Курбан-роман Абузяров Ильдар
– Есть мнение, что наших прадедов привел хан Идегей, – заметил Юся.
Я же трясся и думал, что уже завтра, испытывая все трудности и радости путешествия, мне так же трястись на дачу, что спряталась среди высоких елей. И что ни хан, ни король с герцогом, ни шляхта не смогут меня там отыскать.
Но мои сладкие грезы прервала неожиданная поломка. Как раз на полпути до Белостока “Шкода” Витека вдруг, громко чихнув, заглохла, и нам ничего не оставалось делать, как встать на шоссе. Машину Витош купил за полцены на заработанные в столице деньги.
Вецек достал из-под сиденья трос после того, как Витош безуспешно попытался ключом поправить дело. А Юсик зачем-то попинал колеса подержанной “Шкоды”. Стасик же молча уселся в комфортабельный джип “Чероки”. Но Вецека это все, видимо, не порадовало.
– Придется взять на буксир, – сказал он, привязывая к рогам у бампера концы троса.
Витек с жалостью оглядел свою потрепанную лошадку-“Шкоду”.
– Ладно, – ударил я его по плечу, когда мы уселись по машинам, – скоро мы доедем, и все с твоим конем будет в порядке.
– Я боюсь, что мы ее загнали, – сказал Витек, – и теперь ей уже не помочь.
Он сидел за рулем совершенно потерянный. И все мы были потерянные в полумертвой машине, которую по широкой дороге тащил за собой на привязи джип “Чероки”.
– Почему ты так думаешь? – спросил пересевший к нам из солидарности Юся.
– Зато мы катимся, как паны, в санях, – заметил Витош, тоже в последний момент пересевший в “Шкоду” в знак солидарности. В широком “Чероки” остался только венценосно-широкий Венцеслав.
– Какое-то плохое предчувствие… – ответил Витош. – Подташнивает что-то меня, словно с большого похмелья. Словно после свадьбы или похорон.
– Это ты на смерть насмотрелся, – заметил Юся. – Слишком долго наблюдал, как бытие просачивается в небытие вместе с кровяными реками. Зачастую подобное бывает полезно. Но перебарщивать тоже не следует.
– Знаете что, мне сегодня ночью, когда я, наконец, смог вздремнуть в вагоне, приснился странный сон, – вдруг сказал Стасик. – Ну очень странный сон. Представляете, мне снилось, будто твою, Витош, “Шкоду” выпотрошили автомобильные воришки. Вынули мотор, коробку скоростей, даже старенький аккумулятор – и тот не оставили! Не оставили даже колес. А потом мне приснилось, что я на этой самой “Шкоде” куда-то продолжаю ехать. И я не один, а вместе со своим покойным отцом. Будто я заехал за ним в новое место, где он сейчас живет, чтобы прокатить или свозить по делам. То ли в больницу, то ли на кладбище к его отцу. А потом вдруг оказывается, что мы ехали за моей невестой. Потому что в какой-то момент с нами в машине оказалась женщина в подвенечном платье.
– Да, – улыбнулся Витош, – и кто же это был, Стасик?
– Я не разглядел. Лицо было спрятано под фатой. Помню только, отец говорил: мол, давно вам, дети, следовало пожениться. Он уже вроде в роли шафера выступал. А тебя, Витош, там почему-то не было, даже в роли шофера… Вот! Очень странный сон, – закончил Стасик, – не правда ли?
– Вот-вот, – вздохнул Витош, – и я про то же.
– Да, – вздохнул Юся, – вообще-то сны о смерти к добру.
– А ты на кладбище у родителей давно был? – спросил Витек.
Я же продолжал молча смотреть в окно. Мы как раз проезжали пригородное кладбище Белостока.
Вот и все. Мы так и тряслись до самого Белостока в “Шкоде”, словно нашкодившие мальчишки, взятые за шкирку чьей-то могущественной рукой. Мы катились на привязи, как та обреченная корова. Не в силах ничего предпринять для собственного спасения в случае заноса. Ехали, доверившись Господу Богу. Случись что на заледенелой трассе, мы погибли бы все вчетвером сразу. Обреченные на гибель.
Но, как говорится: в тесноте и без обеда.
Последнее примечательное, что с нами произошло в тот вечер, была встреча с дорожной полицией. На въезде в Белосток наш поезд остановил патрульный пост. Мы остались сидеть в машине. А разбираться с ними, прихватив документы от машины и коровы, пошел Вецек.
– Придется отдать им часть мяса, – вернулся Вецек. – У нас нет медицинской справки и разрешения на торговлю.
– Ты сказал им, что это жертвенное мясо? – спросил Юся.
– Сказал, но их это мало волнует.
– Ладно, пусть подавятся. Будем считать их тоже сиротами, – заметил Витош. – Сиротами, брошенными небесами на большой дороге на произвол судьбы.
А вечером следующего дня мы собрались в “Музыкальном кафе” в Белостоке. Собрались, чтобы отведать беффстроганов, приготовленный из свежей говядины. В таком составе мы давно не собирались; пришли наши жены и возлюбленные: Марыся, Юстыся, Крыся, Гануся и Витуся. Возлюбленные в смысле “экс” и “экстракласс” с большим “С” на конце. Когда-то мы все были увлечены друг дружкой, и теперь нам было что обсудить.
Ведь Марыся и Витуся – прима-балерины. Лучшие в своем роде. Неразлучные соперницы. Строгая Крыся – концертмейстер в нашей консе. Моя благоверная Гануся – дирижер детского хора. Отучилась один раз по классу фортепиано и пошла во второй раз на первый курс – уже на хоровика. “Каждый музыкант в душе мечтает стать дирижеровиком. А женщин на симфоническое дирижированние берут неохотно. Так что Маэстра из меня все равно бы не вышла”, – отшучивается она, когда ее спрашивают: мол, зачем ты, Гануська, променяла рояль на китайские палочки? Это она, моя ненаглядная Ганушка, рассказала нам о сиротах в Бохониках.
Да, еще Юстыся, сестра Витуси, – хотя она с нами не училась, но всегда была где-то рядом. Теперь она шьет пуанты в театральной мастерской. А по вечерам помогает Вецеку в его музыкальном магазине. Всем в нашем небольшом Белостоке известно, что у толстяка-буржуина роман с крошкой-малявкой.
Юстыся до сих пор осталась для нас маленькой и хрупкой девочкой. Этакий заморыш, болтающийся под ногами. И что громоздкий Вецек нашел в этой малютке? – спрашивали некоторые женщины. А что нашла она в этом увальне? – интересовались другие. В общем, мир не был бы миром без завистливых и интересующихся людей.
Наша компания любила собираться здесь: за грубоватыми столами, покрытыми длинными вишнево-красными скатертями, поверх которых лежали еще зеленые, поменьше, с кистями коровьих хвостов, что свешивались по углам, – я это заметил только сейчас, – просиживать здесь, протирая уши о скрипучую иглу граммофона – еще со времен консы. Кроме того, здесь всегда можно было послушать редкие грампластинки, и встретить редких по своим душевным и умственным качествам людей.
– Знаете, как много зависит от моей работы? – говорит Юстыся, глядя на свою сестру Витусю. – Представьте себе, если хотя бы одна лямочка порвется от перегрузок, тогда можно надорвать сухожилия.
Однако сейчас от ее слов нас особенно неприятно передернуло. Раньше мы не представляли воочию, как у твари Божьей рвутся сухожилия.
Кафе достаточно большое, но нам оно никогда не казалось пустым и бессмысленным, благодаря стильной композиции, выполненной в музыкальной теме, и постоянному полумраку: окна прикрыты тяжелыми малиновыми занавесками, столики в глубине зала, в тени темного дерева. На развесистых ветвях барных стоек листья-салфетки, прозрачные груши-бокалы и сливкового цвета сливы-чаши, подвешенные на смену и перевернутые до поры до времени дном вверх, а также розовые и бежевые крохотные цветы рафинада и сухариков в прозрачных вазочках… Все создавало иллюзию вечернего сада, разделенного на две части небольшой сценой-холмом, на которой выступ за выступом, клавиша за клавишей вверх по камертону поднимался рояль. Днем в воздухе над сценой замирали блестящие музыкальные инструменты, а вечерами играл маленький оркестр.
– Вступает наш литаврист, – рассказывает Юся, он в последнее время за долги угодил в оркестровую оперную яму, – и в это самое время вдруг в партере начинают открывать бутылки с пивом. У меня глаза на лоб – так круто сфальшивить!
В нескольких местах в стенах выдолблены ниши, а в них скрипичным ключом красуются старинные граммофоны и патефоны – коллекция, которую несколько лет упорно собирал Венцеслав. Дубовые стены увешаны листами в простом шпагатном обрамлении. На одних застыли клавиши. Полоса белая, полоса черная – что может быть более точным и стильным? Другие испещрены воздушными нотами: точка-тире, точка-тире. “Музыкальная азбука Морзе”. Но главная радость Вецека и центр всей композиции – необычные часы, склеенные им собственноручно по бороздам из двух грампластинок. Два виниловых диска вместо циферблата – Баха справа и Генделя слева; два круга: круг белый – в центре, круг черный – по наружности. И им никогда не встретиться.
– В последнее время меня очень увлекает сонатная форма, – объясняет Гануся Витусе. – Особенно ее вторая, разработочная, часть.
И мы все невольно прислушиваемся к рассуждениям Ганушки. Потому что нас всех тоже увлекает сонатная форма.
А еще потому, что есть в кафе уголок, где невозможно не услышать, что говорит сосед по столику, и где мы любим проводить время более всего: два стола, прижатые друг к дружке дубовыми боками, обступленные с двух сторон высокими тяжелыми стульями. А вдоль стен угловой диванчик для наших девушек – такой же темный и грубоватый, как стулья, но смягченный несколькими подушками, чтобы было не больно падать. Если собираться всем вместе, то лучшего закутка не найти. Именно в том уголке я тогда подумал, что неплохо было бы и мне рассказать какую-нибудь историю в сонатной форме.
– А я думаю, давно пора модернизировать балет “Жизель”, – прервала мои мысли Марыся. – И пусть первое действие начинается со сбора Жизелью ее любимых колокольчиков, которые потом принесет ей на могильную плиту Альберт.
Мы собрались в том же составе, что и прежде, – даже не верилось. Собрались глубоко за полночь и теперь, громко гогоча и без стеснения прерывая друг друга, вспоминали дела потешные и уже давно минувшие. Забылась даже неловкость от болезни Марыси.
– А помнишь, как наши мальчики музыкально храпели, – кричит Туся в лицо Крысе, – а ты тапками дирижировала их недетским хором!
И их заливистое хохотание сливается в контрапункте.
А наши девочки, словно виллисы, явившиеся из могил забвения, выскользнувшие из временных ловушек-хлопушек, засверкали глазами и румянцами, распылались щеками от возбуждения, словно стремясь продлить свои девичьи пляски и игры, которые так жестоко прервались обстоятельствами. Благодаря их женскому колдовству под сводчатым потолком витали воздушные духи прошлого. Они с легкостью втаскивали нас в свой хоровод воспоминаний, одержимые мстительным чувством времени. Они стремились кружить и кружить нас в танцах разговоров до изнеможения, пока мы не попадаем наутро от усталости. С крылышками вдохновения за плечами, они снова и снова будили нас, задремавших у топки времени, воздушными словами-поцелуями.
Но особенно походила на виллису Марыся. В полумраке “Музыкального кафе”, истощенная, она выглядела как настоящая нимфа смерти. И как у нее только хватило сил и смелости прийти и взглянуть в глаза Стасе. Но она всегда держалась молодцом, пряча свои переживания и проблемы глубоко-глубоко в колодце собственных глаз. И даже до последнего, пока неизлечимая болезнь не подкосила ее стильно-стальные ноги, старалась танцевать любимую партию Жизели в нашем белостокском театре. “Стильно-стальные ножки, – так характеризовал их Юся со дна оркестровой ямы. – Когда-нибудь они сотрут меня в пыль!” – завершал он свой любимый комплимент.
Хотя, возможно, она держалась так храбро, потому что слышала – от Венцеслава через Витоша и Юстысю: у Стасика и ее соперницы не все в порядке. По словам Юстыси, Стасик так и не смог объездить Витусю, не сумел сделать ее покладистой домохозяйкой. Туся вела в Варшаве светскую жизнь. В театре она имела большой успех и, как следствие, обладала большим числом влиятельных поклонников, если не сказать бандитов. “Она ведь танцует партию Сильфиды в Королевском оперном, – с гордостью повторяла Юстыся. – Постоянно тусуется с известными людьми. А что Стасик? Он вынужден подрабатывать в ресторанах и барах – типа этого. И постоянно ревновать к успеху моей сестры. Да еще таскать мешки с табаком и с кофе”.
– Сама ты мешок с табаком! – огрызается Стасик на Витусю, раскуривая свою трубку.
Да, судя по всему, у них не все ладно. За то время, что мы успели их понаблюдать, они часто пререкаются и ссорятся. На этот уикенд они, видимо, приехали в Белосток, чтобы восстановить разрушающиеся отношения, походив, как водится, по знакомым до боли улочкам и просто знакомым – до боли в голове. Наверстать упущенное в лабиринтах улиц Белостока и уже засыпанное сугробами времени.
– Кто будет бифштекс по-татарски? Из свежайшего мясца, – предложил Вецек, когда официант подмигнул ему из-за веток с чашками и бокалами.
– Я не буду, – поспешил отказаться Юсик.
– Мне вполне достаточно этих салфеток с коровьими хвостами цвета распотрошенных внутренностей, – заметил Витош.
Я тоже подумал, что обойдусь салфетками, заткнутыми за ворот рубашки, бархатистыми, как кожа теленка, снаружи и шелковыми, как кровь, внутри. К тому же мне везде мерещился навозный запах, от которого я никак не мог избавиться, даже с помощью сплетенной из колец сигаретного дыма мочалки.
– Ну так нельзя, – заметил Стасик. – Мясом, которое мы привезли, ни в коем случае нельзя брезговать, а наоборот, надо обязательно его вкусить.
Пришлось есть беффстроганов под оперные арии и дуэты: “Bella figlia dell amore”, “Donna non vidi mai”, “Небесная Аида” и под легкое пиво, смешанное с лимонадом. И белое вино, смешанное с минеральной водой. Дуэт любовного согласия “Vogliatemi bene” из “Мадам Баттерфляй”, “Мадам Бовари”, “Мадам Клико”, “Гастон Шарпантье Шато Брюне Сент-Эскаль”. “Аи” в конце концов, золотое, как кудряшки Марыси.
Юся – единственный, кто так и не смог заставить себя есть мясо. Травы ему тоже не захотелось. Яйца под майонезом и те вызывали отвращение.
– Вино красное полусладкое – как кровь. Белое – как молоко, – пояснил он, отказываясь от вина. “Mira o Norma” Беллини. Весь вечер Юся так и просидел безо всего. Молча курил, благо Венцеслав здесь теперь хозяин. “Un bel di vedremo”, “Меня зовут Мими”.
– Хорошо, что не “Меня зовут Му-му”, – улыбаясь, заметил Вецек, уминая за обе щеки коровьи бока. – Не люблю собачатину.
– Вы что, были на охоте? – спросила Марыся, с трудом доедая свои тефтели.
– А Стасик всегда на охоте, – съязвила Крыся. – Фигаро здесь, Фигаро там, Voi che sapete, Se vuol ballare. Если захочет барин попрыгать…
И опять, несмотря на веселые арии Моцарта, в воздухе повисла напряженность. И опять все невольно посмотрели на Марысю. Она явилась на наш полуночный праздник в кафе прямо из больницы, чтобы только полюбоваться на своего Стасика, когда-то сбежавшего чуть ли не из-под венца с соперницей Витусей в Варшаву. Мы это прекрасно помнили и понимали. И шлейф дыма, идущего от сигарет Витуси, напоминал длинный прозрачный шарф Медж, навевавший в воздухе колдовские чары.
Нет, мы его не судили. Сердцу ведь не прикажешь. И вообще. А вот подруги Марыси. Особенно Крыся. Как настоящая Мирта, она весь вечер не находила себе места. То кинет ядовитый взгляд на Витусю со Стасиком, то с состраданием посмотрит на Марысю, на израненное сердце которой благословенно пролился “Эликсир любви” Доницетти. “Una furtiva lagrima”…
В конце концов само развитие событий предоставило Крысе-Мирте возможность высказаться. По-другому, наверное, и быть не могло. Как это часто бывает, безудержное веселье вдруг за миг сменилось безумным одиночеством грусти. “Смейся, паяц”, в бесподобном исполнении Юсси, но не нашего, а Бьерлинга, та самая знаменитая ария и особенно ее пафосная строка “Ridi, Pagliaccio, sul tuo amore infranto”.
К тому же ария Флории из “Тоски”, затянутая водоворотом божественной глотки Миреллы Френи и водопадом обрушенная на наши головы игольным острием через гофрированное отверстие в трубе, в миг навеяла на нас сумасшедшую тоску. Самое время завязаться разговору о жертвенности и любви.
– Какая жертва, по-вашему, самая великая? – спросила Крыся. – Жертва памятью о себе или жертва всяческой надеждой на взаимность? – И этот ее вопрос показался как нельзя в тему.
– Что ты имеешь в виду? – не понял Витек.
– Ну как вы думаете, что более жертвенно? Умереть во имя любимой, зная, что она тут же забудет о вас и никогда не вспомнит. Не вспомнит даже вашего имени и лица, не говоря уже о вашем жертвенном поступке. Или принести себя в жертву, спасая человека, в которого по уши влюблена ваша ненаглядная. Иначе говоря, спасти собственного соперника ценой собственного счастья. Или несчастья – кому как больше нравится?
Сейчас-то я понимаю, что Крыся затеяла этот разговор специально. “Так поступают все женщины”, ария “Soave sia il vento”. Она никак не могла простить Стасику его подлости. Ее цепкая память все держала на коротком поводке. Не обошлось здесь и без ревности к столичному успеху Витуси. Но тогда все, и ваш покорный слуга в том числе, задумались. Я стал в голове перебирать оперы. Крутить их туда-сюда, как картинки, в голове. Кидать их из одного полушария мозга в другое, словно ди-джей пластинки на вертушках. Почти все они заканчиваются жертвой во имя любви. “Травиата”, “Риголетто”, “Набуко” “Иоланта”, “Фиделио”. Далеко не Кастро; ведь явно этот вопрос был намеком на отношения Стаси и Марыси.
По сути, Марыся уже пожертвовала своим будущим ради счастья Стасика. Ведь это ее, а не Витусю, первую пригласили в Варшаву. И она надеялась, что столь радостная новость как-то встрепенет замкнувшегося в своих проблемах Стасю. Она думала, что Стася переживает спад после успеха на “Варшавской осени”, что он топчется на месте из-за отсутствия перспективы. Но теперь они смогут перебраться в столицу, где Стасю, безусловно, ждет большое музыкальное будущее. А там уже и пожениться можно будет, мечтала Марыся. На всех парах, перепрыгивая лужи, она летела к возлюбленному. Но бедняжка даже и не подозревала, что к тому времени Стасик уже тайком встречался с Витусей и что именно с Витусей он планировал сбежать в столицу прочь с наших глаз и подальше от пересудов небольшого городка… “Из Белостокской ямы в Карьеру”, – как тогда любила шутить Туся.
Да, в тот вечер Стася совсем не обрадовался неожиданному визиту невесты. “Madamina, il catalogo e questo”. После неприятного долгого разговора и объяснений – что это Витуся делает в квартире Стасика? – Марыся сдалась. И вместо нее в Варшаву с завидным женихом Станиславом полетела Витуся. “Batti, batti, o bel Masetto” из того же “Дон Жуана”. Так Витуся, словно Сильфида у Эффи, умыкнула Стасика из-под венца с Марысей.
А после их отъезда Марыся начала чахнуть от яда разлуки. Разом лишившись и карьеры в столице, о чем мы все так мечтали, и счастливой семейной доли, она худела на глазах. У нее пропал аппетит, появились тени под глазами. Печать печали. А вскоре весь наш небольшой городок узнал, что Марыся неизлечимо больна. “When I am laid in earth” Пёрселла и “Pace, mio dio” Верди.
Интересно, помнит ли Стасик эту жертву, – думали мы, – и переживает ли? А вот Крыся явно никак не могла забыть. “Когда Орфей увлекся музыкой фурий, Эвридике пришлось самой спускаться за ним в ад”, – заметила она как бы между прочим. И эти ее слова оказались пророческими.
– Умирать, когда тебя кто-то любит, всегда легче. А умирать двум влюбленным одновременно еще легче, – наивно заметила Юстыся, глядя на Вецека, который вовсе не собирался умирать раньше плотного ужина.
– И всегда тяжело, когда о твоей жертве никто не знает, а о жизни даже не вспомнит, – добавила Гануся. “Casta Diva” (Беллини, “Норма”).
– Я думаю, – сказал Стасик, – жертва памятью круче. – Ему, видимо, было дискомфортно от данного разговора. И он резко пытался обрубить его вместе с воспоминаниями. Напиться и забыться, одним словом.
– У этого вопроса есть вторая сторона. Что лучше – провести одну ночь с любимым и расстаться навсегда? Или иметь возможность наблюдать объект своей страсти, так ни разу и не сблизившись? – неожиданно, как всегда, повернул тему другой плоскостью молчавший доселе “философ” Юся. – Если первое, то ночь вместе как отчаянный акт любви можно сравнить с актом самопожертвования. Если второе, то жизнь в любви больше, чем твоя страсть. Пусть каждый выбирает сам.
В общем, обычный, совершенно пустой и бессмысленный компанейский разговор, который, сама того не желая, перевела на другой уровень моя Гануська.
– Вы ведь сегодня тоже приносили жертву? – как бы невзначай, после возникшей паузы, спросила Гануся, обращаясь ко мне. – И все вместе, как раньше на шашлыки, поехали на ферму.
Она деликатно хотела сменить тему, а получилось наоборот. И зачем я ей только обмолвился!
– Да, – сухо отвечал я. – Мы там совершили религиозный обряд жертвоприношения на Курбан-байрам. – Я старался не развивать эту тему. Все-таки как-никак жертва – дело интимное.
– А что такое Курбан-байрам? – поинтересовалась наивная, меньше всех знающая и понимающая Марыся.
– Это праздник, – начал объяснять Витош, – в честь того события, когда Бог заменил жертвоприношение человеком на жертвоприношение животным. В тот день, когда Ибрахим уже занес руку над своим сыном Исмаилом, чтобы принести в жертву Всевышнему, с небес был послан жертвенный агнец, чтобы никогда больше человек не приносил в жертву другого человека.
– И этот поступок Ибрахима – укор всем нам, забывшим, что существует граница между тем, кем ты себя мнишь, и тем, кем являешься на самом деле. Забывшим, что данное раз слово надо держать, – не унималась Крыся, – будь ты хоть трижды великим музыкантом.
– Но ведь Исмаил и Ибрахим, отбиваясь от наущений Сатаны и во имя любви к Богу были готовы принести в жертву самое дорогое, что у них есть. Один – собственную жизнь, другой – сына как продолжение собственной жизни. То есть ставили любовь к Всевышнему выше любви к человеку. Не задумываясь, ради высших ценностей, ради призвания жертвовали человека! – Гануся рассуждала, а я смотрел на нее с нескрываемым интересом: неужели она полностью оправдывает Стасика? Конечно, я хорошо знал, что Витуся и Гануся лучшие подруги. Однако и у дружбы должны быть какая-то границы.
– Вот почему я этого не понимаю, – заключила Гануся, не переносившая ни малейшей фальши, в том числе и в собственном исполнении, – не понимаю таких отношений. Ведь другого человека нельзя любить больше Бога.
– Но я думаю, что любовь не противоречит заповедям, – заметила Витуся, и она имела на это право. – Любовь приятна Всевышнему.
“Un aura amorosa”, “Так поступают все женщины”.
– Да, но та любовь, когда один человек приносится в жертву ради другого человека, а не ради Аллаха, – это был явный упрек в адрес Марыси, – оскорбляет подвиг Ибрагима. И такая жертва не будет принята. Это добром не закончится, – заметил Витош.
– А человек, ради которого, как ради идола, приносится такая жертва, тот, кто возомнил себя божком и спокойно принимает эту жертву, будет разрушен огнем, – закончила Крыся.
Покипятись Крыся еще чуть-чуть, и она договорилась бы до того, что Марысе вариться в котле с кипятком в аду, на растопку которого пойдет худосочный Стасик.
– Не спешишь ли ты, Крыся, решать за Аллаха? – вставил веское словечко Вецек. – Мы не можем знать, какую жертву он захочет принять. И вполне возможно, что тем, кому на земле предназначен ад из-за любви, в будущем уготован как раз рай.
Опять возникла напряженная пауза. Компания разделилась надвое. К тому же доиграла пластинка. И от этого тишина становилась невыносимей.
– Что поставить на этот раз? – спросил Вецек. – Может быть, мессу Баха? Или пассионы “По Иоанну”?
– “По Матфею, по Матфею”! – закричали все хором.
– Знаете, что я думаю, – заметил Юся, когда грянул хор и мы все приготовились к очередному философскому виражу, – в каждом из нас есть мост Сират, соединяющий бытие и небытие, который одновременно является мечом, занесенным над головой.
– Как разводные мосты в Петербурге! – захлопала в ладоши Юстыся. Прошедшим летом они с Венцеславом ездили в этот венценосный город на Неве.
– Ага, а под ним река Стикс, как в Мисре? – съязвил Вецек о не менее венценосной стране кукурузников – Египте.
– Как вам угодно, – продолжал Юся, – но через этот тонкий, словно ребро лезвия, мост может пройти в рай человек, жертвующий на протяжении жизни из своего сердца. И готовый пожертвовать ради Всевышнего в любой, даже в этот последней момент, собственной жизнью, будь то хоть жизнь с любимой женщиной. И только Аллаху решать – принимает ли он жертву или нет. И пропустит ли Он нас в рай через мост Сират. Или срубит на корню вместе с надеждами. Только ему одному. А нам даже судить об этом нечего…
– Порой мне кажется, – заметил Стасик, – что для проверки, готовы ли мы пожертвовать ради жизни других, которая вся от Всевышнего, собственной жизнью, нам и дана смерть.
Он, как и все мы, думал: поможет ли наша жертва коровой бедняжке Марысе выжить? Опять обращение к Богу – мольба у ворот храма уберечь от всех несчастий. Просьба о милости – “Pace, mio dio” Верди, но уже с другого диска и в исполнении несравненной Риты Штрайх, которой самой досталось не на шутку. “Сила судьбы”.
И тут, словно догадавшись, что все наши речи и мысли о ней, голос подала сама Марыся.
– Что вы привязались к этой теме? – разозлилась она. – Что, вам говорить, что ли, не о чем больше? И что вы все набросились на Стасика? Не видите: человек приехал издалека и устал с дороги.
Она и здесь своей бессмертной самоотверженной любовью пыталась защитить Стасика, не испытывая ни капли жалости к себе.
Нас это поразило, и мы все, в том числе и Крыся, больше не заикались об этом.
– Лучше, Стасик, сыграй, пожалуйста, для всех нас, – попросила она, выговорившись. – Мы все так давно не слышали твоей чудесной скрипки.
– Что сыграть? – Голос Стасика выдавал его испортившееся настроение.
– Сыграй каприсы Паганини, как раньше, – помнишь?
Стасик нервно посмотрел на Тусю – все-таки он приехал в Белосток, чтобы поправить отношения. А Туся в это время смотрела в пол.
Стася открыл футляр и снова посмотрел на Тусю. Затем он достал смычок с небольшим количеством волоса и свою, на этот раз барочную, скрипку с жильными, не обвитыми металлической канителью струнами – ну прямо как у Баха, – хотя и сделанную по спецзаказу на местной мебельной фабрике.
– Нет, я не буду, – отказался Стасик. Отполированная скрипка в его дрожащих руках горела и, казалось, шла на убыль, таяла, как кубинская сигара.
Не знаю, почему он тогда отказался. Мог хотя бы попробовать, ведь нам казалось, ему, как и прежде, сыграть Паганини – раз плюнуть. А может, испугался за технику – все-таки ему в Варшаве приходилось ворочать тюки с табаком. Испугался за свою репутацию музыканта, не убоявшись за человеческую репутацию, как уже неоднократно делал. Или его пальцы еще помнили дрожь и вибрацию шеи коровы. И теперь он почувствовал ту же дрожь в шее скрипки, струны которой пуповиной шли к Марысе, – кто знает?
В любом случае скажи он: “Я не могу, я потерял мягкость рук, перетаскивая мешки”. Или, хотя бы: “Это немыслимо – играть Паганини на барочной скрипке”, – может быть, это менее ранило Марысю. А так получилось, что он отказался из-за Витуси.
– Да он просто издевается, – со злостью прошипела Крыся. – Просто веревки из них вьет!
Напряжение натянутой струной повисло в воздухе. Пытаясь как-то оправдать Стасика, я вспомнил легенду, будто Паганини, чтобы лучше играть, натянул на скрипке струны из жил возлюбленной девушки. Да и мог ли Стася знать, что Марыся только ради него вышла из больницы?
А что другие? Кто молча курил, кто, опустив глаза, потягивал свои напитки. А наша Марыся все еще с белыми, несмотря на химиотерапию, кудряшками, которые в свете свечей горели, как нимб над ее головой, наша стальная леди Жизель, как мы ее называли, наш кроткий жертвенный барашек, смерти которого мы пытались избежать за счет телки с русским именем, только кротко улыбнулась. И ее глаза стали еще более грустными.
Я же, узрев, как дрожат руки Стасика, понял: наш квинтет распадается навсегда. А в следующую секунду мыслями я был уже далеко. В сосновом лесу на даче.
Не возьму с собой телефон, – принял я решение, чтобы никто больше не доставал. “Care campagne, tenere amici”. Обращение к друзьям из “Сомнамбулы” Беллини.
Вечер закончился, мы вывалились из кафе под утро. Снег в Белостоке тоже валил из всех щелей. Снежинки, как тысячи жертвенных барашков, посланных с небес, летели, покрывая кровь миллиардов умерших и страдавших. А вместе с ними в едином порыве, как бы примиряясь друг с дружкой, кружились тысячи виллис с мертвецки-бледными личиками и в белоснежных подвенечных платьях, и ангелочки-сильфиды в длинных туниках из белого газа, с прозрачными крылышками за спиной. И все смешалось в этом кружеве. Одним словом, Белосток.
А в этой плотной белой пелене сияли-чернели глаза Марыси, словно проемы пустоты между крупными белоснежными кудряшками ее волос.
– Что? По домам? – предложил Вецек.
Но расходиться никому особенно не хотелось. Нам, собравшимся вместе, казалось, что мы опять молодые и счастливые. Вино сделало свое дело, и казалось, что мы опять можем начать жизнь с белого листа.
– Белосток мой, Белосток, – затянул Витек.
Но тем не менее после песни начали прощаться. Я обнял Стасика, шепнув ему на ухо: “Не забудь навестить Марысю в больнице”, чмокнул в мокрую щечку Витусю – сейчас это выглядело вполне допустимым. Крепко обнял Вецека. Пожал руки Витошу и Юсе, Крысе и Юстысе. Как никак, завтра мне первому уезжать из Белостока. “Ручку, Церлина, дай мне”. Музыка все еще звучала в моей голове.
Дотрагиваясь до пальчиков Марыси, я увидел, что Стасик и Туся уже двинулись в сторону гостиницы. Они уходили в черноту, в проем между снежинками. Я понял это, видя, как в черных глазах Марыси отражались их уменьшающиеся силуэты. Она даже не смотрела на меня, а, как и весь вечер, исподтишка следила за Стасиком, на этот раз прикрываясь не бокалом, а мной.
И в ее стеклянных от замерших слез глазах я видел, как, отойдя чуть-чуть, Стасик накинул Витусе на плечи шаль-шарф и приобнял своими пуховыми руками за плечи. А та его в ответ крепко взяла за талию. Хотя весь вечер они старались не проявлять свои нежные чувства на глазах у Марыси, но тут, видимо, опьянев от нахлынувших воспоминаний, они потеряли над собой контроль и обнялись. Или, пьяные, решили инстинктивно поддержать друг дружку. Поездка делала свое положительное дело, и их отношения явно шли на поправку…
Далее я буду рассказывать вкратце, ибо все происходило то стремительно, словно в калейдоскопическом аппарате, то порой ужасно медленно, как в сомнамбулических снах. Я уже говорил, что – скорее, скорее через Заблудув и Бранск, в Лабы среди елей и сосен – отправился в длительный творческий отпуск на дачу. А свободное время среди того глухого лесного места протекало сколь стремительно, столь и сомнамбулически медленно, хотя стоило только мне вернуться…
По возвращении через пару месяцев нас с Ганусей на вокзале, как водится, на своем королевском джипе встречал Венцеслав. Но странно другое: с ним в машине приехал и Юсик.
– Я должен вам кое-что рассказать, – произнес он, только мы тронулись. – Это касается Стасика, Витуси и Марыси. Только ты не нервничай и не пугайся, Ганушка.
– Что случилось? – уже испугался я. – Неужели Стасик так и не удосужился попасть в больницу к Марысе?
– Попал-то он попал, только не своим ходом и вместе с Тусей, – выдохнул Вецек. – В общем, их сбила машина. Помнишь, после того застолья в кафе – еще была легкая пурга… Оказывается, Витуся и Стасик решили прогуляться по местам былой славой и угодили под колеса.
– Что со Стасиком? – поспешила спросить Гануся, чувствуя неладное.
– Со Стасиком-то все в порядке, – сказал Юся, – если только так можно выразиться. Правда, он ничего не помнит. А вот Витуся… погибла…
Так от друзей мы узнали, что в тот вечер наши другие друзья переходили дорогу пьяные и, как были в обнимку, угодили под чью-то машину. Витуся была почти размазана по асфальту. Ее ноги раздробило тяжелым трафаретом шин… Но бедняжка, она была еще в сознании, когда ее доставили в больницу. Надеюсь, из-за болевого шока она утратила способность чувствовать. А Стасик сразу впал в кому и в таком состоянии перенес тяжелую операцию. Ему пересадили почку и селезенку.
– И как ты думаешь, кто выступил донором? – спросил Юсик после того, как мы, тоже испытав шок, пытались что-то возразить.
– Марыся, – вздрогнула Гануся.
– И Марыся, и Витуся. Одна пожертвовала селезенку, а другая почки. Перед смертью Витуся хотела попрощаться со Стасиком, но тот не мог ее узнать. А Марыся добровольно пошла на эфтаназию. Она перестала считать себя жильцом. Хотя все мы, как ты знаешь, надеялись на ее чудесное выздоровление.
Юся говорил очень медленно, пытаясь то и дело сглотнуть ком в горле. Снежный ком.
– Полиция искала убийцу и почему-то вышла на “Шкоду” Витоша, – заметил Венцеслав, – которая, как ты помнишь, уже была не на ходу. Да и Витош тоже.
– А Стасик, – спросила Гануся, – как он сейчас?
– Его пальцы и глаза ничего не помнят. И, хотя он может говорить, он забыл почти все наше прошлое. Странная амнезия. Представляешь, он не помнит даже нас. Хотя может говорить нам “приветствую вас”. Это очень, очень странно.
Далее еще быстрее. Помню, в тот вечер мы приехали в наш опустевший и уже успевший остыть дом совершенно убитые. Я скинул туфли и облачился в тапки, с тем чтобы посетить ванную комнату. Вымыв руки прохладной водой, я намылил лицо и шею бритвенным гелем, а затем соскреб его лезвием бритвы. Стремительно, словно гнал на лыжах с крутой горы. Затем у порога в зал я скинул тапочки, и мои ступни в серых хлопковых носках ступили на мягкий ковер. Я словно вышел на театральную сцену. И помню, это был очень важный выход. Первый выход, во время которого я забыл слова. Я не знал, что говорить Ганусе, лежащей на кровати…
Жена, развалившаяся на ложе, улыбнулась той особой улыбкой, что в кротости может посоперничать с улыбкой уже умершей Марыси. А в игривости – с улыбкой Витуси.
– Милый, – улыбнулась она по-новому, – у меня нет сил готовить ужин, – сказала она. – Ты ведь не очень хочешь есть?
– Нет, – отвечал я. Вот так обыденно, банально. Словно я здесь ни при чем, словно это не мои друзья погибли…
Как можно тише и незаметнее я прошествовал до своего любимого кресла в партере, освобождая устланную ковром сцену для памяти. Газеты двухмесячной давности, как я их оставил, лежали на журнальном столике. Я раскрыл одну, прикрываясь от косых лучей заходящего солнца и взглядов Гануси. Лучи были ненавязчивы, но все-таки. Через тонкую газетную бумагу они напомнили мне глаза и плавники беззубой акулы. Ощущение полной пустоты никак не покидало дом.
Сам я хотел подражать памятнику с бронзовыми буквами перед носом. Совершенно опустеть и отупеть. Просто фиксировать все изменения вокруг. Я ждал, что Гануся встанет и начнет что-то делать. Но она лежала, отвернувшись к стене. Я хотел оставаться в партере или на худой конец малозаметным музыкантом в оркестровой яме, партия которого состоит из нескольких ударов в колокол. Сердце мое ждало этого вступления. А все остальное время можно читать. Я хотел быть неудачником, хотел быть Стасиком, потерявшим память, и мне это на какое-то время удалось.
Больше я ничего не помню из своих ощущений. Помню, что время двигалось очень медленно. Громко тикали часы. Бум-бум. А Гануся лежала и лежала. И никак не могла заснуть.
Зачем я это рассказал? Может, из-за чувства необходимости поделиться своей реакцией. Хотя реакции не было почти никакой. Лишь прострация сомнамбулического сна, в которую нас с Ганусей ввел Юся. Но далее, чтобы не повторять ошибки Юсика и не тянуть, я буду говорить еще быстрее. Я считал своим долгом навестить Стасика в больнице. К тому же меня мучил вопрос: неужели наш Стасик ровным счетом ничегошеньки не помнит?
У порога отдельных апартаментов в психотерапевтическом корпусе больницы нас встретила мама Стасика тетя Зося. Неудивительно, что она дни и ночи проводила возле любимого сына.
– Проходите, проходите, – встала тетя Зося со стула нам навстречу. – Как я рада, что вы наконец вернулись!
– Как он? – поинтересовалась Ганушка.
– Он в постоянной депрессии. Не хочет ничему верить, не находит себе места, – затараторила тетя Зося. – Ему сейчас очень тяжело. Он раньше-то даже пяти минут не мог прожить без своей скрипки. А теперь не знает, как к ней подступиться.
– А вы?
– А что мне будет? Я просто с ног валюсь – вот и все.
– Сочувствуем, – сказала Гануся. Я же кивнул, думая, что Стасику, должно быть, более дискомфортно без его муз, чем без скрипки.
– Поговорите с ним, – схватила меня в дверях за локоть тетя Зося, когда мы уже собирались пройти в палату. – Может, вам удастся его растормошить. Только прошу, поаккуратнее. Доктор строго-настрого запретил его травмировать. Представляете, каково ему сейчас?
– Нет, – честно ответил я.
– И, пожалуйста, даже не заикайтесь про Марысю и Витусю, – продолжала нести свой пост тетя Зося. – Прошу вас. Врач сказал, что…
– Да, да, – мотнул я еще раз головой.
– Хорошо, – тепло пожала тете Зосе руки Гануся.
– Ну ладно, идите к нему скорее. С Богом.
Но когда мы вошли в палату, Стасик даже не шелохнулся. Он сидел на стуле, в центре белой стерильной палаты. Такой же белый, как и февральский Белосток. Перед ним на пластиковом столе лежали белые листы бумаги с цифрами и буквами. Видимо, он заново учился читать по слогам. В белой пижаме в черный горошек он выглядел очень стильно. Обут же он был в домашние черные тапочки в белый горошек. Я обратил на это внимание, невольно осмотрев его с ног до головы.
– Стасик, здравствуй! – поздоровалась Ганушка.
– Здравствуйте, вы кто? – уставился на нас Стасик совершенно бессмысленным взглядом.
– Это твои друзья, – выглянула из-за наших спин тетя Зося. – Твои давние очень хорошие друзья.
– Еще одни? – удивленно пожал плечами Стася.
– Стасик, ты действительно нас не помнишь? – подсел я к нему в дружеском порыве.
– Нет, – покачал он печально головой.
И тут, странное дело, все слова, которые я собирался ему сказать, которые я проговаривал полночи накануне, ворочаясь с бока на бок, куда-то вдруг улетучились. Растворились в этой белесой комнате, словно крахмал в молоке. Пытаясь собраться с мыслями, я посмотрел по сторонам. Белые стены, потолок, белые постельные принадлежности, полотенца, припорошенные тапочки Стасика, его заспанная засыпанная снежком пижама, снег подоконника у окна и белые простыни Белостока за ним. Деревья, как бельевые столбы-версты. А вдали, за ними, так бело, словно одновременно все невесты Польши идут к алтарю.
Все бесполезно, как отрезало. Нам уже не о чем было говорить. Нас словно разделило белое безмолвие времени и пространства. Ни музыки, ни общих друзей, ни общей юности, ни влюбленности. Ничего.
В надежде я посмотрел на бледное лицо Гануси, но та тоже растерянно молчала. И тогда, не выдержав этого странного молчания, которое уже затянулось более чем на два дня со времени нашего приезда, я наконец-то решился на отчаянный и нечестный по отношению к тете Зосе поступок. Достал из нагрудного кармана пиджака свое любимое фото выпускного концерта балетного училища. Сценка из “Лебединого озера” – когда еще Марыся и Витуся были неразлучными подругами. В пуантах, в белых пачках маленьких лебедей – они выглядели, как две пушинки на голубой от софитов глади сцены. Как их воздушество принцессы…
– Стасик, посмотри внимательней, – попросил я, – неужели ты их совсем не помнишь?
Я протянул черно-белое фото взявшихся за руки Марыси и Витуси.
Стасик нехотя повернулся, и вдруг в его взглянувших на фотографию глазах появился осмысленный блеск.
– Откуда это у тебя? – спросил он, протягивая руку: мол, дай.
– Так ты их все-таки помнишь! – обрадовалась Ганушка.
– Да, разумеется, я их помню, – сказал Стасик. – Когда я лежал в коме, когда я уже был по ту сторону этого глупого бессмысленного мира, те два ангела спускались ко мне.
– Зачем? – спросил я после паузы, которую гроссмейстерски взял Стасик.
– Зачем? А я не знаю, зачем… я так и не понял. Кажется, они пришли, чтобы помочь мне пройти по тонкому, как натянутая скрипичная струна, и острому, как нерв, как лезвие сабли, мосту на ту сторону реки. Они хотели поддерживать меня под руки, потому что сами очень легко по нему двигались.
– Ты уверен, Стасик? – переспросила Ганушка.
– Нет, не уверен. Сейчас мне уже кажется, что они провожали меня под руки в обратную сторону, да, точно, они не пускали меня на мост, с которого я вот-вот должен был свалиться, потому что был очень неуклюжим. Да, точно, они, наоборот, отговаривали меня, не пускали, закрывая мне дорогу. И балансируя на этой сабле с удивительной легкостью и грацией.
– Еще бы, – заметила Гануся, когда мы вышли на улицу и коснулись подошвами снега мягкого, нежного, словно распластанного под ногами шкура ягненка. – Все-таки они были первоклассными балеринами.
И белые снежинки, кружащие вокруг собственной оси, делающие невообразимые па, тоже были балеринами. В Белостоке все уже было припорошено, перепахано белым снегом, словно белыми листами, дающими каждому из нас еще один шанс на спасение.
– А по мне – так нет ничего удивительного, что они предоставили Стасе возможность еще раз сыграть каприсы Паганини, – заметил я.
Снег все кружил и кружил. Перед глазами у меня стояли Витуся и Марыся, с легкостью перепрыгивающие с одной остроконечной снежинки на другую.
В каждом из нас есть внутренний мост Сират; он же внутренний меч, позволяющий переходить из бытия в небытие. Он как дамоклов меч над пульсирующей шеей. Он ближе к нам, чем яремная вена. Он сечет и ранит в самое сердце, думал я, вспоминая наш последний разговор в музыкальном кафе.
А еще я верил, что в конечном итоге мы оказались счастливее Стасика, потому что, хотя он и был любим двумя самыми красивыми девушками мира, и не просто любим, а любим самозабвенно и самоотверженно, к сожалению, он не помнил их жертвенной любви. А мы помнили.
Сокровенные желания
(Из цикла «Заповедник для Любовей»)
Девочка Ляйне никогда не приходила с пустыми руками. То принесет ластик и скажет: это тебе от братца Вяйне, то байковое одеяло и скажет: это тебе от сестрицы Хеллы, а то и просто пакетик с вилком капусты и головками лука – это уже от дядюшки Вилько и тетушки Ульрики, которые настоятельно просят тебя, Арве, хорошо питаться.
И хотя я часто злился на девочку Ляйне – мол, зачем она мне принесла ластик, лучше бы принесла карандашик, с его помощью хотя бы можно затыкать окна поролоном и нейлоном. Но, с другой стороны, что бы я делал без девочки Ляйне, не зайди она однажды утром или вечером и не принеси она однажды пакетик с вилком капусты и головками лука.
Ведь весь смысл моей жизни в том и заключался, что однажды девочка Ляйне придет ко мне вечером или ранним-ранним утром и воскликнет:
– Как?! Арве?! Ты разве еще не собрался? Ведь нам уже давно пора ехать к сестрице Хелле и братцу Вяйне на хутор в Вышнюю Финляндию. Я же тебе говорила! Ведь дядюшка Вилько уже отремонтировал ту часть дома, где мы с тобой будем жить, а тетушка Ульрика уже выхлопотала для нас визы.
Да, весь смысл моего существования в те холодные осенние вечера заключался в том, чтоб вот так лежать кверху пузом и мечтать о Лапландии. К тому же теплое одеяло от сестрицы Хеллы вполне заменяло карандаш, которым так удобно затыкать щели в окнах капроном или нейлоном.
Если я успевал дотемна собраться с духом и выйти из дома, а темнеет в этих местах осенью рано, то мне, Арве, удавалось немного подышать свежим воздухом и пообщаться со знакомыми. И день проходил не в одних пустых мечтаниях.
Чаще других на улице мне попадалась Ульрика, но не та добрейшая тетушка, а торговка семечками, что торгует у светящегося огнями “Дет– ского мира”, а еще рыбак Вялле и писатель Оверьмне. А иногда я, Арве, встречал девочку Ляйне, что выгуливала перед сном двух своих собачек, таких забавных, похожих на хомячков или сусликов…
А однажды, когда Арве был не в духе и когда к нему забежала девочка Ляйне, он спросил-таки ее: ну зачем ты мне подарила ластик, и она ответила: как, это не я тебе подарила ластик, а братец Вяйне, к тому же этот ластик из Финляндии, и он может стирать даже чернила, потому что это особый ластик.
– Ну посмотри, какой он легкий, Арве!
– Но у меня нет чернил, и нет карандаша, и даже угольков нет, потому что, ты же знаешь, я не разжигаю камин, – продолжал супиться Арве, хотя на самом деле в душе он уже был рад тому, что Ляйне принесла ему ластик, потому что ластик этот из Финляндии от братца Вяйне.
– Но ты можешь рисовать пальцами на стеклах, когда они запотеют.