Плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет, своей назовет (сборник) Манро Элис
То, что билет Джоанна купила до Гдыни, мистер Маккаули выяснил без труда. Просто позвонил станционному клерку и спросил. Не пришлось даже напрягать память, описывая внешность Джоанны: старая или молодая, на вид тощая или довольно-таки упитанная и какого цвета у нее пальто – все это отпало за ненадобностью, стоило упомянуть мебель.
Когда клерк взял трубку, отвечая на его звонок, в зале ожидания слонялись люди, ждали вечерний поезд. Сперва клерк пытался говорить приглушенно, но, услышав об украденной мебели, взволновался (хотя на самом деле мистер Маккаули всего-то и сказал: «…а еще, насколько я понял, она взяла с собой что-то из мебели»). Стал бить себя в грудь и клясться: дескать, знай он, кто она и что задумала, да разве бы он позволил?.. ее ноги бы в поезде не было! Это заявление люди услышали и стали повторять как нечто достоверное; никто даже не задался вопросом, как это, интересно, он не пустил бы в поезд взрослую женщину, заплатившую за билет, не имея прямого доказательства того, что она воровка. В большинстве своем те, кто повторял его слова, полагали, что он вполне мог и не пустить, – столь велика была их вера во всемогущество станционных служащих и таких прямоспинных, облаченных в костюмы-тройки начальственных старцев, как мистер Маккаули.
Тушеная говядина с овощами была прекрасна (Джоанна всегда прекрасно готовила), но мистер Маккаули обнаружил, что не может проглотить ни кусочка. Презрев инструкцию о накрывании крышкой, он оставил открытую пароварку на плите и даже не погасил под ней конфорку, так что вода в нижней кастрюле скоро выкипела, и старик пришел в себя уже от запаха дымящегося металла.
Вот он, душок измены!
Он уговаривал себя быть благодарным за то, что, по крайней мере, Сабита под присмотром и ему не надо волноваться хотя бы об этом. Племянница (точнее, двоюродная сестра дочери) Роксана в своем письме ставила его в известность, что за Сабитой, судя по тому, как она себя вела, когда летом гостила у них на озере Симко, нужен глаз да глаз.
Откровенно говоря, боюсь, что ни Вы, ни та женщина, которую Вы наняли, не сможете удержать ситуацию под контролем, когда вокруг нее начнут толпами увиваться мальчишки.
Впрямую она, конечно, не спросила, хочет ли он, чтобы у него на руках оказалась вторая Марсела, но в виду имела именно это. А она, дескать, отдаст Сабиту в хорошую школу, где ее научат хотя бы приличным манерам.
Чтобы отвлечься, он включил телевизор, но это не помогло.
Больше всего его бесила ситуация с мебелью. С Кеном Будро.
Дело в том, что тремя днями раньше, в тот самый день, когда Джоанна покупала билет (дата выяснилась в разговоре с вокзальным клерком), мистеру Маккаули пришло письмо от Кена Будро, в котором тот спрашивал:
а) нельзя ли попросить немного денег в долг под залог принадлежащей ему (Кену Будро) и его умершей жене Марселе мебели, хранящейся у мистера Маккаули в сарае, или,
б) если нельзя, то, может быть, мистер Маккаули эту мебель продаст и вырученные деньги как можно быстрее вышлет в Саскачеван.
При этом шустрый малый никак не упоминал долги, которые не первый год за ним числятся: тесть не единожды ссужал его деньгами, и каждый раз под залог этой мебели, так что долгов на ней и так уже повисло больше, чем все те деньги, за которые ее можно продать при самом удачном раскладе. Мог ли Кен Будро обо всем этом забыть? Или он надеется (и это куда более вероятно), что забыл обо всем как раз тесть?
Теперь он, стало быть, хозяин гостиницы. Но настораживает то, что письмо от него пестрело обличительными выпадами по адресу парня, который, будучи прежним ее владельцем, не сообщил ему о множестве различных сложностей и загвоздок.
«Если удастся превозмочь один затык, – писал он, – тогда уж точно дело пойдет». А в чем затык-то? Понятно в чем: срочно нужны деньги, и ведь – гад какой! – не говорит на что. То ли прежнему владельцу задолжал, то ли банку, то ли частному какому-то держателю закладной, то ли ему еще зачем нужно… Все та же знакомая история: отчаянно льстивый тон и сразу же заносчивость, как будто это тесть виноват в его страданиях, в том стыде, который Кену пришлось пережить из-за Марселы.
Гоня от себя дурные предчувствия и памятуя о том, что все-таки Кен Будро как-никак его зять, ветеран войны, да и в браке прошел через множество испытаний, мистер Маккаули сел за стол и стал писать ему письмо, в котором сообщал, что понятия не имеет, как можно выручить за эту мебель приличные деньги, что он вообще себе не представляет, с какого конца за такую проблему берутся, поэтому прилагает чек и будет считать, что деньги дает просто в долг под честное слово. А зятя просит отнестись к этому ответственно, а заодно вспомнить, сколько тот аналогичным образом набрал долгов в прошлом: в совокупности они, наверное, уже давно превысили всякую мыслимую стоимость пресловутой мебели. Приложил список дат и сумм. И отметил, что, помимо пятидесяти долларов, уплаченных зятем года два назад с обещанием регулярно гасить оставшийся долг частями, больше он не получил ни шиша. Кен все же должен понимать, что из-за этих беспроцентных и невозвращенных ссуд доходы мистера Маккаули сократились, ведь в ином случае он эти деньги куда-нибудь бы вложил.
Еще он хотел добавить: «Я не такой дурак, как Вы, похоже, думаете», но решил этого не писать, ибо тем самым выявил бы свое раздражение, а может, и слабость.
И вот – здрасте пожалуйста. Не ожидая ответа, зять жжет мосты, да еще и Джоанну в свои козни впутывает (подход к женщинам он всегда находил с легкостью), завладевая таким образом и чеком, и мебелью. По словам станционного клерка, отправку мебели женщина оплатила сама. Тоже мне мебель: клен не клен – современная безвкусная дешевка, ее и покупали-то по сильно завышенной цене, а уж теперь за нее точно много не получишь, тем более если вычесть деньги, что сдерет за перевозку железная дорога. Будь они поумней, лучше взяли бы что-нибудь из дома – один из старых комодов или хотя бы кушетку из гостиной: сидеть на ней все равно сплошное мучение. Конечно! – что-нибудь из того, что произведено и куплено в прошлом веке. Это, правда, было бы кражей уже неприкрытой. Но и то, что сделали они, немногим лучше.
Спать он пошел, решительно настроившись подавать в суд.
Проснулся в пустом доме, один: с кухни ни кофе, ни завтраком не пахнет, зато вонь горелого металла все не выветривается. И осенний промозглый холод, который от пола до высоких потолков завладел обезлюдевшими комнатами. Еще вчера вечером было тепло, и позавчера, и раньше, газогрей покуда не зажигали, и когда мистер Маккаули в конце концов все же включил его, с потоком теплого воздуха пришла какая-то подвальная сырость, запахло плесенью, землей и тленом. Старик умылся и стал одеваться, делая все медленно, временами в забывчивости замирая, потом намазал себе арахисовым маслом кусок хлеба на завтрак. В его поколении немало было мужчин, которые с гордостью заявляли, что сами неспособны даже воду вскипятить; вот он как раз и был одним из них. Он выглянул в фасадное окно и увидел, что по ту сторону ипподрома деревья исчезли, их поглотил утренний туман, который, казалось, сгущается все больше, вместо того чтобы, как ему в этот час положено, рассеиваться; вот он наползает уже и на ипподром. Старику даже показалось, что в тумане неясными силуэтами маячат здания старой Выставки – непритязательные просторные коробки вроде огромных сараев. Много лет они простояли впустую – да всю войну! – и он забыл уже, что в конце концов с ними стало. То ли их снесли, то ли сами рухнули. Ипподром, который на их месте теперь, он ненавидел: жуткие толпы, орущие громкоговорители, пьянство (несмотря на запрет) и зверский ор по воскресеньям летом. Эти мысли всколыхнули в нем воспоминания о бедняжке Марселе: как она сидит на ступеньках веранды и одного за другим окликает повзрослевших бывших одноклассников, которые невдалеке паркуются и выходят из машин, спеша на скачки. Как веселилась она тогда, как радовалась, что снова в родном поселке, всех норовила обнять, взахлеб болтала, всем уши прожужжала трескотней о днях ушедшего детства и о том, как она по всем тут соскучилась. Дескать, единственное, что здесь не очень, так это то, что она скучает по Кену, своему мужу, которому пришлось остаться на западе из-за работы.
На веранду она тогда вылезла в шелковой пижаме – нечесаная, всклокоченная крашеная блондинка. Руки-ноги тощенькие, а лицо одутловатое и темное, с коричневым отливом, однако, похоже, не от загара, которым объясняла это она. Может, печень уже была сорвана.
Ее девочка тогда оставалась в доме, смотрела телевизор – воскресные мультики, определенно чересчур детские для ее возраста.
Что с его дочерью не так, он не понимал, да и уверенности не было – так, не так… Потом Марсела поехала в Лондон решать какие-то свои женские проблемы и в больнице умерла. Когда он позвонил ее мужу и сообщил ему, Кен Будро только спросил: «Что она принимала?»
А если бы тогда была жива мать Марселы, что-нибудь изменилось бы? В том-то и дело, что ее мать, даже когда была еще в силе, пребывала в таком же смятении, что и он сам. Сидела на кухне и плакала, а дочь-подросток в это время, запершись в комнате, лезла из окна на крышу веранды, чтобы потом по крыше съехать прямо в объятия целой оравы мальчишек, приехавших за ней на машине.
Дом был пропитан ощущением вопиющего обмана, вражды и измены. Они с женой были любящими родителями, в этом нет сомнений, но Марсела приперла их к стенке. Когда она сбежала из дома с каким-то летчиком, они надеялись, что наконец-то у нее будет все как у людей. Они ни в чем не ущемляли молодых, считая их союз в высшей степени нормальным и обещающим. Но все рухнуло. Джоанну Парри он тоже ни в чем не притеснял, был с нею щедр, а она ему вона как отплатила, – все видели?
Ладно, пошел в центр поселка, в гостинице сел завтракать.
– Надо же, вы сегодня прямо ни свет ни заря, – сказала официантка.
Она еще наливала ему кофе, а он уже пустился рассказывать про домработницу – как та от него сбежала, причем ни с того ни с сего, и не только не предупредила заранее, но и забрала с собой целую машину мебели, когда-то принадлежавшей его дочери, а теперь зятю, но на самом деле даже и не зятю, потому что эта мебель была куплена на деньги, подаренные им самим на свадьбу дочери. Поведал о том, как его дочь вышла замуж за летчика, симпатичного, внушавшего доверие парня, который, как выяснилось, готов обмануть, едва отвернешься.
– Извините, – сказала официантка. – Я бы с удовольствием с вами поболтала, но вон там люди, мне надо им завтрак нести. Извините.
Он поднялся по лестнице к себе в контору, где, расстеленные на письменном столе, его ожидали старые карты, которые он накануне изучал, пытаясь отыскать местоположение старейшего в округе кладбища, заброшенного, по его сведениям, в 1839 году. Включил свет и сел, но обнаружил, что сосредоточиться не может.
Получив от официантки щелчок по носу (или то, что он принял за таковой), он уже не способен был ни доедать свой завтрак, ни наслаждаться кофе. Решил прогуляться, чтобы прийти в себя и унять волнение. Но вместо того чтобы спокойно следовать обычной своей дорогой, он, к собственному удивлению, начал вдруг произносить речи. Только спроси его кто-нибудь, как он поживает, он тут же начинал самым для себя нехарактерным, даже постыдным образом вываливать на человека свои проблемы, и, точно как давешняя официантка, эти люди (у которых, конечно, тоже были дела, всякий там бизнес, то-се) принимались переминаться с ноги на ногу, кивать и под разными предлогами спешили исчезнуть. Погода же тем утром, похоже, совершенно не собиралась теплеть, как это водится в такие туманные утра; в легоньком пиджачке он скоро озяб и по дороге стал заходить в магазины греться.
Чем дольше встреченный приятель знал его, тем более бывал смущен и обескуражен. Ведь он всегда был самым что ни на есть приличным, сдержанным джентльменом, обычно мыслями был устремлен в иные времена и посредством вежливой обходительности исподволь как бы даже извинялся за свое высокое общественное положение (что было несколько смешно, потому что высота его положения вся была в его воспоминаниях и другим совершенно не очевидна). Уж кто-кто, а он-то был последним, от кого можно было ждать громкого оглашения обид или обращения за сочувствием: таких вещей он не делал, даже когда умерла его жена, и когда умерла дочь, тоже не делал; однако вот он – тычет тебе в нос письмо, призывая в свидетели тому, как бесстыже какой-тот парень вновь и вновь тянет с него деньги, и даже теперь, когда он над тем парнем в очередной раз сжалился, тот – представляете? – вступил в сговор с его домработницей, чтобы украсть мебель! Некоторым казалось, что он говорит о собственной мебели, и у них возникало впечатление, будто старика оставили в пустом доме, без кровати и стула. Советовали идти в полицию.
– Да ну, что проку? – возражал он. – Это ж такие люди. С них взять-то нечего.
Зашел в обувную мастерскую, поздоровался с Германом Шульцем.
– Помните ботинки, на которых вы мне поменяли подошву, – ну, те, которые я привез из Англии? Вы мне их делали четыре или пять лет назад.
Мастерская была как пещера, над каждым рабочим местом висело по лампочке под жестяным абажуром. Вентиляция в мастерской работала ужасно, но мужественные тамошние запахи – клея, кожи и гуталина, а также новых, только что вырезанных из фетра стелек и полусгнивших старых – не беспокоили мистера Маккаули. Здесь его сосед Герман Шульц, очкастый, болезненного вида искусник-мастеровой, вкалывал не разгибая спины и зимой и летом. Вооружившись дьявольского вида кривым ножом, он вырезал из кожи фигурные заготовки, потом забивал железные гвозди, подставляя с обратной стороны тяжелую оправку, и они у него сами собой загибались острием назад. Фетр и войлок он резал на специальном станочке, похожем на циркульную пилу в миниатюре. На другой конец вала надевал то мягкий полировальный круг, который тихо шуршал, то другой, обернутый бумажной шкуркой, – этот шумел погромче, временами до взвизга, – а наждак, так тот и вовсе стонал и жужжал на высокой ноте, как механическое насекомое; и все это пронизывал и подчеркивал ритмический индустриальный стук швейной машины, способной запросто пробивать толстую кожу. Все звуки и запахи, как и действия, с которыми они были связаны, за много лет мистеру Маккаули примелькались, но прежде никогда не останавливали на себе его внимание. Вот Герман с ботинком в руке выпрямился, смахнул сор со своего почерневшего кожаного фартука, улыбнулся, кивнул, и перед мистером Маккаули вдруг предстала вся жизнь соседа, безвылазно прошедшая в этой норе. Захотелось как-то выразить ему сочувствие, или восхищение, или что-то большее, что не вполне еще обрело форму в сознании.
– Как не помнить, – сказал Герман. – Такие ботинки хорошие были!
– Чудные ботинки. Представляете, я купил их во время свадебного путешествия. В Англии. Правда, забыл уже, где именно, но только не в Лондоне.
– Да я помню, вы рассказывали.
– Вы на славу тогда их починили. До сих пор живы-здоровы. Прямо новую жизнь им дали. Хорошо работаете.
– Что ж, спасибо. – Герман бросил быстрый взгляд на ботинок, который держал в руке.
Мистер Маккаули понял, что мастеру хочется вновь вернуться к работе, но отпустить собеседника так сразу просто не мог.
– А со мной тут такое произошло! Просто шок. Кое на что аж глаза открылись.
– Да ну?
Старик вытащил письмо и принялся вслух зачитывать из него фрагменты, перемежая их саркастическими смешками.
– Бронхит у него! Пишет, что слег с бронхитом. Не знает уж, на какой кривой козе подъехать. Пишет: «…незнаю, к кому обратиться». Ну, уж он-то всегда знает, к кому обратиться. А как переберет уже всех и вся, прямиком ко мне. «Всего несколько сотен, мне бы только на ноги подняться». Вишь, просит меня, умоляет, а сам уже втянул в заговор мою домработницу. Про это я еще не говорил? Украла у меня машину мебели и уехала с ней на запад. Они, оказывается, спелись: этакие шерочка с машерочкой. И это человек, которого я выручал, причем столько раз! И ведь ни разу он мне не вернул ни шиша. Хотя нет, нет, надо быть честным: один раз пятьдесят долларов. Всего пятьдесят из многих сотен. Да тысяч! В войну он, понимаешь ли, служил в ВВС. Таких шибздиков и впрямь чаще всего в ВВС берут. И вот ходят потом, выпятив грудь, героев из себя корчат. Мне, может, не следовало бы так говорить, но я думаю, что война кое-кого из этих ребят как раз испортила, они после нее не могут приспособиться к нормальной жизни. Но этим же нельзя прикрываться. Или можно? Я же не могу ему все прощать бесконечно только из-за войны.
– Конечно не можете.
– Я раскусил его с первого взгляда, сразу понял, что ему нельзя доверять. Это что-то невероятное. Вижу его насквозь, а все равно позволяю себя облапошивать. Есть, есть такие люди. Их потому и жалко, что они жалкие людишки, мошенники несчастные. Это же я его устроил на работу в страховую компанию – оставались у меня тогда кое-какие связи. И конечно, он там все дело загробил. Остолоп. Такие люди, наверное, всем на пути попадаются – остолопы от рождения.
– Это да, тут вы правы.
Жены сапожника, миссис Шульц, в тот день в мастерской не было. Обычно она стояла за прилавком, принимала обувь, уносила мужу, показывала, потом возвращалась назад и передавала клиенту сказанное мастером. Потом выписывала квитанцию, а плату принимала при выдаче заказчику починенной обуви. Тут мистеру Маккаули вспомнилось, что летом ей делали какую-то операцию.
– Что-то вашей жены сегодня нет. Она здорова?
– Решила сегодня чуток передохнуть. Вместо нее сейчас дочка. – Герман Шульц кивнул в направлении полок справа от прилавка, где на всеобщее обозрение были выставлены готовые башмаки.
Повернув голову, мистер Маккаули увидел Эдит, дочку мастера, которую почему-то не заметил, когда входил. По-детски тоненькая девчушка с прямыми черными волосами, стоя к нему спиной, перекладывала обувь. Точно таким же образом и у него в доме, куда она приходила в качестве подружки Сабиты, она умудрялась то вдруг являться, то совершенно исчезать из виду. Ни разу ему не удалось вглядеться в ее лицо.
– Ну что, собираешься и дальше помогать отцу? – спросил ее мистер Маккаули. – А как же школа? Побоку?
– Сегодня суббота, – с чуть заметной улыбкой проговорила Эдит, приобернувшись.
– А, и правда. Что ж, помочь отцу в любом случае дело хорошее. О родителях надо заботиться. Они хорошие люди, им приходится много трудиться. – Затем, чуть изменив тон, словно он извиняется за нравоучительное занудство, мистер Маккаули сказал: – Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои…
Тут Эдит что-то пробормотала себе под нос, так, чтобы он не услышал.
«…дни твои в мастерской по ремонту обуви» – вот что она сказала.
– Я отнимаю у вас время, – опечалился мистер Маккаули. – Вот тоже пристал-то! Вам ведь работать надо.
– И что ты все встреваешь с этим своим сарказмом? – попенял отец дочери, когда старик вышел. – Тебе больше всех надо?
За ужином он рассказал про мистера Маккаули матери Эдит.
– Старик прямо будто не в себе, – сказал он. – Что на него нашло?
– Может, какой-нибудь микроинсульт? – отозвалась та.
С тех пор как ей сделали операцию (удалили камни из желчного пузыря), упоминать о чужих болезнях она стала со знанием дела, спокойно и не без удовольствия.
Теперь, когда Сабита уехала, исчезла на пространствах жизни совсем иной, нежели та, что, может быть, навсегда уготована ей, Эдит вновь стала прежней, той Эдит, которой она была до того, как в поселке появилась Сабита. Не по возрасту взрослой, прилежной и разборчивой. Прошло всего три недели, как началась ее учеба в старших классах, но она уже знала, что у нее будут очень хорошие успехи по всем новым предметам – и по латыни, и по алгебре, и по литературе. Ей верилось, что ее способности рано или поздно распознают и одобрят и для нее откроется светлое, прекрасное будущее. А прошлый год, год глупых выходок и шалостей с Сабитой, куда-то сразу сгинул и исчез.
Но едва она вспоминала о том, что Джоанна уехала на запад, по спине у нее пробегали мурашки, прошлое словно догоняло ее, обдавая тревогой. Она пыталась прикрыть его какой-нибудь крышкой, спрятать от самой себя, но крышка соскакивала.
Помыв посуду, она сразу пошла в свою комнату с книгой, которую задали читать по литературе. «Дэвид Копперфильд» Чарльза Диккенса.
В детстве ее никогда не ругали и не наказывали, разве что мягко пожурят (она была поздним ребенком, а с поздними детьми, говорят, всегда так), но с Дэвидом во всех его злоключениях она чувствовала внутреннее единение. Чувствовала, что она такая же, как он, ведь и она, неровен час, может вдруг стать сиротой, потому что ей, видимо, придется бежать, где-нибудь прятаться, невесть как добывать себе пропитание, потому что рано или поздно правда выйдет наружу и прошлое навсегда перекроет ей всякий путь в будущее.
Все началось с того, что Сабита по пути в школу вдруг говорит:
– Нам надо зайти на почту. Я должна отослать письмо папе.
Каждый день они ходили в школу и из школы вместе. Иногда шли с закрытыми глазами, а то, бывало, задом наперед. Бывало, кого-нибудь встретив, принимались тихо переговариваться на тарабарском наречии, чтобы человек от удивления разинул рот. Самые плодотворные идеи исходили обычно от Эдит. Единственной идеей, которую предложила Сабита, было написать имя-фамилию какого-нибудь мальчика и рядом то же самое свое, а потом вычеркнуть буквы, встретившиеся дважды, и пересчитать оставшиеся. Дальше просто – по одному загибаешь пальцы по числу оставшихся букв, приговаривая: Плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет, своей назовет, потом опять сначала, и чем процесс завершится, то, стало быть, и выйдет у тебя с тем мальчиком.
– Ого, толстое! – пощупав письмо, сказала Эдит. Она все замечала, все помнила, быстро выучивала наизусть целые страницы учебников, чем приводила других детей в священный трепет. – Тебе так много надо было рассказать папе? – удивленно спросила она, потому что ей с трудом в это верилось, вернее, ей не верилось в то, что Сабита может добровольно исписать так много бумаги.
– Да я написала-то всего страничку, – сказала Сабита, тоже щупая письмо.
– А-ха, – сказала Эдит. – А-ха-ха-а!
– Что значит «а-ха-ха»?
– Да то, что наверняка она туда еще что-нибудь сунула. Ну, эта ваша – как ее? – Джоанна.
Результатом обсуждения стало то, что прямо на почту они письмо не понесли, припрятали, чтобы после школы вскрыть дома у Эдит, подержав над паром. Дом Шульцев для таких делишек подходил как нельзя лучше, потому что мама у Эдит весь день работала в сапожной мастерской.
Уважаемый мистер Кен Будро!
Просто я подумала надо бы написать поблагодарить Вас за все хорошее что Вы говорите в Вашем письме своей дочери. Пожалуйста не жалейте что я уехала. Вы говорите я единственный человек кому Вы можете верить. Вот с этим я полностью согласна, как это есть чистая правда. Я благодарна Вам за то, что вы так говорите, потому что многие к таким как я людям не из какой-нибудь хорошей семьи относятся как будто это чужаки или невесть кто. И я поэтому решила лучше расскажу-ка я Вам кое-что о себе. Я родилась в Глазго, но моей матери надо было выйти замуж и пришлось от меня отказаться. И в возрасте пяти лет я попала в Приют. Я все ждала, что она за мной вернется, но она не вернулась, а я там привыкла и слишком уж Плохо там не было. Когда мне было одиннадцать, меня отправили в Канаду по Программе, я стала жить у Диксонов, работая у них на Овощных Полях. По Программе полагалось ходить в Школу, но мне как-то все не удавалось. В зимнее время я работала в доме, помогала его жене, но обстоятельства сложились так, что мне пришлось уносить ноги, но я была уже большая и сильная даже в том возрасте и меня взяли в Дом Престарелых ухаживать за стариками. А что работа как работа, но ради заработка я перешла работать на Фабрику где вяжут Метлы. У ее владельца мистера Уиллетса была старая мать, она приходила посмотреть как у нас дела на фабрике и мы с ней как-то так друг другу глянулись. В цеху там был такой воздух что я не могла задыхалась и она сказала брось ты это иди работать ко мне ну я и пошла. Я прожила с ней 12 лет на озере Морнинг-Дав это на севере. Мы были там только двое и я сама как хотела вела хозяйство в доме и на усадьбе, даже управляла моторной лодкой и водила машину. Я научилась бегло читать потому что ее зрение сдавало и ей нравилось когда я читаю ей вслух. В возрасте 96 лет она померла. Вы можете сказать ну и жизнь для юной девушки, но мне нравилось. Последние полтора года мы каждый раз вместе ели и я спала у ней в комнате. Но когда она померла ее дети дали мне неделю на сборы чтоб я выметалась. Она оставила мне немножко кое-каких денег, а им это видать не понравилось. Она хотела, чтобы я пустила их на Образование, да куда ж я пойду там за партами дети. Ну и как я увидела объявление мистера Маккаули в «Глоб энд мейл» сразу пришла спросить. Чтобы забыться и не так горевать по миссис Уиллетс мне нужна была работа. Ну я уже довольно утомила Вас долгим рассказом о моей Истории, так что к Вашей наверно радости я добралась до жизни Нынешней. Спасибо еще раз за доброе мнение обо мне и что взяли меня на Ярмарку. Насчет всяких прогулок и поездок я не очень и разносолы тамошние мне без разницы, но я была очень рада что Вы меня туда взяли вместе со всеми.
Ваш друг, Джоанна Парри.
Эдит прочитала написанное Джоанной вслух. Читала заунывным голосом, с жалостным выражением лица.
– «Я родилась в Глазго, но моей матери пришлось от меня отказаться, едва она первый раз на меня взглянула…»
– Хватит! – замахала руками Сабита. – От хохота я сейчас побегу блевать.
– А как это, интересно, она всунула свое письмо в твое, а ты ни фига даже и не въехала?
– А она у меня их забирает, сама вкладывает в конверт и сама надписывает адрес, потому что у меня, дескать, плохой почерк.
Чтобы снова заклеить конверт, пришлось Эдит прилепить на клапан кусок скотча, потому что весь клей куда-то смылся.
– Ты поняла? – приглаживая скотч, проговорила она. – Ваша кикимора в него втрескалась.
– В-вя-а! Ща стошнит, – сказала Сабита, держась за то место, где предположительно располагается желудок. – Да ну, не может быть. Джоанна… Она ж старуха!
– А что он о ней говорил-то?
– Да ерунда! Что я, типа, должна уважать ее, потому что, если она уйдет, будет хуже: это, мол, нам повезло еще, ведь у него-то меня некуда вроде как даже поселить, да и деду с воспитанием девчонки самому не справиться. Всякую такую муть. Сказал, что она истинная леди. Он, дескать, в этом понимает.
– Ну, вот она теперь в него и втр-р-рескалась!
На ночь письмо оставили у Эдит, а то вдруг Джоанна заметит, что оно не отправлено, да еще и заклеено скотчем. На почту его отнесли следующим утром.
– А теперь посмотрим, что он ей ответит. Ты там это… держи ухо востро! – велела Эдит.
Ответ не приходил довольно долго. А когда пришел, девочек ждало разочарование. Они опять распарили его над чайником дома у Эдит, но для Джоанны там ничего не было.
Дорогая Сабиточка!
Рождество в этом году застало меня немножко на мели, так что ты меня извини, но я сумел выкроить для тебя всего лишь двухдолларовую бумажку. Но я надеюсь, что со здоровьем у тебя все в порядке, в общем, желаю тебе веселого Рождества и смотри там, учись прилежно. Сам-то я себя чувствую сейчас не очень, у меня бронхит, который теперь пристает ко мне, похоже, каждую зиму, но нынче это первый раз, когда он свалил меня в постель еще до Рождества. Как ты, наверное, заметила, прочитав адрес, я переехал, живу на новом месте. Та квартира была в очень шумном и людном месте, и ко мне то и дело кто-нибудь заскакивал, чтобы что-нибудь отпраздновать. А здесь я на пансионе, и меня это очень устраивает, так как я никогда не умел толком готовить и терпеть не могу покупать продукты.
Поздравляю с Рождеством, люблю,
твой папа.
– Бедная Джоанна, – сказала Эдит. – Это разобьет ей сердце.
А Сабита в ответ:
– Да кому до нее есть дело?
– Нам! – сказала Эдит.
– Че-его-о?
– Давай ей ответим.
Ответ пришлось печатать на машинке, потому что иначе Джоанна заметила бы, что почерк не тот, что у отца Сабиты. Печатание оказалось делом несложным. Машинка имелась у Эдит дома, стояла на ломберном столике в гостиной. Когда-то до замужества ее мать работала в офисе, да и теперь иногда немножко подрабатывала перепечатыванием писем, – иногда людям хочется, чтобы их письма выглядели официально. Мать обучила Эдит азам машинописи в надежде, что Эдит тоже когда-нибудь устроится на работу в офис.
– Дорогая Джоанна, – навскидку начала Сабита. – Я дико извиняюсь, что не могу в тебя влюбиться, потому что у тебя вся рожа в этих отвратных точечках.
– Слушай, давай серьезно, – нахмурилась Эдит. – В общем, заткнись и не вякай.
Эдит принялась печатать: «Я был так рад получить от вас весточку…»
Тыча в клавиши пальцем, она проговаривала слова своего произведения вслух, иногда прерываясь, чтобы обдумать следующую фразу; при этом чем дальше, тем ее голос звучал все более ласково и томно. Сабита разлеглась на кушетке, хихикала. В какой-то момент встала, включила телевизор, но Эдит аж зашипела:
– Пж-ж-жа-алста! Как мне под это чертово болботанье с-средоточиться на чуйствах?!
Когда Эдит с Сабитой не слышал никто из взрослых, они запросто употребляли слова «черт», «говно», «с-цука» и тому подобное. А уж Иисуса Христа поминали и вовсе через слово.
Дорогая Джоанна!
Я был так рад получить от вас весточку вложенную в письмо Сабиты и узнать какая была ваша жизнь. Должно быть грустная и одинокая хотя с миссис Уиллетс это вам здорово повезло. Но вы остались позитивны и терпеливы настолько что я вами где-то даже восхищаюсь. У самого у меня жизнь была полосатая и где-нибудь осесть типа не получилось. Даже не знаю, почему меня туда-сюда носит, да еще это несчастное одиночество, наверно судьба у меня такая. Вокруг много людей, я с ними встречаюсь, разговариваю, но иногда спрошу себя: А кто мой настоящий друг? И тут приходит ваше письмо, а в конце там вы пишете: Ваш друг. Я теперь думаю: А вдруг и правда? Каким думаю радостным Рождественским подарком будет, если Джоанна скажет мне, что она мой друг. Может для вас это просто вежливое окончание письма ведь вы меня недостаточно близко знаете. Но все равно желаю веселого Рождества.
Ваш друг, Кен Будро.
Письмо принесли домой Джоанне. Но сначала они то письмо, что предназначалось Сабите, тоже перепечатали на машинке, потому что как это – одно напечатанное, а другое от руки? Пар на сей раз использовали осторожно и конверт открыли аккуратненько, чтобы не оставлять улики в виде скотча.
– А почему бы вообще в новый конверт не вложить? Адрес бы тоже напечатали. Если уж оба письма машинописные, почему конверт-то от руки? – зауважав себя за мощный ум, сказала Сабита.
– Потому что на новом конверте не будет штемпеля! Дура ты, дура.
– А если она ему ответит?
– Ну так прочтем.
– Ага, а если она ответ пошлет прямо ему?
Признавать, что она чего-то не предусмотрела, Эдит не хотелось.
– Не пошлет. Она действует скрытно. А ты вот что: напиши-ка ему ответ прямо сразу, чтобы у нее был соблазн послать вместе с твоим ответом и свой.
– Уй, письма всякие дурацкие писать – ненавижу.
– Да ладно. Напишешь, не помрешь. Тебе разве не охота посмотреть, как она на это поведется?
Дорогой Друг!
Ты спрашиваешь меня, не маловато ли я тебя знаю, чтобы быть твоим другом и я отвечаю что по-моему нет. У меня в жизни был только один друг миссис Уиллетс, которую я любила и она была так добра ко мне, но померла. Она была меня много старше, а с друзьями которые старше в том-то и дело, что помирают и покидают нас. Она была такая старая, что иногда называла меня чьим-то именем не знаю чьим. Но я не возражала.
Скажу тебе странную вещь. Помнишь ту фотографию, на которую по твоей просьбе щелкнул нас тот фотограф на Ярмарке? Где ты, Сабита, ее подружка и я, так я ее увеличила, вставила в рамочку и повесила в гостиной. Она не очень хорошая карточка, да и содрал он с тебя за нее втридорога, но лучше чем ничего. А позавчера я вытирала там пыль и воображала будто слышу, как ты мне говоришь Привет. Привет, сказал ты и я глянула на твое лицо, ну хоть оно и не так уж ясно на карточке получилось, а сама думаю Ого, чего-то я с ума уже схожу. А может это знак, скоро письмо придет. Но это я шучу: не верю я во всякие такие знаки. Но вчера пришло письмо. В общем знай, что вовсе это не слишком просить меня, чтобы я была твоим другом. Так-то я всегда найду чем заняться, но настоящий Друг это совсем другое дело.
Твой Друг, Джоанна Парри.
Н-да, такое, конечно, обратно в конверт вкладывать нельзя. А то Сабитин папа заподозрит неладное, тем более Джоанна ссылается на письмо, которого он не писал. Пришлось все излияния Джоанны порвать на мелкие кусочки и тут же, в доме Эдит, спустить в уборную.
А то письмо, в котором говорилось про гостиницу, пришло уже потом, месяцы и месяцы спустя. Летом. И перехватила его Сабита по чистой случайности, ее три недели и дома-то не было, отдыхала на озере Симко в коттедже, принадлежащем тете Роксане и дяде Кларку.
Первое, что Сабита сказала, появившись дома у Эдит, это:
– Уписаться. Как тут у вас воняет!
«Уписаться» – это было новое словечко, которое она подцепила от двоюродных сестер.
Эдит понюхала воздух:
– А я что-то не чувствую.
– Пахнет, как у твоего папы в мастерской, только там еще хуже. Родаки, видать, вонь оттуда на одежде приносят.
Эдит занялась отпариванием и открыванием. По дороге с почты Сабита купила в булочной два шоколадных эклера. Рухнула на кушетку и принялась за свой.
– Всего одно письмо. Тебе, – сказала Эдит. – Бедная старушка Джоанна! Ну конечно: ее-то письмо он ведь так и не получил.
– Давай читай, – со вздохом сказала Сабита. – А то у меня от этой пакости все пальцы слиплись.
Эдит стала торопливо и деловито читать, почти не делая пауз между фразами.
Сабиточка!
Значит так: фортуна повернулась ко мне другим боком, как ты можешь заметить по тому, что я уже не в Брандоне, а в небольшом поселке под названием Гдыня. И я уже не работаю на прежних хозяев. Из-за проблем с бронхами нынешней зимой мне приходилось ужасно туго, а они (то есть мое начальство) считали, что я должен всюду мотаться, несмотря на опасность свалиться с воспалением легких. В итоге все это кончилось изрядной ссорой, и обе стороны решили друг с другом распрощаться. Но удача странная штука, и как раз в этот момент я стал владельцем Гостиницы. Объяснять тебе сейчас, как, что и почему, слишком сложно, но если твой дедушка пожелает узнать об этом, скажи ему, что один человек, который был мне должен деньги, а расплатиться так и не смог, отдал мне в уплату долга гостиницу. И вместо комнатушки в пансионе у меня теперь двенадцатикомнатный домина, так что у меня, еще вчера не владевшего даже кроватью, на которой спал, теперь их сразу несколько. Какое восхитительное чувство – просыпаться утром с сознанием, что ты сам себе хозяин! Тут надо кое-что подремонтировать, даже много чего, и я этим займусь, как только исправится погода. Придется нанять кого-нибудь в помощь, а потом надо будет найти хорошего повара, чтобы открыть ресторанчик с баром. Дела пойдут будь здоров как, потому что в этом поселке ничего подобного нет в помине. Надеюсь, ты здорова, прилежно учишься и вырабатываешь полезные привычки.
Люблю,
Твой папа.
Сабита вдруг приподнялась и говорит:
– А у тебя кофе есть?
– Растворимый. Чего это вдруг?
Сабита объяснила, что на озере все пили айс-кофе, по нему там все просто с ума сходили. И она тоже полюбила его просто безумно. Она встала и пошла шуровать на кухню – кипятить воду и мешать кофе с молоком и кубиками льда.
– Вообще-то, я хочу знаешь чего? Ванильного мороженого, – сказала она. – Такая вкуснятина – гос-спади-исусе! А ты эклер свой будешь?
Гос-спади-исусе.
– Буду, конечно. Причем весь, – мстительно отозвалась Эдит.
Это надо же, как Сабита изменилась! – и ведь всего за три недели, пока Эдит работала в мастерской, а ее мать поправлялась дома после операции. Кожу Сабиты покрыл аппетитный золотисто-коричневатый загар, а волосы стали короче и вились кудряшками. Двоюродные сестры подстригли ее и сделали ей перманент. Этакая фифа в спортивном костюмчике: шорты скроены так, что кажутся юбкой, а кофточка спереди на пуговках и с оборками на плечах, и все одинакового голубенького цвета, который ей очень идет. Стала крепенькая, округлилась; наклонившись, чтобы взять с полу стакан этого ее айс-кофе, продемонстрировала плавную, но явственную ложбинку.
Груди. Должно быть, они у нее начали расти еще до того, как она уехала, но Эдит этого как-то не замечала. А может, они появляются внезапно – просыпаешься однажды утром, а они тут и есть. Или как?
Но как бы они у нее ни появились, пожалуй, это дает ей преимущество. Но ведь незаслуженное же! Так не честно!
Желание порассказать о своих кузинах и дачной жизни Сабиту так и распирало. Только с ней начнешь о чем-то говорить, она вдруг: «Слушай, я тебе сейчас такое расскажу, это уписаться…» – и начинает трындеть о том, что сказала тетя Роксана дяде Кларку, когда они ссорились, как Мэри-Джо всех повезла на машине Стэна (кто такой Стэн?) в открытую киношку – причем еще и верх опустила, а сама без прав, – а в чем смысл этой истории, от чего тут можно было, как она обещала, уписаться, оставалось совершенно неясным.
Однако со временем кое-что выяснилось. Правда, нечто иное. А именно истинная сущность ее летних приключений. Старшие девочки (в их число входила и Сабита) ночевали в эллинге, на втором этаже. Иногда принимались возиться, щекотать друг дружку; обычно нападали всем скопом на одну и щекотали ее, пока она не начинала вопить и просить пощады; не отпускали, пока не согласится приспустить пижамные штаны и показать, есть ли у нее там волосы. Рассказывали истории о девчонках из интерната, как они балуются ручками от расчесок и зубных щеток. В-вя-а! Однажды две ее кузины показали представление: одна легла на другую и стала изображать из себя парня – они сплетались ногами, стонали, пыхтели и все в таком духе.
Потом на несколько дней приехала сестра дяди Кларка с мужем (у них был медовый месяц), и девчонки подсмотрели, как он рукой лазил жене под купальник.
– У них всамделишная любовь, они там этим делом занимались сутками напролет, – сказала Сабита. Схватила подушку, прижала к груди. – Когда у людей такая любовь, они иначе просто не могут.
Одна из то ли двоюродных, то ли троюродных ее сестер уже делала это с мальчиком. Неподалеку от коттеджа, чуть дальше по шоссе, курортная гостиница, и этот мальчик предыдущим летом там работал, помогал ухаживать за садом. Он повез ее кататься на лодке и пригрозил столкнуть в воду, если она ему не даст. Так что она была не виновата.
– А плавать она что, не умела? – спросила Эдит.
Сабита сунула подушку между ног.
– М-мм! – замычала она. – Ка-айф!
Про сладостные муки, которые будто бы охватили Сабиту, Эдит все знала без нее, неприятно поразило ее только то, что кто-то умудряется это делать прилюдно. Сама она их боялась. Пару лет назад она легла спать и, сама не понимая, что делает, зажала одеяло между бедрами, но это увидела мать и рассказала ей, что знает девочку, которая примерно такие же вещи делала часто, и, чтобы от этого вылечить, ее пришлось резать, делать ей хирургическую операцию.
– Чего только с ней не делали, даже холодной водой поливали, все напрасно, – сказала мать. – Ну и вот. Пришлось резать.
А иначе в ее внутренних органах случился бы застой крови и она бы умерла.
– Стой! – вырвалось у Эдит, но Сабита, испустив последний, вызывающе громкий стон, сказала:
– Да ничего не будет. Мы там все это делали. У тебя второй-то подушки нет, что ли?
Эдит встала, пошла на кухню и налила в свой пустой стакан из-под айс-кофе холодной воды. Когда вернулась, Сабита, от хохота сразу ослабев, завалилась на бок, бросила подушку на пол.
– Ты что, подумала, я и впрямь? – сказала она. – И не въехала, что тебя разыграли?
– Мне просто пить захотелось, – сказала Эдит.
– Ты же только что целый стакан айс-кофе выдула.
– Мне захотелось воды.
– Да ну, не умеешь ты веселиться, – сказала Сабита. – А что же ты не пьешь, если тебе ее так хотелось?
Посидели, помолчали, стало совсем скучно, и тут Сабита примирительно, хотя и с ноткой разочарования, говорит:
– А давай опять напишем письмо Джоанне! Чтобы там всякие уси-пуси, любовь-морковь…
Эдит вся эта канитель с письмами уже порядком надоела, но сделанный Сабитой шаг к примирению ее обрадовал. В ней ожила надежда вернуть себе власть над Сабитой, несмотря на опыт, обретенный на озере Симко, и несмотря на груди. Со вздохом, якобы нехотя, она встала и сняла крышку с пишущей машинки.
– Дражайшая моя Джоанна… – начала Сабита.
– Нет. Это больно уж тошнотно.
– А ей, может, и нет.
– Еще чего! Ей тоже, – сказала Эдит.
Одновременно она мучительно раздумывала над тем, надо ли предупредить Сабиту об опасности застоя крови во внутренних органах. Решила, что нет, не стоит. Во-первых, эта информация является предостережением и исходит от матери, а значит, поди знай, достоверна или нет. Но это все же больше похоже на правду, чем, например, утверждение, будто, если ходить дома в галошах, загробишь зрение; в то же время окончательной ясности нет; когда-нибудь потом, может, появится.
А во-вторых… Во-вторых, Сабита только посмеется. Она над всеми предостережениями смеется, – будет смеяться, даже если ей сказать, что от шоколадных эклеров она может сделаться толстой.
– Получив от тебя прошлый раз письмо, я был так счастлив…
– Получив от тебя прошлый раз письмо, я от счастья прям офонарел!.. – сказала Сабита.
– …я был так счастлив, что у меня есть настоящий друг, то есть подруга, в смысле ты.
– Всю ночь я не мог уснуть, так мне хотелось стиснуть тебя в объятиях!.. – Сабита обхватила сама себя руками и закачалась взад и вперед.
– Нет. Несмотря на кипящую вокруг общественную жизнь, я часто чувствую себя очень одиноким, поэтому, ложась в постель, я инстинктивно тянусь руками…
– Что это значит – «инк-стинк-стивно»? Она ваще не прорюхает.
– Ничего, она – прорюхает.
Сабита глухо замолчала: возможно, обиделась. Концовку, чтобы ей потрафить, Эдит придумала такую: «Вынужденный все-таки попрощаться, напоследок я скажу, что весь вечер теперь буду представлять, как ты читаешь это и заливаешься краской».
– Ну, это тебе больше по вкусу?
– Как ты читаешь это мое письмо в постели, лежа в одной ночнушке, – мечтательно проговорила Сабита, которая всегда была отходчива, – и думаешь о том, как я стисну тебя в объятиях и присосусь к твоим сисечкам…
Дорогая моя Джоанна!
Получив от тебя прошлый раз письмо, я был так счастлив, что у меня есть настоящий друг, то есть подруга, в смысле ты. Несмотря на кипящую вокруг общественную жизнь, я часто чувствую себя очень одиноким, поэтому, ложась в постель, я инстинктивно тянусь руками, а тебя и нет.
Значит так: в своем письме Сабите я сообщил ей о том, что фортуна повернулась ко мне хорошим боком, и теперь я буду заниматься гостиничным бизнесом. Только я не рассказал, как болел и страдал этой зимой, потому что не хотел ее расстраивать. Тебя я тоже не хочу расстраивать, дорога Джоанна, это я просто к тому, как часто я думал о тебе и жаждал увидеть твое милое лицо. Лежа с высокой температурой, я и впрямь видел, как оно надо мной склоняется и слышал твой голос, который говорил мне, что я скоро поправлюсь, чувствовал на себе твои добрые руки. Я тогда жил в пансионе, а когда пришел в себя после лихорадочного забытья, долго не мог понять, все думал: что это за такая Джоанна? А все равно проснуться и обнаружить, что тебя рядом нет, стало грустно. И я начал мечтать, как ты вдруг прямо по воздуху прилетишь сюда и будешь со мной, хотя и понимал, что это невозможно. Поверь мне, поверь мне, самая красивая кинозвезда своим явлением не обрадовала бы меня как ты. Не знаю, можно ли говорить тебе кое-какие вещи, которые ты говорила мне, потому что они очень сладкие и секретные, вдруг ты застесняешься. Мне даже не хочется заканчивать это письмо, потому что, пока пишу, я словно обнимаю тебя и шепчу тебе на ушко в темноте и уединении нашей комнаты, но вынужденный все-таки попрощаться, напоследок я скажу, что весь вечер теперь буду представлять, как ты читаешь это и заливаешься краской. Будет здорово, если ты читаешь это мое письмо в постели, лежа в одной ночнушке, и думаешь о том, как я стисну тебя в объятиях.
Л-бл-, Кен Будро.
Как ни странно, от Джоанны никакого ответа на это письмо не последовало. Сабита выжала из себя положенные полстранички, Джоанна вложила ее листок в конверт, надписала его, и всё тут.
Когда Джоанна сошла с поезда, никто ее не встречал. Встревожиться она себе не позволила: мало ли, может, ее письмо не успело еще дойти. (На самом деле оно дошло, лежало на почте, откуда его никто не забирал, потому что Кен Будро, который прошедшей зимой вовсе и не болел так уж серьезно, только что действительно свалился с бронхитом и несколько дней за письмами не заходил. Более того, как раз в самый день ее приезда к ее письму прибавилось еще одно, со вложенным в конверт чеком от мистера Маккаули. Но получить по нему деньги было все равно нельзя: мистер Маккаули уже объявил чек недействительным.)
Гораздо больше ее обеспокоило то, что нигде не было видно никакого поселка. На платформе полустанка имелся лишь навес со стенами с трех сторон, скамейками и окошечком кассы, закрытым деревянной ставней. Поодаль вдоль путей тянулся грузовой пакгауз (это она так решила – что это грузовой пакгауз) с дверью, которую надо откатывать вбок, как в купе или товарном вагоне, но на ее попытки дверь не поддалась ни на дюйм. Она попыталась заглянуть внутрь сквозь щель между досками и, когда глаза привыкли к темноте, увидела, что пакгауз пуст, а пол у него земляной. Никаких обрешеток с мебелью. Пробовала звать: «Эй, там есть кто-нибудь? Кто-нибудь тут есть?» – и так несколько раз, но ответа уже и не ждала.
Постояла на платформе, пытаясь сориентироваться.
Примерно в полумиле был пологий холм; он бросался в глаза, потому что его вершину венчали деревья. А вот и та песчаная тропа, которую она видела из поезда, но приняла тогда за колею, пробитую для подъезда к полю каким-нибудь фермером, – это здесь, видимо, считается дорогой. После дороги ей открылось и несколько домиков, – конечно, вон прячутся там и сям за деревьями, – а вот и водонапорная цистерна, которая издали выглядит как игрушка, этакий головастый оловянный солдатик на тонких ножках.
Она подняла чемодан – ничего, этот путь мы осилим, тем более что с Выставочной дороги к вокзалу она его тоже несла собственноручно, – и зашагала.
Дул сильный ветер, но день был жарким, погода здесь была жарче, чем в Онтарио в день отъезда, и даже ветер, казалось, был горячим. Поверх нового платья на ней было то самое старое пальто, которое в чемодане заняло бы слишком много места. С нетерпением и надеждой она ждала, когда окажется в поселке: там будет тень. Но когда добралась, обнаружила, что здешние деревья – это либо чахлые сосенки со слишком редкими, чтобы давать ощутимую прохладу, обвислыми ветками, либо пирамидальный канадский тополь с жидкими листиками, которые, трепыхаясь на ветру, все солнце пропускают через себя насквозь.