В тени горностаевой мантии Томилин-Бразоль Анатолий
Анна разложила бумаги.
– Батюшка Григория Александровича, Александр Васильевич Потемкин, происходил из смоленских дворян. Был небогат. Одначе, не сие обстоятельство примучивало его, а вот не дал ему до старых лет Господь наследников. Так он и жил с супругою своею мелкопоместным помещиком в сельце Чижове близ Смоленска.
И надобно же такому случиться, что приехал он как-то в свое село Малинино, и у соседей в Скуратове, что по киевской дороге, увидел нечаянно молодую вдову. Увидел, да и влюбился без памяти...
– Эко, – не утерпела Брюсша, – не зря говорят: «Седина в бороду – бес в ребро».
– Помолчи, Прасковья, – одернула торопыгу Анна Нарышкина. – Годы от соблазна не затулье. Я тоже про то слыхивала, влюбился он, матушка-государыня, так, что скоро и обрюхатил. Пришел свататься и объявил себя вдовцом.
Анна молчала. Она была рада, что эта часть рассказа ее минует. Екатерина всплеснула руками.
– Это при живой-то жене?..
– Ну?.. Сродникам-то что? Не до разборов, знамо, рады сбыть-то вдову с рук да еще с приплодом. Сыграли свадебку. А как молодые из-под венца вышли, он ей и повинился...
– Ах, батюшки... – Екатерина закрыла руками лицо. – Et, apr?s? <Что же дальше? (фр.).>
И поскольку Анна продолжала молчать, затараторила Прасковья Брюс:
– А то! Молодая, ясно дело – в слезы. Требует свидания с утаенной женою. Поехали в Чижово. Там кинулась она в ноги законной-то супруге, убивалась, что поверила обманщику, что затяжелела... И вот, надо же, та, видя горе такое молодой вдовицы ли, кого ли, уж не знаю, но пришла в сострадание. Сама уже летами преклонная и в супружестве счастия не видавшая, объявила, что идет в монастырь...
– Quelle g?nerosit?! <Какое великодушие (фр.).>
– Да уж... В общем, скорым пострижением она утвердила сей брак. От него-то и родился Григорий Александрович.
– Ты молодчина. И откуда ты узнаешь про все про это?
– Ну, слухами земля полнится, Катиш, да и не сидели мы с Анной-то Никитичной тоже руки сложивши. Знали, что пожелаешь все в дотошности вызнать. Это у Анны Степановны кругом друзья-доносители. А мы все за кровные старались... Сколь денег одних крапивному семени переплатили...
Нарышкина подхватила:
– Страсть, страсть, ваше величество. Чиновники, как один, аки псы алчущие, кровососы. Рубликом там, али перстеньком не отделаешься...
– Ладно, будет вам... Сами хороши. Небось знаете – без награждения не оставлю. Продолжай, Прасковья.
– А далее чего?.. Дальше возрастал он в деревеньке у батюшки годов до семи, когда старый lovelase отдал Богу грешную душу свою...
– Укатали, стало быть, сивку, крутые-то горки?
– Да ему уж, не за восьмой ли десяток перевалило, а Дарье-то Васильевне, еще лет с тридцать было... Осталась она обратно вдовою, да с мальцом... Ну, материно воспитание, сами знаем, какое... – Она осеклась и виновато посмотрела на Екатерину, но та и глазом не моргнула, и Прасковья продолжила: – Сперва обучался он в Смоленской семинарии, понеже предназначался в духовное звание. Только после повезла она сыночка в Москву, отдала в учение к Литкелю, что в Немецкой слободе школу держал. От него он и в университет поступил. Очень памятлив был и в учении боек.
– Это и я слыхала, – Екатерина оживилась. – Не могу сейчас вспоминать, кто рассказывал, будто желал он в юность иметь «Естественная история» шевалье де Бюффон, что стояла в книжная лавка на Мясницкой. Das Buch war sehr teuer <Книга была очень дорогой (нем.).>, а деньги у студент нет. Повадился он ходить, читать ее в лавка. Придет – полистает, придет – полистает, раз, другой, третий – и отложил. Приказчик говорит: «Вы, я вижу, сильно книгой сей интересуетесь, так я для ради вас цену скину». А он, смеяться, и говорит: «На что она мне, коли я ее уже прочел да выучил». Приказчик не поверил, так он предложил на спор: «Открывайт, говорит, любую страницу, читайте любую строку, я продолжу». И выспорил... Продолжайт, мой друг, мы слушаем...
– Дале, пущай Аннета бает. Она в герольдии свой человек.
– Ваше величество правы, когда говорите о памяти Григория Александровича. Он ею с детства отличался. Знать сама Мнемозина над колыбелью стояла. Сказывали, что знает он не токмо немецкий и французский языки с латынью, но и польский, древнегреческий и старославянский, понеже был глубоко погружен в штудирование богословия, желая избрать для себя духовное поприще... Когда ее величество, присной памяти императрица Елисавета Петровна в пятьдесят седьмом годе была в Москве, в числе лучших студентов ей представили Григория Потемкина. Ее величество изволила всех их золотыми медалями пожаловать. Только нашему-то богатырю царское награждение впрок не пошло. Стал он лениться. Вместо наук вирши да сатиры на профессоров сочинять... За что и изгнан был из стен альма-матер, а записали, мол «за леность и нехождение в классы».
Думал он в монахи податься, да куды там... Агромадного росту, лицом красив и мужественен, умом беглым, а паче нравом честолюбивым, не менее как в митре видел себя. Думаю, паче всего приверженность к плотскому его не пустила, – Прасковья подтолкнула Нарышкину локтом и статс-дамы переглянулись. – Тогда и пришла ему мысль сблизиться с Двором военною службой. Духовный отец его Амвросий Зертис-Каменский, архиепископ Крутицкой, снабдил его на дорогу и про все пятьюстами рублями. С тем он в столицу и прибыл, где был записан в полк конной гвардии рейтаром...
Екатерина перебила:
– Дале мне тоже известно. Он при покойном супруге Петре Федоровиче был вахмистром. А потом, к шестьдесят второму году состоял у меня «в секрете». Молоденький, еще с двумя глазами.
– Тогда-то он и влюбился в тебя, Катиш...
Нарышкина вскочила и присела в глубоком реверансе:
– Да-к и было во что...
– Али я теперь хуже стала?.. – Екатерина повернулась и озорно глянула на женщин.
– Не-е, тогда в опочивальне другой «князь» правил. А и тоже Григорий...
– Э, чего вспоминать... Лучше вы послушать, какой случай у меня в том июне-то с ним был, не знаете?..
Все навострили уши. Императрица редко вспоминала события переворота. И ее слова могли быть поняты только как высшая степень доверия.
– Как прибег Аlexis Орлов и стал кричать, что де гвардия для присяга выстроен и надо ехать скорее, Шубин мне преображенский мундир подавать, шпагу. Прискакали мы ко храму Рождества Богородицы. После присяги и приветствий выхватил я шпага из ножны, чтобы призвать гвардейцы в поход на Петергоф, глядь... а на эфесе офицерский темляк-то нет... Строй как загудит: «Темляк, темляк...». Оглянулась я, а все и растерялись... И тут выезжает из строя молодой вахмистр и говорит: «Возьмите мой, ваше императорское величество». Да сам же его на эфес мне и навязывает...
– Неужели Григорий Александрович?
Екатерина кивнула.
– Он. Но не то главное... Тронул он поводья, чтобы в строй вернуться, а его конь заигрался и ни с места. Время дорого было. Я ему говорю: «Что же делать, молодой человек, поедемте вместе, видать не судьба ваш жеребец от моя кобыла отходить...».
– Может то и правда судьба?.. – Раздумчиво проговорила Анна Нарышкина.
А экспансивная толстуха Прасковья Брюс захлопала в ладоши, закружилась на одном месте и запела:
– Чему уж быть, чему уж быть, того не миновать! – Потом остановилась и сказала запыхавшись: – Нет, Катиш, как ни вертися, а от судьбы не убежишь...
– Да полно вам. Сперва узнавайте под рукою, как сам-то богатырь об том думает...
– А чего узнавать, ты глянь на себя – молодка хоть куды, счас под венец. Токо свистни...
Но Екатерина покачала головой и задумчиво протянула:
– Он одно время все к Орловым подбивался, пока они ему глаз-то не вышибли. В обществе бывал... А потом сгинул куда-то. Что там случилось, ma ch?rie? – обратилась она к Анне. – Вы есть у нас главный оракул.
Обе статс-дамы снова переглянулись. Но Анна, заговорила, не обращая на них внимания:
– Будучи пожалован в офицеры гвардии, по именному всемилостивейшему указу был произведен в подпоручики и награжден двумя тысячами рублев. Затем отправлен в Стокгольм к министру при шведском Дворе Остерману с уведомлением о переменах в правлении. По возвращении, будучи уже поручиком, прикомандирован к обер-прокурору Синода Ивану Ивановичу Мелисино и в 1768 году получил чин действительного камергера и секунд-ротмистра Конной гвардии. Однако, не довольствуясь полученным награждением, подал просьбу об отправке на театр военных действий с Оттоманской Портою, где и пребывал до ден нынешних...
Она остановилась и взглянула на императрицу. Екатерина сидела, задумавшись, статс-дамы молчали. Наконец, встряхнув головой, словно отгоняя какую-то навязчивую мысль, Екатерина обвела взглядом присутствующих женщин.
– А с настоящим-то м?лодцем, с господином Васильчиковым – чего?.. – спросила она.
Первой, пожав плечами, откликнулась Брюсша:
– Чего, чего – не пришлося поле ко двору, так катися под гору.
Императрица поморщилась:
– Эка, ты, бессердечная какая... Ну, ладно, поговорили и будет. Можете идти. Я хочу побыть одна.
Когда фрейлины вышли, Екатерина долго еще сидела перед зеркалом, разглядывая свое отражение. Потом усмехнулась и проговорила вслух:
– А что, мои милые, может, и под венец, кто знает...
Только спустя дня три по приезде объявился Потемкин в Царском. Но как приехал, так и уехал. Никакого особого разговора промеж ним и императрицею не состоялось. А вот Двор вскорости возвратился в столицу, хотя и не предполагалось.
К удивлению Никиты Ивановича Панина кривого генерала стали приглашать на малые собрания Эрмитажа, куда допускались люди, только самые близкие императрице. Здесь действовал свой потешный устав, главной заповедью которого являлось общее равенство и требование быть веселым и забавным. А чтобы никто о том не забывал, на стене на видном месте была сделана надпись: «На шутку не сердись, в обиду не вдавайся». В Эрмитаже бывали спектакли, приглашали музыкантов, хотя императрица и была равнодушна к музыке; игрывали в карты, в шахматы и дурачились. Дурачились более всего, словно отдыхали от важных и утомительных дел государственных. Как ни странно – Потемкин оказался здесь как нельзя кстати. Когда он бывал в духе, то весьма похоже представлял голоса других людей. Причем, ежели делал он это за занавеской, то отличить подделку было невозможно. Он изрядно писал сатиры и показал, что неплохо знает и понимает искусство и литературу. Генерал, не стесняясь, обыгрывал императрицу в шахматы, а его замечания были всегда точными и глубокими. И все же именно от этого времени остались изустные предания о том, что должная беседа с Григорием Александровичем у ее величества никак не получалась. Была в душе Потемкина какая-то невысказанная обида... И, в конце концов, Екатерина сказала ему:
– У меня впечатление, генерал, что вы все время носите камень за пазухой, но не решаетесь кинуть. Напишите свои претензии, коли, не желаете выговориться... Я пойму...
И Потемкин написал длинное письмо, исполненное обид, которое заканчивалось вопросом, не заключается ли в мыслях ея величества, что он, Григорий Потемкин, менее других достоин награждения за свои труды ратные? И ежели высокомонаршья милость к нему не оскудела, то желал бы он, в разрешение сомнений, пожалования в генерал-адъютанты ея императорского величества...
Это был смелый, но верный шаг. И результат не заставил себя долго ждать. Уже на следующий день получил он рескрипт с извещением о пожаловании его генерал-адъютантом. А еще через два дня и в Сенате был заверен указ о назначении его в новое звание. Это в корне меняло положение небогатого генерала. Отныне он имел казенный стол на двенадцать персон, дежурное помещение во дворце и право входить во внутренние покои. Получил он и орден Св. Александра Невского. Однако новопожалованный придворный правами своими не злоупотреблял. Как ни подталкивала его Прасковья Брюс, сколько ни жужжала в уши о благорасположении государыни, Григорий Александрович себя сдерживал и бывал во дворце, когда требовалось по службе или по особым приглашениям.
А затем вдруг исчез на неделю, другую, не третью ли...
Обнаружила его всезнающая Анна Протасова – нашла в Александро-Невском монастыре, в иноческом платье, с отрастающей бородою. Он истово учился монастырскому уставу и объявил, что желает постричься. Душевная скорбь его и уныние не остались сокрытыми от Двора. У одних они вызывали любопытство, у других – жалость. Впрочем, надолго его не хватило.
Большинство историков сходится на том, что Потемкин давно и искренне любил Екатерину. Конечно, как и другие его современники, он, прежде всего, видел в ней императрицу, то есть наместницу высшей Божеской власти на земле. Но он, едва ли не единственный из фаворитов, пылал к ней искренней страстью, как к женщине. Страстью яркой, всеохватывающей, с дикой ревностью и желанием вопреки всему... Иначе как объяснить то грубое письмо, о котором не раз говорили биографы Потемкина. Он написал его в ответ на откровенное приглашение Екатерины навестить ее. И смысл его записки заключался в том, что де «у тебя, матушка, до меня было пятнадцать любовников, так вот шестнадцатым я быть не желаю».
Что должна была ответить на это императрица?.. Не ошибемся, если по меркам существующей морали, скажем: отношения должны закончиться и, скорее всего, достаточно печально для дерзкого. Однако Екатерине хватило ума понять, что это письмо не к «ее величеству», а к женщине. И ей хотелось думать – к женщине желанной и возможно любимой. Что он хотел быть первым и единственным, а не шестнадцатым...
И она пишет ему длинное исповедальное письмо, долгие годы хранившееся в закрытых архивах и лишь в 1911 году впервые увидевшее свет.
Письмо Екатерины II Григорию Александровичу Потемкину.
Чистосердечная исповедь
Марья Чоглокова [53] видя что чрез девять лет обстоятельства остались те же каковы были до свадьбы, и быв от покойной государыни часто бранена, что не старается их переменить, не нашла иного к тому способа, как обеим сторонам зделать предложение чтобы выбрали по своей воле из тех кои она на мысли имела, с одной стороны выбрали вдову Грот, которая ныне за Арт. генер. пору. Миллера, а с другой Сер. Сал. <Сергей Салтыков.> и сего более по видимой его склонности и по уговорам мамы, которая в том поставляла великая нужда и надобность. По прошествии двух лет С. С. послали посланником ибо он себя нескромно вел, а Марья Чоглокова у большого двора уже не была в силе его удержать. По прошествии года и великой скорби приехал нынешний кор. Поль. <Станислав Август Потоцкий.> котораго отнюдь не приметили, но добрия люди заставили пустыми подробностями догадаться, что он на свете, что глаза были отменной красоты и что он их обращал, хотя так близорук, что далее носа не видит, чаще на одну сторону, нежели на другия. Сей был любезен и любим от 1755 до 1761. По тригоднишной отлучке, то есть от 1758 и старательства кн. Гр. Гр. <Григорий Григорьевич Орлов.> котораго паки добрия люди заставили приметить, переменили образ мысли. Сей бы век остался, естьлиб сам не скучал, я сие узнала в самый день его отъезда на конгресс <В Фокшаны в 1772 г.> из Села Царскаго, и просто сделала заключение что о том узнав уже доверки иметь не могу, мысль которая жестоко меня мучила и заставила сделать из дешперации [54] выбор коя какой, во время котораго и даже до нынешняго месяца я более грустила, нежели сказать могу, и никогда более как тогда когда другие люди бывают довольные и всякая приласканья во мне слезы возбуждала, так что я думаю что от рождения своего я столько не плакала как сии полтора года; с начала я думала что привыкну, но что далее то хуже, ибо с другой стороны месяцы по три дуться стали и признаться надобно, что никогда довольнее не была, как когда осердится и в покои оставит, а ласка его мне плакать принуждала. Потом приехал некто богатырь [55] , по заслугам своим и по всегдашней ласки прелестен был так, что услыша о его приезде уже говорить стали что ему тут поселиться а того не знали что мы писмецом сюда призвали неприметно его, однакоже с таким внутренним намерением чтоб не вовсе слепо по приезде его поступать но разбирать есть ли в нем склонность о которой мне Брюсша сказывала, что давно многие подозревали, то есть та, которая я желаю, чтоб он имел.
Ну Госп. Богатырь после сей исповеди могу ли я надеится получить отпущение грехов своих, изволишь видеть, что не пятнадцать, но третья доля из них, перваго по неволе да четвертаго из дешперации. Я думала на счет легкомыслия поставить никак не можно, о трех прочих [56]естьли точно разберешь, Бог видит что не от распутства к которой никакой склонности не имею и естьлиб я в участь получила с молода мужа котораго бы любить могла, я бо вечно к нему не переменилась, беда та что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви, сказывают такой пороки людския покрыть стараются будто сие произходит от добросердечия но статься может что подобное диспозиция сердца более есть порок нежели добродетель, но напрасно я сие к тебе пишу, ибо после того взлюбишь или не захочешь в армию ехать боясь чтоб я тебя позабыла, но право не думаю чтоб такое глупость зделала, а есть ли хочешь навек мне к себе привязать, то покажи мне столько же дружбы, как и любви а наипаче люби и говори правду.
Сумрачным зимним вечером в конно-слободской дом Потемкина постучал посыльный без ливреи. Камердинер Степан, встретивший его, велел обождать и пошел докладывать. В дальнем покое, за анфиладой из трех комнат, генерал-майор играл в шахматы с юным подпрапорщиком Ронцовым, побочным сыном графа Воронцова, сопровождавшим его от самой Силистрии. На столе со стороны зрячего глаза Потемкина стояли два пустых штофа, в горловины которых были вставлены сальные свечи. Играли с самого обеда.
Степан молча потоптался возле играющих. Знал, что барин не терпел, когда его отрывают от игры, хотя и считал это «баловством», то ли дело – карты...
– Ну, чего тебе?
– Кульер...
– От государыни?.. – Потемкин вскочил. – Так чего молчишь, сопишь-ждешь, давай его сюды. – В глубине души он со страхом ждал реакции на свою записку. Не то, чтобы боялся – каялся, что написал грубо...
Схватив поданное письмо, разлепил лист, нагнулся к свечам и одним махом прочел содержание. Сначала – про «что»... Потом опустил руку с бумагой, посмотрел глазом поверх огня и снова взялся за чтение. Теперь – про «как»... Окончив читать, спросил тихо:
– Где она?.. Откуда едешь?
– С Елагинской дачи.
Потемкин отошел от стола и, крепко ступая на пятки, зашагал по комнате. Подошел к киоту с образами. Огоньки лампад осветили его волевое лицо со сжатыми губами. Постоял, молча помолился. Потом, круто повернувшись, приказал:
– Степан – одеваться!.. А ты... – он повернулся к курьеру, – ты жди. Сей же час едем, покажешь дорогу...
Эх, и помчались сани через заснеженный город по проспектам да по улицам. Миновали Адмиралтейскую часть, по льду Невы вылетели на стрелку Васильевского острова и снова по льду, но теперь уже Малой Невы, мимо пустырей и огородов, через Крестовский остров... Наконец по прямым аллеям Каменного острова подкатили к темной даче Ивана Перфильевича Елагина. Остановились у крыльца. Потемкин не взошел, взлетел, толкнул дверь... Не заперто. Шагнул в темные сени...
– Брысь! – цыкнул на дежурного офицера, выскочившего навстречу. – Прими! – и сбросил волчью шубу перед ним на пол. Тот стушевался, отступил... А Потемкин, уже не глядя по сторонам, пошел один, сам, скорым шагом, острым мужским чутьем угадывая, где ждут. Распахнул последнюю дверь и остановился. В глубине покоя, у камина, склонившись над книгой, сидела императрица.
Горничная шмыгнула прочь, едва не зацепив Потемкина плечом. Екатерина встала, сощурилась близоруко и мягко улыбнулась.
– А-а, господин богатырь, ждала вас... – Хотела еще что-то сказать. Он не дал. Шагнул вперед, сгреб в охапку поднял – маленькую, легкую... И она прижалась пышной грудью, утонула в медвежьих объятиях его рук, в жаркой ласке чувственных губ...
Их долго сдерживаемая страсть выплеснулась и озарила темные покои Елагинской дачи на Каменном острове, куда в праздничные дни сходилось множество всякого люда. Иван Перфильевич строго-настрого велел дворецкому угощать всякого, кто ни пожалует. А уж как рад был предоставить свое жилье Екатерине, по старой памяти содействуя любовным шашням повелительницы.
Рано утром Екатерина уехала в Зимний писать указы, а Григорий Александрович, даже не умывши лица, отдал должное искусству елагинского повара. Лакеи только диву давались: «Во, жрать горазд-от. И куды лезет?..».
А через пару дней тот же Елагин, теперь уже в ранге обер-гофмейстера, рано поутру пришел в покои фаворита. Васильчиков спал. Иван Перфильевич велел камердинеру разбудить его и вошел следом в опочивальню.
Александр Семенович быстро сел на кровати:
– Что?.. Зачем, милостивый государь, вы меня тревожите об эту пору?
Елагин подал ему бумагу с предписанием оставить Зимний дворец и отправиться в Москву или в новопожалованные имения, где ожидать дальнейшего назначения по службе. При сем ему назначалось щедрое вознаграждение.
Прочитав бумагу, Васильчиков поднял прояснившиеся глаза на обер-гофмейстера:
– Все, что ли?..
Елагин развел руками.
– Ну и слава богу, наконец-то свершилось... – Он бодро вскочил, накинул халат, весело поклонился Ивану Перфильевичу и добавил: – Ноне же съеду.
Елагину даже жалко стало молодого человека, который за два года своей «службы» никому не сделал никакой неприятности и вообще старался держаться подальше от придворных дел. И чтобы утешить, сказал:
– Ее императорское величество жалуют вас в Москве домом у Покровских ворот и достаточным капиталом на обзаведение.
Васильчиков поклонился.
– Спаси Бог, ваше высокопревосходительство. Передайте ее величеству нижайшую мою благодарность за доброту ее, понеже аудиенции, знать, прощальной не будет?..
Он посмотрел на обер-гофмейстера вопрошающим взглядом. Тот опустил глаза:
– Чаю, что так...
– Ну ин и ладно... Долгие проводы – лишние слезы...
Вечером гвардейские офицеры увидели бывшего фаворита совсем в другом виде. Пьяный и расхристанный Васильчиков горько плакал на плече то одного товарища, то другого, бормоча сквозь слезы: «Прогнала... как собаку прогнала... Слушать не пожелала... А сама-то... одно звание что „фрейлина ее величества“, а слава-то какая?..».
Кого имел в виду Александр Семенович, так и осталось неизвестным, имени он и в пьяном угаре не назвал.
К досаде Никиты Ивановича Панина, Потемкин не просто переселился в покои фаворита, освобожденные Васильчиковым, – он прочно, по-хозяйски занял место в сердце Екатерины. Анна вспоминала, как однажды вечером Екатерина сказала ей:
– Ну вот, Аннета, пришел богатырь и все, Бог даст, наладится...
Но это только казалось так. Уже через несколько дней Григорий Александрович как-то обмолвился, что, пожалуй, ему надо бы войти в Государственный совет... Екатерина промолчала. Такой шаг вызвал бы просто ярость Панина, чего ей не хотелось.
На следующий день за обедом, сидя по правую руку государыни, Потемкин был мрачен и почти не разговаривал. У императрицы разболелась голова, и она со слезами на глазах вышла из-за стола, не закончив обеда. Вечером он не стал по звонку красться в ее опочивальню, как делал это, скрепя сердце, первые дни... Но не потому крался, что стеснялся подобно предшественнику своему. Гордость восставала...
Екатерина пришла сама. В темном покое дух стоял, как в людской после розговин [57] . Потемкин сидел в старом шлафроке перед бутылкой. На блюде севрского фарфора лежали две очищенных репки, третью, надкушенную, он держал в руке... За короткое время новый хозяин успел привести помещение, где жил, в настоящий хлев. Григорий Александрович всегда отличался неопрятностью, был неаккуратен, а, привыкнув к походной жизни, весьма мало ценил удобства личного обихода...
– Гришенька, голубчик, ты не отвечайт?.. Заболел?..
– А что, к Роджерсону что-ль пошлешь?
– Фуй, не надо быть такой грубый...
– Вот чего, мать... – Он с хрустом укусил очищенную репку и громко зажевал, наливая толстой рукой из бутылки в стакан темную жидкость. – Я ведь не для тово с театру военных действий сюды приехал, чтобы на содержание пойтить, хотя бы и к вам, ваше величество. Для энтих-то дел, только свистни, что Анька, что Парашка, они тебе мигом кого надо доставят. Я за ради державы прибыл, понеже дураков много вокруг тебя развелось. А ты сама знаешь, что в службе я других-то покруче. Так что, вот и решай...
– Но, друг мой, все образуется, только не так сразу, не стоит дразнить гусей...
– А это кому как. Я сроду гусей не пасывал. От меня не гуси – турки бегали. Не считаешь нужным меня в Государственный совет определить, тогда прошу полной отставки. Готов повергнуть все к стопам вашим, только отпустите. С давних пор мечту лелею уйтить странствовать по святым местам, а посля тово затвориться в монастыре...
Он откинулся на спинку стула и так потянулся всем своим могучим телом, что сей ослон французской работы затрещал под ним и развалился. Потемкин опрокинулся навзничь, на него полетели бутылка, тарелка с репою, свечи. Голые волосатые ноги задрались кверху, а сам генерал-адъютант и подполковник Преображенского полка захохотал громко и раскатисто в наступившей темноте. Засмеялась и Екатерина.
На утро статс-секретарь самолично отнес в Сенат подписанный императрицею указ о назначении графа Потемкина сенатором, членом Государственного совета и вице-президентом Военной коллегии. А к вечеру пронесся слух, что другой граф – Никита Иванович Панин занемог, и доктора опасаются удара... Панинские огорчения разделяли и иностранные послы. За два года все попривыкли к тому, что фавориты были незаметны, ни в какие дела не лезли, никого не подсиживали. А чего ждать от нового?..
Про Потемкина мало что знали. Говорили, что решителен, в силе не уступит и Орлову, что обжорлив – за стерляжью уху первородство продаст, но потом обязательно и отнимет, хотя бы и с жизнью. До денег не жадный, но когда они есть – расточителен до крайности. Относительно же любви к женскому полу слухи ходили разные. Сходились на том, что – любострастен чрезвычайно и последнее время одновременно сожительствовал с тремя племянницами своими, последнюю из которых совратил еще малолеткою. Сплетничали о гареме из крепостных девок, о какой-то красавице-цыганке, но чего не наговорят люди...
Все это не помешало Григорию Александровичу принять положенные поздравления и спокойно войти в Совет. И, надо сказать, по быстроте ума своего, он здесь сразу же сумел приобрести решающий голос.
Фрейлин и ближайшее окружение императрицы он невзлюбил с самого начала. Попробовал шикнуть и на Протасову, как шикал на других, шарахавшихся в стороны при встречах с ним в дворцовых коридорах. Ан, не получилось. Она так посмотрела на фаворита, что Потемкин первые дни подолгу терпеливо выстаивал за потайной дверью, ведущей в покои государыни, если слышал там голос статс-фрейлины. Не терпел он и Нарышкину. Одна лишь Прасковья Брюс сумела подольститься и между ними установились если не дружеские, то грубовато-шутливые отношения.
С наследником у нового фаворита отношения тоже не сложились. Если к мягкому и уступчивому Васильчикову Павел питал даже почти что дружеские чувства, то Потемкина встретил сразу неприветливо, набычившись. А Григорий Александрович, занятый сначала обустройством личных дел, а потом и дел государственных, которые Екатерина с облегчением переложила на него. Цесаревича он сперва просто не замечал, равно, как собачек императрицы, что бегали за нею из кабинета в будуар, а потом намеренно игнорировал.
Анне было жалко нескладного молодого человека, сиротливо и потерянно бродившего по внутренним покоям. Освободив графа Панина от должности воспитателя, государыня приставила к Павлу генерал-аншефа графа Николая Ивановича Салтыкова [58] .
Этого мелкорослого суетливого царедворца, оказывающего ей, статс-фрейлине, при случае, подчеркнутое внимание, Анна знала как льстивого и продажного человека, весьма алчного до любой наживы. Николаю же Ивановичу, по причине собственной невзрачности, нравились женщины представительные, крупные, а будучи от природы изрядным бабником, пропустить мимо своего внимания дебелую Протасову он, естественно, не мог. Правда, успехами на сем поприще похвастаться ему тоже было трудно. Ей он категорически не нравился, хотя она этого по привычке и не показывала.
Уже некоторое время государыня была озабочена поисками невесты для великого князя. При этом Никита Иванович Панин, отставив на время природную свою лень, рыл, как говорится, землю...
– Я не могу позволить, – говорил он брату Петру, – чтобы такое дело решалось без меня. И не токмо потому что его императорское высочество мой воспитанник. Думаю, что ее величество рассчитывает, женив наследника, избавиться от моего влияния, и заменит его руководством супруги. А ту уж она постарается согнуть в бараний рог. Тогда мы с тобою оба окажемся ни на что не нужными. Не будем строить иллюзий. Меня она терпит отнюдь не из-за дел в Иностранной коллегии. Главное – мои отношения с наследником. Думаешь, почему она меня канцлером не делает?.. – Никита Иванович поперхнулся, выдав заветное. Подумал: «Конечно, Петр – брат и обязан многим. Но тщеславен и не умен. Вдруг да сболтнет где из лучших побуждений?». – Он прокашлялся и закончил разговор общим обещанием: – Ладно, мы еще повоюем...
Вокруг выбора невесты разгорелись страсти. Дело было нешуточным, поскольку касалось наследника престола. Были сторонники австрийской и польско-французской партий, были и те, кто придерживался прусской ориентации. Единственно о чем никто не задумывался, так это о русской невесте. Ну, да государевы браки – дело политическое.
Екатерина поручила эту деликатную миссию в Европе барону Ассебургу, бывшему датскому посланнику. И тот, в конце концов, не без тонкой помощи Фридриха II, остановился на принцессах Гессен-Дармштадтского княжества. Оно обнимало границами старинные германские земли, расположенные к югу от Рейна и населенные в основном протестантами. У ландграфа были три дочери-невесты...
Когда посланный от барона привез в Санкт-Петербург три портрета гессен-дармштадтских невест, Екатерина пригласила Анну.
– Что можно говорить, ma ch?rie, о невеста для наследник?
– О, ваше величество, вы меня ставите в трудное положение.
– Перестаньте, мой друг. Мы ведь свои люди. И я есть уверена в ваша доброжелательность.
Анна помолчала. Хорошо, что она намедни уже не только рассмотрела все три портрета, но и успела узнать, что прусский король настоятельно рекомендовал младшую – Вильгельмину...
– Я не претендую на звание physionomiste <физиономиста (фр.).>, ваше величество, но мне кажется, что принцесса Амалия будет постарше и порешительнее других сестер. Вторая сестра, Луиза, – девица непоседливая. Нужно ли то и другое его высочеству с его столь ранимым характером?..
Императрица молча смотрела на свою фрейлину, словно побуждая ее к дальнейшим откровениям. Анна перевела взгляд на портрет Вильгельмины, изображенной во весь рост в простеньком белом платьице с густой прядью длинных волос, переброшенной на плечо. Лицо правильное, без изъянов, взгляд серых глаз из-под чуть приопущенных век скромен...
– Что можно сказать, не видя оригинала? То, что девица не хохотушка, и не столь резва, как сестрица? Веселости и следа нет, а посему пропадает и чувство приятности, сопутствующее живости характера. Но сие опять же неплохо... Имея в виду характер великого князя... И... – Анна запнулась, словно не решаясь продолжать. Екатерина вопросительно подняла левую бровь. – Я имею в виду дела его сиятельства графа Панина...
– Это я уже думала. И знаю о тот конституций, который он изволит сочинить для великий князь. Пусть себе поиграют. Вернемся к девица. Я согласиться с тобой. Но может быть, натянутость выражений у Вильгельмина есть результат воспитаний и стесненный образ жизнь? Я не слыхала, чтобы в Гессен-Дармштадте были найдены золотые россыпи. Однако меня больше волновать длинный талия и la maigreur <Худоба (фр.).>. Это, увы, не есть лучший качество для того, чтобы скоро и хорошо родить. – Императрица отвернулась к темному окну и добавила чуть слышно: – А это единственное, что мне надо от эта жеманница.
– Вот именно! Жеманница, вы единым словом и сказали все для ее характеристики.
– Ну, нет. Я думаю сие далеко не все. Разве ты не видишь в ней скрытый честолюбие? А посмотри на ее губы. Это же рот маленький эгоист, упрямый эгоист... Ну, ничего, мы ведь тоже не лыком шит, а, мой королефф?
– Сие воистину так, ваше величество, не лыком, нет...
Императрица засмеялась.
– Ну и хорошо. Так и будем считать. Дело решенное. Пусть приезжают все, а там посмотрим... [59]
Императрица уже более не шутила, и не называла яицкого самозванца «маркизом де Пугатшевым».
Видно, не стоило посылать человека на выполнение ответственной задачи, когда у него в мыслях главное место занимали личные дела. Кар проворонил обоз с пушками, который взбунтовавшиеся рабочие на Авзяно-Петровском заводе отлили для Пугачева, а потом его отряд был так разгромлен мятежниками, что генерал только-только сам-друг успел убежать в Казань...
Императрица была разгневана необычайно. Велела: «Кара из службы навечно выставить, в Москве и в Петербурге пожизненно не являться...». И тогда было решено призвать генерал-аншефа Александра Ильича Бибикова. Боевой генерал, не чуждый дипломатической хватки, он последнее время немало потрудился в Польше, прекращая неурядицы, и был известен как ревностный исполнитель пожеланий императрицы. При том, имея и свое мнение, редко когда отступал от оного. Призванный во дворец, в разговоре с Екатериной, он прямо сказал:
– Не Пугач, матушка-государыня, – пугач, а всеобчее недовольство страшно. Ты, поди, и не знаешь, а из твоих-то разве кто скажет тебе, что еще о прошлом годе, после взятия станицы Татищевой, с тысячу, а то и боле солдат и офицеров по своей воле присягнули злодею. А ныне и цельны отряды кладут оружие, а то и к нему переходят. Во Владимирском гренадерском обозначился заговор среди солдат с тем, чтобы положить ружья перед бунтовщиками. В Саратове почти весь гарнизон во главе с секунд-майором перешел на сторону Пугачева. Конечно, сие есть мрачная глупость провинциального офицерства, однако глупость опасная...
Александр Ильич был мудр и, не раз употреблялся Екатериной для поручений деликатного свойства. Так он вел переговоры с семейством несчастного Иоанна Антоновича, приводил в повиновение польские области, занятые русскими войсками.
Поздновато императрица поняла горький смысл его слов. Слишком долго принимала «маркиза Пугачева» за обычного беглого бунтовщика. Ныне же, сопоставив переход части солдат и офицеров на сторону бунтовщиков с практикой дворцовых переворотов, вдруг ясно увидела, что многим из недовольных вообще недосуг разбираться в правах претендентов. Они присоединяются к тому, кто сильнее. Единственное, что задерживало некоторых офицеров от переходов к Пугачеву, так это привычное недоверие к мужикам, казни помещиков и необходимость конкуренции с пугачевскими «генералами». Не верили и казаки перешедшим на их сторону господам, хотя те и обрядились в чекмени.
Бибиков получил инструкцию, которая предоставляла ему полную власть по своему усмотрению во всем крае, охваченном восстанием. Он первым делом разогнал часть старой местной администрации, погрязшей в мздоимстве, коррупции и бездеятельности и назначил на решающие должности людей, прибывших с ним или тех, кто пользовался уважением и симпатией у местного населения.
Главнокомандующий Бибиков доносил: «Удача сего злодея в разбитии бригадира Билова, полковника Чернышева, ретирады генерала Кара, и, наконец, последняя удача в разбитии майора Заева с командою в Ильинской крепости умножили сего злодея и сообщников его дерзости и ободрили весь сброд башкирский...».
Число бунтовщиков увеличивалось с каждой победой мнимого императора Петра Федоровича. Впрочем, хотя сам он предпринимал много усилий для публичного утверждения своего царского величия, не только люди из ближнего окружения Пугачева прекрасно знали, что он никакой не император. Асессор Башмаков, хорошо знавший обстановку в Пермском крае, писал статс-секретарю Андрею Яковлеву: «...Из всех обстоятельств видится, что оные воры-башкирцы точно знают, что Пугачев простой мужик и назвался ложно, и воюют они не для ево, а единственно по природной их к воровству и убивству злосклонности и для набогащения своего грабежа». Скоро почти вся башкирская степь перешла на сторону Пугачева. Бунтующие прервали связь с Уфой, сковали силы генерала Фреймана, сменившего разгромленного Кара.
Ярость, воровство и кровопийство бунтовавших крестьян, еще вчера ломавших шапку при одном виде коляски барина, не уступали жестокости казаков. Помещики, еще вчера уверенные в преданности облагодетельствованных ими дворовых, гибли сотнями от их рук. Крестьяне засекали плетьми своих владетелей вместе с малолетними сыновьями, вешали, резали... жен и дочерей насильничали и тоже убивали. Имения грабили и жгли дотла. Правда, после ряда удачных сражений бибиковских отрядов, 1 апреля Пугачев потерпел жестокое поражение под Бердой. Государственные войска освободили Оренбург. К сожалению, простудившись в дороге, Александр Ильич заболел лихорадкою и в Бугульме умер. Пожалуй, теперь Екатерина не только полностью осознала и оценила опасность восстания, охватившего весь край от Екатеринбурга до Уфы, до Астрахани и Камышина... Ей стало страшно в Петербурге.
– Матушка, – говорил новопожалованный граф Григорий Александрович Потемкин, уютно устроившись кудлатой головой в коленях Екатерины, – надобно посылать Суворова. Он жесток. Ни людей, ни крови не жалеет и хитер... Он схватит злодея.
Но Суворова главнокомандующий Румянцев не отпускал с юга. Никита Иванович все же уговорил императрицу назначить живущего в отставке брата Петра Ивановича главнокомандующим войсками, посланными на усмирение. Старый генерал-аншеф, поломавшись для вида, согласился и выехал в Оренбург. В восставшие волости стали стягивать крупные силы. В марте у крепости Татищевой государственные войска в первый раз одержали существенную победу над отрядами бунтовщиков. Около двух тысяч их было убито и более четырех тысяч взято в плен. А два дня спустя под станицей Чесноковой были разбиты отряды пугачевских «полковников» Зарубина-Чеки и Салавата Юлаева, а под Екатеринбургом – отряды Белобородова. Сам Пугачев с небольшим отрядом ушел на Урал.
После разгрома под Татищевой среди старшин яицких казаков стало нарастать беспокойство. Кое-кто начал готовить возы с награбленным и отправлять домой. Постепенно среди ближних «атаманов и главных полковников» зародилась мысль о заговоре. Как выяснилось позже, начал это дело Григорий Бородин, племянник яицкого войскового старшины. По сговору еще с тремя или четырьмя сподвижниками Пугачева, он ускакал в Оренбург, чтобы договориться о сдаче «царя-батюшки» властям. Однако не удалось. Сговор был раскрыт. А Пугачеву всего месяц понадобился, чтобы собрать снова многотысячную армию, состоящую из разрозненных отрядов. Он вновь одержал несколько побед, пока 21 мая не был разбит генералом де Колонгом. Известие об этом вызвало настоящее ликование в столице...
24 августа между Царицыным и Черным Яром у Соленикова завода Михельсон наголову разбил мятежные отряды. Самому Пугачеву с горсткой яицких казаков удалось бежать на Волгу. Не было хлеба, боеприпасов. Людей – едва две-три сотни...
После переправы ближайшие соратники поняли, что игра проиграна. Никаких надежд на «восстановление» на престоле Петра III и своего возвышения до уровня первого сословия не осталось. Для казаков наступили безвыходные, гибельные дни... Оставшийся на левом берегу «полковник» Творогов собрал у себя заговорщиков.
– Что делать, братцы, будем? Какому анпиратору служим? Он даже грамоте не знает, имя свое писать не умеет... Не лучше ли... повязать его?..
На том и постановили. 15 сентября казаки доставили связанного Пугачева к Кош-Яицкому форпосту и передали в руки сотника Харчева с командой. Пленника тут же забили в «великую колодку», как назывались тяжелые деревянные кандалы на ногах, и начался тяжкий крестный путь «злодея» и крестьянского вождя сначала в Яицкий городок, потом под охраной Суворова, который все же был отозван от Румянцева, в Симбирск. Главнокомандующий граф Петр Иванович Панин велел показать людям скованного «злодея», всенародно бил пленного по щекам и отправил в Москву...
Здесь под председательством князя Волконского была образована следственная комиссия. После суда императрица утвердила приговор, согласно которому Пугачева велено было казнить в Москве жестокой казнью: четвертовать, голову воткнуть на кол, части тела разнести по четырем частям города и положить на колеса, а после на тех же местах и сжечь.
К такой же казни был приговорен и оставшийся верным ему яицкий сотник Афанасий Перфильев. Еще троих казаков должны были повесить для острастки в Москве. Ивана Зарубина (Чику) отвезти в Уфу и там ему «отсечь голову и взоткнуть ее на кол для всенароднаго зрелища, а труп его сжечь с эшафотом купно». Восемь человек казаков приговаривались к наказанию кнутом и, по вырывании ноздрей, к отправлению на каторгу. Еще десятерым – то же, только вместо каторги – в Сибирь на поселение. Четверо были просто высечены плетьми. Чиновники и военные, перешедшие на сторону «злодея», независимо от причины, приговаривались к лишению чинов и званий.
Не обошли вниманием и священнослужителей, перешедших к вору. Одних, сняв сан, предали гражданскому суду, других, лишив священства, перевели в дьячки и пономари, третьих – подвергли церковному покаянию и перераспределили по дальним приходам... В общем, как говорится, всем сестрам по серьгам...
– Матушка, – сказал Григорий Александрович в один из вечеров, – хорошо бы и реку Яик переименовать, чтобы саму память о мятеже истребить. Ну хотя бы в Урал что ли...
Мысль была разумная. Екатерина повелела переименовать Зимовейскую станицу, откуда Пугачев был родом, в Потемкинскую, а Яицкий городок в город Уральск. С тех пор и яицкие казаки стали именоваться уральскими.
Глава шестая
Ранним утром одного из последних майских дней, когда б?льшая часть Двора уже переехала в Царское Село, к церкви Святого Сампсония, что на Выборгской стороне, собралась необычная для этих мест публика. Немного, всего трое мужчин, из которых выделялся высокорослый генерал с властным, породистым лицом и могучим телосложением. Плотный живот, затянутый в мундир, и единственный здоровый глаз делали его хорошо узнаваемым. В церкви суетился священник, собственноручно приготовляя все необходимое. Более никого в храме не было.
Некоторое время спустя из проулка показалась карета с зашторенными окнами. Остановилась у ограды, и генерал принял на руки миниатюрную даму, которую сопровождала в поездке высокая спутница, всего одна. Присутствующие поклонились, и новоприбывшая, в которой легко было узнать государыню Екатерину Вторую, об руку с Потемкиным, вошла в церковь.
Венчание было тайным, всего при четырех свидетелях. Священник поперхнулся, произнося традиционную фразу: «Жена да убоится мужа своего...», Екатерина улыбнулась и чуть заметно кивнула головою, мол, «убоится, убоится...». После свершения обряда государыня, также в сопровождении одной лишь фрейлины Протасовой, села в карету, а новобрачный и свидетели, порознь, разъехались каждый в свою сторону...
Вернувшись к себе, Анна долго думала, почему после некоторого отдаления от императрицы, она вдруг снова приближена. Да как – стала свидетельницей тайного венчания, хотя отношения с «князем тьмы», как некоторые придворные за глаза называли Потемкина, так и не наладились... Этот вопрос мучил ее, и однажды она не выдержала и, оставшись с глазу на глаз с императрицей в опочивальне, спросила:
– Ваше величество, могу ли я задать вам вопрос, какой не дает мне покою?
– Отчего же нет?
– Но он тайный...
– О, мой королефф. Я так давно знайт ваша скромность и молчаливость, что готоф отвечать на любой вопрос... ежели в том есть для тебя крайний нужда...
И Анна все поняла. Проверенное молчание – вот главная причина выбора ее в свидетели. Она низко присела:
– Нет, нет, кончено, никакой крайней нужды нет.
– Ну вот и хорошо. Я была уверена, что ты умный женщина, и рада, что не ошибаться...
В октябре 1774 года Анну с утра, несмотря на то, что было не ее дежурство, вызвали в кабинет государыни. Екатерина сидела, низко опустив голову, и, не ответив на приветствие, указала фрейлине на стул.
– Ma ch?riе, вы знайт, как я к вам относится. Я искренне вас люблю и потому мне особливо тяжко быть горький вестник для вас. – Она взяла со стола листок и подала Анне. – Письмо от ваш брат Петр Степанович...
Анна развернула лист.
«Саранск, августа 17-го, 1774 года.
Милостивая Государыня, сестрица Анна Степановна!
Пишу вам в великой скорби и горести о смерти наших родителей, да упокоит Господь их души, батюшки Степана Федоровича и матушки Анисьи Никитичны. Нонешней весною, после Светлого Воскресенья отправились покойные родители наши по поручению дядюшки Алексея Федоровича в его имение, что находится в Пензенской провинции Казанской губернии близ города Саранска, дабы вывезти серебро и парсуны, и антики, что приобретены были дядюшкою в иноземщине. С собою взяли оне также внука, несчастнаго сына нашего Димитрия, двенадцати лет и дочку вашу Машеньку. Прибывши на место, покойный батюшка Степан Федорович распорядился изготовить обоз, в который и было положено все то добро, которое можно было увезти, и, взяв с собою человек сорок верных дворовых людей, доехали до Мартына Осиповича Сипягина, генерала и предводителя саранского, и с ними еще двое помещиков Василий Петрович Евдокимов-Есенский с женою Авдотьей Георгиевной и дочерью Алёной десяти лет да Адриан Илларионович Авксенов, почтеннаго возрасту. Все заночевали у Сипягина и наутро отправились вместе в Саранск. Одначе, отъехав мало от села Воронова, были за околицей пойманы бунтовщиками. Батюшку Степана Федоровича с Сипягиным взяли в ковы, а Адриана Илларионовича, посадя, за старостью, на стул, поволокли на боярской Двор, под караул. Василий же Петрович, вскочив на лошадь и бросив женщин и детей, бежал от обозу.
Матушка наша Анисья Никитична слезно молила своих людей и женщин, чтоб не оставили их в таком несчастном случае, только никто ее не слушал. Злодеи разбили винный погреб генерала и корчемные дворы и, напившись вина, замучили плетьми пленников и, муча, бросили. А когда батюшка Степан Федорович, несколько отлежавшись, поднялся сгоряча, так предали его смерти, подсекли жилы. Генерала Сипягина, за то, что отказался присягнуть злодею Пугачеву, тож замучили плетьми, а сына нашего Димитрия двунадесяти-то лет всего, вбив в рот кляп, повесили вместе с Адрианом Илларионовичем на воротах, на единой веревке. Жену Василья Петровича, она же еще на сносях была брюхата, и дочку десяти лет изнасильничали до смерти. Матушка наша Анисья Никитична, пошла странным образом пешком с внученькой Машенькой, ночевала по лесам; одеяние было – одна рубаха на плечах. И как стала подходить к Саранску, налетели башкирцы и, взяв ее, привезли с Машенькой же к Пугачеву. Злодей по бедности простил их и отпустил в дом дядюшки Алексея Федоровича. Только в доме все было разграблено: платье и припасы, все по себе разделили до нитки барские люди и крестьяне, стулья, канапе, кожу и сукно ободрали, дерево изрубили. В доме стекла побили, ставни, двери выбрали, пробои, крючья выдрали; печи разломали. При виде эдакого раззора и, прознав про мучительскую кончину батюшки, матушка наша Анисья Никитична занемогла, и в скором времени скончалась, а дочку вашу Машеньку, после выбития злодейских шаек из города, соседи привезли к нам...»
Анна закрыла лицо руками и уронила письмо... Государыня сидела рядом молча, слезы катились из ее глаз.
– Поезжайте, мой коро... – она осеклась, – ma ch?rie, поезжайте. Я готоф давать вам отпуск... Хотя мне очень, очень будет вас не хватать...
Вряд ли стоит перечислять все, что сделал Потемкин для России. О том много написано, еще более присочинено. Есть романы, рассказы и анекдоты из бурной жизни и деятельности светлейшего князя Григория Александровича Потемкина-Таврического. Крупнее-то и удачливее фигуры – по всей нашей истории – поискать... Вот только тайная жизнь с августейшей супругою своей ему не задалась... Сколько было обоюдной нежности в письмах, в записках. Целый год длился непрерывный «медовый месяц». А затем... Затем у императрицы вдруг пропал аппетит к любовным играм. Она стала сонлива и раздражительна, по утрам ее подташнивало... Доктор Роджерсон осмотрел пациентку, развел руками и покачал головой.
– Pregnancy, two month. <Беременность, два месяца (англ.).>
Екатерина рассмеялась.
– Опять?.. Ну, значит, есть еще порох в пороховниц?..
Да уж, чего другого, а «пороху» в этой пятидесятилетней женщине, было еще предостаточно... Притупилась первая страсть и радость обладания и у Потемкина, стала привычной. Государыня, была еще, конечно, как говорится женщина в соку. Но... в пятьдесят лет, даже императрице, трудно тягаться с прелестями двадцатилетней юности.
У светлейшего темнело глазах, когда поминал он свою цыганку Бажену, спрятанную пока в имении. По сию пору не выбрал он времени наведаться к красавице. А ведь как любились в Силистрии... Но дела управления империей, кои он жадно, обеими руками, подгреб к себе, отнимали все больше и больше внимания, дум и времени.
Потемкин лично занялся заботами об армии, развязав тем руки Румянцеву. С государыней говорил о тяготении общественных интересов к вопросам провинциальной жизни. И то были правильные мысли. Варварской стране, отделенной пропастью столетий социального и культурного развития от Европы, преодолеть этот разрыв можно было лишь постепенно, меняя саму основу патриархального, патерналистского бытия. Григорий Александрович включился в подготовку губернской административной реформы. Это был нелегкий воз, и Екатерина с радостью переложила также и эти заботы на плечи «циклопа».
Созданное после долгих трудов «Учреждение о губерниях» 1775 года должно было внести целый ряд новых начал в провинциальное управление. Но недаром говорится, что благими намерениями вымощена дорога в ад. Все благие нововведения тормозились вековой инерцией, застревали, теряли по дороге свою суть и на местах вырождались в пустые хлопоты. Да они и не могли ничего изменить. Во-первых, учреждения 1775 года были направлены на укрепление главенства только одного сословия – дворянства, а во-вторых, даже эта система была придавлена сверху властью наместника, «хозяина губернии». По первоначальной мысли наместник должен был являться «оберегателем порядка, ходатаем на пользу общую и государеву, заступником утесненных, побудителем безгласных дел» – куда бы лучше. Но на деле неопределенность прав и обязанностей превращали его в самовластного царька, который своим произволом мог пресекать любую деятельность созданных учреждений. И в результате победило старое начало «личного усмотрения», которому всегда сопутствуют мздоимство, протекционизм и воровство – три вековечных «болезни» России. Сколько воды с тех пор утекло? Все, кажется, должно бы перемениться. Ан, глядь, те же хворобы у новых губернаторов. И те же рабы у подножия их тронов...
Самодержавное правление Екатерины II закончило эпоху дворцовых переворотов. А неудача панинского проекта ограничения самодержавия притушила дворянский интерес к политическим гарантиям. В обществе многие понимали необходимость социальных изменений, особенно остро после пугачевщины. Но без создания партии, без программы партийной борьбы и четкой цели это понимание было не более, чем пустыми мечтаниями и пустопорожними разговорами, до которых столь падка наша публика... В рабской стране воровства и телесных наказаний еще глубоким сном спало европейское понимание личного достоинства. А лишь тогда могли проклюнуться зерна, способные дать всходы будущей демократии. На суровой русской почве первые попытки, как мы знаем из истории, смогли лишь выродиться в уродливую и нежизнеспособную поросль восстания декабристов. Кстати, совсем не столь благородного и романтического, как о том написано в книжках, сочиненных в советское время. А теория французской революции, проштудированная помощником присяжного поверенного и оплодотворенная народной практикой кровавых бунтов, породила 1917 год...
В столицу из провинции приехали Энгельгардты. Четыре любимых племянницы Григория Александровича стали частыми гостями при Дворе. Младшая, Танюшка, была еще малявкой, Наденька, хотя с личика ее, как говорится, черти молоко пили, была резва и востра разумом. Катенька же о пятнадцати годков и Сашенька, которой минуло уж двадцать, были девы хоть куда. Дяденька не забывал родню. Наведывался, а то и к себе приглашивал, да в хоромах своих оставлял ночевать. Уж так-то хороши были племяшки, особливо Санечка! Государыня по его просьбе взяла ее в свой штат и поселила во дворце...
К Пасхе Екатерина заметно отяжелела. И хотя платья она давно носила широкие в роспуск, скрывать предстоящее материнство стало невозможно. В начале апреля отменили выезд в Царское. Отложены были собрания в Малом Эрмитаже. Императрица стала сентиментальна. Вспомнила вдруг о бесфамильном отроке Алексее, отданном на воспитание камердинеру Василию Шкурину. Спросила:
– Сколько же ему ныне, Василий Григорьевич?
– Да уж четырнадцатый годок пошел, матушка.
– Как время-то летит...
– Летит, матушка-государыня, ох как летит...
– Ну и каков же он?
– Хорош. Робок только. Нечувствителен ни к чему. Уж как я ни стараюсь... А так вместе с моими и французский знает и по-немецки...
Екатерина задумалась. Велела написать указ о пожаловании Алексею Григорьевичу Бобринскому графского достоинства Российской империи. Фамилию выбрала по названию села Бобрики, купленному для него еще при рождении. Затем велела секретарю позвать старика Ивана Ивановича Бецкого [60]и поручила тому взять попечительство над отроком, обретающимся в семействе Шкурина.