Кролик, беги Апдайк Джон
– Я просто думаю, способен ли наш общий друг обеспечить тебе жизнь в том стиле, к какому ты привыкла.
Негритянка приносит напитки, и Гаррисон размахивает у нее перед носом крокодиловым «ронсоном».
– Настоящая кожа, – замечает он.
– Неужели? – произносит она. – Ваша собственная?
Кролик смеется. Ему нравится эта женщина.
Когда она уходит, Гаррисон наклоняется вперед со слащавой улыбочкой, какой улыбаются детям.
– Известно ли тебе, что мы с Рут как-то раз ездили в Атлантик-Сити? – спрашивает он Кролика.
– С нами была еще одна пара, – поясняет она Гарри.
– Омерзительная пара, – говорит Гаррисон, – которая предпочитала уединение в своем обшарпанном бунгало золотым лучам солнца на воздухе. Представитель ее мужской половины позже с плохо скрытой гордостью мне признался, что он в течение весьма короткого периода в тридцать шесть часов одиннадцать раз подряд пережил оргазматическую кульминацию.
– Послушать тебя, Ронни, так можно подумать, будто ты учился в Гарварде, – смеется Маргарет.
– В Принстоне, – поправляет он. – Я хочу произвести впечатление выпускника Принстона. Гарвард здесь не котируется.
Кролик смотрит на Рут и видит, что она выпила первую порцию дайкири и принялась за вторую. Она хихикает.
– Хуже всего то, – говорит она, – что они занимались этим делом в машине. Несчастный Ронни сидел за рулем, лавируя в воскресных пробках, а когда мы остановились перед светофором, я оглянулась и увидела, что у Бетси платье задрано до головы.
– Я не всю дорогу сидел за рулем, – говорит ей Гаррисон. – Помнишь, в конце концов нам все же удалось посадить за руль его.
Голова его наклоняется к Рут за подтверждением, и розовая плешь блестит.
– Да, верно. – Рут смотрит в свой бокал и снова хихикает, возможно при воспоминании о голой Бетси.
Гаррисон внимательно следит, какое впечатление все это производит на Кролика.
– У этого типа, – продолжает он нагло-обходительным тоном, словно предлагая выгодную сделку, – у этого типа была любопытная теория. Он считал… – руки Гаррисона взлетают в воздух, – он считал, что в самый критический – как бы это получше выразиться? – в самый кульминационный момент следует как можно сильнее ударить партнершу по лицу. Если, конечно, находишься в соответствующем положении. Иначе бей куда попало.
Кролик моргает; он и вправду не знает, как вести себя с этим гнусным типом. И тотчас же, буквально в мгновение ока, под влиянием спиртного, которое испаряется у него под ребрами, он вдруг чувствует, что ему на все наплевать. Он смеется, по-настоящему смеется. Пусть все они катятся к чертям.
– А как насчет того, чтобы кусаться?
Ухмылка Гаррисона, долженствующая означать: «Я тебя понял, приятель», застывает; реакция у него не настолько быстрая, чтобы он мог сразу сориентироваться.
– Кусаться? Не знаю.
– Он, наверно, об этом не подумал. Хороший кровавый укус – нет ничего лучше. Конечно, я понимаю, что тебе мешают искусственные зубы.
– Разве у тебя искусственные зубы, Ронни? – восклицает Маргарет. – Как интересно! Ты никогда не говорил.
– Конечно, искусственные, – поясняет ей Кролик. – Неужели вы думали, что эти две клавиши от рояля его собственные? Они ведь и рядом с настоящими не лежали.
Гаррисон сжимает губы, но не может позволить себе отказаться от вымученной ухмылки, и она резко искажает его лицо. Языком он тоже еле ворочает.
– В том доме, куда мы захаживали в Техасе, – говорит Кролик, – была одна девица, так у ней весь зад был так сильно искусан, что напоминал кусок старого картона. Который долго пролежал под дождем. Ее только для того и держали. В остальном она была девственница.
Оглядев слушателей, он видит, что Рут тихонько качает головой, словно хочет сказать: «Не надо, Кролик», так бесконечно грустно, так грустно, что тонкий слой песка как бы окутывает ему душу и затыкает рот.
– Это похоже на рассказ про ту блядь, у которой была самая большая… а, вы, наверно, не хотите про это слушать, – вставляет Гаррисон.
– Хотим. Валяй, – говорит Рут.
– Ну так вот, этот парень…
Лицо Гаррисона качается в мерцающем свете. Руки начинают иллюстрировать рассказ. Бедняге, наверно, приходится раз пять на дню восхвалять достоинства своего товара, думает Кролик. Интересно, чем он торгует, скорее всего идеями, вряд ли чем-нибудь столь же осязаемым, сколь «чудо-терка». «…по локоть, потом до плеча, потом ныряет с головой, уходит по грудь и ну ползти вперед…» Милая старая «чудо-терка». Кролику даже кажется, будто он держит ее в руке. Рукоятки были на выбор трех цветов – бирюзовые, алые и золотые. Самое забавное, что она действительно делала все то, что про нее говорили, – действительно чистила и натирала репу, морковь, картошку и редиску быстро и аккуратно, в ней была такая длинная щель с острыми, как у бритвы, краями… «…видит того, другого, парня и говорит ему: „Эй, ты не видал тут…“ Рут безучастно сидит на своем месте, и Кролику приходит в голову ужасная мысль, что ей все равно, для нее нет никакой разницы между ним и Гаррисоном, да и есть ли, в сущности, между ними разница? Весь интерьер затуманивается и сливается в нечто огромное и красное, словно внутренность желудка, который их всех переваривает, „…а тот другой парень и говорит: «Угораздило, дьявол! Я тут уже три недели ищу свой мотоцикл!“
Гаррисон ждет, когда можно будет смеяться вместе со всеми. Все молчат. Товар продать не удалось.
– Это слишком неправдоподобно, – замечает Маргарет. Кролик покрывается липким потом, и струя воздуха из отворяющейся двери резко холодит ему спину.
– Смотри-ка, уж не твоя ли это сестра? – говорит Гаррисон.
Рут поднимает глаза от бокала.
– Она? – Он молчит, и тогда она добавляет: – У нее такое же лошадиное лицо.
Кролику достаточно одного взгляда. Мириам и ее спутник проходят мимо их стола и останавливаются в поисках свободной кабинки. Кафе имеет форму клина, расширяющегося от входа. Бар находится в середине, по обе его стороны расположен ряд кабинок. Молодая пара направляется к противоположному ряду. Мим в белых туфлях на высоченных каблуках. У парня пушистые светлые волосы, очень коротко остриженные – только-только чтоб пригладить расческой, – и ровный, гладкий конфетный загар, какой бывает у тех, кто летом на свежем воздухе не работал, а отдыхал.
– Это ваша сестра? – спрашивает Маргарет. – Симпатичная. Вы с ней, наверно, в разных родителей пошли.
– Ты-то откуда ее знаешь? – спрашивает Кролик Гаррисона.
– А, – неопределенно машет рукой Гаррисон, словно скользя пальцами по жирной полосе в воздухе, – встречал в разных местах.
Кролик сначала хотел сделать вид, будто ничего не замечает, но намек Гаррисона, что его сестра – шлюха, заставляет его встать и по устланному оранжевыми плитками полу обогнуть бар.
– Мим.
– Хелло.
– Что ты тут делаешь?
– Это мой брат, – говорит она своему спутнику, – он воскрес из мертвых.
– Хелло, старший братец.
Кролику не нравится тон мальчишки, не нравится, что он сидит внутри кабинки, а Мим – с краю, на месте мужчины. Ему вообще не нравится все это – будто Мим выводит его в свет. На мальчишке легкий полосатый пиджак и узкий галстук; с виду он одновременно слишком юный и слишком старый, словно замызганный ученик курсов по подготовке в колледж. Губы слишком толстые. Мим не говорит, как его зовут.
– Гарри, папа с мамой все время из-за тебя ссорятся.
– Если б они знали, что ты шляешься по таким кабакам, они нашли бы еще одну тему для разговоров.
– Для этой части города тут не так уж плохо.
– Тут воняет. Почему бы вам с малышом не убраться отсюда?
– Послушайте. Кто тут командует парадом? – спрашивает мальчишка, поднимая плечи и еще больше надувая толстые губы.
Гарри перегибается через стол, зацепляет пальцем полосатый галстук и дергает его кверху. Галстук шлепает мальчишку по толстым губам и несколько искажает его наманикюренную физиономию. Он пытается встать, но Кролик кладет руку на макушку его прилизанной головы, толкает его на место и уходит, все еще сохраняя в кончиках пальцев ощущение твердой узкой мальчишеской головы. За спиной раздается голос сестры:
– Гарри.
Слух у него такой острый, что, огибая бар, он слышит, как малыш хриплым от страха голосом объясняет Мим:
– Он в тебя влюблен.
Вернувшись к своему столу, он говорит:
– Пошли, Рут. Выводи свой мотоцикл.
– Мне и тут хорошо, – протестует она.
– Идем.
Она начинает собираться, и Гаррисон, нерешительно оглянувшись вокруг, выходит из кабинки, чтобы ее пропустить. Он стоит рядом с Кроликом, и Кролик импульсивно кладет руку на его подбитое ватой псевдопринстонское плечо. По сравнению с кавалером Мим он ему даже нравится.
– Ты прав, Ронни, – говорит он. – Ты был классный игрок.
Получается довольно противно, но намерения у него самые лучшие в память о старой команде.
Гаррисон соображает слишком медленно, и потому до него не доходит, что Кролик говорит серьезно, он отбрасывает его руку и отвечает:
– Когда ты наконец станешь взрослым? – Его вывела из равновесия реакция на его дурацкий анекдот.
На теплых по-летнему ступеньках кафе Кролика разбирает смех.
– Ха-ха-ха, – хохочет он под неоновым светом. Рут, однако, не до смеха.
– Ты просто псих, – заявляет она.
Идиотка не понимает, что он и вправду взбешен. Его бесит, как она неодобрительно качала головой, когда он попытался сострить; мысль его снова и снова возвращается к той минуте, и каждый раз его от этого коробит. Причин для злости столько, что он даже не знает, с чего начать. Ясно одно – он ее как следует взгреет.
– Значит, ты ездила с этим подонком в Атлантик-Сити.
– Почему он подонок?
– Ну конечно. Подонок не он, а я.
– Я этого не говорила.
– Говорила. Когда мы сидели в этой паршивой дыре.
– Это просто такое выражение. Ласкательное, хотя я и не знаю почему.
– Не знаешь.
– Не знаю. Стоило тебе увидеть твою сестру с каким-то приятелем, как ты тут же наделал в штаны.
– Ты видела сопляка, с которым она явилась?
– А что в нем такого? По-моему, вполне приличный парень.
– По-твоему, они все приличные парни.
– Не понимаю, почему ты ведешь себя словно всемогущий судия.
– Да, милая, по-твоему, всякий, кто ходит в штанах, приличный парень.
Они идут по Уоррен-авеню. До их дома еще семь кварталов. Ветер теплый, люди сидят на ступеньках, слышат их разговор, и потому они стараются говорить тихо.
– Знаешь, если встреча с сестрой так на тебя подействовала, я рада, что мы не женаты.
– Это еще к чему?
– Что – это?
– Женитьба.
– Ты же сам начал, в ту первую ночь. Ты забыл, что все время об этом говорил и целовал мне палец, где должно быть кольцо?
– Это была приятная ночь.
– Ну и ладно.
– Ничего не ладно. – Кролик чувствует, что его загнали в угол, и если он теперь попробует ее взгреть, ему придется с ней покончить навсегда, вычеркнуть все, что у них было хорошего. Но она сама виновата – зачем потащила его в эту вонючую дыру?
– Ты спала с Гаррисоном?
– Может быть. Да.
– Может быть? Ты что, не знаешь?
– Я сказала – да.
– А еще сколько у тебя их было?
– Не знаю.
– Сто?
– Бессмысленный вопрос.
– Почему бессмысленный?
– Это все равно что спрашивать, сколько раз ты ходил в кино.
– Ты хочешь сказать, что для тебя это одно и то же?
– Нет, не одно и то же, но я не вижу смысла в подсчетах. Ты знал, чем я занималась.
– Не совсем уверен. Ты была настоящей проституткой?
– Я брала немного денег. Я же тебе говорила. Когда я работала стенографисткой, у меня были приятели, и у них тоже были приятели, а потом меня уволили, возможно, из-за сплетен, я точно не знаю, а еще некоторые мужчины постарше, наверно, узнали про меня от Маргарет. Не знаю. Послушай. С этим покончено. Если ты думаешь, что это грязно или еще что-нибудь в этом роде, то многие замужние женщины делают это гораздо чаще, чем я.
– Ты позировала для фотографий?
– Для тех, что продают школьникам? Нет.
– А чего-нибудь эдакого не делала?
– Может, нам пора сказать друг другу до свиданья?
При этой мысли у нее дрожит подбородок, горят глаза, и она чувствует к нему такую ненависть, что ей даже и в голову не приходит открыть ему свою тайну. Ей кажется, что тайна, скрытая у нее внутри, не имеет ничего общего с ним, с этим большим телом, которое шагает рядом с ней под фонарями и, жадное, как призрак, напрашивается на слова, которые еще больше его взвинтят. Кролик представляется ей таким же, как все остальные мужчины, с той только разницей, что в своем неведении он приковал ее к себе, и теперь она не может уйти.
С унизительной благодарностью она слышит:
– Нет, я не хочу говорить тебе до свиданья. Я только хочу ответа на мой вопрос.
– Ответ на твой вопрос – да.
– Гаррисон?
– Почему Гаррисон для тебя так много значит?
– Потому что он дерьмо. И если тебе все равно, что Гаррисон, что я, значит, я тоже дерьмо.
На секунду ей кажется, что ей действительно все равно – она даже предпочла бы Гаррисона, хотя бы для разнообразия, хотя бы потому, что он не считает себя лучше всех на свете, – но это неправда.
– Нет, мне не все равно. Вы в разных спортивных лигах.
– Когда вы с ним сидели против меня в кафе, у меня появилось очень странное чувство. Что у тебя еще с ним было?
– Да не знаю я. Что вообще у людей бывает? Спят, стараются сблизиться.
– Ну, хорошо, а ты согласна, чтоб у тебя со мной было все то, что и с ним?
От этих слов кожа у нее почему-то так сильно натянулась, что все тело сжимается, будто под прессом, и к горлу подступает тошнота.
– Если ты хочешь.
Для жены кожа шлюхи слишком тесна. Он радуется, как мальчишка, зубы в восторге сверкают.
– Только один раз, – обещает он. – Честное слово. Я больше никогда не стану тебя просить.
Он хочет обнять ее, но она отталкивает его. Единственная надежда, что они говорят о разных вещах.
Войдя в квартиру, он жалобно спрашивает:
– Ты не раздумала?
Ее поражает беспомощность его позы – в темноте, к которой ее глаза еще не привыкли, он кажется костюмом, висящим на белой кнопке его собственного лица.
– Ты уверен, что мы говорим об одном и том же?
– А о чем мы, по-твоему, говорим? – Брезгливость не позволяет ему облечь свои мысли в слова.
Она их произносит.
– Вот именно, – подтверждает он.
– Значит, ты этого хочешь?
– Угу. Неужели это для тебя так страшно?
Проблеск его прежней доброты придает ей смелости.
– Можно мне спросить, чем я перед тобой провинилась?
– Мне не понравилось, как ты себя вела.
– Как я себя вела?
– Как та, кем была прежде.
– Я не хотела.
– Неважно. Сегодня я увидел тебя такой и почувствовал, что между нами стена и есть только один способ через нее перейти.
– Очень остроумно. Ты и вправду этого хочешь. – Ее так и подмывает оскорбить его, сказать, чтобы он убирался. Но время уже упущено.
– Неужели это для тебя так страшно? – повторяет он.
– Да, потому что ты так считаешь.
– Может, и не считаю.
– Слушай. Я тебя любила.
– Ну и что? Я тоже тебя любил.
– А теперь?
– Не знаю. Но я все еще хочу тебя любить.
Опять эти проклятые слезы. Она торопит слова, пока голос еще не сорвался.
– Ах, как мило. Ты же просто герой.
– Не умничай. Слушай. Сегодня ты пошла против меня. Я хочу поставить тебя на колени.
– Только и всего?
– Нет. Не только.
Две изрядные порции спиртного привели к печальным результатам – ей смертельно хочется спать, во рту какой-то кислый вкус. Но нутром она чувствует необходимость удержать его при себе и думает: не отпугнет ли его это? Не убьет ли в нем чувство к ней?
– Если я поступлю по-твоему, что это докажет?
– Это докажет, что ты моя.
– Раздеться?
– Конечно.
Он быстро и аккуратно снимает одежду и во всем великолепии своего тела стоит возле тусклой стены. Неловко прислонившись к стене, он поднимает руку и, не зная, куда ее девать, вешает себе на плечо. Во всей его робкой позе чувствуется какая-то напряженность, словно он крылатый ангел, ожидающий вести. Рут раздевается, и прикосновение к собственному телу холодит ей руки. Последний месяц ей все время холодно. В сумеречном свете он слегка шевелится. Она закрывает глаза и говорит себе: они вовсе не уродливы. Не уродливы. Нет.
Миссис Спрингер позвонила в пасторат в самом начале девятого. Миссис Экклз сказала ей, что Джек поехал с юношеской командой играть в софтбол куда-то за пятнадцать миль и она не знает, когда он вернется. Паническое настроение миссис Спрингер передалось по проводам, и Люси два часа звонила всем подряд, пытаясь найти мужа. Стемнело. В конце концов она дозвонилась до священника той церкви, с чьей софтбольной командой они играли, и он сказал, что игра давно кончилась. На улице спустилась тьма, окно, на котором стоял телефон, превратилось в восковое полосатое зеркало, в нем было видно, как она, растрепанная, мечется между телефонной книгой и телефоном. Джойс, слыша беспрерывное щелканье диска, сошла вниз и прильнула к матери. Люси три раза уводила ее наверх и укладывала в постель, но девочка дважды спускалась обратно и в молчаливом испуге тяжелым, влажным телом прижималась к ногам матери. Весь дом, комната за комнатой, окружив тьмой маленький островок света вокруг телефона, полнился угрозой, и когда в третий раз Джойс уже не вернулась, Люси почувствовала себя одновременно и виноватой и покинутой, словно продала теням своего единственного союзника. Она набирала номера всех подопечных Экклза, о которых только могла вспомнить, говорила с секретарем и членами приходского совета, с тремя сопредседателями благотворительного общества, со старым глухим церковным сторожем Генри и даже с органистом – учителем музыки из Бруэра.
Часовая стрелка передвинулась за десять, и Люси стало просто не по себе. Похоже на то, что он ее бросил. Кроме шуток, даже страшно, что ее мужа нет нигде на свете. Она варит кофе и тихонько плачет у себя на кухне. Почему она вообще за него вышла? Что ее привлекло? Его веселость, он всегда был такой веселый. Тот, кто знал его семинаристом, никогда бы не поверил, что он будет принимать все так близко к сердцу. Когда они с друзьями сидели в своих старинных комнатах, где постоянно тянуло сквозняком, где стены были уставлены красивыми голубыми фолиантами с толкованием библейских текстов, все казалось ей изящной шуткой. Она вспоминает, как играла с ними в софтбольном матче «Афанасиане» против «Ариан».[12] А теперь она никогда не видела его веселым; всю свою веселость он растрачивал на чужих, на этот серый, унылый, неосязаемый приход – ее злейшего врага. О, как она ненавидит всех этих въедливых, психованных, ноющих вдов и религиозно озабоченных молодых людей! Хорошо бы сюда пришли русские – они, по крайней мере, отменят всякую религию. Ее вообще надо было отменить сто лет назад. Может, и нет, может, она нужна нам для души, но пусть ею занимается кто-нибудь другой. Джека все это повергает в такое уныние. Иногда его просто жалко, вот и сейчас тоже.
Без четверти одиннадцать он наконец приезжает. Оказалось, что он сидел в какой-то аптеке и сплетничал со своими подростками – эти идиоты обо всем ему рассказывают, все они курят, как паровозы, и вот он является в телячьем восторге от их вопросов вроде «как далеко» можно «заходить» на свиданиях и все же любить Иисуса.
Экклз сразу видит, что она в ярости. Ему было слишком хорошо в аптеке. Он любит ребят, их вера так безыскусна, так легка.
Люси передает ему свое сообщение в форме упрека, но все ее старания напрасны, ибо, презрев намек на проведенный ею ужасный вечер, он мчится к телефону.
Он открывает бумажник и между водительскими правами и карточкой публичной библиотеки находит номер телефона, который давно уже хранит, ключ, который можно повернуть в замке один-единственный раз. Набирая номер, он думает, подойдет ли этот ключ, не глупо ли полагаться только на слова молодой миссис Фоснахт с ее зеркальными, пустыми, солнечными очками. Далекий телефон дает длинные гудки, словно электричество, эта дрессированная мышь, пронеслось по бесконечно длинным проводам лишь для того, чтобы у самой цели вгрызться в непроницаемую металлическую пластинку. Он молится, но это дурная молитва, молитва, полная сомнений, ему не удается заставить Бога подчинить себе мудреное электричество. Бог отступает перед его незыблемыми законами. Надежда рухнула, он не вешает трубку просто по инерции, как вдруг грызущие гудки умолкают, металл отодвигается, и в ухо Экклза врывается принесенная проводами мощная волна воздуха и света.
– Алло. – Мужской голос, но это не Гарри. Он более вялый и грубый, чем голос его приятеля.
– Нет ли здесь Гарри Энгстрома? – Солнечные очки издеваются над его тревогой, он не туда попал.
– Кто это?
– С вами говорит Джек Экклз.
– А. Привет.
– Это вы, Гарри? Я вас не узнал. Вы спали?
– Да, кажется.
– Гарри, у вашей жены начались роды. Ее мать звонила сюда около восьми, но я только что приехал. – Экклз закрывает глаза, он чувствует, что в темной пронзительной тишине подвергается испытанию самая суть его пастырской деятельности.
– Да, – шепотом отвечает его собеседник из далекого угла тьмы. – Мне, пожалуй, надо к ней пойти.
– Я бы очень хотел.
– Да, я, пожалуй, должен. Ребенок-то ведь мой.
– Вот именно. Встретимся там. В больнице святого Иосифа в Бруэре. Вы знаете, где она?
– Конечно, знаю. Туда десять минут ходьбы.
– Может, за вами заехать?
– Нет, я дойду пешком.
– Хорошо. Как хотите. Гарри?
– Что?
– Я вами очень горжусь.
– Да что там. Ладно. Пока.
У него такое чувство, будто Экклз говорил с ним из-под земли. Голос звучал оловянно, как из склепа. В спальне Рут полутемно; уличный фонарь, словно низкая луна, окутывает тенями кресло, обремененную тяжестью кровать, скомканную простыню, которую он в конце концов отбросил, слыша, что телефон упорно не желает умолкать. Яркое окно-розетка в церкви напротив все еще светится – лиловое, красное, синие, золотое, будто звуки разных колоколов. Его тело, вся эта конструкция из нервов и костей, звенит и трепещет, как будто серебряная кожа сверху донизу увешана маленькими колокольчиками. Интересно, спал он или нет, а если спал, то сколько – десять минут или пять часов. Он находит свое белье, висящие на стуле брюки и начинает одеваться; руки у него дрожат, перед глазами колышется светящаяся мгла. Белая рубашка уползает, как свившиеся клубком светлячки в траве. Он на секунду останавливается, прежде чем сунуть пальцы в это гнездо, и под его прикосновением оно превращается в надежную мертвую ткань. Он несет ее к угрюмой, прогнувшейся под тяжестью кровати.
– Послушай.
Длинная глыба под одеялом не отвечает. На подушке видна только темная прядь. Он чувствует, что Рут не спит.
– Послушай. Мне надо идти.
Ответа нет. Если она не спала, она слышала все, что он говорил по телефону, но что он сказал? Он не помнит ничего, кроме ощущения, что до него добрались. Рут, тяжелая и молчаливая, лежит на кровати, тело ее закрыто. Ночь такая теплая, что достаточно одной простыни, но она накрылась одеялом, сказав, что ей холодно. Кажется, это были ее единственные слова. Не надо было ее заставлять. Он не знает, зачем он это сделал, хотя в ту минуту ему казалось, что так надо. Он думал, а вдруг ей понравится или хотя бы понравится унижение. Если она не хотела, то почему не сказала нет, на что он, между прочим, надеялся. Кончиками пальцев он все время гладил ей лицо. Ему хотелось поднять ее, приласкать, поблагодарить и сказать: хватит, ты снова моя, но он все никак не мог остановиться и все время думал: сейчас, еще секунду, пока не стало поздно, и все кончилось. И сразу же ушло это странное текучее чувство неимоверной гордости. Его охватил стыд.
– Моя жена рожает. Я должен быть с ней. Через несколько часов я вернусь. Я люблю тебя.
Закрытое тело и выглядывающий из-под одеяла кудрявый полумесяц волос недвижимы. Он так уверен, что она не спит, что даже думает: я ее убил. Смешно, это не могло ее убить, это не имеет ничего общего со смертью, но самая мысль парализует его, мешает подойти, прикоснуться к ней, заставить ее слушать.
– Рут. Я обязан туда пойти, это мой ребенок, а она такая идиотка, что сама не справится. Первые роды были ужасно тяжелые. Я должен быть там.
Возможно, это не лучший способ выразить свою мысль, но он пытается объяснить, и ее неподвижность пугает его и начинает раздражать.
– Рут. Послушай. Если ты ничего не скажешь, я не вернусь. Рут.
Она лежит как мертвое животное или жертва автомобильной катастрофы, прикрытая брезентом. Он чувствует, что, если он подойдет и поднимет ее, она оживет, но он терпеть не может, когда на него оказывают давление, и злится. Он надевает рубашку, отбрасывает пиджак и галстук, но никак не может натянуть носки – ступни у него липкие.
Когда дверь закрывается, прилив невыносимой тоски смывает вкус морской воды во рту и таким плотным комком подступает к горлу, что ей приходится сесть, чтобы не задохнуться. Из невидящих глаз катятся слезы, оставляя соленые капли в уголках рта, а пустые стены ее комнаты обретают плотность и реальность. Так было с ней в четырнадцать лет, когда весь мир – деревья, солнце, звезды – все сразу встало бы на место, если б она смогла похудеть на двадцать фунтов, всего на двадцать фунтов, ведь это сущий пустяк для Господа Бога, который создал каждый цветок в поле. Только сейчас ей надо не это, она теперь знает, что это предрассудок, она хочет только вернуть то, что у нее было минуту назад, хочет, чтобы здесь с нею был он, он, который умел быть таким добрым, умел превратить ее в цветок, умел снять с нее все тело и сделать ее невесомой. Милая Рут, называл он ее, и если б он сейчас назвал ее «милой», она бы ему ответила, и он все еще был бы в этих четырех стенах. Нет. Она с первой ночи знала, что жена возьмет верх, жены крепко держатся за свое, и к тому же ей очень скверно – тошнота подкатывает к горлу и смывает все остальные заботы. Она идет в ванную, становится на колени на холодные плитки и смотрит на спокойный овал воды в унитазе, как будто вода может чем-то помочь. Возможно, сейчас и не будет рвоты, она стоит тут просто потому, что ей так нравится, ее голая рука лежит на ледяном фарфоровом краю унитаза, она привыкает к тяжести в желудке, которая не растворяется, а остается при ней, и, впадая в полусумеречное состояние, она начинает думать: то, от чего ей так плохо, – нечто вроде друга.
Почти всю дорогу до больницы он бежит. Один квартал по Летней, потом по Янгквист, параллельной Уайзер-стрит, где расположены кирпичные жилые дома и разные мелкие учреждения и предприятия: сапожные мастерские, пропахшие кожей; темные кондитерские; страховые конторы с фотографиями разрушений, причиненных ураганом, в окнах; конторы по продаже недвижимости, с золотыми буквами на вывесках; книжная лавка. Янгквист-стрит упирается в старинный деревянный мост, перекинутый через железнодорожные рельсы, – стиснутые стенами из покрытого сажей, словно покрытого мхом, камня, они вьются сквозь центр города, как металлические провода, натянутые вдоль глубокого и темного ущелья, и, подобно реке, переливающейся розовым отблеском заката, отражают неоновые огни кабаков на Железнодорожной улице. Снизу доносится музыка. Толстые доски старого моста, почерневшие от паровозного дыма, грохочут у него под ногами. Он вырос в маленьком поселке и всегда опасается, как бы его не пырнули ножом в городских трущобах. Он ускоряет бег; мостовая расширяется, появляются счетчики на автостоянках и новый банк для автомобилистов – им можно пользоваться, не выходя из машины, – напротив старинного здания Ассоциации молодых христиан. Он срезает угол по переулку между Ассоциацией и известняковой церковью, чьи окна со свинцовыми рамами повернули к улице оборотную сторону библейских сцен. Он никак не может взять в толк, что они изображают. Из высокого окна Ассоциации слышится стук бильярдных шаров, а в остальном широкая стена здания не подает признаков жизни. Через боковую стеклянную дверь видно, как старый негр подметает вестибюль, освещенный зеленым, как в аквариуме, светом. Теперь у Кролика под ногами мясистые семена какого-то дерева. Узкие, как у тропического растения, листья черными пиками торчат на фоне темно-желтого неба. Наверно, это дерево вывезли из Китая, Бразилии или еще откуда-нибудь, иначе оно бы не выдержало сажи и ядовитых испарений. Автостоянка больницы святого Иосифа – полосатый асфальтовый квадрат – обсажена такими же деревьями, и над их вершинами, в мрачном открытом пространстве, он видит скорбный лик луны, на секунду останавливается и ведет с ней беседу; как вкопанный останавливается на своей кривой короткой тени на асфальте, чтобы поднять взор на этот небесный камень, в котором с металлическим блеском отражается камень, лежащий под горячей кожей у него на сердце. Сделай, чтобы все было хорошо, молит он луну и входит в заднюю дверь.