Эй, вы, евреи, мацу купили? Коган Зиновий
– Облом. Бабы липнут ко мне, а я…
– Клин выбивают клином. Официантка классная. Не хуже твоей подруги. Познакомить?
– Нельзя.
– Ну, нельзя, так нельзя, – Лева поднялся из-за стола, – а пиво нам можно?
Через минуту он уже нес кружки пенистого и светлого пива.
– На Дерибасовской открылася пивная, там собиралася компания блатная… Андрей, ты даже не представляешь, какие люди у нас на Горке через час соберутся. Губермана знаешь?
– А Визбор будет? – спросил Лом.
– Визбор в кино, а эти в жизни. Галича знаешь?
– О, я песни Галича наизусть знаю. Галич там будет? Ну вы даете! Поехали за автографом!
Они молоды и бесшабашны.
На синагогальной Горке толпились женщины вокруг долговязого – будто вилка в профиль – седого физика Майя. У него за пазухой спрятаны доклады. Но где их зачитать? Дверной проем синагоги заслонил собой красный и потный раввин Фишман. Не приведи господи, эти евреи ринутся в синагогу. Его переполняли выпитое и съеденное.
«Горка» в плотном оцеплении КГБ, будто ожидали приезда Никсона с Брежневым. Но приехали Лева с Андреем.
– А ты почему не с Гришей? – остановила Леву Наташа Розенштейн, – его утром арестовали.
– А я утром уже в аэропорту был. Рейс отложили – вот мы и рванули сюда.
– Какого черта?
– За автографами докладчиков.
– Докладчики сидят.
– Где Галич? – спросил Лом.
– Галич с Гришей на «Матросской тишине», – ответила Наташа.
– Лом-облом, – Лева развел руками.
На «Горку» въехала серебристая малолитражка. Вышли Андрей Сахаров и американский корреспондент.
– Едем ко мне, – сказала Наташа, – Андрей Дмитриевич, приглашаем Вас на симпозиум. Зачитаем там доклады.
Толпа повалила вниз к метро. Кроме Левы, Андрея и раввина Фишмана.
– Господи, – взмолился раввин Фишман, – чтоб они все сгорели! Разве я за них деньги от власти имею? Я имею одни цурес из-за этих придурков, которые слетаются как мухи на гавно. О, нет, как пчелы на мед. Все хотят зла. Подполковник, где он? Чертовы топтуны его ушли в толпу.
Старый Фишман – ветеран войны поражался храбрости жен арестованных отказников. Власть говорила им: не сметь! А они вышли на Горку, устроили перед синагогой митинг, – рассуждал Фишман, то и дело приподнимая шляпу и яростно царапая красную лысину.
В полдень по-пингвиньи, затылок в затылок, потянулись пассажиры на борт ТУ-154.
Самолет это остров в небе. Иногда спасительный.
В Сахалинрыбпроме Леву экипировали приборами для замеров течений. Рыбацкий костюм вручили на шхуне «Дозорный». Команда была в «дупель» пьяная.
Шхуна торчала в море как соринка в глазу – плохо было всем.
Тем временем в Москве развозили баланду по вытрезвителям: для участников симпозиума – картофельный отвар с хлебом и селедку с чаем.
Брежнев устроил прием в честь Никсона.
Под музыку Россини разносили ризотто по-милански с фаршированными сердцевинами артишоков пестиками шафрана. Только пестики, без тычинок. Никсон и Брежнев общались между тостами и блюдами.
На шхуне «Дозорный» мертвый час закончился лишь на рассвете.
За полчаса до того как посреди белой воды вдруг нарисовалась скала-остров.
«Верхнюю палубу» оккупировали кайры. На берегу в шахматном порядке сивучи, издали их легко спутать с белыми медведями. Выходили крошечные самки, обнюхивая самцов. О, этот медленный танец любви после столь долгого возвращения.
К острову устремились акулы – любители котиков. Подводная гряда в трехстах метрах от уреза воды защищала их. Акулы могли лишь кружить вокруг Тюленьего.
Это была западня для тюленей и для людей. И не на пятнадцать суток, как произошло с Левиными соратниками, а на полноценных девяносто дней.
Узкая тропа от барака, где жили люди, до столовой – деревянного вагончика. Десять шагов.
В свободе купались тюлени – молодняк. Весь урез черного берега занимали самцы, гаремы самочек, новорожденные детеныши. Молодняку ничего не оставалось, как куролесить между ними.
Они выпрыгивали из ледяного сала, пронзительно крича. Эти крики сливались с тысячеголосым гоготом кайры – симфония весны и любви.
В ночи лунного прилива молодые котики подплывали к самкам, пели пронзительно, кружили в брачных всплесках. Самки, едва выйдя на берег, рожали черных щенят и тут же приглашали секачей и молодняк к играм и продолжению рода, и это было для молодняка сильнее страха перед зверозагоном.
На северном мысу, его-то и хотел увеличить министр рыбного хозяйства Ишков, находилась деревянная ограда с воротами, за которыми были сооружены площадка забоя и разделочные столы для сушки шкур.
На рассвете котиков будили крики зверобоев. Палки, трещотки, выкрики внушали ужас, гнали в загон. Вожак, тяжело бросал жирное тело вперед, упирался ластами в черный песок и с превеликим трудом подтягивал тушу, делая это в бешеном темпе. Еще мгновение назад каждый из котиков был опасен, мог за себя постоять. Но в бегущей толпе терял рассудок и волю.
За вожаком бежал гарем, затаптывая друг друга, и, прежде всего, детенышей.
В загоне вожак мог умереть от инфаркта, но не от людей, для которых рваные шкуры секачей не представляли интерес. Охота велась за молодыми самцами. Их убивали ударами палок по носу. Пена крови заливала морду, а глаза их вываливались из орбит. Веселых холостяков и подростков убивал остров любви. Несостоявшиеся женихи поднимались-скользили по деревянному пандусу мокрому от крови, слез, и воя, чтобы в последнее мгновение сквозь боль узнать материнскую любовь самок. Самки ластами, телом, криком своим защищали молодых котиков.
Эти сцены потом являлись зверобоям во снах. Одни становились импотентами и кончали жизнь самоубийством, другие – сами зверели. Начальник острова Марат Мануйлов не менялся: трезв, вежлив и влюблен в единственную женщину на острове – Ксению, русскую красавицу двадцати лет. И была на острове негласная договоренность: Ксения – ничья. Восемнадцать мужчин спустя три недели одиночества готовы были убить того, кто нарушит табу.
Чернобельский каждое утро на шлюпке замерял глубины течения вокруг острова, рисовал изобаты, но как увеличить его – не знал. Ну разве что затопить одну-две баржи… Но где их взять? То-то и оно. И – потом – вокруг скалистое дно.
Однажды, перед рассветом, когда море еще не проснулось, раздались русские женские голоса.
Хор невест России.
Рабочие в чем спали выскочили из барака. А ничего не видно, молоко пролилось на глаза.
Когда туман рассеялся, островитяне увидели белоснежную шхуну под японским и советским флагами. Из переговоров по рации выяснилось: двое ученых и переводчик прибыли на десять дней, а с ними ящики с саке и курами. Случился нерабочий день. К вечеру все было выпито и съедено. И тут пришла телефонограмма с Сахалина: «Какие такие японцы?! Как они могли высадиться на острове без таможенного досмотра?! Отправить их в Южно-Сахалинск!»
Утром следующего дня японцы поплелись в шлюпку. Вдруг матрос наклонился и зачерпнул горсть песка в бушлат.
– А ну высыпь, – сказал зверобой.
– Это наш остров, – ответил по-японски матрос.
– На Сахалине такой же песок, – усмехнулся переводчик, – на мысе Терпения, у Маяка.
– Слышал?! – обернулся Чернобельский к Мануйлову, – Марат!
Ксения стояла рядом с начальником острова и, смеясь, что-то нашептывала ему.
– Придет «Дозорный», доставит Матросова и тебя на «Маяк», – сказал Мануйлов, – заметь, сам напросился. Ксения, дашь им на дорогу хлеб.
– Картошку могу отварить.
– Спасибо, Ксения.
– Этим не отделаешься, – Мануйлов весело подмигнул, – черный песок привези, а если черная галька, то гальку. Да, Ксения?
Легко смотреть в серые глаза Ксении: ни короткая прическа, ни овал лица, во всем сквозила мальчиковость, – ничто не отвлекало твой взгляд. Это спасало ее от серийных насильников сначала в детдоме, потом в интернате и позже в кулинарном ПТУ. Когда нет родных и близких, выжить становится самоцелью. Это как большой спорт. Праздник всех униженных и оскорбленных похоже всегда с ней. Она думала, что не будет бояться, но судьба распорядилась по-другому. Это, когда завербовалась поварихой на этот чертов остров «Тюлений», одна среди тридцати мужчин. Вдруг стала желанной для всех.
Остров любви – это каждый из нас, тварь живая – это остров любви: кайра в небе, котик в океане, человек в дороге. Но вот они собрались вместе – явился ад.
Мануйлов влюбился в Ксению. Спасенье: работал – с ног валился. Если он старался ее избегать, то девушка искала встреч с ним.
На острове любви можно погибнуть, если ты любишь. Здесь на один квадратный метр смертей и любви было больше всего на свете. На лежбище котиков – этой коммуналки – в два-три слоя копошащихся тел – во время спаривания давили новорожденных. А те, кто выживал – возвращался через год на остров и становился добычей людей. Каждое утро поднимались на помост бойни те, кто был опьянен любовью.
Между тем, у одного из японцев пропали часы. Вечером лежали на подоконнике, а утром, как волна слизала. Но волны не было.
– Украсть никто не мог, – убеждал Мануйлов.
Часы обнаружили в рюкзаке молодого рабочего. Но Мануйлов приказал всей бригаде искать часы, а сам зарыл их в песок под окном японцев. Каково же было его удивление, когда они и там пропали.
На мыс Терпения зверобой Матросов и Чернобельский высадились с «Дозорного», за ними пообещали прийти через день.
– За час доберетесь до маяка, – сказал на прощание старпом «Дозорного».
Больше часа шли по зыбкому пляжу, по рассыпанной черной гальке. Порывистый ветер то и дело валил их с ног. Шаг за шагом они поднимались вверх от уреза воды, пока опять не вышли к воде. Берег озера они приняли за берег моря и теперь кружили до ночи в снегопаде.
– Давай ляжем и уснем до утра, – Лева сел на заснеженную гальку.
– Поднимайся. Замерзнем, – Матросов схватил Леву за ворот бушлата.
– Я устал.
– Я тоже устал, но спать нельзя.
Под утро они вышли на военную базу.
Поднялся переполох. Караул принял их за диверсантов.
Секреты базы, ну, разве что разведение свиней и коз. Ничем другим на базе не занимались.
По радиостанции Чернобельский связался с Мануйловым.
– Японец прав, галька подходит, присылайте баржу и белую краску.
– А краску зачем? – удивился Мануйлов.
– Чтобы движение гальки под водой отследить с самолета.
На маяке жена смотрителя их угощала пельменями с мясом кайры – гадость из гадостей.
В июле на северном мысе острова Тюлений затопили баржу, отсыпали гальку. Несколько раз прилетал «кукурузник» и летчик докладывал о миграции «меченой» гальки. Через неделю она появилась у баржи, в ветреный солнечный день. В этот день японских ученых забрал их корабль. Опять пили сакэ, закусывали копчеными курами и расставались, как старые друзья.
В августе – разгар забоя «холостяков» – кончилась соль, а с ней и смысл промысла. Утренние набеги на лежбище прекратились, загон опустел, рабочие загорали и мечтали о доме. Долгими днями наблюдали за жизнью котиков, и может быть, впервые с удивлением обнаружили, как похожи семьи котиков на семьи людей. Так кончилось лето.
По ночам изморозь покрывала скалу и первые льдины стали окружать остров.
Мануйлов велел сворачивать промысел.
На рассвете «Дозорный» подошел с пограничным катером. Солдаты высадились зимовать, и это было страшнее мыса Терпения. Ледяное сало быстро заполонило остров и зверобоям нужно было торопиться.
В командире пограничников Чернобельский узнал рыжего лейтенанта, хотел было поздороваться, но тот и солдаты прошли в столовую.
Налетел снежный ураган, и зверобои с трудом грузились на «Дозорный», Матросов с Чернобельским забились в кают-компании. Все ждали Мануйлова и Ксению.
Шутки сменила злость, беспокойство и тревога.
Тем временем на острове разыгрывалась драма.
Пограничники заперли Ксению в подсобке кухни.
– Мы без нее не уйдем, – сказал Мануйлов, – под суд всех отдам.
– Я тебя, падла, пристрелю и зверью брошу на жратву, – бесноватый пограничник тыкал автоматом в Марата.
– Лейтенант, что ты молчишь?! – взвыл Марат.
– Мы бабу оставляем на зимовку, – оскалился другой солдат.
– Лейтенант, что ты молчишь!
– Если затянет льдами «Дозорный», – бледный как снег, выдавил из себя лейтенант, – вы будете зимовать с нами, а у меня для вас еды нет.
– Мы без Ксении не уйдем!
– Пристрелю падла! – закричал бесноватый, – ты ее поимел, теперь наша очередь!
Двух моряков на шлюпке отправили с «Дозорного» на остров.
Они вернулись перепуганные и ничего толком рассказать не могли.
– Слушай, – обратился старпом к Леве, – ты знаешь лейтенанта, поплыли со мной.
– Может, я ошибся.
Старпом усмехнулся, почувствовал: Лева боится.
– Значит так, – быстро и решительно сказал старпом, – ты мужик или нет?
– Я мужик.
Леве очень не хотелось встрять в передрягу. Ну, почему он такой везучий на приключения?!
– Тогда – за мной! – старпом поправил кобуру на поясе.
Только стрельбы не доставало. Лева жалостливо посмотрел на Матросова, но взгляд Володи был холоден.
Шлюпка возвращалась к острову по тихой воде.
Вот уже кого Мануйлов не ожидал так этого Чернобельского.
– А ты здесь зачем?
– Мы с лейтенантом в самолете…
Распахнулась дверь столовой, красномордый от выпитого пограничник направил автомат на островитян.
– Отваливайте или перестреляю!
– Я вас всех под суд отдам, – Мануйлов сжал пистолет.
– Отваливай, татарская морда, с этим очкастым жидом! – бесноватый пограничник лязгнул затвором автомата.
– Я брат лейтенанта вашего, – закричал Лева.
Бесноватый захлопнул дверь. И вовремя. Еще мгновение – и Мануйлов бы выстрелил.
Внезапно потемнело. Надвинулась туча и ослепительная молния вонзилась в море. Ухнуло снежным зарядом, да так густо расстреливало остров и море, что казалось, все закружилось в дьявольском танце.
– Закурить дайте, – попросил Мануйлов.
Лева достал пачку «Явы».
– Последнюю не беру.
Мануйлов обернулся к старпому, кричавшему по радиотелефону одно и то же: «Громче говори!»
– Что на катере? – спросил Мануйлов.
– Ледяное сало затягивает, ити их мать.
– Маневрируют пусть. Ждать, – приказал Мануйлов.
– Так сколько ждать-то?! – старпом расстегнул бушлат и стал нервно чесать волосатую грудь. – И катер погубим, и сами подохнем.
– Я сказал ждать. Ты-то, Лева, на хрена сюда приперся? Разве ты его брат?
– Вроде того, – пожал плечами Чернобельский.
– Так чего же ты его с самого начала не остановил?
– Когда?
– Да как только увидел!
– Он меня не узнал с такой бородой.
– Упустил!
– Да какая разница?
– Жопа! Разница большая. Остановил бы его тогда, а теперь они с Ксенией…
– Знакомый, брат – какая разница?
– Ну, раз нет разницы – иди к ним. Стучи в окно, брат.
– А, если они ему пулю в рыло? – старпом оторвался от телефона.
– С чего это он в брата стрелять будет? – Мануйлов подвел Леву к окну. – Стучи, кричи его имя.
– Андрей!
– Громче, твою мать! – Мануйлов свободной рукой прижал лицо Чернобельского к стеклу.
– Андрей!
За окном проплыло лицо лейтенанта. Лева замахал руками, ему показалось, что Лом узнал его.
Раздался выстрел. У Левы подкосились ноги, и Мануйлов отбросил его в сторону.
– Живой?
Чернобельский ни жив, ни мертв от страха.
– Это не в него, это там, – сообразил старпом.
Стреляли в столовой еще два или три раза. Наконец дверь распахнулась, пограничники вынесли истекающего кровью бесноватого. Лейтенант Андрей появился в дверном проеме, поддерживаемый Ксенией.
– Ну, кто тут мой брат? – спросил белый как луна Андрей.
– Так и есть, – старпом толкнул Леву навстречу лейтенанту.
– Брат? – Андрей смотрел на Чернобельского.
– Что? – у Левы пересохло во рту.
– А разве не так ты меня назвал? – удивился лейтенант.
Лева никак не мог вспомнить, когда это он назвал его братом, но молчать становилось опасно, и он сказал.
– Брат.
– А она сестра что ль нам? – Андрей повернул лицо к Ксении.
Синие глаза Ксении были в слезах.
– Но, если мы все на одном острове, – сказал Лева.
Опять сверкнула молния, и под грохот грома все вдруг рассмеялись. Они даже не расслышали его.
Спустя четверть часа люди оттолкнули лодку от берега «Острова любви» и быстро скрылись во тьме.
Любовь Господня
Декабрь Шнеерсона на Днепре. Снег ложился на мокрую землю. Надолго. Запотели окна автобуса. Увеличилось расстояние между его ладонями головой девятилетнего сына.
Декабрь снега воронье вранье. Однако.
Десять лет умерли, десять лет родились новых. Как Муня летал за колбасой в Москву. Борода поседела, шляпа выцвела, и Союз распался.
То-то и оно.
Долгий авиарейс мог прерваться в Токио, где вместо урн торчали компьютеры. Его двенадцатилетняя дочь вошла в Интернет и прочла на Lenta.ru.
«Австралия – концлагерь. Детей продают в рабство, а девушек – в бордель».
Шнеерсон сделал глаза.
– Мне, – сказала дочь, – двенадцать. Куда меня отправят?
– Но ты еще не девушка на работу.
Такие дела.
Седая борода и широкополая шляпа оттеняли взгляд Шнеерсона. Летим в концлагерь, а там пусть будет то, что будет. В самолете Аэрофлота дочь хваталась за рвотный пакет, будто ей все еще стыдно за Австралию.
Над Мельбурном самолет шмякнулся об полосу аэродрома. Благословен, кто съестное упрятал в желудки. Таможня и овчарки тут как тут. Толпились полуголые австралы, встречающие не Шнеерсона. Он сдвинул шляпу набекрень.
– Привет!
Курчавый и загорелый сын размахивал руками и бежал навстречу. Вот теперь они по-настоящему приземлились.
– Ты успеешь на зажигание ханукии! – сказал Андрей.
– Да? – удивился Шнеерсон, – а что это такое?
В «Тойоте» они пересекали безразмерную деревню, омытую океаном и рекламными огнями. Для концлагеря это очень красиво.
Мельбурн не шире буханки хлеба; остальное пригород и Балаклава. На Балаклаве живут евреи. Любой русский на Балаклаве – еврей, как и любой еврей в Австралии – русский.
На Балаклаве девочки танцуют, на Балаклаве водку с пивом пьют. А по краям «хрущевки». Открываешь: шаг вправо – на кухне, влево – на кровать. Вещи здесь раскладывают по плоскостям и постоянно борются с бардаком.
Вечерами слышно как шумят машины на трассе, проходящей неподалеку.
– Австралы живут в домах, – сказал Андрей, – в квартирах эмигранты; русские оккупировали коммуналки, подслушивают друг друга и сплетничают.
– Ты австрал?
– Да, – сказал Андрей, – я купил дом у болота. К нам залетают попугаи, иногда даже соседские сараи.
– Это такие сараи или ветер?
– Знаешь, здесь устроиться на работу – все равно, что второй раз жениться. От этого хочется удавиться.
Балаклава встретила ханукией – ободранной елкой. Набегало детство: магазинчики, бублики, шпроты; брюки-клеш, авоськи с колбасой. Обувь ноги жмет. Коровье бешенство – холидей для Балаклавы.
Напротив ресторана «Кошер – бекицер» белело выкрашенное здание синагоги. У калитки на табуретке иконой стоял фоторобот Любавического ребе, блестела медная кружка цдаки.
– Иди, папа. Мы тебя здесь подождем.
– А почему я? – Он сдвинул шляпу на затылок.
– Потому что они тебя ждут.
– Но они меня не знают.
– Поэтому и ждут.
– Да иди уже, – сказала Аня. – Я хочу спать.
Бедняжку укачало в самолете.
Шнеерсон вышел из машины, его встретил рекламный шит «Машиах нау ин вей!». Луна играла оркестровым барабаном; три звезды, взволнованные лица ветеранов.
