Три твоих имени Сабитова Дина
И вот так вышло.
Не хочу вспоминать, что я подумала, увидев кровь на голове неподвижно лежащего сына.
Скорая, больница…
Теперь уже все страшное позади. Сотрясение мозга. Сережка лежит, врачи его лечат, а я упросила остаться с ним. Нянечек не хватает, больница у нас в городке маленькая, так что я тут полы мою — и в палате, и в коридоре, — помогаю еду разносить. И с Сережкой все время рядом. Он же маленький, как ему без мамы?
Мы сначала в палате одни лежали, а сегодня с утра привезли девочку.
Рыженькую такую, маленькую и тощую, лет семи с виду.
Привезли ее на каталке, переложили. Пока медсестра одеялом девочку не прикрыла, я у нее на ноге и на руке бинты заметила.
Волосы у девочки коротко острижены, почти под ноль, а на лице заживающие ссадины. Я ее сначала даже за мальчика приняла.
И почему-то мамы с ней нет.
В моем детстве, когда я лежала однажды с аппендицитом в большой районной больнице, родителей к нам не пускали. Казалось, мы попали внутрь неприступной крепости или тюрьмы. Так что мы стояли на коленках на подоконнике и ревели, глядя на пап и мам. А они толпились внизу во дворе под окном, махали нам руками. Ко мне приходили Ба и дедушка. Ба тоже плакала, мне со второго этажа было это хорошо видно, а дедушка, конечно, не плакал, он все время улыбался и показывал мне большой палец, мол, выглядишь отлично. И я очень хотела домой.
Больница, где мы лежим сейчас, как проходной двор. Так что у родителей нет никаких проблем быть рядом с ребенком, только на ночь всех выгоняют. Мне, спасибо заведующему, разрешают остаться с Сережкой и на ночь. Ночью, бывает, пол-отделения ревет. Приснится что-то маленькому пациенту, вот он и начинает маму звать. Медсестра на ночь одна, на всех ее не хватает, так что я помогаю и тут.
— Т-ш-ш, — говорю, — тихо, маленький, мама скоро придет, утром придет, спи. Закрой глаза, утро скорее настанет.
Девочка, как ее привезли, так и лежала на спине, не открывая глаз.
Я подошла, посмотрела, — вроде спит.
Ну и хорошо. Сон после травмы — самое полезное.
Сережка у меня тоже уснул, вышла я в коридор, дошла до поста медсестер.
Дежурила сегодня Светлана Михайловна. Я разговаривать с ней немного робею — она меня в два раза старше, шумная и резкая.
— Опа, — говорит, завидев меня, Светлана Михайловна, — тебя-то мне и надо, Наталья! Там к тебе соседку привезли, видела?
Видела, говорю, спит девочка, глаз еще не открывала.
— Ты за ней присмотри, ладно? А то матери у нее нет, сирота она, некому с ней…
Светлане Михайловне очень уж не терпелось подробности рассказать. А мне было интересно послушать, раз рассказывают.
— На руке и ноге у нее ожоги, и на лице, и волосы обгорели. А когда она от дыма сознание потеряла, об пол головой стукнулась, тут и сотрясение. Из деревни привезли, пожар там у них случился средь бела дня, дом начисто сгорел, ее только успели вытащить, а родители в доме как спали — так и не проснулись, говорят. Так что она теперь одна. Подлечим — и в детдом от нас поедет.
— А почему родители-то спали, раз пожар днем был?
— А кто ж их знает, может, напились, может, еще что. Словом, девчонка сирота, ей про это еще не сказали, она в себя-то недавно пришла. И ты не говори, будет спрашивать, скажи — не знаешь, где ее мамка. Пусть из детдома приходят и сами ребенку такое объявляют. Не наше это дело.
— Боже мой, — у меня слезы на глаза навернулись, как я представила себе, что девочка пережила. И что ее ждет еще впереди.
Пока у меня Сережка не родился, я была спокойная. Подружка у меня есть, Лидка, так она вот умела реветь от всего, все ее трогало: книжку читает про любовь и слезы ручьем льет, кино смотрит индийское, там поют-пляшут, а она плачет. А теперь, когда Сережка есть, у меня от всего глаза на мокром месте. Особенно когда слышу, что кто-то детей обижает или беда какая с ними случается.
— А зовут-то ее как?
— Маргарита ее зовут. Маргарита Новак.
Вернулась я в палату. Обладательница роскошного имени, тощая рыженькая девочка Маргарита проснулась и, когда я вошла, молча уставилась на меня.
— Привет, — сказала я ей. — Проснулась?
Маргарита молчала. Лицо ее было каким-то замороженным, словно она не слышала меня совсем.
Я подошла и осторожно присела на край кровати.
— Меня тетя Наташа зовут. А тебя — Риточка?
Девочка продолжала молчать. Я сделала еще одну попытку завязать разговор:
— Ты кушать хочешь? Скоро обед. Его в палату принесут. Я могу тебя покормить, если тебе трудно будет. Только сначала своего сынишку покормлю. Видишь, у меня там сынишка спит. Его Сережка зовут.
Мне стало неловко от ее молчания. Так что я встала, пошла открыть форточку и продолжала веселым голосом, не глядя на соседку:
— Сережка проснется, я вам сказку почитаю. Правда, у меня сказки тут для малышей, а ты ведь уже большая девочка, в школе, наверное, учишься, да? В каком классе?
И поскольку собеседница моя продолжала сжимать губы, я сама за нее и ответила:
— Наверное, в первом? Или еще в школу не ходишь? Ну не важно.
Голос мой звенел бодро, я пыталась заглушить в себе желание заплакать, видя, как этот обожженный рыжий воробушек упорно и хмуро молчит, глядя перед собой. Взгляд у нее был какой-то странный — я подумала сперва, что девочка слегка косит. А потом пригляделась и поняла: у нее разноцветные глаза. Один карий, другой зеленый.
Я никогда не видела такого, только слышала, что так бывает. В детстве я спрашивала у Ба, почему у меня глаза серые, а у них с дедом — темно-карие, и она рассказывала мне, что глаза бывают разные. Даже у одного человека — разные. Я тогда, помню, ходила и присматривалась к людям, какие у них глаза. А про людей с разными глазами моя Ба говорила, что такие люди бывают счастливыми.
Да уж, вздохнула я про себя, счастья у девчонки хоть отбавляй.
Так все дальше и пошло. Маргарита молчала все время. Молча хлебала жидкую больничную лапшу, молча ела серую овсянку, подчищала тарелку до конца. Когда я рассказывала Сережке сказки, соседка ничем не выдавала своего интереса, то ли слушала, то ли думала о своем. Так же молча слезала она с кровати, когда ее звали на перевязки.
Я каждый день пыталась с ней поговорить. То есть я все время трещала что-то веселым голосом, делая вид, что не замечаю ее молчания.
А через несколько дней Сережке разрешили вставать, и дело шло к скорой выписке. Я очень устала лежать в больнице и мне хотелось домой так, что во сне начало сниться, как я забираю сына и мы уходим отсюда.
Но врачи каждый день говорили: «Давайте еще денек понаблюдаем, и уж тогда…»
Однажды в тихий час Сережка никак не хотел засыпать, крутился по постели ужом, спихивал одеяло, пытался встать на ноги и попрыгать на пружинной сетке.
— Все, — говорю, — буду тебя как маленького ребеночка укачивать!
Завернула его в одеяло, села, взяла на руки.
— Ты, Сережка, полежи пять минуточек всего тихо, а я тебе песенку спою.
И запела я ему все, что на ум пришло.
— Баю-баюшки-баю, спи, Сереженька-сынок, скоро мы пойдем домой, и головка не болит, спи, мой котик золотой, дома нас игрушки ждут.
Поднимаю глаза, а Маргарита стоит у нашей кровати и внимательно слушает, как я пою.
И смотрит на меня своими разными глазами, серьезно так смотрит, не мигая. Мне даже не по себе сделалось.
Только я хотела сказать ей: «Садись рядышком, послушай песенку, только не шуми, Сережа засыпать начал», — как она вдруг вздохнула, губы облизала, и я услышала ее голос.
Низкий такой голос, не девичий. Удивительно, что такая кроха — и с таким голосом.
— А я тоже скоро домой пойду. У меня голова уже не болит.
Я очень обрадовалась, что она вдруг заговорила.
И вдруг испугалась так по-глупому, думаю: если ее сейчас не разговорить, она опять замкнется, замолчит.
— Хорошо, что твоя голова не болит, — шепотом откликнулась я. — Садись, посиди со мной рядышком.
Маргарита рядом со мной присела, только неловко, боком, и ногу, бинтом перевязанную, в проход меж кроватями вытянула.
— Болит у тебя нога?
— Уже не очень, — отвечает она мне громким шепотом. — Раньше так болела, что я ночью не спала. Лежала и плакала, а она болела и болела. И рука болела.
— А я не слышала, что ты плакала, — огорчилась я. — Я бы… Я бы, может, помогла тебе? Наверное, надо было медсестру позвать, она бы сделала тебе укол, и ножка твоя прошла бы, и ты уснула бы.
— Понимаете, — говорит мне Маргарита и сокрушенно вздыхает, — я уколов очень боюсь. Больше всего на свете. Я тут просто сначала поделать ничего не могла — все как в тумане. Они приходят с уколами, я хочу встать и убежать, или закричать громко, а у меня ноги не идут, и голоса нет. А теперь мне вставать разрешили. Ну я вчера пошла на перевязку, мне хотели укол сделать…
Маргарита вдруг замолчала и задумалась, словно что-то припоминая.
— Укол хотели сделать, и что? — окликнула я ее.
Она посмотрела на меня серьезно:
— А дальше они меня ловили. И не поймали. А какой-то врач шел по коридору и сказал, что раз я такая шустрая, значит, выздоровела, и пора меня выписывать. Так что вот. Скоро я домой пойду.
Я отвела глаза. Не мое дело рассказывать Маргарите, что у нее больше нет никакого дома. Что не вернется она домой.
Тихонько переложила я Сережку в кровать и предложила:
— Давай, я тебе книжку почитаю? Ты ложись в свою постель, все же у нас тихий час.
Я почитала всего минут пятнадцать — и девочка уснула. Во сне у нее разгладилась морщинка между бровями, и выглядела она лет на пять, не больше.
Вечером, когда Игорь пришел навещать нас с Сережкой, я не выдержала и рассказала ему о Маргарите.
— Смотрю на нее и плачу. Представляешь, как она теперь — без мамы, без папы.
Игорь только головой покачал:
— Даже думать не смей. Ты рассуди — в детдоме таких еще сто человек. Тебе эта на глаза попала — ты ее и пожалела. А какая она — кто знает? Нет, Наташ, я понимаю твои женские нервы, но я чужого ребенка растить не могу. Не проси.
И так он это сказал — «чужого ребенка», — что я только губу закусила. «Нет» для Игоря — это всегда такое железобетонное «нет». Уговаривать бесполезно.
Как начала Маргарита разговаривать, так и остановиться не могла, видимо, намолчалась за эти дни. Весь вечер она то песни пела, то рассказывала мне про свою жизнь, про сестренку маленькую, про деревню Шечу, про то, как она в третий класс пойдет.
А утром следующего дня произошло два события. Одно хорошее, а другое — плохое.
Зашла медсестра и принесла Маргарите старенький розовый портфель-рюкзачок.
В палате сразу запахло гарью.
— Это тебе передали, говорят, твой портфель. Подкоптился он у тебя, но цел. Проверяй — все вещи на месте?
И делает мне знак, чтоб я в коридор вышла. Кругом дети, а ей не терпится с кем-то взрослым новостями поделиться.
С рюкзаком этим в руках Маргаритку из горящего дома вынесли — потому от него так горелым и тянет. Врач скорой помощи рюкзак у себя оставила — его как в угол машины закинули, так он там и пролежал. А теперь, когда Маргаритку выписывают, спохватились, что это единственная ее вещь из родного дома.
А еще пришли женщины из опеки и детдома. Они сейчас у завотделением выписку получают на Маргаритку и потом придут, скажут ей, что она домой не поедет уже. И что мамы и папы у нее нет.
— Но, может, по дороге скажут, а не здесь. Реветь ведь будет, и мы вместе с ней. Нет уж, такое дитю говорить — это надо железным быть, — вздохнула медсестра.
Я назад в палату кинулась. А там Маргаритка вынула из портфеля все свои вещи, на кровати разложила и любуется.
— Смотрите, все мои тетрадки, и карандаши цветные тут, и ручка, и…
Подойти и посмотреть я не успела. Вошли в палату две женщины в накинутых сверху белых халатах, поздоровались со мной, с Маргаритой. А потом одна из них говорит мне:
— Вы извините, но не могли бы вы нас на пять минут оставить наедине с Риточкой?
Я Сережку за ручку взяла, и мы пошли в холл, где телевизор стоял. Нашли там мультики.
Сережка смотрел и смеялся. А я ничего не видела и не слышала. Все думала, как там Маргарита.
Смотрю — ведут ее. Я ее в первый миг и не узнала — привыкла видеть в халатике, а тут переодели ее в платье с клетчатой юбкой, на голову какую-то панаму нацепили. Наверное, чтоб солнце не напекло — после сотрясения мозга голову надо беречь. Платье Маргаритке велико и висит на ней цветным мешком. А сама она идет и ногами по полу загребает, только что не спотыкается. Портфель ее одна из сопровождающих женщин несет.
Я кинулась — хоть до свидания сказать.
Маргарита подняла на меня глаза, и на мои слова прощания ничего не ответила. Не кивнула, не улыбнулась — словно не слышала. Отвела взгляд равнодушно и поплелась за взрослыми дальше.
Молча.
Глава 2
Рассказывает Настя Кожевникова
Я раньше в другом детском доме жила. Тот был просто с номером, а потом меня сюда перевели. У этого детдома есть имя, он называется «Теремок». По-моему, название так себе, для малышей, а у нас тут народ от семи и до восемнадцати лет. В восемнадцать лет уже как-то смешно: «Где живешь?» — «В теремке!»
У нормальных домов на улицах номера и нет названий. Но у нас-то не нормальный дом, а детский.
Люди думают, что нас в детском доме держат за забором и водят везде строем, как солдат. Я однажды на рынке разговорилась с теткой, она так удивилась, что я детдомовская, спрашивает: «Как же это ты одна без взрослых по улицам ходишь?»
А я разозлилась, говорю: «А у вас домашние дети в четырнадцать лет тоже только за ручку ходят? Вот и нас иногда без поводка и намордника выпускают!»
В старом детдоме, где был номер, было похуже, чем здесь. Там были спальни на двенадцать человек. А тут комнаты на четверых. Мне сначала показалось как-то тесно, комната малюсенькая, всего одно окно, а потом я привыкла. И что еще хорошо: свой шкаф с вещами (ну не совсем свой, а на двоих один), стол письменный есть, общий, и кресло. Уроки, конечно, за столом все делать не поместятся, можно в групповую комнату пойти, а можно просто на кровати на коленках писать.
И еще здесь все время ходят шефы. Привозят все, вот недавно новые покрывала на кровати привезли, пушистые, с розами, два новых телека. Один директор у себя в кабинете поставила, а один как раз в нашу группу попал. Так что у нас телек теперь лучше всех.
В седьмой группе, где я живу, шестнадцать человек. Это так придумали — группы. В старом детдоме у нас были спальни по возрасту — одна спальня для тех, кто маленький, одна для средних, одна для старших, ну и, конечно, девочки и мальчики отдельно. А тут говорят, надо, чтоб как в семье было. Так что у нас и девочки, и мальчики, и семь лет есть, и четырнадцать, все перемешано.
В моей комнате я самая старшая. Лерка, которая, как и я, спит у окна, только слева, закончила шестой класс, а я седьмой. Вике семь лет, а Маргаритке — девять.
Маргаритка у нас в комнате новенькая. Она пришла только в начале лета, мы познакомиться толком не успели, всех в лагерь отослали, причем меня в один, а мелюзгу — в другой.
Так что в июне мы с ней прожили вместе всего неделю. Новенькая — это интересно, конечно, только нам втроем было посвободнее.
Она приехала когда, ее воспиталка завела к нам в комнату и оставила.
Лерка и говорит:
— Ну вот, больше народу — меньше кислороду.
Новенькая ничего не сказала, только зыркнула на нас сердито и положила на кровать розовый портфельчик.
Лерка к ней давай цепляться:
— А что это у тебя в чемодане? Золото-брильянты, наверное? Или ты у нас отличница, даже летом уроки учишь?
И цап портфельчик, хотела открыть.
А новенькая вдруг вскочила, в лямку вцепилась и на себя портфель дергает.
Так они возились: Лерка к себе тянет, эта — к себе. Вика пищит, я молча смотрю. Лерка-то сильнее, она хотела новенькую ногой отпихнуть. Ну не пнула по-настоящему, а так. Почти. Тут эта новенькая вдруг как-то другой рукой лямки перехватила и — я даже не поняла, как она дотянулась-то — вцепилась Лерке в руку зубами, будто собака. Лерка взвыла, попыталась ее за волосы оттащить. Тут я уж не выдержала, разняла их.
Лерка ругается, чуть не плачет — на руке у нее следы зубов:
— Дура, акула, шавка дикая!
И все норовит опять на новенькую кинуться. А та смотрит на нее тоже так недобро, но молчит, только портфель свой подальше к стенке закинула.
Ну все, думаю, было у нас в комнате тихо-мирно, а сейчас эти начнут все время драться.
Лерка вообще-то хорошая, только любит цепляться ко всем. Но она не со зла.
Так что я ей сказала:
— Связалась с мелкой, своих дел, что ли, нет?
И тут эта новенькая рот открывает:
— Меня зовут Маргарита. А вас как?
Словом, познакомились.
Вечером воспиталки устроили групповой час. Чтоб все новенькую узнали.
Налили чаю, вафельного торта отрезали по куску.
И начали Маргариту расспрашивать.
Как она учится? Какие у нее предметы любимые? Любит ли она рисовать? А петь? А какая у нее любимая песня, и не хочет ли она нам ее спеть?
Маргарита отвечала односложно. Учиться она любит, петь умеет, а песню забыла.
Сидела, торт кусала, не поднимая ни на кого глаз.
Так что ее разные глаза я заметила только вечером.
После чая нас отпустили по комнатам, и тут уже мы познакомились по-настоящему.
Она, правда, и тут много о себе не рассказала. Есть у нее сестренка, но ее отправили в другой детдом, дошкольный. А родители ее умерли. И сама она из пожара еле спаслась. Показала нам даже шрам на ноге. Большой такой шрам.
— Особая примета, — засмеялась я. Но Маргаритка не поняла, что это означает.
А потом я заметила, что у нее глаза разные, удивилась и спросила, как это так, разве так бывает?
— Это потому что я ведьма и могу на любого глазами порчу наслать, — сказала нам новенькая.
— Как это — порчу? — пискнула Вика.
— А вот так, захочу, посмотрю, пошепчу, пожелаю зла, и человек, который меня обидел, заболеет.
У Лерки лицо вытянулось, я на нее глянула, фыркнула:
— Ты что, Лерка, поверила? Ведьм не бывает. И Черной простыни не бывает, и Красной руки не бывает, все это пугалки для малышей.
— Простыни, может, и не бывает. А ведьмы… — говорит Лерка задумчиво. — Но мы же с тобой, Маргаритка, помирились уже, правда?
— Помирились, — как-то нехотя ответила та, но на Лерку все же нехорошо посмотрела.
В ведьм я не верю, но Лерке теперь не завидую.
Это только кажется, что старший и сильный всегда победит мелкого и слабого. На самом деле мелкие могут сговориться и навалиться всем гомозом, тут и муравьи слона загрызут. А потом мелкие, если их обидеть, способны на любую подлянку, фантазии у них ничуть не меньше, чем у больших, так что я на месте Лерки ходила бы теперь и оглядывалась.
Тем более эта новенькая после пожара.
Мы с Мишкой из восьмой группы вечером вышли за территорию покурить, я ему рассказала, как у нас новенькая кусается. А Мишка и говорит:
— Вы там поосторожнее, те, кто головой ударялся, они же контуженные, за себя не отвечают. Тебя тут еще не было, а у нас жил один парень, Витек. Его на теплотрассе скорая подобрала без сознания и с сотрясеньем мозга. Потом подлечили — и к нам. Вот он был в натуре псих. Чуть что — глаза белые выкатит и за горло хватается, руки как у павиана длинные, цепкие, не разожмешь. Удушит за милу феньку, «ой» сказать не успеешь.
А еще боли не чуял вообще, брал вот так сигарету и тыкал себе в руку, и только губы кривил. Контуженный, говорю же. Гляди, эта ваша новенькая тоже, небось, на голову больная, загрызет вас, если что не по ней. Ты в следующий раз, если она кинется кусаться, вот сюда жми, около уха, она челюсти и разожмет.
— Да ладно тебе, Мишк, она малявка совсем — ее одним пальцем перешибить можно.
— Ничего, подрастет.
— А тот Витек потом куда делся?
— В психушку отправили, — скучным голосом сказал Миха. — Раз отправили, два отправили, а потом он бегать начал. Поймали. Еще поймали. Еще в психушку. Потом он пару раз ноги-руки ломал, в гипсе ходил. А потом летать научился.
— Как это — летать?
— Ну как летают — обыкновенно. Вылез на подоконник на четвертом этаже, руки раскинул и полетел.
Я посмотрела на небо, затянутое тучами. Потом на окна четвертого этажа, которые как раз было видно из-за берез.
Понятно, что Миха врет, но все же было любопытно. На какую-то минуту подумалось — а вдруг:
— И как?
— Ну как-как, — заржал Миха и сплюнул, гася окурок. — Натурально полетел, четыре этажа летел, а тут опаньки — и земелька. В земельку головой тюк — больше и не встал.
— Дурак ты, Миха, — разозлилась я. — Человек умер, а ты хаханьки гонишь.
— Сама дура, — миролюбиво откликнулся Миха. — Какой же он был человек, Витек-то? Так, видимость одна. Псих. Туда и дорога.
Глава 3
Рассказывает Миха Симонов
Я однажды по телеку видел смешную передачу. Называлась она не то «Крыша дома», не то «Семейный очаг» — не помню. Показывали там всяких певцов, писателей, как у них дома все устроено, какие дети, собаки, как на кухне самовар стоит и как они чай пьют и про свое житье рассказывают.
Самовар у нас с мамкой тоже был, только им никто не пользовался, сувенирный самовар, весь расписанный под хохлому. Ей подарили на работе на юбилей, когда ей тридцать лет исполнилось. Мы тогда хорошо жили с мамкой: я в школу ходил, в третий класс, мамка работала, возвращалась в шесть часов, а я уже все уроки сделал, и мы ужинать с ней садились. Потом стал в гости дядя Антон приходить. Потом смотрю — он уже каждый вечер ходит, и мамка говорит, мол, пусть он у нас поживет, нам веселее, а ему жить негде. Я, в общем, был не против, потому что дядя Антон ко мне с разговорами не приставал особо, все больше у мамки в комнате торчал, даже телевизор на кухню не выходил смотреть.
А потом мамка под машину попала. Я про это не люблю вспоминать. Ну, я тогда думал, что мы с дядькой Антоном вдвоем останемся, да не тут-то было: оказывается, он может остаться жить в нашей квартире, а я не могу, потому что он мне никто. Я плакал, как дурак, просил его, чтоб он меня оставил с собой жить, но он говорил, что никак не получится, что он мне чужой, мол, никто ему меня не отдаст.
Я уж потом узнал: врал Антон мне. Мать его в квартиру прописала, и он мог бы опекунство оформить, да не захотел.
Ну, в детдоме тоже жить можно, живу же вот, не умер до сих пор. Когда мне восемнадцать лет исполнится, домой вернусь, квартира все равно моя осталась.
Так вот про передачу. После того как там певец чаи погонял, стали показывать всякую мелюзгу. Из дома ребенка. Мол, смотрите, какая милая деточка и очень-очень хочет маму и домой. Ну, такие мелкие, наверное, еще и не понимают, чего они хотят. А потом начали показывать тех, кто постарше. Вот тут уже ржачка началась. Смотрю, показывают парня моего возраста, бугай такой, натурально. И рассказывают, какой он хороший мальчик, увлекается футболом и очень хочет маму и папу, домой хочет.
Нет, домой, конечно, многие хотят. Только не просто домой, а в хорошее место. Кому охота в какую-нибудь дыру с кем попало ехать.
Вот если найти родителей таких, чтоб все в порядке было, чтоб одежду покупали нормальную, комп, телефон хороший, дорогой. А всякая голытьба — нафиг сдались такие мамы и папы.
В том месяце приезжали к нам студенты, концерт устраивали. Студенты, они всегда на нас как на зверушек смотрят.
Конфеты привозят мешками, наши мелкие рады стараться — налетают как мартышки, рвут у них из рук: миг — и все по полу разлетелось. А у студенточек на накрашенных ресничках слезки. Ах, бедные голодные сиротки, без конфеток живут, ах-ах, кап-кап, хнык-хнык.
И вот одна такая, Олей ее зовут, подошла ко мне знакомиться.
Это у них задание: познакомиться с ребенком, составить портрет, потом отчет написать. Я про это не знал, мне Оля объяснила. Когда мы уже подружились. А сначала эта Оля себя как дура повела.
Она мне говорит:
— Тебя Миша зовут?
— Ну, — говорю.
Она у себя в блокнотике пометила что-то и дальше спрашивает:
— Миша, а ты хочешь жить дома, чтоб у тебя были мама и папа?
Ну я ей понятными словами и объяснил все. На кой, говорю, мне ваша мама и папа, мне и так хорошо. Деньги лучшие мама и папа на свете. Денег, говорю, дай, Оля. Или чо там у тебя есть? Вон, телефончик у тебя ничего, подари телефончик?
Словом, в тот раз не получилось у нас разговора, но Оля эта все равно приезжала к нам каждую неделю и все пыталась со мной разговаривать. Я сперва думал — для отчета (про отчет по педпрактике она мне на третий раз рассказала, и я ее пожалел — ответил ей на все вопросы, которые были нужны), а потом спрашиваю ее:
— А ты отчет сдала уже?
Оказывается, сдала. Зачем тогда ездит?
Наши пацаны ржать начали: влюбилась в тебя студенточка, говорят. Всякие гадости начали придумывать. А ничего подобного, у меня просто такая особенность есть — я часто с девчонками дружу. Они мне доверяют, как подружке какой.
Вот с Настькой из соседней группы дружу. Вернее, днем-то нас никто вместе не видит, а вечерами мы ходим курить за территорию. У нас вокруг детдома парк, за парком трамвайный тупик, там конечная остановка трамваев, вот там мы и сидим на остановке. Народу почти нет, до конечной никто не ездит. А если дождик, то остановка под крышей — удобно.
Настька отличница, староста группы, на нее никто не подумает, что она курит. К ней как принюхаются, она всякий раз объясняет, что просто с пацанами стояла разговаривала, надышалась. Пацанов у нас за курение уже устали гонять, особо никто не старается.
А Олька просто так ездит. Она еще у мелких взялась кружок вышивки вести, так что мы с ней по субботам полчаса поболтать успеваем и все.
Но однажды она к своему вопросу про пап и мам вернулась.
Только ничего нового я ей ответить не могу.
У нас сейчас новая мода появилась.
Селяне.
За последний месяц шестой раз приезжают.
Говорят, что если они сироту к себе берут, то им денег платят много, на это вся семья может кормиться. Да и работать сирота может. Это в городе делать нечего, только в школу ходить, а на селе все время руки нужны.
Первая тетка пришла, помнится, — весь детдом сбежался смотреть. Какая-то серая вся, в плаще черном, в платке, старая. Сапоги резиновые в грязи. Видимо, добиралась долго, откуда-то из района.
Приехала она конкретно за братьями Горушкиными. Старшему десять, младшему девять лет. Они у нас такие тихие мужики, воды не замутят. Их к директору позвали, видимо, спрашивали, поедут они с новой мамкой или нет.
Мы все их ждали. Братья вышли молча. Младший потом говорит:
