Кролик, беги Апдайк Джон
– Я слышу, детка. Ей жарко. Она сейчас перестанет.
– Бэби жарко?
С минуту они слушают, но крик не умолкает; отчаянное, бессильное предостережение прерывается мучительными промежутками тишины, а потом раздается опять. Предупрежденные неведомо о чем, они безостановочно мечутся среди обрывков воскресной газеты, разбросанных по квартире, стены которой запотели, словно стены тюрьмы. За окном уже много часов подряд блистает царственно-ясное небо, и Кролика приводит в еще большее смятение мысль, что в такую погоду родители всегда брали его с Мим на долгую приятную прогулку, а теперь они зря теряют чудесный воскресный день. Но они никак не соберутся выйти из дому. Он мог бы пойти погулять с Нельсоном, но мальчик, охваченный непонятным страхом, цепляется за мать, а Кролик, все еще надеясь обладать Дженис, не отходит от нее ни на шаг, как скупец от сокровища. Его похоть склеивает их друг с другом.
Она это чувствует, и это угнетает ее еще больше.
– Почему бы тебе не прогуляться? Ты действуешь на нервы ребенку. Ты действуешь на нервы мне.
– Неужели тебе не хочется выпить?
– Нет. Нет. Мне только хочется, чтобы ты сидел спокойно, перестал курить и качать ребенка. И отстал от меня. Мне и так жарко. По-моему, мне лучше лечь обратно в больницу.
– У тебя что-нибудь болит? Где, внизу?
– Все бы ничего, если б только она не плакала. Я ее уже три раза кормила. А теперь надо кормить ужином вас. Уу-у. Ненавижу воскресенья. Что ты делал в церкви? Чего ты все время крутишься?
– Я вовсе не кручусь. Я пытаюсь тебе помочь.
– Вижу. Вот это-то как раз и ненормально. У тебя как-то странно пахнет кожа.
– Чем она пахнет?
– Ах, не знаю. Отстань от меня.
– Я тебя люблю.
– Прекрати. Нельзя. Меня нельзя сейчас любить.
– Полежи немного на диване, а я сварю суп.
– Нет, нет, нет. Выкупай Нельсона. Я попробую еще раз покормить ребенка Бедняжка, там опять ничего нет.
Ужинают они поздно. Еще совсем светло – это один из самых длинных дней в году. Они глотают суп под аккомпанемент непрекращающихся воплей Ребекки. Но когда над сложенными в раковине тарелками, под истертой отсыревшей мебелью и в похожем на гроб углублении плетеной кроватки начинают сгущаться тени, девочка внезапно умолкает, и в квартире вдруг воцаряется торжественный, но полный сознания вины мир. Они бросили ее на произвол судьбы. Среди них случайно очутилась чужеземка, не умеющая говорить по-английски, но исполненная великой и тяжкой тревоги, а они бросили ее на произвол судьбы. В конце концов наступила ночь и унесла ее, как жалкую пылинку.
– Это не животик, у таких маленьких он не болит, – говорит Дженис. – Может, она голодная, а у меня кончилось молоко.
– Как же так, у тебя груди, словно футбольные мячи.
Она искоса смотрит на него, чувствуя, к чему он клонит.
– Не вздумай дурачиться.
Однако ему кажется, что он заметил улыбку.
Нельсон охотно ложится спать – так бывает, когда он нездоров. Он хнычет. Сестренка довела его до полного изнеможения. Темная головка мальчика тяжело уткнулась и подушку. Он жадно тянется ртом к бутылке, и Кролик ждет, тщетно пытаясь найти слова, чтоб выразить, передать те мимолетные мысли, одновременно и зловещие и добрые, что задевают нас неуловимо и бегло, словно легкий мазок кисти. Смутное чувство горечи охватывает Кролика. Это горечь сожаленья, неподвластного времени и пространству, боль о том, что он живет в мире, где темноголовые мальчики, засыпая на узких кроватках, с благодарностью тянутся губами к бутылкам из резины и стекла. Он кладет ладонь на шишковатый лоб Нельсона. Мальчик силится ее сбросить, сердито машет сонной головой, Гарри убирает руку и уходит в другую комнату.
Он убеждает Дженис выпить. Сам наливает ей виски пополам с водой – он не очень-то разбирается в спиртном. Что за мерзость, говорит она, но пьет.
В постели ему кажется, что теперь она ведет себя иначе. Ее тело как бы само идет к нему в руки, податливо заполняет ладонь. От подола ночной рубашки до самой шеи оно все еще для него. Они лежат на боку лицом друг к другу. Он массирует ей спину, сначала легонько, потом сильнее, прижимает грудью к себе, и от ее податливости чувствует такой приток силы, что приподнимается на локте, нависая над ней, целует твердое темное лицо, издающее запах спиртного. Она не поворачивает головы, но в ее неподвижном профиле он не читает отказа. Подавляя волну недовольства, он вновь заставляет себя приспособиться к ее медлительности. Очень гордый от сознания своей бесконечной терпеливости, он снова принимается растирать ей спину. Ее кожа, как и язык, хранит свою тайну. Чувствует ли она что-нибудь? После Рут она кажется непонятной, угрюмой, безучастной ко всему глыбой. Сможет ли он разжечь в ней искру? Запястье ноет. Он осмеливается расстегнуть две пуговки на ее ночной рубашке, отгибает матерчатый угол, и ее теплая грудь прижимается к обнаженной коже его груди. Она безропотно сносит этот маневр, и он радуется мысли, что пробудил в ней полноту чувств. Он хороший любовник. Он поудобней устраивается в теплой постели и распускает завязку на пижамных штанах. Он действует мягко и осторожно, не забывая о ее ране, обходя больные места, и поэтому совершенно выходит из себя, когда ее голос – тонкий, пронзительный, скрипучий голос глупой девчонки – произносит прямо ему в ухо:
– Гарри. Неужели ты не видишь, что я хочу спать?
– Что же ты мне сразу не сказала?
– Я не знала. Я не знала.
– Чего ты не знала?
– Я не знала, что ты делаешь. Я думала, ты просто хочешь сделать мне приятно.
– Значит, тебе неприятно?
– Конечно, неприятно, если я ничего не могу.
– Кое-что ты можешь.
– Нет, не могу. Даже если б я не устала и не обалдела от воплей Ребекки, мне нельзя. Шесть недель нельзя. Ты ведь сам знаешь.
– Знать-то я знаю, но я думал… – Он страшно смущен.
– Что ты думал?
– Я думал, что ты все равно будешь меня любить.
– Конечно, я тебя люблю, – говорит она, помолчав. – Ты что, не можешь уснуть?
– Не могу. Не могу. Я слишком люблю тебя.
Еще минуту назад все было хорошо, но от всех этих разговоров ему стало противно. И так ничего не получалось, а от ее вялости и упрямства стало совсем из рук вон; она просто все убивает, вызывая в нем чувство жалости, стыда и сознания собственной глупости. От всего, что было так приятно, осталась лишь несносная тяжесть и его смешная неспособность как можно скорее все это прекратить, воспользовавшись безжизненной, но горячей стенкой ее живота. Она отталкивает его от себя.
– Ты меня просто используешь, – говорит она. – Это отвратительно.
– Ну, пожалуйста, детка.
– Это все так гнусно.
Как она смела это сказать? Он взбешен. Однако ему приходит в голову, что за те три месяца, что его не было, она усвоила совершенно нереальное представление о любви. Она стала преувеличивать ее значение, вообразила, будто это какая-то редкость, драгоценность, а он всего только хочет поскорее с этим покончить, чтобы уснуть, а потом пойти дальше по прямой дороге – ради нее. Все только ради нее.
– Повернись на другой бок, – говорит он ей.
– Я тебя люблю, – с облегчением произносит она, думая, что он оставил ее в покое. Коснувшись на прощанье его лица, она поворачивается к нему спиной.
Он пристраивается к ее ягодицам, более или менее это получается. И ему кажется, что все уже идет хорошо, как вдруг она поворачивает голову через плечо и говорит:
– Это твоя шлюха тебя научила?
Он ударяет ее кулаком по плечу, выскакивает из постели, и пижамные штаны падают на пол. Из-под жалюзи веет прохладный ночной ветерок. Она ложится на спину посреди постели и поясняет:
– Я не та шлюха, Гарри.
– Заткнись, с тех пор как ты вернулась домой, я первый раз тебя о чем-то попросил.
– Ты был просто замечательный.
– Спасибо.
– Куда ты идешь?
Он одевается.
– На воздух. Я весь день торчал в этой проклятой дыре.
– Ты выходил утром.
Он надевает брюки.
– Почему ты не можешь подумать о том, каково мне? Я только что родила.
– Я могу. Могу, но не хочу, мне наплевать, все дело в том, каково мне. А я хочу выйти на воздух.
– Не уходи, Гарри. Не уходи.
– Оставайся тут со своей драгоценной задницей. Поцелуй ее за меня.
– О Господи! – кричит Дженис, ныряет под одеяло и зарывается лицом в подушку.
Даже сейчас можно было бы остаться. Его желание любить ее прошло, и уходить теперь незачем. Он наконец перестал ее любить, и потому вполне можно было бы лечь рядом с нею и уснуть. Но она сама напросилась – лежит как бревно и скулит, а внизу, в поселке, на полном газу ревет мотор, там воздух, деревья, пустые улицы под фонарями, и, вспомнив все это, он выходит из дома.
Как ни странно, вскоре после его ухода она засыпает: в последнее время она привыкла спать одна и теперь чувствует физическое облегчение от того, что его нет в постели и никто не пинает ее горячими ногами и не скручивает простыни в канаты. Часа в четыре утра Бекки будит ее криком, и она встает. Ночная рубашка легонько шлепает ее по ногам. Кожа стала неестественно чувствительной. Она меняет пеленки и ложится на кровать покормить девочку. Когда Бекки сосет, кажется, будто в теле образуется пустота. Гарри не вернулся.
Ребенок все время теряет сосок – Дженис никак не может сосредоточить на дочке внимание, она все время прислушивается, не скребется ли в дверях ключ Гарри.
Мамины соседи с ума сойдут от смеха, если она опять его упустит; она бы и думать не стала про маминых соседей, если б все время, пока она жила у родителей, мать не напоминала ей об их злорадстве, и, как всегда при матери, у нее появлялось чувство, будто она глупая, некрасивая и обманула все надежды, а она так надеялась, что с замужеством все это кончится. Она станет замужней женщиной, и у нее будет свой собственный дом. И еще ей хотелось назвать девочку в честь матери, чтобы та от нее отвязалась, но вместо этого бедняжка слепо тычется ртом ей в грудь, напоминая про мать, и Дженис кажется, будто она лежит на верхушке столба и весь город видит, что она одна. Ей становится холодно. Ребенок никак не может удержать сосок, никому она не нужна.
Она встает и начинает ходить по комнате, положив Бекки на плечо, гладит ей спинку, стараясь выпустить воздух, а бедняжка такая вялая и слабая, то и дело сползает вниз и норовит зарыться своими бескостными ножками ей в грудь, чтоб удержаться, а ночная рубашка от ветра развевается и прилипает к ногам и к ее драгоценной, как он выразился, заднице. Скажут, будто вываляют ее в грязи, – у них даже нет приличных слов, чтобы назвать части твоего тела.
Если б ключ стал царапаться в замке и он вошел бы в дверь, пусть делает с ней что хочет, ей наплевать, замужество есть замужество. Но сегодня ночью это было уж до того несправедливо, у нее все болит, а он все это время спал со своей проституткой, а теперь говорит «повернись на другой бок» так нетерпеливо, будто просто хочет скорей от нее отвязаться, и кто она такая, чтоб ему не позволить, ведь позволила же она ему сбежать, разве у нее есть право на гордость? На уважение к себе. Вот почему ей непременно надо было доказать, что оно у нее есть, – он не думал, что она посмеет, раз позволила ему сбежать, вот смешно, он поступил дурно, а она не должна иметь никакой гордости, а быть для него только помойным ведром. Когда он приставал к ней, видно было, что он здорово напрактиковался, и это напомнило ей все те недели, когда он болтался неизвестно где и делал что хотел, а она была совсем беспомощная, мама и Пегги ее жалели, а все остальные смеялись, и она больше не могла это выдержать.
А потом он идет в церковь и возвращается весь набухший. Какое он имел право идти в церковь? О чем он говорил с Богом за спинами всех этих баб, которые друг с другом перемигиваются? Что ее и вправду бесит, так это пусть бы думали про любовь, когда занимаются любовью, вместо того чтобы думать про что угодно. По их пальцам чувствуешь, думают они про тебя или нет, и сегодня Гарри сначала про нее думал, но потом он стал такой противный, и она разозлилась, потому что он думал только о себе и ничуть не думал, как она устала и как у нее все болит. Это было так грубо.
Просто грубо, и все. Говорит, что она глупая, а ведь он сам глупый – не понимает, как ей плохо, и что, когда он убежал, она стала совсем другой, и как он должен к ней подлизываться, если хочет, чтоб она опять его любила. С самого раннего детства ее приводило в ужас, что никто не знает про твои чувства, и непонятно – никто не может про них знать или никому просто нет дела. Ей не нравится ее кожа и никогда не нравилась она слишком темная как у итальянки хотя у нее никогда не было прыщей как у других девочек и в те дни когда они оба работали у Кролла она продавала соленые орешки и когда Гарри лежал с ней на кровати Мэри Хеннекер ему так нравились серебристые обои и он закрывал глаза и кожа у нее словно растворялась и она думала что вот теперь все кончилось и она уже не одна а с кем-то. Но потом они поженились (раньше она ужасно боялась забеременеть но Гарри уже целый год говорил про женитьбу и засмеялся когда она ему сообщила и сказал «здорово» она ужасно испугалась а он сказал «здорово» и поднял ее на руки как ребенка он мог быть таким чудесным когда она совсем не ожидала в нем было столько хорошего она никому не могла объяснить она так испугалась когда забеременела а он заставил ее этим гордиться) они поженились а она все еще оставалась маленькой неуклюжей темнокожей Дженис Спрингер а ее муж был самоуверенный болван который ни на что на свете не годится так сказал папа и чувство одиночества немножко растворялось если чуть-чуть выпить. Не то что это растворяло комок просто края у него закруглялись и переливались словно радуга.
Она ходит по комнатам и гладит ребенка, пока у нее не начинают болеть руки и ноги, и наконец малютка Ребекка засыпает, обняв ногами грудь, полную молока. Может, дать ей еще, но лучше не надо, раз она спит, пускай спит. Она отнимает бедную невесомую малютку от своего потного плеча и кладет в прохладную тень на кроватке. Уже светает, на восточном склоне горы утро рано приходит в город. Дженис ложится в постель, но свет, который становится все ярче на белых простынях, не дает ей уснуть. Сначала это даже приятно – наступающее утро такое чистое, что у нее появляется то же чувство, как и на второй месяц отсутствия Гарри. Под окном цвела мамина японская вишня, пробивалась травка, и от земли пахло влагой, теплом и золой. Она все обдумала и смирилась с мыслью, что ее замужеству пришел конец. Она родит своего ребеночка и разведется, и больше никогда не выйдет замуж. Она будет вроде монахини, как в том чудном фильме с Одри Хепберн, который она недавно смотрела. А если он вернется, то будет тоже очень просто – она ему все простит и бросит пить, раз его это так бесит, хотя она и не знает почему, и они станут жить вместе очень славно и чисто и просто, потому что он выбросит все из головы и будет очень ее любить за то, что она его простила, а она теперь будет знать, как быть хорошей женой. Она каждую неделю ходила в церковь и разговаривала с Пегги и молилась, и теперь поняла, что выйти замуж – это не значит обрести убежище, а значит все делить с мужем, и думала, как они с Гарри начнут все делить друг с другом. А потом произошло чудо, и эти последние две недели все именно так и было.
А потом Гарри вдруг взял и испортил все грязью этой шлюхи, да еще хотел, чтобы ей все это нравилось, и от несправедливости она начинает плакать навзрыд, хотя и тихонько, словно испугавшись чего-то, что лежит рядом с ней на пустой кровати.
Потом ее охватывает чувство панического страха и удушья. Она встает, бродит по комнате; одна грудь вспухла, в соске колет; она идет босиком на кухню и нюхает пустой бокал от виски, который Гарри заставил ее выпить. Запах густой, резкий, терпкий и глубокий, и она думает, может, один глоток излечит ее от бессонницы. Заставит спать, а потом она проснется от скрежета ключа в замке и увидит, как его большое тело застенчиво ломится в дом, и скажет ему: Ложись в постель, Гарри, все в порядке, делай со мной, что хочешь, я хочу делить с тобой все, правда хочу.
Она наливает всего на дюйм виски и совсем немножко воды, чтобы не очень долго пить, и не кладет ледяных кубиков, чтобы не шуметь и не разбудить детей. Она несет стакан к окну и стоит, глядя через три толевых крыши на спящий внизу город. Кое-где уже зажигаются бледные окна кухонь и спален. Машина с тусклыми дисками фар, которые не отбрасывают лучей в редеющую мглу, медленно едет по Уилбер-стрит к центру поселка. Шоссе, наполовину скрытое силуэтами домов, словно река в поросших деревьями берегах, в этот ранний час уже шуршит от множества шин. Она чувствует, что рабочий день приближается, чувствует, что дома с двускатными крышами внизу скоро проснутся, словно замки, откроют ворота и выпустят наружу своих мужчин, и сожалеет, что ее муж не может приспособиться к ритму, в котором вот-вот начнется новый такт. Почему именно он? Что в нем такого особенного? В ней поднимается волна обиды на Гарри, и, чтобы ее подавить, она осушает стакан и в свете утренней зари отворачивается от окна. Все вещи в комнате окрашены в различные оттенки коричневого цвета. Она чувствует себя какой-то кривобокой, тяжесть невысосанной груди тянет ее книзу.
Она идет в кухню и смешивает еще виски с водой, на этот раз крепче, чем раньше, – пора уже доставить себе хоть капельку удовольствия. С тех пор как она вернулась из больницы, у нее совсем не было времени подумать о себе. Мысль об удовольствии придает легкость и быстроту движениям, она босиком бежит по шершавому ковру к окну, словно там специально для нее сейчас начнется спектакль. Поднявшись в своем белом халате надо всем, что только можно увидеть, она так крепко сжимает пальцами тугую грудь, что молоко течет, образуя теплые пятна на белой ткани.
Влага скользит по телу и стынет в холодном воздухе. От долгого стояния начинают ныть вены на ногах. Она отходит от окна, садится в грязное коричневое кресло, и ее начинает мутить при виде угла, под которым пятнистая стена встречается с желтоватым, как тесто, потолком. Ее качает вверх и вниз, у нее переворачиваются все внутренности. Рисунок на обоях шевелится, словно живой, коричневые пятна цветов плывут во мгле, догоняют и жадно заглатывают друг друга. Какая мерзость. Она отворачивается и внимательно смотрит на зеленый экран мертвого телевизора. Перед ночной рубашки подсыхает, жесткая корка царапает грудь. В книжке по уходу за грудными детьми сказано: держите соски в чистоте. Намыливайте осторожно – в царапины проникают микробы. Она ставит стакан на ручку кресла, встает, стягивает через голову рубашку и снова садится. Мшистая поверхность мягко пружинит под тяжестью голого тела. Она кладет измятую рубашку на колени, ловко пододвигает пальцами ног табуретку, укладывает на нее ноги и любуется ими. Она всегда считала, что у нее красивые ноги. Их утончающиеся книзу смутные силуэты белеют на фоне темного ковра. Тусклый свет скрывает синие вены, оставшиеся после того, как она носила Бекки. Неужели у нее будут такие ужасные ноги, как у мамы? Она пытается представить себе лодыжки толщиной с колено, и они будто и вправду начинают пухнуть. Она нагибается, ощупывает узкие твердые кости лодыжек и плечом сбивает с ручки кресла стакан с виски. Она вскакивает, вздрогнув от прикосновения холодного воздуха к голому телу, и вся покрывается гусиной кожей. Вот смеху-то. Если б только Гарри мог сейчас на нее посмотреть. К счастью, в стакане почти ничего не осталось. Она решительно направляется в кухню, совершенно голая, как шлюха, но ощущение, будто кто-то за нею следит, – оно появилось, когда она стояла у окна и отжимала молоко, – стало слишком сильным; она ныряет в спальню, закутывается в голубой купальный халат и смешивает виски с водой. От усталости саднит веки, но у нее нет ни малейшего желания ложиться в постель. Кровать внушает ужас, потому что в ней нет Гарри. Его отсутствие – дыра, которая все больше расширяется, и она вливает туда немного виски, но этого мало, и когда она в третий раз подходит к окну, уже настолько рассвело, что видно, как все кругом уныло. Кто-то разбил бутылку об одну из толевых крыш. Канавы на Уилбер-стрит полны грязи, стекающей с новостроек. Пока она смотрит в окно, уличные фонари – длинные бледные цепочки – гаснут один за другим. Она представляет себе человека на электростанции, который выключает рубильник, – он маленький, седой, горбатый и очень сонный. Она подходит к телевизору, и полоса света, внезапно вспыхнувшая на зеленом прямоугольнике, зажигает радость в ее груди; однако еще слишком рано, это просто бессмысленно мерцающее пятно, а звук – всего лишь статичный равномерный шум. Она сидит и смотрит на пустое сиянье, и от ощущения, будто кто-то стоит у нее за спиной, несколько раз резко оборачивается. Она проделывает это очень быстро, но всегда остается пространство, которого она не видит, и этот человек мог нырнуть туда, если он здесь. Это все телевизор – он позвал его в комнату, – но выключив его, она тотчас начинает плакать. Она сидит, закрыв лицо руками, слезы просачиваются между пальцами, и по всей квартире разносятся ее всхлипывания. Она их не подавляет, потому что хочет кого-нибудь разбудить, она больше не может оставаться одна. В белесом свете мебель и стены проступают все более четко, они вновь обретают цвет, а сливающиеся коричневые пятна уходят в себя.
Она идет взглянуть на ребенка; бедняжка лежит и сопит в простыню, маленькие ручки дергаются возле ушей; она наклоняется, гладит горячий прозрачный лобик, вынимает девочку из кроватки, она мокрая, и садится в кресло перед окном кормить. Бледная ровная голубизна неба выглядит так, словно ее нарисовали на стеклах. С этого кресла не видно ничего, кроме неба, словно они сидят на высоте ста миль в корзине воздушного шара. В другой части дома хлопает дверь, и у нее екает сердце, но это просто кто-то из жильцов, наверно, мистер Каппелло, который никогда доброго слова никому не скажет, идет на работу, под его тяжелыми шагами неохотно грохочет лестница. Этот шум будит Нельсона, и некоторое время дел у нее по горло. Приготовляя завтрак, она разбивает стакан с апельсиновым соком, он попросту выскальзывает у нее из рук в раковину. Когда она наклоняется к Нельсону, чтобы дать ему рисовые хлопья, он смотрит на нее, наморщив нос, он нюхом чует ее печаль и от этого знакомого запаха сразу робеет.
– Папа уехал?
Он такой добрый мальчик, говорит это, чтобы ей было легче, и ей остается только ответить: «Да».
– Нет, – говорит она. – Папа сегодня рано ушел на работу, ты еще спал. Он придет к ужину, как всегда.
Мальчик хмурится, а потом с надеждой повторяет.
– Как всегда?
От тревоги он высоко поднимает голову, так что шея кажется стебельком, слишком тонким, чтобы удержать круглый череп с завитками примятых подушкой волос.
– Папа придет, – повторяет она. Взвалив на себя бремя лжи, она для поддержки нуждается в виски. Внутри у нее мрак, который необходимо окрасить в яркий цвет, а иначе она рухнет. Она складывает тарелки в раковину, но все валится у нее из рук, и она даже не делает попытки вымыть посуду. Ей приходит в голову, что надо снять халат и надеть платье, но по дороге в ванную она забывает, зачем туда шла, и принимается стелить постель. Однако чье-то присутствие на смятой постели настолько ее пугает, что она пятится и уходит в другую комнату к детям. Как будто, сказав им, что Гарри вернется в обычное время, она впустила в квартиру призрак. Но этот другой человек совсем не похож на Гарри, он скорее похож на грабителя, который назло ей носится из комнаты в комнату.
Еще раз вынув девочку из кроватки и пощупав мокрые пеленки, Дженис хочет ее перепеленать, но она умница, она понимает, что пьяна и может уколоть ребенка булавками. Она очень гордится тем, что до этого додумалась, и велит самой себе держаться подальше от бутылки, чтобы через час перепеленать ребенка. Она кладет славную Бекки обратно в кроватку, и, на удивление, та даже ни разу не пискнула. Они с Нельсоном сидят и смотрят конец программы с Дейвом Гэрроуэем, а потом программу о том, как Элизабет пригласила в гости друга своего мужа – он холостяк, постоянно ходит в туристские походы и, как оказывается, стряпает гораздо лучше, чем Элизабет. Эта программа почему-то действует ей на нервы, и она – просто потому, что привыкла пить, сидя перед телевизором, – идет в кухню и смешивает остатки виски с большим количеством ледяных кубиков, чтобы заткнуть огромную дыру, которая вот-вот снова разверзнется у нее внутри. Всего один глоток – и, словно от вспышки синего света, все сразу проясняется. Ей надо всего лишь перекинуться мостом через эту маленькую пропасть, и вечером Гарри придет с работы, и никто ничего не узнает, никто не будет смеяться над мамой. Она чувствует себя радугой, которая изогнулась над Гарри, чтобы его защитить, и под ее сводом Гарри кажется бесконечно маленьким, словно какая-то детская игрушка. Хорошо бы поиграть с Нельсоном – ему вредно все утро смотреть телевизор. Она выключает телевизор, находит книжку с картинками для раскрашиванья и цветные мелки, и они оба садятся на ковер и раскрашивают противоположные страницы.
Дженис то и дело обнимает Нельсона, рассказывает ему смешные истории и с удовольствием раскрашивает картинки. В школе рисование было единственным предметом, которого она не боялась, и потому всегда получала за него хорошие отметки. Она улыбается от восторга, что так красиво раскрасила страницу, на которой нарисован двор фермы; цветные палочки в ее пальцах наносят такие аккуратные параллельные штрихи, а маленькое тело сына так крепко к ней прижимается. Купальный халат веером падает на пол, и собственное тело кажется ей большим и прекрасным. Она отодвигается, чтобы на страницу не падала тень, и видит, что покрасила половину курицы в зеленый цвет, вылезла за контуры, и вообще ее страница выглядит уродливо; она начинает плакать, это так несправедливо, словно кто-то стоит у нее за спиной и говорит ей, что она раскрашивает плохо, хотя сам ничего в этом деле не смыслит. Нельсон поднимает глаза, его подвижное лицо растягивается, и он кричит: «Не плачь! Мамочка, не плачь!»
Она ждет, что он уткнется ей в колени, но он вскакивает и, спотыкаясь, как хромой, бежит в спальню, бросается на пол и бьет по полу ногами.
Она поднимается с ковра и, спокойно улыбаясь, идет в кухню, где, как ей кажется, она оставила стакан с виски. Самое важное – до конца дня успеть закончить мост через пропасть, чтобы защитить Гарри, и глупо не выпить еще глоток, от которого она станет достаточно длинной. Она выходит из кухни и говорит Нельсону:
– Мама перестала плакать, деточка. Она пошутила. Мама не плачет. Маме очень хорошо. Она тебя очень любит.
Мальчик смотрит на нее, по лицу у него размазана грязь. Словно нож в спину, звонит телефон. Все еще сохраняя спокойствие, она поднимает трубку.
– Алло.
– Это ты, доченька? Говорит папа.
– О, папа! – радостно восклицает Дженис. Пауза.
– Детка, Гарри не заболел? Уже двенадцатый час, а его до сих пор нет.
– Нет, он здоров. Мы все здоровы.
Еще одна пауза. Ее любовь к отцу течет к нему по молчаливому проводу. Хорошо бы этот разговор длился вечно.
– Так где же он? Он дома? Я хочу с ним поговорить.
– Папа, его нет. Он ушел рано утром.
– Куда он ушел? В филиале его тоже нет.
Она не меньше миллиона раз слышала, как он говорит слово «филиал» – никто на свете не произносит его так веско, таким густым и важным голосом, словно в нем сосредоточен весь мир. Все, что у нее было в детстве хорошего – платья, игрушки, дом, – все оттуда, из «филиала».
Она в восторге – разговоры о продаже машин единственное, что ей понятно.
– Он ушел очень рано, чтоб показать «комби» одному клиенту, которому надо было ехать на работу или еще куда-то. Постой, папочка, дай подумать. Он говорил, что этот человек должен рано утром ехать в Аллентаун. Он должен ехать в Аллентаун, и Гарри должен показать ему «комби». Все в порядке, папочка. Работа Гарри очень нравится.
Третья пауза самая долгая.
– Доченька, ты уверена, что его нет дома?
– Папочка, это же просто смешно! Конечно, нет. Разве ты не видишь? – Она тычет трубкой в воздух пустой комнаты, словно у трубки есть глаза. Это всего лишь шутка, но, как ни странно, уже от одного того, что она подняла руку, ее начинает тошнить. Снова поднеся трубку к уху, она слышит далекий вибрирующий голос отца:
– …доченька. Все в порядке. Ты ни о чем не волнуйся. Дети с тобой?
У нее кружится голова, и она вешает трубку. Это была ошибка, но, в общем, она не растерялась и теперь имеет полное право выпить. Коричневая жидкость льется на дымящиеся ледяные кубики и продолжает литься, хотя она велит ей перестать; она сердито поднимает бутылку, и в раковину падают кляксы. Захватив стакан, она идет в ванную и возвращается с пустыми руками и вкусом зубной пасты во рту. Она вспоминает, что посмотрела в зеркало, пригладила волосы, а потом стала чистить зубы. Зубной щеткой Гарри.
Внезапно она замечает, что готовит обед. Точь-в-точь реклама в журнале: на сковороде с длинной голубой ручкой шипят ломтики бекона. Шарики жира величиной с пули игрушечного ружья взлетают в воздух, словно брызги фонтана в парке, и она удивляется, как быстро они описывают дуги. Они обжигают руку, которая держит сковородку, и она уменьшает фиолетовое пламя газа. Она наливает стакан молока для Нельсона, срывает несколько листиков с головки салата-латука, кладет их на желтую пластмассовую тарелку и сама съедает пучочек. Сначала она не ставит прибор для себя, но потом передумывает, потому что дрожь в желудке, наверно, от голода, и тогда она берет еще одну тарелку, останавливается, держа ее обеими руками перед собой и гадая, почему папа был так уверен, что Гарри дома. Она знает, что в квартире есть еще кто-то, но это не Гарри, этому человеку совершенно нечего здесь делать, и она решает его не замечать и продолжает накрывать на стол, чувствуя, что все тело немеет. Она крепко держит каждый предмет, пока он благополучно не водворится на место.
Нельсон жалуется, что бекон жирный, и снова спрашивает, уехал ли папа, и его нытье насчет бекона, который она так ловко и удачно поджарила, приводит ее в такую ярость, что, когда он в двадцатый раз отказывается съесть хотя бы листик салата, она перегибается через стол и шлепает его по дерзкой физиономии. Глупый ребенок даже не может заплакать, он просто сидит, смотрит во все глаза и сопит, пока наконец не разражается ревом. Но, к счастью, она на высоте положения, она совершенно спокойна; она видит необоснованность всех его притязаний и не позволяет себя запугать. Единым порывом, словно огромная волна, она берет Нельсона за руку, заставляет его пописать, укладывает в постель и дает ему бутылку. Все еще дрожа от рыданий, он сует в рот бутылку, и по стеклянному блеску его внимательных глаз она понимает, что он сейчас уснет. Она стоит возле кроватки, удивляясь собственной силе и решимости.
Телефон звонит снова, более сердито, чем в первый раз, и она бежит к нему, бежит, чтобы не мешать Нельсону уснуть, чувствуя, что ее силы иссякают и отвратительный затхлый вкус подступает к горлу.
– Алло.
– Дженис. – Голос матери, ровный и резкий. – Я только что вернулась из Бруэра – ездила за покупками. Отец, оказывается, все утро меня ищет. Он считает, что Гарри опять ушел. Это верно?
– Он поехал в Аллентаун, – закрыв глаза, отвечает Дженис.
– Что ему там делать?
– Он продает машину.
– Не говори глупостей, Дженис. С тобой все в порядке?
– В каком смысле?
– Ты пила?
– Что – пила?
– Не волнуйся. Я сейчас приеду.
– Мама, не надо. Все отлично. Я только что уложила Нельсона.
– Я сейчас возьму что-нибудь из холодильника, поем и немедленно приеду. А ты ложись.
– Мама, пожалуйста, не приезжай.
– Не спорь со мной, Дженис. Когда он ушел?
– Оставайся дома, мама. Вечером он придет. – Прислушавшись, она добавляет: – И перестань плакать.
– Да, ты говоришь перестань, а сама только и делаешь, что навлекаешь на всех нас позор. В первый раз я думала, что во всем виноват он, но теперь я в этом совсем не уверена. Слышишь? Совсем не уверена.
От этих речей Дженис начинает так сильно тошнить, что она удивляется, почему трубка не падает из рук.
– Не приезжай, мама, – умоляет она. – Пожалуйста, не приезжай.
– Вот только перекушу и через двадцать минут буду у тебя. Ложись в постель.
Дженис кладет трубку и с ужасом оглядывается. В квартире полный хаос. На полу книжки с картинками, стаканы, постель не застлана, везде грязная посуда. Она подбегает к тому месту, где они с Нельсоном рисовали, и размышляет, что будет, если нагнуться. Она опускается на колени, и тут девочка начинает плакать. В ужасе от мысли, что может проснуться Нельсон и что нужно скрыть отсутствие Гарри, она подбегает к кроватке и, словно в каком-то кошмаре, видит, что все измазано оранжевой кашицей.
– Черт бы тебя побрал, черт бы тебя побрал, – стонет она, вынимает маленькое грязное тельце и смотрит, куда бы его отнести. Наконец кладет ребенка в кресло и, кусая губы, расстегивает пеленку.
– Ах, ты, свинушка ты этакая, – бормочет она, чувствуя, что звук ее голоса не подпускает того, другого человека, который на нее надвигается.
Она несет мокрую грязную пеленку в ванную, бросает в унитаз, опускается на колени и пытается заткнуть отверстие ванны пробкой. Потом открывает до предела оба крана, зная по опыту, что вода получится как раз нужной температуры. Вода хлещет из кранов. Она замечает стакан разведенного виски, который забыла на бачке унитаза, делает большой глоток и гадает, куда бы девать стакан. Ребекка все время кричит, словно понимает, что она грязная. Дженис берет стакан с собой и, снимая с девочки распашонку и кофточку, задевает его коленом, и виски выплескивается на ковер. Она кладет мокрые вещи на телевизор, опускается на колени и пытается засунуть цветные мелки в коробку. От всей этой возни у нее разболелась голова. Она уносит мелки в кухню, выбрасывает недоеденный бекон и латук в бумажный мешок под раковиной, но отверстие мешка открыто не полностью, листья падают в темное пространство за мешком, она лезет под раковину, стукается головой и пытается найти и достать их пальцами, но это ей не удается. Оттого что она все время елозит на коленях, они начинают ныть. В конце концов, махнув на все рукой, она, к своему удивлению, обнаруживает, что сидит на кухонной табуретке, уставившись на мягкие яркие кончики цветных мелков, которые торчат из коробки. Спрячь виски. Секунду тело ее не двигается с места, но когда она наконец приходит в движение, она видит, что ее руки с полосками грязи на ногтях ставят бутылку виски в нижнее отделение шкафчика, где лежат старые рубашки Гарри, которые она использует на тряпки. Он ни за что не наденет починенную рубашку, а впрочем, она все равно не умеет их чинить. Она закрывает дверку, дверка хлопает, но не закрывается, а с линолеума под раковиной бутылочная пробка, словно маленький цилиндр, смотрит на нее во все глаза. Она кладет ее в мусорный мешок. Теперь кухня прибрана. В гостиной на мохнатом кресле лежит голая Ребекка, животик у нее вздулся от крика, она сучит кривыми красными ножками. При каждом вопле лицо ее багровеет, Дженис закрывает глаза и думает, как ужасно со стороны мамы приезжать и портить ей весь день, лишь бы убедиться, что Гарри снова ее бросил. Ни минуты потерпеть не может – только бы поскорее узнать, и этот противный ребенок тоже ни минуты потерпеть не может, а тут еще мокрые вещи на телевизоре. Она несет их в ванную, бросает в унитаз на пеленку и закрывает краны ванны. Волнистая серая линия воды доходит почти до самого края ванны. По поверхности пробегает рябь, а под нею застыла в ожидании глубокая бесцветная масса. Хорошо бы принять ванну. Преисполненная решимости, она возвращается в гостиную. Пытаясь вытащить из кресла маленькое резиновое существо, она так шатается, что падает на колени, хватает Ребекку на руки и, прижав к груди, тащит в ванную. Она с гордостью думает, что доведет это дело до конца – к приезду мамы ребенок, по крайней мере, будет чистый. Осторожно опустившись на колени возле большой спокойной ванны, она вдруг замечает, что у нее насквозь промокли рукава. Вода двумя большими руками обнимает ее предплечья, и у нее на глазах розовый младенец, словно серый камень, опускается вниз.
С протестующим всхлипом она тянется за ребенком, но вода отталкивает руки, увлекает за собой халат, а скользкий комок увертывается от нее во внезапно утратившей прозрачность массе. Наконец ей удается его поймать, под большим пальцем она слышит биение сердца, затем снова его теряет; на поверхности воды мечутся бледные продолговатые блики, но тот, что имеет твердую основу, ей никак не ухватить. Все это длится один только миг, но этот миг измеряется иным, более плотным временем. Потом она крепко сжимает Бекки обеими руками – и, значит, все в порядке.
Она поднимает маленькое живое существо в воздух и прижимает к насквозь промокшей груди. Вода течет с них обеих на каменные плитки пола. Дженис с облегчением бросает быстрый взгляд на лицо ребенка, но оно производит фантастическое впечатление – какой-то бесформенный сгусток. В мозгу вспыхивает смутное воспоминание о том, как делают искусственное дыхание, холодные мокрые руки Дженис в безумном ритме отчаянно поднимаются и опускаются; под ее плотно сжатыми веками возникают длинные багровые молитвы, бессловесные, монотонные; кажется, будто она обнимает колени еще одного, третьего, огромного существа, чье имя Отец, Отец, барабанит ей по голове. Хотя ее обезумевшее сердце заливает вселенную безбрежным красным морем, под ее руками не вспыхивает ни одной искры; бурный поток молитв остается без ответа, темнота не отзывается ни малейшим трепетом. Ощущение, что рядом стоит кто-то третий, бесконечно нарастает, и, услышав отчаянный стук в дверь, она понимает, понимает, что с ней случилось самое худшее, что когда-либо случалось с женщиной в этом мире.
3
Джек, бледный как смерть возвращается от телефона.
– Дженис Энгстром нечаянно утопила младенца.
– Как она могла?
– Не знаю. Боюсь, что в пьяном виде. Она сейчас без сознания.
– А этот где был?
– Никто не знает. Просят меня его найти. Это миссис Спрингер звонила.
Он садится в большое кресло с ореховыми ручками, некогда принадлежавшее его отцу, и Люси с горечью замечает, что ее муж постарел. Волосы у него редеют, кожа сухая, вид изможденный.
– Почему ты должен всю жизнь гоняться за этим подонком? – восклицает она.
– Он не подонок. Я его люблю.
– Ты его любишь. Меня тошнит, просто тошнит, Джек. Почему бы тебе не полюбить меня или детей?
– Я вас и так люблю.
– Ничего подобного. Давай смотреть правде в глаза, Джек. Ты нас не любишь. Ты не способен любить тех, кто может ответить на любовь. Ты этого боишься. Ведь правда боишься?
Звонок телефона застал их за чаем в библиотеке. Джек поднимает свою пустую чашку с пола и смотрит на дно.
– Не выдумывай, Люси. Мне и без того тошно.
– Тебе тошно, и мне тоже тошно. Мне тошно с тех самых пор, как ты связался с этим скотом. Он даже не принадлежит к твоей церкви.
– Каждый христианин принадлежит к моей церкви.
– Христианин! Если он христианин, то слава Богу, что я не христианка. Христианин. Убивает своего ребенка, а ты называешь его христианином.
– Он не убивал ребенка. Его там не было, это несчастный случай.
– Какая разница, все равно что убил. Удирает из дому, а его идиотка жена напивается из-за этого до потери сознания. Незачем тебе было их мирить. Она приспособилась, и ничего подобного никогда бы с ней не случилось.
Экклз моргает; шок отодвинул его на большое, удобное для анализа расстояние от всего окружающего. На него производит сильное впечатление ее версия случившегося. Он немного удивлен ее злобным тоном. «Подонок» – совершенно не ее слово.
– Значит, по-твоему, это я убил ребенка, – заявляет он.
– Конечно, нет. Ничего подобного я не говорила.
– Наверно, ты права. – Он поднимается с кресла, идет в холл к телефону и достает из бумажника карточку с номером, который записан карандашом под еле заметным именем Рут Ленард. Один раз этот номер сработал, но теперь электрическая мышь напрасно грызет далекую металлическую мембрану. Прослушав двенадцать гудков, он вешает трубку, снова набирает номер и вторично вешает трубку после семи гудков. Когда он возвращается в библиотеку, Люси уже наготове.
– Прости меня, Джек. Я вовсе не имела в виду тебя за это винить. Конечно, ты тут ни при чем. Не болтай глупостей.
– Ладно, Люси. Истина нам не повредит. – Слова эти лишь тень его мысли, что истина никогда не противоречит истинной вере.
– О Господи, опять эта поза мученика. Теперь мне ясно, ты вообразил, что виноват, и что бы я ни говорила, ты все равно не откажешься от своего мнения. Не стоит попусту тратить слова.
Он молчит, чтобы помочь ей не тратить попусту слова, но не проходит и минуты, как она говорит уже более мягко:
– Джек.
– Что?
– Почему ты так старался их помирить?
Он берет с блюдечка ломтик лимона и, прищурив глаза, смотрит сквозь него на комнату.
– Брак – это святыня, – провозглашает он.
Он ждет, что она засмеется, но она вполне серьезно спрашивает:
– Даже неудачный?
– Да.
– Но это же просто смешно. Это противоречит здравому смыслу.
– Я не верю в здравый смысл, – отвечает он. – Если тебе от этого легче, то я вообще ни во что не верю.
– Ничуть мне от этого не легче. Ты просто психопат. Но мне очень жаль, что это случилось. Очень жаль. – Она берет чашки и уходит на кухню, оставив его в одиночестве.
Вечерние тени паутиной обвивают шкафы с книгами, большая часть которых принадлежит не ему, а его предшественнику по пасторату, благородному и всеми почитаемому холостяку Джозефу Ленгхорну. Джек сидит, тупо чего-то ожидая, но ждать приходится недолго. Звонит телефон. Он спешит опередить Люси; из окна, на подоконнике которого стоит аппарат, видно, как соседка снимает с веревки белье.
– Алло?
– Алло. Джек? Это Гарри Энгстром. Надеюсь, я вам не помешал?
– Нет.
– Может, у вас собрался кружок кройки и шитья или еще какие-нибудь старушенции?
– Нет.
– Я пытался позвонить домой, но там никто не отвечает, и я немножко беспокоюсь. Я вчера там не ночевал, и мне что-то не по себе. Я хочу вернуться, но сперва надо узнать, не вызвала ли Дженис полицию. Вам ничего не известно?
– Гарри, откуда вы звоните?
– Да из какой-то аптеки в Бруэре.
Соседка сняла последнюю простыню, и взор Джека застывает на пустой белой веревке. Одна из задач, какие ставит перед ним общество, – это, очевидно, приносить трагические вести. Во рту у него пересыхает, и он собирается с духом, чтоб выполнить привычный долг. Взявшись за гуж… Он широко открывает глаза, стараясь хоть немного отодвинуться от того, кто присутствует тут же, возле самого его уха.
– Чтоб не терять времени, я, пожалуй, скажу вам по телефону, – начинает он. – Гарри. У вас произошло ужасное несчастье.
Когда долго крутишь веревку, она теряет форму, перекручивается, и на ней образуются завитки и петли. Выслушав Экклза, Гарри чувствует, что у него внутри образовалась такая петля Он не понимает, что говорит Экклзу, в его сознании застревают лишь разноцветные коробки, которые видны из окна телефонной будки. В аптеке на стене висит плакат, на нем красными буквами выведено одно-единственное слово: ПАРАДИХЛОРОБЕНЗОЛ. Пытаясь понять Экклза, он беспрерывно перечитывает это слово, гадая, как оно делится на части и можно ли его вообще произнести. В ту самую минуту, когда до него наконец дошло, в ту самую минуту, когда вся его жизнь рушится, какая-то толстуха идет к прилавку уплатить за два рулона туалетной бумаги. Он выходит из аптеки на солнечный свет, судорожно глотая слюну, чтобы помешать петле подняться к горлу и задушить его. Стоит знойный день, первый день лета, жара со сверкающей мостовой поднимается в лица пешеходов, отгоняя их от витрин и раскаленных каменных фасадов. В белом свете на лицах ясно видно типично американское выражение – глаза прищурены, обвисшие в ухмылке губы вот-вот выкрикнут что-то угрожающее и жестокое. Под сияющими крышами застрявших в дорожной пробке автомобилей парятся водители. Над городом висит молочная дымка – усталому небу не под силу ее сбросить. Гарри и несколько женщин, красных и потных от хождения по магазинам, ждут на углу автобус 16-А. Когда автобус со скрежетом останавливается, он уже переполнен. Кролик стоит сзади, держась за стальной поручень, изо всех сил стараясь не согнуться от вызывающей тошноту петли. Изогнутые щиты рекламируют сигареты с фильтром, крем для загара и благотворительную организацию по оказанию американской помощи «КЭР».
Прошлой ночью он приехал на таком автобусе в Бруэр, пошел к Рут, но в окнах не было света, и никто не открыл ему дверь, хотя за матовым стеклом с надписью «Д-р Ф.-Кс.Пеллигрини» теплился слабый огонек. Он сидел на ступеньках и смотрел на кулинарию, пока там не погас свет, а потом на ярко освещенное окно церкви. Когда свет погас и там, ему стало не по себе, его охватило чувство безнадежности, и он решил вернуться домой. Он дошел до Уайзер-стрит, посмотрел вниз на все огни и на гигантский подсолнечник, но автобусов не было, и он побрел дальше, но вдруг испугался, что его могут пырнуть ножом и ограбить, и тогда он отыскал какую-то подозрительную гостиницу и взял номер. Где-то рядом всю ночь дребезжала неоновая трубка с поврежденным контактом и смеялась какая-то женщина, он спал плохо и проснулся очень рано, вполне мог успеть вернуться в Маунт-Джадж, надеть костюм и пойти на работу. Но что-то его удерживало. Весь день его что-то удерживало. Он пытается понять что, ибо именно это убило его дочь. Частично это было желание снова увидеть Рут, но когда он утром снова пришел к ее дому, стало совершенно ясно, что ее там нет, наверно, поехала в Атлантик-Сити с каким-нибудь идиотом, однако он все равно шатался по Бруэру, заходил в универмаги, где со стен пиликала музыка, съел булочку с сосиской в магазине дешевых товаров, потолкался у кинотеатра, но внутрь не вошел и без конца искал глазами Рут. Ему все казалось, что ее плечи, которые он целовал, вот-вот протиснутся сквозь толпу, а рыжеватые волосы, которые он, бывало, просил ее распустить, блеснут из-за киоска с поздравительными открытками. Но ведь в Бруэре более ста тысяч жителей, и все шансы против него, да к тому же времени уйма, и он найдет ее в другой раз. Нет, оставаться в городе – хотя внутри все туже затягивалась петля, твердя: дома что-то неладно, – торчать на сквозняке, которым несло из дверей кинотеатров, толкаться у прилавков с надушенным бельем, дешевыми побрякушками и солеными орешками (бедняга Джен), а потом пойти в парк и бродить по дорожкам, где он когда-то гулял с Рут, и смотреть из-за каштана, как пятеро грязных мальчишек играют в чижики теннисным мячом и палкой от метлы, и, наконец, вернуться на Уайзер-стрит в аптеку, откуда он звонил по телефону, – делать все это заставляла его надежда где-то найти выход. Ведь он разозлился на Дженис не за то, что на этот раз она была права, а он не прав и к тому же вел себя глупо, а за то, что у него появилось чувство безысходности, чувство, будто он окружен, зажат со всех сторон. Он пошел в церковь, принес оттуда этот славный огонек, но в темных сырых стенах квартиры для него не было места, он вспыхнул и угас. И Гарри понял, что ему уже никогда не разжечь этот огонек. Весь этот день его удерживало чувство, что где-то ему уготовано нечто лучшее, чем слушать крики младенца и обманывать людей, продавая подержанные автомобили, и вот это-то чувство он и пытается убить, прямо тут, в автобусе; он цепляется за хромированный поручень, наклоняется над двумя женщинами в белых кружевных блузах с кучей пакетов на коленях, закрывает глаза и пытается его убить. Петля у него в желудке снова начинает вызывать тошноту, и он ожесточенно хватается за ледяной поручень, а автобус тем временем огибает гору. Весь в поту, он выходит из автобуса за несколько кварталов от своей остановки. Здесь, в Маунт-Джадже, тени уже начали сгущаться, солнце, которое печет Бруэр, катится по гребню горы, пот застывает, и у него перехватывает дыхание. Он бежит, чтобы дать работу телу, чтобы вытрясти из головы все мысли. Мимо химчистки, на боковой стене которой труба со свистом выплевывает пар. Сквозь запахи масла и резины, поднимающиеся с асфальтового пруда вокруг бензоколонки «Эссо». Мимо газона перед ратушей Маунт-Джаджа и застекленного списка жертв Второй мировой войны на заржавевших и потрескавшихся пластинках.
Когда он добирается до дома Спрингеров, мадам выходит на звонок и захлопывает у него перед носом дверь. Однако по оливковому «бьюику», стоящему на улице, он догадывается, что там Экклз, и вскоре Джек подходит к двери и впускает его в дом.
– Вашей жене дали успокаивающее, и она спит, – тихо говорит он Гарри в полутемной передней.
– А девочка…
– Она в похоронной конторе.
Кролик хочет крикнуть, что непристойно отдавать в похоронную контору такую крошку, что ее надо было похоронить во всей ее невинности и простоте, словно птичку, в маленькой ямке, вырытой в траве. Но он кивает. Он чувствует, что отныне никогда не станет ни с кем спорить.
Экклз уходит наверх, а Гарри сидит на стуле и смотрит, как льющийся из окна свет играет на чугунном столе с папоротниками, африканскими фиалками и кактусами. Там, где луч касается листьев, они отливают яркой желтоватой зеленью; листья в тени напротив кажутся черно-зелеными дырами на этом золотом фоне. Кто-то неверным шагом спускается по лестнице. Он не поворачивает головы, он боится посмотреть кому-нибудь в лицо. Что-то пушистое касается его руки, и он встречается взглядом с Нельсоном. Лицо ребенка вытянулось от любопытства.
– Мама спит, – говорит он низким голосом, подражая трагическим интонациям, которые он все время здесь слышит.
Кролик сажает его к себе на колени. Он стал тяжелее и длиннее. Тело мальчика служит прикрытием, он прижимает его голову к своей шее.
– Бэби больна? – спрашивает Нельсон.
– Бэби больна.
– Большая, большая вода в ванне, – говорит Нельсон и показывает руками, сколько было воды. – Много, много воды.