Гений Келлерман Джесси
— Похоже, тут ты — мозг операции.
— Я ищу человека по имени Виктор Крейк.
Вот сейчас он нажмет на кнопку и исчезнет через потайную дверь.
Старик только кивнул:
— Да ну?
— Вы его знаете?
— Ясный пень, я его знаю. Такой, с… — Он помахал рукой, показывая усики. Странно, у него самого-то усы есть. Что он, слово забыл?
— Он у вас что-то покупал?
— Ага.
— И часто приходил?
— Пару раз в месяц примерно. Покупал только бумагу. Что-то давненько я его не видел.
— Вы не могли бы мне показать, какую именно бумагу он покупал?
Он на меня так глянул, точно я сбежал из сумасшедшего дома. Потом пожал плечами и пошел на свой склад. На железных полках лежали нераспакованные коробки с ручками, наклейками, фотоальбомами. На ломберном столике — микроволновка, рядом пластмассовая миска с макаронами, плавающими в соусе мари-нара, и грязная вилка на стопке комиксов.
Леонард схватил коробку с нижней полки и потащил ее на середину комнаты. Он охал и вздыхал, и, когда нагибался, становилась видна прореха на штанах. Явно появившаяся не сегодня. Старик снял с пояса нож для резки бумаги и разрезал скотч. Внутри были пачки обычной бумаги, несколько менее пожелтевшей, чем рисунки, но явно той самой. Насколько можно судить, когда речь идет о белых листочках.
— И давно он стал ее покупать?
— Отец открыл магазин сразу после войны. Он умер в шестьдесят третьем, в тот самый день, когда Кеннеди башку прострелили. По-моему, тогда-то Виктор и начал приходить. Пару раз в месяц. Вроде так.
— В каких вы были отношениях?
— Я ему бумагу продавал.
— Он когда-нибудь с вами говорил о себе, о своей жизни?
Леонард уставился на меня.
— Я. Ему. Бумагу. Продавал. — Довольный тем, что я осознал всю меру своего идиотизма, он снова начал поглощать макароны.
— Простите…
— Ты еще тут?
— Я хотел спросить, вы ничего странного в поведении Виктора не замечали?
Он вздохнул и поерзал в кресле.
— Ладно, хотите историю, будет вам история. Один раз я с ним в шашки сыграл.
— Что, простите?
— Шашки. Ты что, в шашки никогда не играл?
— Играл.
— Ну вот, я с ним сыграл. Он приперся сюда с маленькой такой коробочкой шашек, ну мы и сыграли. Он меня разделал под орех. Хотел еще сыграть, только мне как-то не улыбалось обосраться два раза за один день. Предложил ему подраться на кулаках, но он ушел. Все.
Мне стало ужасно грустно. Я представил себе Виктора, вернее, даже не его, а его душу, полупрозрачную и туманную. Представил, как он бродит по району с коробкой шашек под мышкой и отчаянно ищет, с кем бы сразиться.
— Доволен? — спросил Леонард.
— Он платил кредиткой?
— Я не принимаю кредитные карты. Только наличные или чеки.
— Хорошо. А чеками он платил?
— Наличными.
— А еще хоть что-нибудь покупал?
— Ага. Ручки, фломастеры, карандаши. А ты из отдела по борьбе с бумагой, что ли?
— Я пекусь о его безопасности.
— Ага, и пачка бумаги тебе непременно поможет обеспечить его безопасность.
Оставалось только поблагодарить его. Достав свою визитную карточку, я попросил позвонить, если Виктор появится.
— Бога ради, — ответил он.
На выходе я оглянулся и увидел, как он рвет мою карточку в мелкое конфетти.
Глава восемнадцатая
Саманта работала, и ходить ножками приходилось мне одному. Ясное дело, это означало, что в галерее я показывался все меньше, чувствуя себя там, будто меня заперли в душном помещении. Хотелось скорее на волю, заняться серьезным делом. И я придумывал повод за поводом, чтобы уйти пораньше. Даже если мне не нужно было ехать в Квинс, торчать в Челси все равно не хотелось. Я подолгу гулял, размышлял о Крейке, об искусстве, о себе и Мэрилин, воображал себя настоящим детективом. Выстраивал последовательность событий, придумывал истории. «Он, спотыкаясь, вошел в кафе и спросил чашку чаю. Вступает саксофон». Все эти бесконечные фантазии, эти приступы неудовлетворенности собой были мне, к сожалению, хорошо знакомы. Они случались со мной примерно раз в пять лет.
Саманта занималась списком Ричарда Сото, просматривала старые дела. Она довольно быстро пришла к заключению, что большинство из них к нашему случаю не относилось. Либо жертва была женского пола, либо возраст неподходящий, либо следы сексуального насилия не отмечались. И все равно Саманта ими занималась — просто так, на всякий случай. Оказывается, самая большая часть работы полицейских — рутина. Это я понял, слушая Саманту. Прошли ноябрь и декабрь. Сколько дней, проведенных впустую, сколько дорог, закончившихся тупиками, сколько бесед со свидетелями, которые ничего не знали! Мы искали вслепую, с треском подгоняя один к другому кусочки разрозненных сведений о Викторе, придумывая и отбрасывая теории. Путь проб и ошибок. Ошибок было больше.
Перед Днем благодарения мы начали встречаться на складе по вечерам. Саманта приезжала на метро, мы выбирали произвольную коробку, Исаак тащил ее в комнату для просмотра. Часа три-четыре мы перебирали листки в поисках пятен крови. На этот раз дело шло быстрее, поскольку теперь у нас был всего один критерий отбора, а панно в целом оценивать не требовалось. И все-таки мне трудно было сосредоточиться больше чем на тридцать-сорок минут. Головные боли понемногу проходили, но от безостановочного просмотра картинок появлялась резь в глазах. Отдыхая, я незаметно подглядывал за тем, как работает Саманта. Ее нежные пальчики скользили по поверхности рисунков, она очень забавно надувала губы, от нее так и веяло сосредоточенностью.
— Даже не знаю, гений он был или ненормальный, — сказала Саманта.
— Одно не исключает другого. — Я рассказал ей, какой пошел вал звонков, когда Мэрилин начала распространять слухи о Крейке.
— Вот это как раз меня нисколько не удивляет. Множество женщин пишут любовные письма серийным убийцам. — Она отложила картинку в сторону. — Ты расстроишься, если окажется, что он виновен?
— Не знаю. Я думал об этом. — Пришлось прочитать ей маленькую лекцию о том, как сочетаются насилие и искусство. Закончил я так: — А Караваджо был убийцей.
— В койке, — сказала она и рассмеялась.
Может, восемь недель — это и немного, но, если ты проводишь их наедине с одним и тем же человеком (об Исааке мы научились забывать) и занимаешься при этом монотонной работой, ощущение времени пропадает. Наверное, примерно то же самое происходит в тюрьме. Как мы ни старались говорить только о деле, все равно отвлекались. Не скажу точно, когда наступила оттепель, но она наступила. Мы даже шутили. И болтали о всякой чепухе, и о важных вещах тоже, и о том, что тогда было важно, а теперь совершенно стерлось из памяти.
— Ни фига себе! — сказала она, когда я поведал ей историю моего исключения из Гарварда. — Вот уж никогда бы не подумала.
— Почему это?
— Ты такой…
— Занудный.
— Я собиралась сказать «нормальный». Но занудный тоже сойдет.
— Это я только снаружи.
— Видимо. У меня, кстати, тоже был период борьбы с миром.
— Не может быть.
— Правда. Я увлеклась гранжем. Ходила во всем фланелевом и купила себе гитару.
Я засмеялся.
— Не смейся, — мрачно сказала Саманта. — Я даже сама песни писала.
— А как группа называлась?
— Не было группы. Я выступала соло.
— Не думал, что гранж можно играть в одиночку.
— Ну, это был не совсем гранж. Меня больше образ жизни вдохновлял. А пела я что-то вроде «Индиго Герлз». Один раз моя подружка… — Саманта захихикала. — Вообще, это печальная история.
— Заметно.
— Нет, правда. Из… — она снова прыснула, — извини. Моя подружка, она на курс младше училась, ну вот, она собиралась делать аборт.
— Оборжаться.
— Хватит. История была грустная, честное слово. И смешно не про аборт. Смешно, что я про это песню написала и назвала ее… — тут ее совсем сплющило, — ой, не могу. Нет, не скажу.
— Поздно. Рассказывай.
— Не, я правда не могу.
— «Процедура»?
— Хуже.
— «Трудное решение»?
— Не скажу. Но там женское тело сравнивалось с полем цветов.
— Очень возвышенно.
— Я тоже так думала.
— Хотя… Дали как-то сказал, что первый человек, догадавшийся сравнить женские щечки с розами, был гением. А первый, кто повторил это сравнение, — наверняка идиотом.
— В койке.
— В койке. В общем, по-моему, твои родители легко отделались.
— К тому моменту, как я вступила в конфликт с миром, они слишком погрузились в войну полов. Это меня и бесило больше всего.
— А ты песню про это написала?
— Про их развод? Нет. Хотя просто стихи написать собиралась.
— «Расставание»?
— Я бы назвала его «Пара дебилов».
Я улыбнулся.
— Еще у меня фотоаппарат был, и я снимала много, — сказала она. — Господи, как же я изменилась! Была такая творческая натура.
— Никогда не поздно начать сначала.
Она затихла.
— Что? — спросил я.
— Мне так Йен всегда говорил.
Я не ответил.
— Всякий раз, как я ныла про работу, он мне это говорил. — Саманта помолчала. — Не бог весть какой оригинальный ответ, но говорил он так часто. Наверное, я много ныла.
— Мне очень жаль.
— Ничего. Я теперь даже могу вспоминать о нем, не впадая в истерику. Уже хорошо.
Я кивнул.
— Вспоминаю — и мне тепло, а не жарко. Понимаешь? Как будто это близкий друг умер. Близким другом он, конечно, тоже был. Да что теперь об этом говорить…
— Почему? Если хочешь, давай поговорим.
Она улыбнулась и покачала головой:
— У нас столько работы…
— Расскажи про него.
Саманта помолчала, потом сказала:
— Они с отцом дружили. По-моему, папа переживал даже больше, чем я. Я как будто знала: однажды это случится. Такая уж у него работа. Но я не представляла себе, что произойдет на самом деле. Да и кто такое мог представить?
Я молчал.
— Ладно, теперь уж все. — Саманта смахнула слезинки. — Берем себя в руки. — Она улыбнулась. — Ты просто стал остановкой на моем пути к выздоровлению.
— Чем могу.
Она снова улыбнулась и вернулась к прежнему занятию. Я смотрел на нее. В конце концов Саманта заметила, как я таращусь, и подняла голову:
— Чего?
— А почему ты ныла про работу? По-моему, твоя гораздо интереснее моей.
— Вряд ли.
— Нет, правда.
— Как скажешь.
— Хорошо, а что бы ты хотела делать?
— Не знаю. Я думала, думала, но так ничего и не придумала. Я хотела стать следователем. И стала. Мне казалось, надо чем-то отличаться от папы. Он был фараоном. И дядя тоже. Мамин папа работал в контрразведке. Ясное дело, я не хотела идти в полицию. Ну вот я и подумала: ведь прокуратура — это же совсем другое дело. — Она засмеялась. — Последний всплеск бунтарских настроений. Я смирилась со своей судьбой.
Я сказал:
— Мне кажется, у меня с моим отцом то же самое было.
Она закатила глаза.
— Я серьезно. Пока я рос, он казался мне абсолютно бездушным человеком. Человеком, для которого важно одно — прибыль. Так и есть. И понимаешь, какая подлость: я ухитрился выбрать, пожалуй, единственную профессию, в которой требуется еще большее бездушие и большая страсть к деньгам.
— Если это так, чего ты не бросишь?
— Я много об этом думал последнее время. И не смог придумать ничего другого. Чем еще заняться?
— Мог бы стать прокурором.
— Это вряд ли.
— Что так?
— Староват я для таких подвигов.
— Ты вроде говорил, что никогда не поздно начать все сначала?
— А мне вот уже поздно.
— Можно я тебя спрошу? Почему ты его так ненавидишь?
— Отца?
Саманта кивнула.
Я пожал плечами.
— В двух словах не расскажешь.
— Расскажи не в двух.
Я подумал.
— Когда мама умерла, у меня было такое ощущение, будто я был ее собачкой, а теперь он вынужден за мной ухаживать. Он редко ко мне обращался — либо приказывал, либо ругал за что-то. Мама — единственная его жена, с которой он не развелся. Не знаю, сколько продержался бы их брак, по-моему, не очень долго, но в тот момент, когда она заболела, они отлично ладили. Поэтому отец с тех пор и не женился: он ее идеализирует. Мне жалко его. Правда. Но не идти же мне в телешоу прилюдно мириться с ним, ей-богу.
— А твои родственники с ним ладят?
— Братья на него работают, так что, хочешь не хочешь, приходится лизать. Амелия живет в Лондоне. По-моему, они особенно не общаются, но и не собачатся тоже.
— То есть собачишься один ты?
— Именно.
— А ты знаешь, что гнев укорачивает жизнь?
— Тогда лови момент, пока я живой.
Она сухо улыбнулась:
— Без комментариев.
Я прожил в доме Мэрилин четыре недели и больше не вынес. Она молодец: поселила меня у себя — при том, что у нас и до нападения отношения не ладились. А может, Мэрилин пригласила меня, чтобы иметь возможность за мной приглядывать. Все подсказки я проглядел. Я возвращался домой поздно вечером, не догадываясь, что она шьет мне дело. Да у нее и улик-то никаких не было. Даже если бы ей удалось подслушать наши разговоры на складе, ничего конкретного она бы не узнала. Я флиртовал. А кто не флиртует? С другой стороны, я флиртовал с Самантой только потому, что не рассчитывал на результат. Она мне все очень понятно объяснила. Так зачем же Мэрилин встречала меня по вечерам в кимоно, тащила меня в «будуар», как она его называла, и бросалась мне на шею? Или она думала, что, когда я расслаблюсь, она узнает правду? У нее, конечно, был нюх на предательство, но мысли-то читать она не умела.
Может, я просто ужасно неблагодарный. Но отделаться от ощущения, что она нарочно организовала этот замкнутый круг из вины и обязательств, я не могу. По-моему, ей хотелось заманить меня в ловушку, заставить самого разрушить наши отношения. Тогда она смогла бы свалить вину на меня. Чем дольше я у нее жил, тем больше чувствовал себя ей обязанным. И тем больше ненавидел ее. Чем больше я ее ненавидел, тем труднее мне было притворяться в постели. Чем больше я от нее отдалялся, тем более агрессивно она себя вела и тем больше обижалась. Чем больше она обижалась, тем более виноватым я себя ощущал. И т. д. и т. п.
Просто удивительно, как быстро разрушаются отношения. Бог знает сколько времени я и представить себе не мог рядом с собой кого-то, кроме Мэрилин. Но теперь мне было с чем сравнивать. Мы с Самантой разговаривали, и на душе становилось легче. Я любил больше и себя, и весь мир. Оптимисткой ее назвать было трудно. Саманта чаще других видела, какие ужасные вещи вытворяют люди. Но она искренне верила: надо бороться, только в борьбе можно остаться человеком. Верила в то, что у правых дел и неправых нет срока хранения. Что пять убитых мальчиков стоят пропущенных обедов и вечеров, проведенных в обществе не слишком приятного ей человека. Она была истинной дочерью своего отца. Вы ведь знаете, как я к нему относился.
Я поражался тому, как мы общались с Мэрилин, как с удовольствием подкалывали друг друга. Ирония хороша, но в меру и вовремя. Нельзя все время шпынять людей. Мне очень не нравилось, что я не мог припомнить ни одного нашего серьезного разговора. Мы провели вместе семь лет. Семь лет мы ужинали, занимались сексом, ходили на вечеринки. Нас все обсуждали, о нас сплетничали. Теперь эти отношения казались мне совершенно пустыми, искусственными. Я так боялся показаться дураком! Насколько хорошо она меня знала? Насколько хорошо я сам себя знал? Так отношения не строятся. И не отношения это вовсе.
Ужин в День благодарения превратился в кошмар. Мы постоянно переругивались через стол. Остальные гости Мэрилин, в основном искусствоведы и художники, пытались как-то оживить беседу и отвлечь нас. Мэрилин напилась и стала рассказывать мерзкие истории про своего бывшего мужа. Мерзкие — не то слово. Она издевалась над его вялой эрекцией, над его привычкой разговаривать во время секса, над тремя его дочерьми-идиотками, неспособными даже школьные тесты сдать как следует, так что папочке пришлось давать взятки всем и каждому, лишь бы его чад взяли в университет. Громоздила одну унизительную подробность на другую и все время смотрела на меня. Если бы кто-то вошел в комнату в тот момент, он бы решил, что я и есть тот самый незадачливый супруг. Наконец терпение мое лопнуло.
— Хватит, — сказал я.
Она повернула голову:
— Тебе скучно это слушать?
Я не ответил.
— Скучно?
Я не сдержался:
— И не мне одному.
Она улыбнулась:
— Чудесно. Тогда предложи другую тему.
Я извинился и вышел из-за стола.
На следующий день я поднялся рано. Мэрилин еще не вставала, ее, должно быть, мучило похмелье. На это я и рассчитывал. Исааку я сказал, что его услуги мне больше не понадобятся. Собрал пожитки и спустился вниз ловить такси. Домой. Вещи из «Барниз» я оставил себе.
Как я и говорил, на работе тоже все не очень ладилось. Нет, даже не так. Я и понятия не имел, что там у них в галерее происходило, потому как появлялся в Челси очень редко. Конечно, весной, когда я занимался рисунками Крейка, меня не было дольше, но я все-таки выполнял работу для галереи. А теперь мне и оправдаться-то было нечем. По утрам надо было натягивать костюм и отправляться по делам, а я не мог себя заставить выйти из дому. Убеждал себя, что причина в моем физическом состоянии: я устал, мне нужно отдохнуть, меня только-только выписали из больницы. Однако в декабре чувствовал я себя уже вполне прилично, а вернуться к работе все равно не получалось. Открытие выставки Элисон я пропустил, а потому включиться и начать продавать ее работы мне было очень трудно. Да что там, я и вспомнить-то не всегда мог, какие картины у меня висят.
Странно, ведь впервые за долгое время мне начало нравиться то, чем я занимался. Виктор Крейк оживил во мне любовь к искусству, продажа-покупка картин стала казаться мне чем-то большим, чем просто процесс обогащения. Наверное, в этом-то и было все дело. Заряд бодрости, полученный при работе с рисунками Крейка, иссяк, и я снова начал втюхивать клиентам то, что мне не очень нравилось. Для этого требовались мозги и определенная изворотливость, но вот интерес пропал. Рассчитывать на частое появление таких Крейков не приходилось, так что будущее представлялось мне большим серым пятном.
Вот вам и дихотомия: с одной стороны, Мэрилин и работа в галерее, с другой — Саманта, Виктор и пять убиенных мальчиков. Мне даже удалось обернуть для вас эту историю в красивую упаковку и приправить некоторой долей символизма. Вы и представить себе не можете, до чего же сильно изменила меня та зима. Да я и сам не очень понимаю, как так вышло.
Со временем до меня стало доходить, что перемены эти назревали давно и созрели уже окончательно. Когда наши знакомые поступают совершенно неожиданным для нас образом, приходится пересматривать уже сложившееся представление об их характере. Мы оглядываемся, вспоминаем прошлое, и некоторые детали, прежде казавшиеся нам маловажными, вдруг приобретают новое значение. Нам трудно объективно судить о себе самих, однако я, как человек, давно страдающий нарциссизмом, привык перебирать в уме обстоятельства моей жизни. И потому довольно быстро осознал, как долго зрело это недовольство собой. Занявшись искусством, я полагал, что обрел собственное место в жизни. До этого я был всего лишь половинкой личности, половинкой, еще не сформированной и плохо осведомленной о мироустройстве, озабоченной лишь тем, чтобы отдалиться от отца на наибольшее расстояние. Отец был лед, а искусство — пламя. Чем дальше от продажи недвижимости, тем лучше. Даже неудобно как-то в этом признаваться, но я и в самом деле так думал. Смейтесь, если хотите. Уж Мэрилин бы точно не упустила возможности посмеяться. Важно одно: я рассказал вам, что думал, не боясь быть осмеянным, а значит, я и вправду очень изменился.
На третьей неделе декабря начали приходить результаты из лаборатории. Мы встретились с Энни Ландли и вместе просмотрели отчеты об экспертизе ДНК. Очень грустный день. Ни одного твердого вывода. Все волоски, найденные в квартире, принадлежали людям из моего списка, в том числе и мне самому.
Саманта посмотрела на меня:
— Ты в курсе, что это значит?
— Что?
— Ты лысеешь.
По старым джинсам тоже мало вразумительного. Сперма, по всей видимости, насильника, а кровь — жертвы. Саманте еще не прислали ответ из объединенного хранилища ДНК (здорово я нахватался терминов?). Одно хорошо, Энни удалось соскрести немного отмерших клеток со старого свитера Крейка. И эти клетки не совпали с ДНК спермы. Конечно, мы полагали, что свитер принадлежит Виктору, но точно мы этого не знали. И уж тем более нельзя было утверждать, будто владелец свитера не присутствовал на месте преступления. Он мог просто не оставить следов ДНК.
Больше всего проку было от частично сохранившегося отпечатка пальца на задней обложке метеожурнала. Энни, по моей просьбе, постаралась взять пробы рисунков настолько бережно, насколько это вообще возможно. Она перебирала страницу за страницей в поисках любых следов, пригодных для экспертизы. Отпечаток, кстати, отправили в ФБР, чтобы они пробили его по своей базе данных. Ответ к тому времени еще не пришел. Саманта и Энни обсуждали какие-то профессиональные тонкости, и я снова отметил, какую огромную часть их работы составляет возня с бумажками, сколько времени уходит на отправку запросов, повторные запросы по электронной почте, бесконечные звонки в лабораторию. Пожалуй, в этом смысле наши профессии имели много схожего.
Когда Энни ушла, мы с Самантой занялись старыми убийствами. Саманта сократила список Ричарда Сото до трех дел, причем по одному из них жертва осталась жива. По двум другим убийствам след давно остыл, улики отправили в хранилище, из которого мы планировали их забрать после праздников. Что касается выжившего мальчика, теперь уже юноши, его звали Джеймс Джарвис. В одиннадцать лет на него напали, изнасиловали, избили и попытались удушить. Убийца счел его мертвым и бросил тело в парке в шести километрах от Мюллер-Кортс. Все это случилось в 1973 году, через шесть лет после убийства, которое считалось последним в серии. До сих пор Саманте так и не удалось разыскать Джарвиса, но она не сдавалась. Саманта рассказывала мне о своих поисках, упрямо выпятив челюсть. Вся в отца.
В тот день, двадцать первого декабря, мы сидели за столиком китайской забегаловки. Нам уже порядком надоело говорить про убийства, и мы просто пялились на машины за окном. Снаружи уже стемнело, и жижа на тротуаре окрасилась в красный и зеленый цвет, отражая огни рождественских лампочек в витрине. Никогда я не считал, будто Квинс — красивое место, но в тот момент мне показалось, будто эта улица куда реальней всех других районов города.
— Тебе предстоит великое испытание. — Саманта прочитала мою бумажку с предсказанием.
— В койке.
— В койке. — Она смачно жевала и глотала. — Твоя очередь.
— У тебя много друзей, — прочитал я.
— В койке.
— В койке. Я тебя умоляю, даже не думай, — сказал я, подзывая официанта.
Она ухмыльнулась и полезла за кошельком.
Мне пришлось повторить:
— Я плачу.
Она внимательно посмотрела на меня:
— А в чем прикол?
— Будем считать, это мой подарок рабочему классу.
Она показала мне средний палец. Но все-таки позволила заплатить.
Мы остановились на улице и поговорили про наступающие праздники. Саманта вместе с матерью, сестрой и их многоуважаемыми родственниками собиралась ехать в Вашингтон.
— Я вернусь второго, — сказала она. — Постарайся не скучать без меня.
Я пожал плечами:
— Как скажешь.
Она улыбнулась.
— А у тебя какие планы?
— Мэрилин в четверг устраивает праздник. Это у нее ежегодное мероприятие.
— Получается, двадцать третьего. А в само Рождество?
— А что в Рождество?
— Ну, ты куда пойдешь?
— Домой.
— А.
— Сейчас все бросим, будем меня жалеть.