?
– А разве можно перечить воле родительской? Да и мало того, что презренный Онаний заклеймил себя мерзким грехом. Тяжесть содеянного им увеличивалась низким корыстолюбием и недоброжелательством к памяти старшего брата.
– А в чем заключалось его корыстолюбие?
– Видишь ли, первенец Фамари должен был получить имя брата и часть его наследства. А Онаний возжелал себе присвоить удел братний...
Аннушка задумалась. Она все же никак не могла понять связи между ее прегрешениями и библейской историей. Отцу Пахомию тоже это было не очень ясно, и, чтобы утвердиться в своей позиции, он решил, помолясь, исповедать юную рабу Божию.
– Господи Иисусе Христе, Сыне Бога Живаго, Пастырю и Агнче, внемляй грехи мира. Иже заимования даровавый двема должникома, и грешнице давый оставление грехов ея: Сам Владыко, ослаби, остави, прости грехи, беззакония, согрешения вольныя и невольныя, яже в ведении и не в ведении, яже в преступлении и преслушании бывшая от рабов Твоих сих... Покайся мне, чадо, о прегрешениях твоих. Одна ли ты грешишь или есть соучастники в деле сем богопротивном? Покайся и Господь в неизмеримой доброте своей простит тебя и поможет вновь обрести чистоту.
Аннушка заметила, что теперь отец Пахомий глядел на нее с большим интересом, понуждая к исповеди именно по тем вопросам, которые задавала ей матушка. И она стала рассказывать ему все: о мсье Лагри и греховных мыслях, посещающих ее ближе к утру, о невинных играх в темных покоях и на чердаке со сверстниками...
Священник слушал внимательно, требуя иногда больше подробностей, когда девочка запиналась. Рассказ Анюты взволновал доброго пастыря. Он раскраснелся, тяжело дышал и несколько раз вставал и отходил к окну, держа руки под епитрахилью. Он сдержанно осудил греховные развлечения и назначил в качестве духовного врачевания епитимью: пост и молитву в храме.
– А теперь ступай, чадо мое. Помни о том, что я сказал. Никогда более не касайся безрассудно ни рукою, ни чем иным срамных мест ни у себя, ни у сверстников твоих. Змеи, сокрытые в мужском естестве, не преминут наброситься на тебя. Пока ты невинно грешила, они были малы и спали. Но стоит тебе возжелать недозволенного, как они тут же вырастут, вытянутся, нальются злобой и бросятся на тебя, ужалят и отравят тело и душу своим ядом... Уф... – Отец Пахомий перевел дух. Видно, беседа с маленькой грешницей далась ему нелегко. – Ступай, дочь моя, и скажи матушке все, что я велел тебе сделать для очищения души.
Беседа доброго священника сильно подействовала на воображение Анны. Она постилась и искренне молилась, прося у Бога прощения за грешные мысли и деяния. Правда, она никак не могла представить себе в виде страшных змеев те отростки нежной плоти у мальчиков, которыми они, оказывается, столь греховно играли... Целую неделю девочка ходила задумчивая и невеселая...
Впрочем, весной, в деревне, застав на псарне отцова выжлятника, который случал немецкую гончую Гайду с чистокровным кобелем, привезенным из Риги, Анна соблазнила парня. Она отдалась ему тут же в варнице, где кормили собак, на ворохе соломы и кинутом на нее синем кафтане псаря... Матушка, узнав об этом, велела сослать крепостного в дальнюю деревню. Анюта не жалела о нем.
К двенадцати годам она уже побывала в объятиях не только сверстников, приезжавших с родителями в гости, но и кое у кого из взрослых молодых людей. Отдавалась Аня охотно, но при этом никогда не влюблялась. По первому же намеку спокойно расставалась с очередным любезником, не страдая и даже не требуя клятв молчания. Это обескураживало счастливцев и, хотя известно, что мужики, не менее баб, падки до таких разговоров, о протасовской дочке особых сплетен в компаниях не ходило. Матушка, скорее всего, знала о ее «художествах», но, потерпев неудачу в своих наставлениях и будучи сама женщиной тихой, знания свои от мужа скрывала, предоставив дочери свободу делать что она хочет.
В июне 1762-го, после храмового праздника преподобного Нила Столбенского, пришло время ловецкому праздничанью. Вся округа купно с застрявшими богомольцами гуляли и бражничали на берегу обильного Селигера. Господа считали промышленников, ставящих угощение ловцам и ватагам. Распаленные, взмокшие от солнца мужики рассчитывались за весенний лов и заключали новые сделки на лето. Монастырский эконом и помещичьи управляющие устанавливали новые платы за воду, с лодки ли с сети, пили магарыч по новым сделкам... Как вдруг прискакал из Москвы нарочный. В столице опять перемены. Государь Петр III Федорович отрекся от престола, и гвардия возвела на правление ее величество государыню Екатерину Алексеевну. Вот так-то. Мужикам – что ни поп, то батька. А служилому дворянину, извините...
Вестнику, даром что из невысоких чинов, поднесли чарку. А когда он выпил и утерся – засыпали вопросами: «Что с государем? Кем объявилась новая государыня: регентшей, как по закону, или самодержицей?..» Да что тот мог ответить... Рассказал только, что сам видел да слышал в Москве.
– Манифест с Петербурга фельдъегерь привез к ночи. Одначе, господин генерал-губернатор тут же, не смотря, что поздний час, велели созвать господ чиновников и штаб-офицеров. Оне прочитали бумагу и поздравили всех с новой государыней. Да выражали беспокойство, как бы не начались беспорядки, на которые столь падок подлый народ при всяких переменах. А посему решили огласить манифест в Кремле, и публики пустить не шибко много, чтобы не передавили друг друга. Солдатам же роздали по двадцать патронов и вывели утром гарнизон на Красную площадь.
Только куды там, народу все одно набилось в Кремль видимо-невидимо. Все гомонили, кто во что горазд. Губернатор велел солдатам столпить публику, сам поднялся на патриаршее крыльцо и стал читать. А как закончил, то вскричал: «Да здравствует императрица Екатерина Вторая!». А в ответ-то тишина... Молчит толпа, молчат и солдаты. Губернатор снова закричал, как положено. А люди снова молчок. Его высокопревосходительство стали с жаром побуждать господ офицеров и чиновников соединиться с ним. И в третий раз закричали «виват» уже более народу... Меж тем средь солдат пошло шептание, что, мол, гвардейские-то полки располагают престолом по своему умыслу и воле, а кто не в столице, тот вовсе ни при чем. Чтобы прекратить опасные толки, велено было публику разогнать, а солдат отвести в казармы, понеже стоявшие на крыльце были в опасении стать жертвами раздраженных. Вскоре все и разошлися. Вот так-то оно и было у нас в Москве-матушке...
От такого известия все веселье расстроилось. Господа потянули с берега... Уходили разочарованные малыми вестями и в беспокойстве. Каждый, прежде всего, про себя гадал, каких ждать перемен, кто станет у кормила? У всякого в столице были свои милостивцы, имелись и недруги. Несмотря на отпуска, многие засобирались и укатили, кто в Москву, кто куда по службе.
Степан Федорович, не в пример другим, замешкался с отъездом. Накопившиеся дела требовали его непременного присутствия в имении. Он злился, гонял без толку людей, грозил все бросить, когда неожиданно в имение приехал старший брат Алексей Федорович – Alexis. В первые же месяцы правления Петра III, оказался он отставленным от дипломатической должности и жил частным лицом в столице, где держал открытый дом. В Москву наезжал не часто. Добрый нрав Алексея, его достатки и хлебосольство обеспечивали отставного дипломата везде радушным приемом. Тем более что, несмотря на возраст, женат Алексей Федорович не был. Правда, дипломаты пользовались в этом отношении худой славой. Злые языки говорили, что уж слишком много вьется вокруг министров хорошеньких мальчиков... Но на то сии языки и называются «злыми».
И вот он снова оказался призван к дипломатической службе. Отдав должный визит графу Панину Никите Ивановичу, благодетелю и начальнику, Алексей Федорович, в ожидании назначения, отправился для знакомства в новопожалованное ему имение под Саранском, а по пути завернул к брату. За столом, когда выпитые наливки домашнего приготовления развязали языки, рассказал подробности о перевороте, случившемся в столице, и о восшествии на престол государыни Екатерины Второй. Домашние слушали его, «аки глас архангельский трубный», возвещающий новое пришествие. Даже дворня толпилась за дверями. И никого не гнали.
Застольное сидение было долгим, как и полагалось на Руси, и рассказ – длинным. Предки наши говорили, не торопясь, обстоятельно и многоглаголиво. Поскольку история переворота 28 июня 1762 года описана много раз и в общем виде известна, мы ограничимся ее кратким пересказом, сделав, по обычаю того времени, некий экстракт из повествования Алексея Федоровича.
– Получивши известие о недовольствах и о возможном заговоре, поспешил я к графу Никите Ивановичу Панину, с коим мы вместе коротали деньки во Стокгольме, при тамошнем дворе... Он давно был в понятии настроений гвардии. А уж в политике-то Никита Иванович – сокол быстрый, не гляди что на вид ленив и как бы более к покою привержен. Опять же, остатние годы – главный воспитатель наследника...
Братец его Петр Иванович, даром, что в чинах да в лентах, куда как криклив, а разумом, думаю, послабже будет. Однако Никита Иванович без него мало чего делает. Я чаю и сию интригу, обсудил он с братом... Точно не скажу, но я так понимаю, что по их раскладу выходило: коли на престол взойдет великий князь Павел Петрович при государыне-регентше, то сие сулит им – Паниным – немалые прибытки. А посему Никита Иванович согласился с племянницей своей, княгиней Дашковой, суетившейся вокруг заговора, стать одним из его руководителей. Скоро привлечено было к делу народу изрядно, больше, конечно, из молодых [14] .
Самой-то Екатерине Алексеевне было не до того. На сносях ходила... А на роль-то регентши еще при канцлере графе Бестужеве целила. При дворе говорили, что второго апреля она втайне разрешилась от бремени и жила в Петергофе, куда к ней наш племяш, Гришка Орлов, – полюбовником езживал...
Сей затянувшийся амур сильно заботил Никиту Ивановича Панина. Он и от конфидентов не скрывал своего беспокойства: дескать, ненадежная больно публика Орловы. Но его никто не слушал. Буйные братья – все четверо, в столичной гвардии – главная пружина.
Тут, чего говорить: про смелость и силу богатырскую сродников наших, сам, поди, знаешь. И что к баловству все сызмальства привержены. В столице ни одного кутежа, ни единой попойки с дракой не было, где бы не поминали Орловых. Самый непутевый – Гришка, хотя сердце доброе. При Цорндорфе, он трижды раненый, с поля битвы не ушел. Сие геройство и положило начало его знаменитости. Другие братья тоже ему в смелости не уступают. Коротко говорить – задиристая семейка пользовалась наивеличайшим авторитетом в столичном войске...
Алексей Федорович помолчал, налил чарку, выпил и спросил брата:
– Ты помнишь ли викторию при Кунерсдорфе?
– Как не помнить? Я тогда при его сиятельстве графе Александре Борисовиче состоял.
– Тогда не при тебе ли наши-то казачишки Фридрихова флигель-адъютанта графа Шверина в полон взяли?
Степан Федорович нахмурился. По-видимому, воспоминание было не из приятных.
– Ну?.. Я в том набеге отрядом командовал.
– Ты?.. А далее чего было?
Видно, не хотелось воспоминаний Степану Федоровичу и он тоже потянулся за штофом.
– Да чего, чего? Ты и сам, чай, все знаешь, чего поминать...
– Нет уж, начал, так давай...
– Его сиятельство сей знатный трофей в Петербург отправить желал. Меня в конвой назначил. А потом... Потом переменил. Погоди, да не Гришка ли вместо меня в конвой-то пошел?..
– Ну! Теперь смекаешь? Не потому ли у тебя и служба-то при Петре Федоровиче, царство ему небесное, не задалась в столице? Ты графа прусского в полон взял. Обиду нанес. А он императору – первый друг. Григорий же его к императору доставил. Вроде как бы из плена вывел...
– Ну ты, Алешка, мудер! На три сажени скрозь землю видишь. Мне бы ни в жисть не догадаться, чего он мне тогда... А!.. – Перебил он себя, не желая дальнейших воспоминаний. – Ладно, что было, то было, пошел он в жопу... Давай-ко наливай лутче, да сказывай далее, больно баишь занятно.
– А чо рассказывать? Гришка, сам знаешь, – молодец справный. Думаю, глянулся Ее императорскому высочеству Катерине Алексеевне. Опять же историю восшествия на престол покойной государыни Елисаветы Первой она помнила. Чаю, что в мечтах мнила стать Екатериной Второй. Смекнула, должно, и о той пользе, котору могут принесть ей люди орловского пошиба... А как государыня Елисавета Петровна преставилась, Господь упокой ее душу, кто на престол взошел, сам знаешь... Мундир-то, небось, новый пошить изволил, а?..
Анна с Марией, сидевшие в уголке, прыснули в кулачки. Степан Федорович закричал:
– Цыть, дуры! Брысь отседова, счас спать погоню... – Мария вскочила и выбежала из столовой. Анна осталась. – Мундир – не мундир, не в ём суть, ты дело говори...
– Ну, так все было али иначе, только растворила она двери будуара свово именно Григорью. А уж тот постарался. Ввел и остальных братьёв в число близких...
– Погоди, Алексей, а как они переворот-то учинили, кто там главным-то был из них?
– ...Самый сильный да буйный из братьев из Орловых – Алешка. Он и драк всех заводила. Но он не токмо самый сильный, но, пожалуй, и самый умный. Когда Гришка попал в случай, он на людях всегда ему уступать стал. Федька во всем тянется за старшими братьями. А как те решили партию из гвардейской молодежи для государыни сколотить, то и он много чего сделал. Младшего, Володьку, они берегли. Ему лет, осьмнадцать есть ли? Ну, а Иван – старший из всех, тот поспокойнее.
Постепенно все больше людей завлекались в заговор, и сохранять тайну стало трудно. Никита Иванович Панин осторожничал, да его не слушали. Все были в азарте. Как же, казалось – все сделано: программа революции составлена, роли распределены, регентство Катерины обговорено...
В конце июня император с приближенными уехал в Ораниенбаум, и там ему доложили, что-де мол некий пьяный гвардейский офицер Пассек болтает о перевороте с целью лишить его короны, как о решенном деле. Петр Федорович не раз слышал о заговоре. Первые донесения уже через месяц после коронации поступать стали. Но государь относился к таким известиям легкомысленно. Бывало, вспыхнет на минуту, но уже на другую забудет. Однако на сей раз его уговорили что-то предпринять... Баили, указ он написал: всех известных заговорщиков под арест. И супругу свою, государыню, стало быть, туда же. Еще и чернила подписи не просохли, а об том стало известно в столице...
В ночь перед Петровым днем Алешка Орлов прискакал в Петергоф, и бегом в покои государыни. Велел будить. Рассказал о Пассеке, о том, что отдан приказ о ее аресте. Уверил, что в Петербурге солдаты подготовлены и ждут сигнала. Дальше, мол, медлить нельзя. Вот тогда все и закрутилося...
Княгиня Дашкова наняла карету. Государыня в сопровождении камер-юнгферы Катерины Шаргородской и камердинера Васьки Шкурина полетела в Петербург. С нею для охраны поехали Алексей Орлов да Василий Бибиков. На въезде к ним присоединились Гришка и князь Федор Барятинский...
Как въехали в городское предместье, пересели в коляску и сразу направились к «Измайловским светлицам». Сам, знаешь, – казармы Измайловского полка первые близ петергофско-ораниенбаумской дороги стоят. Здесь уже с рассвета собрались заговорщики. Завидев коляску, барабанщики ударили тревогу.
Офицеры вывели из казарм роты. К ним Екатерина обратилась с речью и закончила так: токмо-де мол на вас, моих верных подданных, возлагаю я надежду на спасение. Ну, солдаты, понятно, отвечают: «Ура!», «Да здравствует матушка Екатерина Алексеевна!». Поначалу-то не все и понимали, что происходит, а кто понимал, – думали, что за императора Павла Петровича выступают. Впрочем, кое-кто и колебался...
Привели полкового священника и под открытым небом приняли присягу. Без всякого строю, толпой двинулись к семеновским казармам. Там то же случилось. С двумя гвардейскими полками направилась государыня к центру города. На Невской першпективе у церкви Рождества Богородицы вышел навстречу архиепископ Дмитрий Сеченов в полном облачении, с духовенством.
Вот тогда-то, сказывают, и предложил в азарте Алешка Орлов выкликнуть ее не регентшей, а самодержицей. Себя тоже, небось, видел в ближних. Поначалу-то Екатерина Алексеевна испугалась, мол великого князя, наследника законного, куды же? Орловы давай ее уговаривать!
А народу все больше, толпа растет, толком никто ничего не понимает. Слухи один другого страшнее. Кто бает, «государь упал с лошади, грудью об острый камень ударился и убился насмерть», другие – «император напился, упал с палубы корабля в море и потонул...», третьи, мол, «застрелен на охоте». Большинство, в общем-то, ничего не знало о заговоре, но то, что императора нет в живых и наступает новое правление – это всем было ясно. Больше всего говорили о вступлении на престол наследника Павла Петровича.
Тем временем проводили государыню в храм, молебен начался. Орловы же остались в толпе. Архиепископ тянет, вознося моление Господу о здравии-то... кого? – государыни али правительницы за малолетством сына? Тута за стенами храма Алешка-то Орлов и крикнул: «Да здравствует государыня, самодержавная императрица Екатерина Алексеевна!». Товарищи его поддержали. Дали тычков тем, кто против что-то кричал... Вот, так и стала Катерина Алексеевна единовластной монархиней на российском нашем престоле...
Рассказчик утомленно откинулся на ослон и прикрыл глаза. Степан, помолчав, осторожно спросил:
– Погодь, Алешка, но ведь право-то на престол по закону принадлежат Павлу Петровичу? Папаша евонный, конечно, хоть и дерьмо, а все ж внук государя-императора Петра Великого... А она кто?.. Нищая прынцесса из ангальтцербского княжества, языком не выговоришь, тоже мне – княжество – ногтем сколупнуть... И немка...
– Но-но, Степан... Оно, конечно, «Слово и Дело» отменили, но неровен час... – Насупившись, братья молча налили, молча и выпили. – А блаженной памяти Екатерина Первая – кто? А при Анне Иоанновне, у правила расейского кто стоял, не Бирон ли? Да и государь Петр-то Федорович по-русски мало только по-матерному лает... Ты вот в имении сиднем сидишь, а при дворе каки дела делаются! Помнишь лейб-кумпанцев матушки Елисаветы Петровны, так и ныне не ино. Сродники-то Орловы, гляди, в какую гору пошли. Гришка уж сколь времени в «случае». Ныне вовсе, подлец, не скрываясь, в покоях государыни проживает. Чрез хер свой в графья вылез... – В голосе Алексея слышалась откровенная зависть.
Степан Федорович захохотал, ударил себя по ляжкам.
– Да-к он с им и до князя дослужится... А ты, Анюта, – обернулся он к дочери, – не слушай, молода ишшо...
Знал бы он о познаниях своей дочери в этой области... Но родители, особенно отцы, как правило, узнают о том последними. Сколько раз Анисья Никитична набиралась духу поговорить с мужем о дочке, да тому все был недосуг.
Степан помолчал, словно раздумывая, глянул на себя в зеркало, висевшее в простенке, пригладил темные с проседью волосы, коротко стриженные под парик, и проговорил:
– Подфартило ему, конечно, в случай-то попасть...
– Про любимцев государыни при дворе много чего говорят. Да и то дело, супруг-то ихний – мозгляк мозгляком с самого начала был. А тут Гришка... С его-то ростом да со всей амуницией жеребячьей. – Алексей Федорович усмехнулся и ненароком взглянул на племянницу. Та сидела, выпрямившись, выставив вперед налитую грудь, и не отводила взгляда от рассказчика. Что ей мнилось за его словами?.. – В общем, запылало ретивое...
Степан Федорович хохотнул, и разлил штоф до конца.
– Ретивое, говоришь? И где оно у них, не промеж ли ног в манде спрятано... Анька, ты поди, поди к матери-то...
– Но-но, ты, Степан, говори, да не заговаривайся. Ноне сия манда Ея императорским величеством государыней-самодержицей кличется. – Алексей тоже захохотал и снова глянул краем глаза на племянницу, что скромно и молча сидела у края стола. По виду девушки можно было подумать, что и не слыхала она ничего из мужского разговора. Только, разве что грудь вздымалась бурно да мочки ушей, видные из-под темных волос, покраснели.
Сменив тему разговора, Алексей Федорович советовал брату, не мешкая, ехать в Москву. Туда, по случаю коронации, должен был собраться весь Двор.
– Нынче день – не год, жизнь кормит, а припоздаешь, явишься после должного – так и по сусекам не наскребешь, все растащат. И так уже сколь время протрачено... Ну хоть опоздать, да от людей не отстать, и то дело...
Проговорили за столом допоздна. Алексей Федорович все чаще поглядывал на племянницу и дивился, как выросла да похорошела. И она глядела на него, не опуская глаз, и слова его, как далекие сполохи, мерцали и переливались в ее глазах: Двор, дамы с кавалерами, гром праздников и маскарадов, отблеск столичных фейерверков озарял как бы и дядюшку Алексея Федоровича, делая его этаким Бовой-королевичем.
Свечи догорели, штоф и графинчики опорожнились. И хоть мысли стали смелее, разговор привял. Степан Федорович тер глаза. Привыкнув ложиться и вставать рано, он, наконец, поднялся. Зевая в кулак, пожелал всем доброй ночи и пошел распорядиться о лошадях. В гостиной за хозяйку осталась Анна. Она без смущения встретила красноречивый взгляд дядюшки и, когда тот попросил ее «посветить», взяла свечу и пошла вперед, показывая дорогу...
Взбив постель, Анна неловко повернулась было к двери, и свеча потухла. В тот же момент рука Алексея обхватила ее за талию, а губы нашли в темноте ее рот. Голова Анюты закружилась, когда она почувствовала, как пальцы другой руки дядюшки блуждают по ее ногам и поднимаются под юбкой все выше и выше, пока она сама не опрокинулась спиной на перину...
На следующее утро Степан Федорович стал еще более торопить с делами. Рассказ Алексея Федоровича весьма взбодрил отставного секунд-майора. Он решил ехать скорее в Москву, где в то время уже собрался весь Двор и находился граф Бутурлин. Вдруг, заручившись поддержкой старого фельдмаршала, удастся напроситься на прием. А там после коронации – и в столицу... Обговорив с братом такую диспозицию, он велел безотказному камердинеру Михайле собрать вещи и заложить лошадей. А затем, наказав домашним двигаться следом, не мешкая и укатил...
Глава вторая
После манифеста о том, что отрекшийся от престола император скончался в Ропше от «геморроидальной болезни» [15] , Екатерина открыла неограниченный кредит Орловым, что особенно горько переживал граф Панин. Сколько раз пытался он довести до сведения государыни о недостойном поведении ее любимцев. Препровождал в Кабинет доносы, в которых описывал, как транжирили лихие братья по кабакам пожалованное богатство, как, не стесняясь, трепали высочайшее имя...
Екатерина доносы читала, но молчала. Орловы были ей пока нужны, поскольку являлись ее связью с гвардией, а гвардия – это надежность положения на троне. Она прекрасно понимала, что в водопаде милостей и богатств захлебнулись бы и более светлые головы. Кем были Орловы – простыми гвардейскими офицерами, картежниками, участниками кулачных боев, охотниками до лошадей и женщин, завсегдатаи трактиров и непотребных заведений. И вдруг – власть, богатство, почет...
Кроме того, Григорий был великолепен в постели, а аппетит женщины, еще не достигшей и сорока, на любовные утехи далек от остуды. Орловы же, видя полнейшую безнаказанность своим действиям, возомнили о крайней исключительности своей роли в перевороте. Алексей с Федором считали, что смерть Петра Федоровича расчистила путь Гришке к короне. Оба, несмотря на увещевания более благоразумного Ивана, требовали от фаворита, «пока железо не остыло», решительных действий. Тот вроде был бы и не прочь, но робел. Это же подумать – Григорий Орлов, не боявшийся ни черта, ни дьявола и... робел. Тяжеловата, знать шапка-то Мономахова для буйной головушки.
Надо сказать, что после московской коронации и возведения Екатерины на российский самодержавный престол, отношения между любовниками как-то переменились... И, порой, возвращаясь из ее спальни в свои покои, Григорий ловил себя на мысли: «А стоила ли овчинка выделки-то?»...
Екатерина вначале еще подумывала о замужестве. Пусть скрытно, как это сделала блаженной памяти Императрица Елисавета Петровна. Но стоило ей увидеть фаворита в кругу придворных, как она сразу же отбрасывала эту мысль – гвардейцем был, им и остался.
Пытался вмешаться в это дело опальный елисаветинский канцлер, граф Алексей Петрович Бестужев. Екатерина вызволила его из ссылки, издала указ о возвращении прежних чинов и орденов... Но время Бестужева прошло. Поднялись новые люди. Иностранные дела захватили в свои руки Воронцов и Панин, и делиться отнюдь не собирались. Алексей Петрович понимал это, и всеми способами искал возможностей оказаться нужным. Толком не разобравшись в ситуации, он составил вздорную челобитную, якобы от имени дворянства и духовенства. Написал, что-де, ввиду слабого здоровья наследника, все они просят императрицу избрать себе супруга... Подразумевай, естественно, фаворита. Бестужев рассчитывал оным выстрелом убить сразу несколько зайцев. Но на деле все вышло иначе...
Как рассказывал Степану Федоровичу его племянник, Григорий Протасов, сдружившийся после переворота с Орловыми, против братьев в гвардии стало накапливаться недовольство. Главной причиной была зависть. А тут еще поползли слухи о предстоящем бракосочетании, что не могло не обеспокоить старые фамилии. Племянник клялся, что своими глазами видел, как к Государыне пришли вместе Никита Иванович Панин и Кирилл Григорьевич Разумовский. Пришли с вопросом: с ведома ли Ее Величества собирает граф Алексей Петрович подписи под своей челобитной? И будто бы Государыня, поглядев на обоих, вздохнула и сказала: «нет». Тогда-де Кирилл Петрович и скажи, что это мол хорошо, понеже дворянство готово присягать и поддерживать вдову внука Петра Великого и мать его правнука – будущего законного императора, но оно вряд ли потерпит на троне мадам Орлову... Ежели все было так, то становилась понятной и остуда Екатерины к Разумовскому.
Тот же Григорий Протасов уговаривал Степана Федоровича идти с ним к Алексею Орлову, донести про умысел гвардейцев. Говорил, что на одной из офицерских пирушек сам слыхивал, как капитан Измайловского полка Ефим Ласунский говорил секунд-ротмистру Федору Хитрово... Дескать «чаяли мы, что наша общая служба Государыне утвердит и нашу дружбу с Орловыми. А ныне видим, что они один разврат...». На что-де Федор отвечал: «Сие все дело рук Алешки, он-де великий плут и всему причина. А Гришка, – тот глуп». И еще, что после того разговора с Паниным да Разумовским Ее Величество сказалась больна и никого не принимала. И что-де тогда гвардейцы решили составить заговор – созвать всех, кто участвовал в перевороте и умолять Государыню не соглашаться на проект канцлера Бестужева. А ежели она откажется, то убить либо токмо Гришку, либо всех Орловых заедино.
Но Степан Федорович забоялся лезть в интригу. Отговорился нездоровьем. Стар, должно быть стал. А может, чувствовал себя в столице неуверенно. Потом узнал, что арестованные были жестоко допрошены Алексеем Орловым, и порадовался своей осторожности. Офицеры говорили, что-де Федька Хитрово не токмо не винился на допросе, но отвечал дерзко. Лаял Орловых, кричал, что готов первым вонзить шпагу в сердце занесшемуся блядуну-фавориту, и что лучше умереть, нежели примириться с тем, что вся их революция послужила лишь возвышению блядской семейки.
Когда результаты следствия доложили Императрице, она задумалась. Самому старшему из заговорщиков едва минул двадцать первый год. Уступить требованиям Орловых и жестоко наказать, мальчишек, или?.. Решила по-своему. После увещеваний, «заговорщиков» простили, все они получили отставки и были сосланы в свои имения.
Понукаемый братьями, Григорий несколько раз пытался перейти от намеков к прямому разговору о скреплении отношений законным браком, напоминал о прижитых детях. Но Екатерина, опасаясь оскорбить его прямым отказом, от окончательного ответа уходила. Когда же, ссылаясь на слухи, широко публикуемые в иностранных государствах, о тайном венчании императрицы Елисаветы, он потребовал решительного ответа, и тянуть дальше стало невозможно, она сказала:
– Я не думать, Гри-Гри, что сии иностранные известия есть правильны. Я сей же час могу посылать к графу Алексею Григорьевичу за ответ: был ли он точно венчан с покойной Государыней? Ежели «да», то сие решать и наш разговор...
На следующий день она велела канцлеру графу Воронцову написать проект указа, что-де «в память почившей Императрицы Елисаветы Петровны, признает справедливым даровать графу Алексею Григорьевичу Разумовскому, венчанному с Государыней, титул императорского высочества. Каковую дань признательности и благоговения к предшественнице своей объявляет ему, и вместе с тем делает сие гласным во всенародное известие». Когда проект был готов, она показала его Григорию и поручила Вяземскому тотчас отвезти к графу. При сем потребовать у него все относящиеся к этому предмету документы для составления акта в законной форме...
Алексей Григорьевич принял Вяземского у растопленного камина в кабинете, где, сидя в креслах, читал Священное Писание.
«Это была, – рассказывал позже Вяземский, – громадная книга киевской печати в октаву. Когда я разъяснил ему причину столь поздней визитации, он отложил чтение и потребовал предъявить проект указа. Внимательно прочел его, встал с кресел и медленно подошел к комоду. Сверху стоял ларец из черного дерева, инкрустированный перламутром и окованный серебром. Граф отпер его ключом, вынул из ларца свиток бумаг, обвитый розовым атласом, и развернул. Атлас он прижал к губам и спрятал снова в ларец. Потом долго с благоговением читал бумаги, роняя слезы. Закончив чтение, перекрестился, сделал шаг к камину и бросил свиток в пламя. Закрыв глаза руками, он опустился в кресла и, помолчав, сказал:
– Я не был ничем более, как верным рабом Ее Величества покойной Императрицы Елисаветы Петровны. Она оказала мне благодеяние превыше заслуг моих. Никогда не забывал я, из какой юдоли поднят и возведен десницею ея. И, обожая Государыню, как верноподданный, никогда не дерзнул даже мыслию сближаться с ее царственным величием. Стократ смиряюсь, вспоминая прошедшее, и, живя в настоящем, мысленно лобзаю державные руки ныне царствующей монархини. Даже буде то, о чем вы изволили говорить со мною, граф, поверьте, я бы не посмел в суетности признать случай, помрачающий незабвенную память моей благодетельницы. Теперь вы видите, что никаких документов у меня нет. Доложите об сем Государыне и да продлит она милости свои на меня, старика, уже не желающего никаких земных почестей... Прощайте, ваше сиятельство. Пусть все происшедшее здесь останется тайной, а люди... Что ж, люди могут говорить все что им угодно, простирая надежды свои ко мнимым величиям. Мы не должны быть причиною их толков.
Екатерина внимательно выслушала канцлера и, улыбнувшись, подала ему руку, которую он почтительно поцеловал.
– Mon vieux honorable! <Почтенный старик (франц.).>, – сказала она растроганно. – Он предупредил меня во всем. Но я и ожидала сего поступка от самоотверженный малороссиянин. – Затем, сдвинув брови, она добавила: – Итак, никакого тайного брака не существовало, хотя бы для усыпления боязливой совести. Должна признавать, что шепот об сем был мне всегда противен...
Беспокоил Екатерину и подрастающий Павел. Среди дворянства не утихали разговоры, что-де именно великий князь является законным наследником почившего императора. А его мать может быть лишь регентшей и то лишь до совершеннолетия сына.
Эти же мысли исподволь постоянно внушал великому князю и его воспитатель граф Панин. Никита Иванович не мог простить Екатерине того предпочтения, которое она оказывала Орловым. После ее восшествия на престол особенно ярко вспоминались ему их связи в ту пору, когда Екатерина была великой княгиней. Без бурных всплесков, но регулярно, они встречались в дни, свободные от интриг. Панин знал, что великая княгиня дарит свои ласки не ему одному. Но это его устраивало, поскольку и сам он питал неудержимую склонность к итальянским певицам и другим актрисам из иностранных трупп, наезжавших в Петербург. Конечно, он понимал, что в свои годы ни в какое сравнение с Григорием Орловым не идет. Дело даже не в том, что тот на семнадцать лет моложе. Никита Иванович имел телосложение деликатное и здоровье не чересчур крепкое. По привычкам был сибарит, более всего любил покой, хороший стол, а посему был наклонен к полноте...
Царевичу рано стали доносить, что мать будто бы не прочь от него вообще избавиться. Оттого мол и нескончаемые милости, разоряющие империю, к участникам переворота. Одно время Павла даже сумели убедить в том, что его хотят отравить, и он заставлял своих воспитателей пробовать каждое блюдо. Но все это было не более чем вздор.
Екатерина с самого начала прекрасно понимала незаконность своего положения и, чувствуя его непрочность, как цепных псов держала при себе Орловых, лаская одновременно гвардию. Но прошло совсем немного времени и она почувствовала укрепление почвы под ногами. Обладая умом и гибкостью натуры, Екатерина легко оценивала обстановку и либо приспосабливалась к ней, либо старалась исподволь изменить положение дел в свою пользу.
Эта бывшая немецкая принцесса как-то очень быстро поняла национальный характер народа, которым ей предстояло править, приняла его как данность и отказалась от попыток перекроить на немецкий лад. Желая отменить пытки, производившиеся при следствии, она предложила эту меру на рассмотрение Сената. И когда сенаторы высказали опасение, что при сем, ложась спать, никто из помещиков не будет уверен в том, что встанет живым поутру, отказалась от своей мысли. Она велела лишь разослать секретное предписание, осуждавшее пытку, как дело жестокое и не дающее истины.
После достаточно долгого раздумья Екатерина окончательно отклонила матримониальные претензии Григория Орлова, и сумела пресечь возможные пересуды. В конце концов, она так вознаграждала своих фаворитов, что их место в глазах общества стало не только не позорным, но и весьма заманчивым. Громадные раздачи земель и населенных имений потребовали закрепощения Малороссии, зато усилили дворянство, на которое опирался трон. А впереди еще была «Жалованная грамота дворянству»...
В первые годы своего царствования Екатерина особенное внимание уделяла внутренним делам государства. Более всего страдало население от традиционного отсутствия правосудия в России. Получив первые доклады, обрисовывающие состояние суда, она пришла в ужас. В дневнике записала: «Лихоимство возросло до такой степени, что едва ли есть самое мало место у правительства, в котором бы суд без заражения сей язвы отправлялся; ищет ли кто место – платит; защищается ли кто от клеветы – обороняется деньгами; клевещет ли кто на кого – все хитрые происки свои подкрепляет дарами». В 1766 году императрица повелела собрать комиссию для издания Уложения... Но польские смуты и возникшая из них первая турецкая война остановили эту законотворческую деятельность.
Чтобы укрепиться в мнении западного общества, она очень точно рассчитала ставку на тех, кто в данное время владел умами Европы. Получив известие, что французское правительство осудило и запретило дальнейшее издание знаменитой энциклопедии Дидро и Вольтера, Екатерина предложила издавать последующие тома в Риге за ее счет. И этот шаг, вкупе с перепиской ее с европейскими философами, вывел российскую императрицу в глазах Западной Европы в ряды мудрых и просвещенных монархов.
Все это сделалось, конечно, не сразу и не вдруг. Но мы собрали эти примеры воедино, чтобы лишний раз напомнить, какими бывают механизмы укрепления во власти и в мнении общества, когда на престол восходит новый, неизвестный дотоле правитель.
Лишь через два года после восшествия на престол новой Государыни собралось протасовское семейство в столицу. В Санкт-Петербург прибыли к Покрову и разместились, к неудовольствию обленившейся дворни, в доме Алексея Федоровича, приехавшего в отпуск из Стокгольма. За немногими своими комнатами он предоставил гостям весь дом.
– Пора бы тебе, Степан, вовсе сюды перебираться... – говорил он, бросая быстрые взгляды на племянницу, которая стала весьма статной девицей. – Я, чаю, вскорости снова к свенскому двору отбуду. Покамест живите, а там, авось чего и приглядишь...
Сестры Протасовы с интересом оглядывали покои, убранные по невиданной им в Москве европейской моде. Стены залы, обтянутые кожаными обоями, расписанными масляными красками по золоченому полю. Портреты высочайших особ, висящие меж окнами. Было немало и других картин, а также чудные антики, весьма вольного характера. Он и на сей раз привез из-за границы что-то, что до времени стояло в сенях и в каретнике, аккуратно, не по-нашему, зашитое рогожами. Все это вместе с городом, построенным на европейский манер, увиденное впервые, вызывало в девушках, особенно в Анне, трепет восторга.
Добрый дядюшка любовался этим восхищением и не раз говорил невестке, что-де надобно поощрять художественные наклонности племянницы. Однако Анисья Никитична, зная их в подробностях, пропускала советы Алексея мимо ушей. Она лишь внимательнее следила за дочерью да, отводя глаза от легкомысленных картинок, плевалась. Степан Федорович завистливо говорил:
– Деньжищ-то сколь на все страчено... Лучше бы ты женился, Алешка, именьишко поправил... А то живешь бобылем – ни Богу свечка, ни черту кочерга.
Брат на эти увещевания только рукой махал, дивясь изменениям, произошедшим с племянницей. Он не раз вспоминал, как два лета назад перед дальней дорогою случилось у него пикантное приключение в братнем имении. Не без доли мужского самодовольства, хотя и с неким чувством вины, рассказывал он подчас о том в мужской компании, вызывая зависть слушателей. Еще бы, всего за пару дней волокитства за весьма юною особой, уверял он, удалось ему перейти от платонической идеальности к эпикурейской чувственности, да какой... «За одну ночь мы прошагали по всем ступеням утонченной любовной страсти. Кто бы мог ожидать такой прыти от провинциальной девушки пятнадцати лет?» Естественно, что на вопросы о том: «Кто такая?», на просьбы открыть имя юной Мессалины он только похохатывал да отмахивался. Помнила ли о том Анна?..
Однажды он тайно показал ей скульптуру римского бога Приапа, стоящую в запертом кабинете. Античный образ бородатого бога с атрибутами сладострастия и с двойной флейтой Эрота способен был смутить не только юную провинциалку. Анна потупила взор и убежала. Но когда дядюшка вручил ей ключ от заветного покоя – не отказалась. Не выказав внешне особого интереса, спрятала его в шкатулку. На самом же деле, когда никто не мог ее видеть, она, улучив минуту, отпирала тяжелую дверь. Там, затаив дыхание, она любовалась античной откровенностью и, утешая себя, гладила и ласкала скользкий мрамор, словно желала уподобиться кипрскому царю [16] .
Затем скоро Степан Федорович, не без труда получивший должность, уехал по делам в Казань, оставив семейство на попечение брата и взявши с него обещание представить племянниц ко двору. Алексей морщился, для этого следовало ехать на поклон к Гришке, новопожалованному графу Орлову, коему Алексей Федорович не раз надирал уши в прошедшие времена. Ныне же, представленный почти официально, как избранник и приближенный к императрице, Григорий занимал во дворце длинную анфиладу комнат над покоями Государыни. Попасть к нему было непросто.
Екатерина первой в России, по примеру французского двора, возвела фаворита на некую, как бы служебную должность. Любовники были, конечно, и у ее предшественниц, но без выставления напоказ. Как правило, подобная служба, хоть и вызывала зависть, связанную с возможностями и привилегиями фаворита, но в прежние царствования ценилась невысоко. Да и сам фаворит всегда понимал двусмысленность своего положения. Теперь все изменилось...
В конце концов, набрав каких-то неважных дипломатических бумаг и скрепя сердце, Алексей Федорович поехал во дворец. Однако встреча с «графом» оказалась неожиданно сердечной, а беседа легкою и приятной. Григорий, который помнил двоюродную сестру голенастой девчонкой с исцарапанными руками, подивился, когда услышал о ней как о девице, «коя одарена довольною красотою, не глупа и обходительна». Тем более заинтересовался он, когда Алексей Федорович, разойдясь, добавил, что-де «пышностью форм и дерзким блеском глаз из-под ресниц выказывает Аннета натуру, предающую себя на волю плотских побуждений»... Глаза фаворита заблестели. Даже в лучшие времена отношений с Екатериной он не мог удержаться от соблазнов [17] ... Аудиенция окончилась к обоюдному удовольствию. Орлов обещал исполнить просьбу Алексея Федоровича и велел привести племянницу в воскресный день к малому выходу [18] , не афишируя их родства. Подковерные игры при дворе для многих не были тайной.
После возвращения Степана Федоровича из Казани брат во многом просветил его в придворных делах, но после отъезда Алексея в Стокгольм, куда звала его служба, отставной секунд-майор заметался. Он не мог решить, к какой партии прибиться, к кому пристать: к Панину или к Орловым? Так-то, конечно, Гришка с Алешкой ближе, все же ему Орловы и сродни, да только молоды и нрав уж больно бешеный. Годочков бы двадцать пять скинуть, а так... К панинской партии подойти? Так на что он им? Брат пару раз сводил его с Никитой Ивановичем Паниным, так Степан вроде бы и робел. Умен больно граф, на три метра сквозь землю видит. Нет, не по нему был столичный политес и вся-то столичная да придворная жизнь. Чем дольше жил здесь Степан Федорович, тем чаще подумывал о возвращении в Москву...
Вставала Екатерина рано, часов около шести. Зимою сама зажигала свечи и растапливала камин припасенными с вечера дровами. Затем переходила в соседнюю комнату, где уже была приготовлена теплая вода для полоскания горла и ждала ее прислуживавшая девка-камчадалка с блюдом льда для обтирания лица. Никакими белилами и румянами государыня не пользовалась, и лицо ее до самой старости сохраняло нежную свежесть. В спальне горничная поспешно убирала постель, выносила горшок из гардеробной. Разгоревшийся камин вытягивал застоявшийся за ночь воздух.
Императрица возвращалась в проветренную спальню и пила кофе со сливками и с гренками, поднос с которыми приносил камердинер. Кофе она пила очень крепкий, по полфунта молотых зерен на чашку. Однажды она угостила им своего секретаря, который замерз, ожидая в передней. Так у бедняги сделалось такое сердцебиение, что он вынужден был без приглашения опуститься на стул. Гренки доедали собачки, которые спали в ее комнате на собственных тюфячках под атласными одеяльцами.
За кофе императрица обычно разбирала бумаги, читала или писала письма. Писала Екатерина плохо. То есть мысль свою выражала на бумаге всегда ясно и умно, но с грамотой была не в ладах. Говорила с акцентом, который особенно был заметен при волнении или когда она не следила за собой в личной беседе. Как все иностранцы, очень любила простонародные русские обороты и пословицы. Впрочем, говорить предпочитала по-французски или по-немецки.
Как-то раз, отдавая статс-секретарю Грибовскому собственноручную записку, сказала:
– Ты не смейся над моя орфография. Я тебе скажу, почему не успевать в ней. По приезде в Россию, начала я с прилежанием изучать русский язык. Тетка Елисавета Петровна, прознав про это, сказала meine Hofmeisterin <Гофмейстерина (нем.).>: «Полно ее учить-то. И так больно умна». С той поры только книги и были мой учитель. А по ним самой научиться правильно писать трудно...
Черновики своих французских писем она отдавала на исправление только Ивану Ивановичу Шувалову. Доходило до курьезов: черновик письма к Вольтеру, например, когда Шувалов был в Париже, прибыл к нему с фельдъегерской почтой. И после исправления, тем же способом вернулся в Петербург, чтобы затем, переписанный императрицею, снова отправиться в Ферней к живущему там философу.
Часов в девять, покончив с письмами, Екатерина звонила в колокольчик и велела дежурному камердинеру звать докладчиков. Первым входил обер-полицмейстер с устным докладом о положении в столице. Государыню интересовало все: происшествия, отъезды и приезды знатных и чиновных людей, цены на рынках... Кроме того, она всегда желала знать, что говорят о ней в народе и напоследок – городские сплетни. Женщина все же, куда ни кинь... После докладов высших чинов о положении в империи и за ее пределами наступало время статс-секретарей.