Кролик, беги Апдайк Джон
– Опять они довели Элси. Собака, наверное, спятила, если все-таки сюда приходит.
Экклз вскакивает – шезлонг валится у него за спиной, – открывает затянутую сеткой дверь и выбегает на солнце навстречу Нельсону. Мальчик пытается увернуться. Он хватает его на руки.
– Собака тебя укусила?
Всхлипыванья мальчика мгновенно прекращаются от нового испуга – он боится этого черного дядю.
– Элси тебя укусила?
Юный Фоснахт держится на безопасном расстоянии сзади.
Нельсон, неожиданно тяжелый и влажный в объятиях Экклза, издает глубокие хриплые вздохи и постепенно вновь обретает голос.
Экклз трясет его, чтобы он не заревел, и, изо всех сил стараясь, чтобы тот его понял, щелкает зубами возле самой его щеки.
– Так? Собака так сделала?
От этой пантомимы лицо ребенка расплывается в восторженной улыбке.
– Так, так, – говорит он; его узкая верхняя губа поднимается, обнажая зубы, нос морщится, и он отдергивает голову.
– Не укусила? – настаивает Экклз, ослабляя свои объятия.
Нельсон снова свирепо поднимает верхнюю губу. В этом живом личике, формой и выражением напоминающем лицо Гарри, Экклз ощущает насмешку. Нельсон опять начинает всхлипывать, вырывается из его рук и взбегает по ступенькам веранды к бабушке. Экклз встает; пока он стоял на корточках, его черная спина вспотела от солнца.
Поднимаясь по ступенькам, он вспоминает, как, подражая собаке, мальчик оскалил мелкие квадратные зубки, и это хватает за душу чем-то пронзительно-трогательным. Безобидный, но такой живой инстинкт. Инстинкт котенка, который ватными лапками пытается задушить клубок.
Вернувшись на веранду, он видит, что мальчик стоит между ногами бабушки, уткнувшись лицом ей в живот. Приникнув к теплому телу, он задрал платье с ее колен, и молочная белизна беззащитно оголившихся широких бледных ног, на которую наложились весело оскаленные зубы ребенка, ассоциируется в сознании Экклза с чем-то, что имеет привкус его собственной крови. Преисполненный силы – словно сострадание, как его учили, не беспомощный вопль, а мощная волна, вымывающая пыль и мусор изо всех уголков вселенной, – он делает шаг вперед и обещает обеим склоненным головам:
– Если он не вернется, когда она родит, мы прибегнем к помощи закона. Такие законы есть, и их не так уж мало.
– Элси кусается, потому что вы с Билли ее дразните, – говорит мальчику миссис Спрингер.
– Элси бяка, – говорит Нельсон.
– Нельсон бяка, – поправляет его миссис Спрингер. И, подняв лицо к Экклзу, таким же менторским тоном продолжает: – Ей осталось всего неделя, но я не вижу, чтоб он торопился.
Минута симпатии к ней миновала, и он оставляет ее на веранде. Любовь никогда не перестает, говорит он себе. Это по американскому исправленному и переработанному изданию. В Библии короля Якова сказано, что любовь пребудет вовеки. Голос миссис Спрингер сопровождает его по дому:
– Если ты еще раз начнешь дразнить Элси, бабушка тебя отшлепает.
– Не надо, баба, – робко упрашивает мальчик. Испуг его прошел.
Экклз надеется найти кухню и напиться воды из крана, но в беспорядочном нагромождении комнат кухня от него ускользает. Выходя из оштукатуренного дома, он глотает слюну. Он садится в свой «бьюик» и по Джозеф-стрит и Джексон-роуд едет к дому Энгстромов.
У миссис Энгстром четырехугольные ноздри. Вернее, они ромбовидные и помещены в нос, который не то чтобы велик, а просто не укладывается в обычные анатомические формы. Кусочки мышц, хряща и кости индивидуально выразительны и в резком свете делят кожу на множество граней. Интервью происходит у нее на кухне под множеством горящих ламп. Они горят средь бела дня, потому что Энгстромы занимают темную сторону двухквартирного кирпичного дома. Когда миссис Энгстром открыла ему дверь, руки ее были покрыты мыльной пеной, и, возвратившись с ним на кухню, она идет к раковине, полной раздувшихся рубашек и нижнего белья. Во время их беседы она энергично кидается на эти вещи. Она энергичная женщина. Рыхлый жир, болезненный излишек веса у миссис Спрингер образовался на тонкой кости, некогда принадлежавшей козявке вроде Дженис, тогда как миссис Энгстром плотно вставлена в большую крепкую раму. Высокий рост Гарри, очевидно, унаследовал от нее. В голове у Экклза неотступно вертится мысль о холодной воде в кранах, заслоненных мощным телом миссис Энгстром, но для столь мелкой просьбы все никак не представляется удобный случай.
– Не понимаю, зачем вы ко мне пришли, – говорит она. – Гарольду не сегодня исполнился двадцать один год. Я им не распоряжаюсь.
– Он у вас не был?
– Нет, сэр. – Она поворачивает голову через левое плечо, демонстрируя ему свой профиль. – Вы внушили ему такой стыд, что он, наверно, стесняется.
– Разве вы не считаете, что ему должно быть стыдно?
– А чего ему стыдиться? Начать с того, что я никогда не одобряла его связь с этой девицей. Стоит на нее взглянуть, сразу ясно, что она на две трети сумасшедшая.
– О, вы, конечно, шутите.
– Шучу? Первое, что эта девица мне сказала: «Почему вы не купите стиральную машину?» Является ко мне на кухню, смотрит вокруг и начинает мне объяснять, как я должна жить.
– Но вы, конечно, поняли, что она ничего худого не имела в виду.
– Разумеется, она ничего не имела в виду. Она только хотела сказать – чего ради я торчу в этакой развалюхе, а она, мол, явилась из этого огромного сарая на Джозеф-стрит, где кухня набита всякими новомодными штуками, и как же мне повезло, что я сумела сбагрить своего сына малютке с таким прекрасным приданым? Мне всегда не нравились ее глаза. Они никогда не смотрят вам в лицо.
Она поворачивается к Экклзу, и он, предупрежденный заранее, отвечает на ее взгляд. Под запотевшими очками – они старомодные, со стальной оправой, бифокальные полумесяцы отсвечивают розовыми бликами – дерзко открывает свою замысловатую мясистую нижнюю часть ее курносый нос. Широкий рот слегка растянут в неопределенном ожидании. Экклзу ясно, что эта женщина любит поострить. Трудность общения с остряками состоит в том, что они смешивают то, во что верят, с тем, во что не верят, лишь бы скорее произвести желанный эффект. Странно, но она ему очень нравится, хотя и набрасывается на него так же грубо, как на свое грязное белье. Но в том-то и дело, что для нее это одно и то же. В отличие от миссис Спрингер, она его, в сущности, просто не видит. Она в конфронтации со всем миром, и, защищенный ее необъятным сарказмом, он может спокойно говорить, что ему вздумается.
Он без обиняков становится на сторону Дженис:
– Она робкая.
– Робкая! Однако сумела забеременеть, и бедному Хасси пришлось на ней жениться, когда он сам едва только научился рубашку в брюки заправлять.
– Ему уже стукнул двадцать один год, как вы изволили выразиться.
– При чем тут годы. Одни умирают молодыми, другие рождаются стариками.
Эпиграммы по любому поводу. Забавно. Экклз громко смеется. Она делает вид, будто не слышит, и с яростным усердием принимается за белье.
– Робкая, как змея, – говорит она. – Эти маленькие женщины просто яд. Семенят вокруг, зыркают своими подлыми глазенками и возбуждают всеобщее сочувствие. От меня она сочувствия не дождется, пускай мужчины плачут. Послушать ее свекра, так она величайшая мученица со времен Жанны д'Арк.
Экклз снова смеется. Так оно и есть.
– А что, по мнению мистера Энгстрома, должен делать Гарри?
– Ползти обратно. Что еще? Он и приползет, бедный мальчик. Он, в сущности, такой же, как отец. Добрая душа. Наверно, потому-то мужчины и управляют миром. Все они – сплошь душа.
– Довольно необычная точка зрения.
– Разве? Именно это все время твердят нам в церкви. Мужчины – сплошь душа, а женщины – сплошь тело. Не знаю только, у кого мозги. Наверное, у Господа Бога.
Он улыбается и думает: неужели лютеранская церковь внушает всем такие идеи? Сам Лютер был тоже отчасти таким – в комическом гневе преувеличивал полуправду. Возможно, именно отсюда и берет начало протестантская чеканка мрачных парадоксов. Глубоко укоренившаяся безнадежность лежит в основе подобного образа мыслей. Высокомерие пренебрегает частностями. Впрочем, кто знает – он уже изрядно забыл теологию, которой его пичкали. Ему приходит в голову, что следовало бы повидать пастора Энгстромов.
Миссис Энгстром продолжает развивать свою мысль.
– Ну вот, а моя дочь Мириам стара, как мир, и всегда была старухой, о ней я никогда не беспокоилась. Я помню, еще давно по воскресеньям мы, бывало, ходили гулять к каменоломне, Гарольд так боялся – ему было не больше двенадцати, – он так боялся, что она упадет в пропасть. Я-то знала, что она не упадет. Вы только на нее посмотрите. Она не выйдет замуж из жалости, как поступил несчастный Хасси, чтобы потом весь мир набросился на него, когда он попытался вырваться на свободу.
– Я бы не сказал, что весь мир на него набросился. Мы с матерью его жены только что говорили о том, что дело обстоит как раз наоборот.
– Напрасно вы так думаете. От меня она пускай сочувствия не ждет. На ее стороне все, начиная с самого президента Эйзенхауэра. Они заговорят ему зубы. Вы сами заговорите ему зубы. А вот и второй.
Входная дверь открылась так тихо, что только она это слышит. На кухню входит ее муж, он в белой рубашке и галстуке, но под ногтями черные полоски – он наборщик. Такой же высокий, как жена, он кажется меньше ее ростом. Губы в самоуничижении шевелятся над плохо пригнанными искусственными зубами. Нос у него, как у Гарри, – аккуратная гладкая пуговка.
– Добрый день, святой отец, – говорит он. Одно из двух – либо он католик, либо вырос среди католиков.
– Очень рад познакомиться с вами, мистер Энгстром. – Рука у Энгстрома жесткая по краям, но ладонь мягкая и сухая. – Мы говорили о вашем сыне.
– Я в ужасе от его поведения.
Экклз ему верит. Вид у Эрла Энгстрома серый и изможденный. Вся эта история его явно доконала. Он сжимает губы над ускользающими зубами, словно человек с больным желудком, который пытается подавить отрыжку. Кажется, будто что-то грызет его изнутри. Краска, как дешевые чернила, сошла с его глаз и волос. Прямолинейный человек, он измерял свою жизнь полиграфической линейкой, плотно уложил все строки на верстатку, а утром пришел и увидел, что кто-то рассыпал весь набор.
– Он все твердит и твердит про эту девку, словно она Богородица, – говорит миссис Энгстром.
– Неправда, – мягко возражает мистер Энгстром и садится за кухонный стол с белой фарфоровой столешницей. Четыре прибора, которые ставились на него из года в год, протерли на ней черные пятна. – Я просто не понимаю, как Гарри мог устроить такую неразбериху. В детстве он всегда был очень аккуратный. Он не был неряшливым, как другие мальчики. Он всегда хорошо работал.
Не смывая пены с красных рук, миссис Энгстром принимается варить мужу кофе. Этот маленький знак внимания приводит ее в согласие с ним; они, подобно многим старым семейным парам, которые внешне как будто не в ладах, неожиданно начинают говорить одно и то же.
– Это все армия, – поясняет она. – Когда он вернулся из Техаса, его просто нельзя было узнать.
– Он не захотел идти в типографию, – говорит Энгстром. – Не хотел пачкаться.
– Преподобный Экклз, хотите кофе? – спрашивает миссис Энгстром.
Наконец-то настал его час.
– Нет, спасибо. Но я с удовольствием выпил бы стакан воды.
– Воды? Может быть, со льдом?
– Все равно. Какой угодно.
– Да, Эрл прав, – замечает она. – Теперь все говорят, что Хасси ленив, но это неверно. Он никогда не был ленивым. Еще когда он учился в школе, бывало, прихвастнешь, как хорошо он играет в баскетбол, а в ответ слышишь: «Да, он такой высокий, ему это легко дается». Но ведь они не знали, сколько он работал. Каждый вечер дотемна кидал мяч во дворе, мы и то диву давались: что он там видит?
– С двенадцати лет он только этим и занимался, – подтверждает Энгстром. – Я вбил для него столб во дворе, гараж был слишком низкий.
– Если он что-нибудь решил, его не остановишь, – говорит миссис Энгстром. Она с силой нажимает рычажок лотка с ледяными кубиками, и они с хрустом выскакивают наружу, сверкая и искрясь разноцветными искорками. – Он хотел быть первым, и я уверена, что он этого добился.
– Я понимаю, что вы хотите сказать, – говорит Экклз. – Мы иногда играем с ним в гольф, и он уже играет лучше меня.
Она кладет кубики в стакан, наливает воду из крана и подает Экклзу. Он поднимает стакан к губам, и сквозь жидкость до него доносится настойчивый голос Эрла Энгстрома:
– Потом он возвращается из армии и только и знает, что гоняться за юбками. Отказался работать в типографии, потому что ногти будут черные. – Экклз опускает стакан, и теперь Энгстром говорит через стол прямо ему в лицо: – Он стал типичным бруэрским бездельником. Если б я только мог до него добраться, святой отец, я бы из него эту дурь выбил, пусть бы даже он меня прикончил.
Его землистое лицо сердито морщится у рта, бесцветные глаза блестят.
– Что за выражения, Эрл, – говорит ему жена и ставит на стол кофе в чашке с цветочками.
Он опускает глаза и говорит:
– Простите. Когда я думаю о том, что делает этот парень, у меня все нутро переворачивается.
Экклз поднимает стакан, говорит в него, как в мегафон: «Нет», допивает воду, из-под ледяных кубиков, которые толкутся у него под носом, больше ничего уже не высосать, вытирает губы и добавляет:
– В вашем сыне очень много доброты. Когда я с ним, мне, разумеется совсем некстати, становится так весело, что я забываю, зачем его позвал. – Он смеется, глядя сначала на Энгстрома, но, не вызвав у него ни тени улыбки, переводит взгляд на миссис Энгстром.
– Этот ваш гольф, – говорит мистер Энгстром. – Зачем он вам нужен? Почему родители Дженис не обратятся в полицию? Если хотите знать мое мнение, его надо как следует вздуть, и притом поскорее.
Экклз косится на миссис Энгстром и чувствует, что дуги его бровей прилипли ко лбу, словно засыхающий клей. Еще минуту назад он не ожидал увидеть в ней союзника, а в этом изможденном добром человеке – довольно пошлого, обманувшего все ожидания врага.
– Миссис Спрингер так и хочет сделать, – говорит он Энгстрому. – Но Дженис и ее отец хотят подождать.
– Не пори ерунду, Эрл, – говорит миссис Энгстром. – Неужели мистеру Спрингеру хочется, чтобы его имя попало в газеты? Ты так говоришь, будто бедный Гарри твой злейший враг.
– Да, он мой враг, – отвечает Энгстром. Он двумя руками берется за блюдечко. – В ту ночь, когда я искал его по всем улицам, он стал мне врагом. Ты не можешь судить. Ты не видела ее лица.
– Что мне за дело до ее лица? По моим понятиям, потаскушки не превращаются в святых только потому, что у них есть свидетельство о браке. Эта девка хотела заполучить Гарри и заполучила его при помощи единственной уловки, какую знала, а других у нее в запасе нет.
– Не говори так, Мэри. Ведь это же пустые слова. Представь себе, что я поступил бы, как Гарри.
– Ах, вот оно что, – говорит она, и Экклз вздрагивает, видя, что лицо у нее напряглось и она вот-вот выпустит новый снаряд. – Я тебя не домогалась, это ты меня домогался. Или не так?
– Конечно, именно так, – бормочет Энгстром.
– Ну так нечего сравнивать.
Энгстром сгорбился над кофе и совсем ушел в себя.
– Ах, Мэри, – вздыхает он, не смея вставить ни слова.
Экклз пытается его защитить, в споре он почти автоматически переходит на сторону слабейшего.
– Мне думается, вы не правы. Дженис наверняка была уверена, что их брак основан на взаимном чувстве, – говорит он миссис Энгстром. – Будь она хитрой интриганкой, она бы не позволила Гарри так легко сбежать.
Теперь, когда миссис Энгстром убедилась, что нажала на мужа достаточно сильно, ее интерес к дискуссии угас. Ее точка зрения: Дженис не пропадет – столь очевидно неверна, что ей приходится пойти на уступки.
– А она и не позволяла ему сбежать, – говорит она. – Она получит его обратно. Вот увидите.
Экклз обращается к Энгстрому: если он согласен с женой, они все трое будут заодно, и он сможет уйти.
– Вы тоже считаете, что Гарри вернется?
– Нет, – говорит Энгстром, опустив глаза. – Никогда. Он слишком далеко зашел. Он теперь будет опускаться все ниже и ниже, пока мы вообще сочтем за лучшее выкинуть его из головы. Будь ему двадцать или двадцать два, но в его возрасте… У нас в типографии иногда появляются этакие молодчики из Бруэра. Они ни на что не годны. Вроде инвалидов, только что не хромают. Подонки, вот они кто, человеческие отбросы. А я уже два месяца сижу за своей машиной и думаю, почему мой Гарри так поступает, ведь он всегда ненавидел беспорядок и неразбериху.
Экклз поворачивается к матери Гарри и в изумлении видит, что она стоит, опираясь о раковину, и под ее очками блестят мокрые щеки. Глубоко потрясенный, он встает. Почему она плачет – потому, что муж говорит правду, или потому, что ей кажется, будто он говорит это, чтобы ее обидеть, в отместку за вынужденное признание, что он ее домогался?
– Я надеюсь, что вы ошибаетесь, – говорит Экклз. – Мне пора ехать. Благодарю вас обоих, что вы обсудили со мной это дело. Я понимаю, как вам должно быть неприятно.
Энгстром провожает его к выходу и в темной столовой касается его руки.
– Он так любил, чтобы все было хорошо, – говорит он, – я никогда не видел такого мальчика. Он страшно болезненно воспринимал любую ссору в семье, пусть даже мы с Мэри, как бы это сказать, просто шутили.
Экклз согласно кивает, сильно сомневаясь, что слово «шутили» соответствует только что виденному.
В полумраке гостиной стоит девушка в летнем платье без рукавов.
– Мим! Ты только что пришла?
– Да.
– Это святой отец… то есть преподобный…
– Экклз.
– Да, Экклз, он приезжал поговорить о Гарри. Моя дочь Мириам.
– Здравствуйте, Мириам. Гарри всегда с большой любовью про вас вспоминает.
– Хелло.
От этого слова большое окно у нее за спиной приобретает интимный блеск большого окна в кафе. Кажется, что позади раздаются небрежные приветствия, витает сигаретный дым и запахи дешевых духов. Нос миссис Энгстром повторяется на лице девушки в утонченном варианте, он приобретает сарацинскую или какую-то еще более древнюю, варварскую заостренность. Если начинать с длинного носа, то можно подумать, будто рост она унаследовала от матери, но, глядя на нее рядом с отцом, понимаешь, что она и ростом в него – усталый мужчина и красивая девушка как две капли воды похожи друг на друга. Оба одинаково узкие – словно лезвие ножа, и теперь, когда Экклз увидел, как под очками миссис Энгстром открылись старые раны, он знает, что этот нож может причинить боль. Их узость и усмиренное мещанство раздражают Экклза. Эти двое не пропадут. Они знают, что делают. Его слабость – люди, которые не знают, что делают. Беспомощные – им и тем, кто на самом верху, увы, ничем не поможешь. Те же, кто более или менее успешно лавируют посередине, с его аристократической точки зрения, обкрадывают и тех и других. Они подходят к двери, Энгстром обнимает дочь за талию, и Экклз думает о миссис Энгстром, безумной узнице, молча стоящей на кухне, о ее мокрых щеках и красных руках. Однако, когда он оборачивается помахать им на прощанье, явная несовместимость этой пары – арабского юноши с серьгами в ушах, исполненного наивного презрения к его, Экклза, пасторскому воротнику, и старой бабы-наборщика с обрюзглым лицом, поджарых, тесно сплетенных друг с другом, – невольно вызывает улыбку.
Он садится в машину раздосадованный и страдающий от жажды. За последние полчаса было сказано что-то приятное, но он никак не может вспомнить, что именно. Он весь исцарапан, взъерошен, ему жарко, в горле пересохло, словно он провел целый день в зарослях колючего кустарника. Он видел полдюжины людей и одну собаку, но ничье мнение не совпало с его собственным – что Гарри Энгстрома стоит спасать и можно спасти. В кустарнике вообще не было никакого Гарри – ничего, кроме затхлого воздуха и мертвых прошлогодних стеблей.
Светлый день клонится к долгому голубому весеннему вечеру. Он проезжает перекресток; за открытым окном верхнего этажа кто-то упражняется на трубе. Ду-дудо-до-да-да-дии. Дии-дии-ди-да-да-до-до-ду. Автомобили тихо шелестят по асфальту, возвращаясь домой с работы. Он едет через поселок, лавируя по косым поперечным улицам, держась параллельно далекому гребню горы. Фриц Круппенбах, лютеранский пастор Маунт-Джаджа в течение двадцати семи лет, живет в высоком кирпичном доме неподалеку от кладбища. Мотоцикл его студента-сына, наполовину разобранный, лежит на боку возле подъездной дорожки. У покатого, расположенного причудливыми террасами газона противоестественно ровный зеленовато-желтый цвет – его слишком усердно удобряют, стригут и пропалывают. Миссис Круппенбах – интересно, будет ли Люси когда-нибудь такая же смиренная, вся в ямочках? – открывает дверь; она в сером платье, презирающем времена года. Седые волосы, заплетенные в плотные косы, короной уложены на голове. С распущенными волосами она, наверно, смахивает на ведьму.
– Он стрижет газон, – говорит она.
– Я хотел бы с ним поговорить. Вопрос касается обоих наших приходов.
– Пожалуйста, поднимитесь в его комнату. Я сейчас его позову.
Весь дом – прихожая, коридоры, лестница, даже кожаный кабинет пастора наверху – пропитан запахом жаркого. Экклз сидит у окна круппенбаховского кабинета на церковной скамье с дубовой спинкой, оставшейся, наверно, после очередного ремонта. Усевшись на скамью, он, как в юности, испытывает инстинктивное желание помолиться, но вместо этого он смотрит в долину на бледно-зеленое поле для гольфа, на котором охотно очутился бы вместе с Гарри. Другие партнеры Экклза играют либо лучше, либо хуже его, и только Гарри и то и другое вместе, и только Гарри придает игре отчаянную веселость, словно некий доброжелательный, но эксцентричный повелитель послал их обоих на безнадежные поиски чего-то совершенно недосягаемого; поиски эти унижают их чуть не до слез, но у каждой метки, на каждой следующей лунке они начинаются сызнова. А Экклз лелеет еще одну надежду – он втайне задался целью одержать победу над Гарри. Он чувствует – то, что лишает Гарри устойчивости, то, что не позволяет ему всякий раз повторить его великолепный легкий удар, коренится в основе всех проблем, созданных самим Гарри, и, нанеся ему решительное поражение, он, Джек, преодолеет эту слабость, этот изъян, и таким образом решит все проблемы. А пока он с удовольствием слушает, как Гарри время от времени восклицает: «Вот так, вот так» или «Здорово!». Их согласие порой приводит Экклза в состояние такого неимоверного восторга, такого невинного экстаза, что весь мир с его бесконечной массой подробностей кажется далеким зеленым шаром.
Дом дрожит под шагами хозяина. Круппенбах поднимается в свой кабинет, раздосадованный тем, что его оторвали от газонокосилки. На нем старые черные брюки и мокрая от пота нижняя рубашка. Руки покрыты жесткой седой шерстью.
– Здравствуйте, Чэк, – произносит он густым церковным басом без всякой приветственной интонации. От немецкого акцента слова, словно камни, злобно валятся друг на друга. – Ну, что там у вас?
Экклз, не смея назвать старшего по годам Фрицем, смеется и восклицает: «Здравствуйте!»
Круппенбах кривится. Его тяжелая квадратная голова подстрижена ежиком. Этот человек сделан из кирпича. Словно он и в самом деле родился глиняным и за много десятков лет атмосфера придала ему твердость и цвет кирпича.
– Ну что? – повторяет он.
– У вас в приходе есть семья по фамилии Энгстром.
– Да.
– Отец – наборщик.
– Да.
– Их сын Гарри два месяца назад бросил жену. Ее родители. Спрингеры, принадлежат к моей церкви.
– Ну да. Этот парень. Этот парень Schussel[11].
Экклз не совсем понимает, что это значит. Видимо, Круппенбах не садится, чтобы не запачкать своим потом мебель. Экклз, который, словно мальчишка-хорист, сидит на церковной скамье, попадает в положение просителя. Запах жареного мяса усиливается по мере того, как он излагает свою версию происшедшего: что Гарри был несколько избалован своими спортивными успехами; что жена его, честно говоря, проявила слишком мало воображения в их браке; что сам он в качестве священника пытался разбудить совесть молодого человека по отношению к жене, не настаивая, однако, на преждевременном воссоединении, ибо проблема молодого человека не столько в недостатке чувств, сколько в необузданном их избытке; что от тех и других родителей по различным причинам помощи ждать не приходится; что всего лишь несколько минут назад он оказался свидетелем ссоры между Энгстромами, ссоры, которая, возможно, дает ключ к загадке, почему их сын…
– Вы считаете, – перебивает его Круппенбах, – вы считаете, что ваша задача – вмешаться в жизнь этих людей? Я знаю, чему теперь учат в семинарии – всей этой психологии и так далее. Но я с этим не согласен. Вы считаете, что ваша задача быть бесплатным врачом, носиться туда-сюда, затыкать все дыры и сглаживать все углы. Я этого не считаю. Я не считаю, что это входит в ваши обязанности.
– Я только…
– Нет уж, дайте мне кончить. Я прожил в Маунт-Джадже двадцать семь лет, а вы всего только два года. Я выслушал ваш рассказ, но извлек из него не то, что он говорил об этих людях, а то, что он говорил о вас. Это был рассказ о служителе Господа Бога, который променял свою миссию на несколько жалких сплетен и несколько матчей в гольф. Какое, по-вашему, дело Господу Богу до того, что один инфантильный муж бросает одну инфантильную жену? Задумываетесь ли вы еще о том, что видит Господь? Или вы уже выше этого?
– Разумеется, нет. Но мне кажется, наша роль в подобной ситуации…
– Вам кажется, что наша роль быть полицейскими, полицейскими, у которых нет наручников, нет пистолетов, нет ничего, кроме человеческой доброты. Так или не так? Не отвечайте, а только подумайте, прав я или нет. Так вот что я вам скажу – это дьявольская идея. Я вам скажу – пусть полицейские будут полицейскими и заботятся о своих законах, которые не имеют ничего общего с нами.
– Я согласен, но лишь до некоторой степени…
– Что значит «до некоторой степени»? Тому, что мы должны делать, нет ни оговорок, ни меры. – Своим толстым указательным пальцем, который между суставами зарос шерстью. Он стучит по спинке кожаного кресла, подчеркивая значение слов. – Если Господь захочет прекратить страдания, Он возвестит царствие свое немедленно. – Джек чувствует, что у него начинает гореть лицо. – Чем, по-вашему, ваши ничтожные друзья выделяются среди миллиардов, которых видит Бог? На улицах Бомбея каждую минуту умирают люди! Вы говорите: «роль». А я вам говорю, что вы не знаете, в чем состоит ваша роль, иначе вы заперлись бы у себя дома и молились. Вот в чем ваша роль – показывать пример истинной веры. Вот откуда приходит утешение – от веры, а не от мелкой суеты, не от того, что вы устраиваете бурю в стакане воды. Бегая взад-вперед, вы убегаете от долга, который Господь вручил вам, чтоб укрепить вашу веру, чтобы в нужный час в ответ на призыв вы смогли бы выступить вперед и сказать им: «Да, Он умер, но на небе вы увидите Его. Да, вы страдаете, но вы должны любить свою боль, ибо это боль Иисуса Христа ». Вот почему воскресным утром, когда мы предстаем перед ними, мы должны являться не измученные горем, а полные мыслями о Христе, мы должны гореть, – он сжимает свои волосатые кулаки, – гореть мыслями о Христе, мы должны зажечь их силою нашей веры. Вот почему они приходят, а иначе за что они станут нам платить? Все остальное, что мы можем сказать или сделать, может сказать или сделать каждый. На то у них есть врачи и юристы. Все это сказано в Священном писании – разбойник, который уверовал, дороже всех фарисеев. Не ошибитесь. Я говорю вам серьезно. Не ошибитесь. Для нас не существует ничего, кроме Христа. Все остальное, все эти приличия и усердие, – ничто. Козни дьявола.
– Фриц, – раздается снизу осторожный голос миссис Круппенбах. – Ужин готов.
Краснолицый человек в нижней рубашке смотрит сверху вниз на Экклза и спрашивает:
– Хотите ли вы преклонить со мною колена и помолиться о том, чтобы Христос снизошел в эту комнату?
– Нет. Нет, не хочу. Я слишком сердит. Это было бы лицемерием.
Отказ, немыслимый в устах мирянина, если не смягчает Круппенбаха, то несколько его успокаивает.
– Лицемерие, – говорит он кротко. – Это несерьезно. Разве вы не верите в вечные муки? Разве, надевая этот воротник, вы не знали, чем рискуете?
Глаза его кажутся мелкими изъянами на кирпичной коже лица; розовые и блестящие, они как бы горят от сильного жара.
Не дожидаясь ответа, Круппенбах поворачивается и идет вниз ужинать. Джек спускается следом за ним, направляясь к двери. Сердце его стучит, как у получившего нагоняй ребенка, колени дрожат от ярости. Он пришел обменяться информацией, но стал жертвой какого-то безумного, оскорбительного монолога. Напыщенный старый гунн, доморощенный громовержец, не имеет ни малейшего представления о миссии церкви как провозвестника света и наверняка пролез в нее из мясной лавки. Джек понимает, что это злобные и недостойные мысли, но не может их отогнать. Его отчаянье настолько глубоко, что он пытается загнать его еще глубже, повторяя: он прав, он прав, чтобы – как это ни глупо – вызвать слезы и очиститься от этой скверны, сидя за идеально круглым зеленым рулем «бьюика». Плакать он не может – внутри все пересохло. Стыд и поражение висят на нем тяжелым мертвым грузом.
Хотя он знает, что дома его ждет Люси – если обед еще не готов, он успеет выкупать детей, – он вместо этого едет в аптеку в центр поселка. Подстриженная под пуделя девица за прилавком – она из его молодежной группы – и два прихожанина, которые покупают лекарства, противозачаточные средства или туалетную бумагу, радостно его приветствуют. Вот куда они ходят за утешением. Экклзу хорошо, в общественных местах он чувствует себя лучше всего. Положив руки на чистый холодный мрамор, он заказывает ванильное мороженое с содовой и еще шарик с кленовым сиропом и грецким орехом и в ожидании, пока их принесут, выпивает два стакана восхитительной прозрачной воды.
Клуб «Кастаньеты», получивший свое название во время войны, когда все помешались на Южной Америке, занимает треугольное здание там, где Уоррен-авеню под острым углом пересекает улицу Скачущей Лошади. Это южная часть Бруэра, здесь живут итальянцы, негры и поляки, и Кролик считает это заведение сомнительным. Окна, словно выложенные стеклянными кирпичами, нагло ухмыляющиеся на фасаде, делают его похожим на крепость смерти, а тускло освещенный полированный интерьер напоминает модную похоронную контору – горшки с цветами, утешительный писк музыки, запах ковров, ламп дневного света, пластинок от жалюзи и еле заметный запах спиртного. Сперва мы его пьем, а после нас в нем бальзамируют. С тех пор, как одного их соседа на Джексон-роуд уволили с должности служителя похоронной конторы и он стал барменом, Кролику кажется, что эти две профессии как-то связаны между собой; представители обеих говорят мягкими тихими голосами, очень чистенькие с виду и всегда стоят. Они с Рут заняли кабинку недалеко от входа, и из окна им видно, как вибрируют красные блики, когда неоновые кастаньеты на вывеске перебегают взад-вперед, имитируя стук.
От этого розового трепетанья лицо Рут как бы повисает в воздухе. Она сидит против него. Он пытается представить себе ее прежний образ жизни – гнусное заведение, в котором они сидят, очевидно, знакомо ей не хуже, чем ему раздевалка спортивного зала. Одна только мысль об этом действует ему на нервы; ее беспорядочная жизнь, как и его попытка завести свою семью, – нечто такое, о чем он все время пытается забыть. Он был счастлив – вечерами они сидели в ее квартире; она читала свои детективы, он либо бездельничал, либо бегал в кулинарию за имбирным пивом, а иногда они ходили в кино, – но того, что здесь, ему не надо. В тот первый вечер дайкири, может, и пошел ему на пользу, но с тех пор он никогда не помышлял о выпивке и надеялся, что она тоже. Вначале так оно и было, но с некоторых пор что-то ее грызет, она отяжелела и временами поглядывает на него так, словно он свинья, и только. Он не знает, в чем его вина, но знает, что легкость почему-то исчезла. И вот сегодня звонит ее так называемая подруга Маргарет. Телефонный звонок перепугал его насмерть. Последнее время он стал бояться, что за ним придут полицейские, или его мать, или кто-нибудь еще, у него появилось такое чувство, будто по ту сторону горы что-то нарастает. После того как он тут поселился, несколько раз звонил телефон, и кто-то низким голосом спрашивал: «Рут?» – или, услыхав голос Кролика, вешал трубку. Потом звонили снова. Рут повторяла в трубку «нет, нет», и этим дело кончалось. Она знает, как с ними обращаться, да и звонило-то всего человек пять. Прошлое, как лоза, держалось лишь за эти пять усиков и легко оборвалось, оставив ее чистой, голубой и пустой. Но сегодня из этого прошлого явилась Маргарет, которая пригласила их в «Кастаньеты», и Рут захотела пойти, и Кролик пошел с ней. Просто для разнообразия. Ему скучно.
– Что ты будешь пить? – спрашивает он.
– Дайкири.
– Ты уверена? Ты уверена, что тебя от него не стошнит? – Он заметил, что иногда ее как будто тошнит и она отказывается от еды, а иногда готова съесть весь дом.
– Нет, не уверена, но почему меня не должно тошнить?
– Не знаю почему. Других ведь не тошнит.
– Послушай, оставь хоть на минутку свою философию. Позаботься, чтобы мне принесли выпить.
Шоколадная девица в оранжевом платье, которое, судя по оборкам, должно изображать нечто южноамериканское, подходит к столику, и он заказывает два дайкири. Она захлопывает блокнотик, уходит, и в глубоком вырезе у нес на спине он видит кусочек черного бюстгальтера. В лучах света ее кожа вовсе не кажется черной, просто приятный густой цвет, на лопатках играют фиолетовые тени. Она немножко косолапая и идет неторопливой походкой, размахивая своими оборками. Она не обращает на него никакого внимания; и ему нравится, что она не обращает на него внимания. А Рут последнее время пытается внушить ему, будто он в чем-то виноват.
– Ты на что смотришь? – спрашивает она.
– Ни на что.
– Тебе этого нельзя. Кролик. Ты слишком белый.
– Веселое у тебя сегодня настроение.
– А я всегда такая, – вызывающе улыбается она.
– Надеюсь, что нет.
Негритянка возвращается и ставит перед ними дайкири. Они молчат. Позади открывается дверь, и вместе со струей холодного воздуха входит Маргарет. Вдобавок ко всему ее сопровождает тип, которого он вовсе не желает видеть, – Ронни Гаррисон.
– Хелло, – говорит Маргарет Кролику, – вы все еще при ней?
– Черт побери, да это же великий Энгстром! – восклицает Гаррисон, словно пытается во всем заменить Тотеро, и нагло добавляет: – Я кое-что о тебе слышал.
– Что ты слышал?
– О, разное.
Гаррисон никогда особенно не нравился Кролику, и теперь он лучше не стал. В раздевалке он вечно болтал о своих успехах у женщин и вообще занимался черт-те чем. У него было жирное волосатое брюхо, и это брюхо сильно раздулось. Гаррисон толст. Толст и наполовину лыс. Его курчавые бронзовые волосы поредели, и, когда он поворачивает голову, на черепе проглядывает розовая кожа. Этот розовый цвет кажется Кролику непристойным. Однако он вспоминает, что однажды Гаррисон вернулся на площадку после того, как кто-то выбил ему локтем два зуба, и хочет ему обрадоваться. На площадке одновременно всегда бывает пятеро, и на это время остальные четверо представлялись ему единственными в мире.
Но все это кажется таким далеким и с каждой секундой, что Гаррисон стоит тут, глупо ухмыляясь, отодвигается все дальше. На нем узкий в плечах летний костюм из какого-то искусственного полотна, и эта самодовольная модная тряпка бесит Кролика. Он чувствует, что его окружают. Вопрос в том, кто где будет сидеть. Они с Рут сели друг против друга, что было ошибкой. Гаррисон принимает решение и ныряет на место рядом с Рут; движения его, чуть-чуть замедленные, выдают хромоту от старой футбольной травмы. Кролик никак не может отвлечься от недостатков Гаррисона. Его эффектный костюмчик в стиле аристократического колледжа испорчен черным шерстяным галстуком, как у итальяшки. Когда он открывает рот, видны два вставных зуба, которые не совсем подходят к остальным.
– Как жизнь, старина? Я слышал, ты преуспеваешь, – говорит он, подмигивая Рут, которая сидит чурбан чурбаном, держа обеими руками бокал дайкири. Суставы ее пальцев покраснели от мытья посуды – все из-за него, Гарри. Когда она поднимает ко рту бокал, сквозь него виден искаженный подбородок.
Рядом с Кроликом ерзает Маргарет. Она такая же суетливая, как Дженис. Ее присутствие в левом углу его поля зрения ощущается, словно мокрая грязная тряпка, болтающаяся сбоку от его лица.
– Где Тотеро? – спрашивает он ее.
– Тотер-кто?
Рут хихикает, черт бы ее побрал. Гаррисон наклоняется к ней и, блестя розовой лысиной, что-то шепчет. Ее губы расползаются в улыбке – точь-в-точь как в тот вечер в китайском ресторане. Что бы он ни сказал, ей все нравится, и вся разница лишь в том, что сегодня это Гаррисон, а он, Кролик, сидит напротив них, приклеенный к этой ненавистной девке. Он уверен, что Гаррисон шепчет что-то про него, про «великого баскетболиста». С той самой минуты, когда их стало четверо, ясно, что козлом отпущения будет он. Как в тот вечер Тотеро.
– Вы отлично знаете кто, – говорит он Маргарет. – Тотеро.
– Наш бывший тренер, Гарри! – восклицает Гаррисон и наклоняется через стол, чтобы прикоснуться к пальцам Кролика. – Человек, который сделал нас бессмертными!
Кролик на дюйм отодвигает свои пальцы, чтобы Гаррисон не мог до них дотронуться, и Гаррисон с самодовольной усмешкой отдергивает руку; при этом его ногти со скрипом царапают скользкий полированный стол.
– Меня, ты хочешь сказать, – отзывается Кролик. – Ты был пустое место.
– Пустое место. Это звучит немного жестоко. Это звучит немного жестоко, Гарри, дружище. Давай обратимся к прошлому. Когда Тотеро хотел вывести кого-нибудь из игры, кого он посылал на площадку? Когда он хотел, чтобы кто-то прикрывал классного игрока вроде тебя, кого он выбирал для этой цели? – Он хлопает себя по груди. – Ты был слишком яркой звездой, чтобы пачкать руки такими делами. Ты ведь никогда никого не трогал, верно? И в футбол ты тоже не играл, и коленок себе не разбивал, так или не так? Нет, сэр, только не птичка Гарри – ему надо беречь свои крылышки. Подавай ему мяч и смотри, как он бросает его в корзину.
– И он в нее, между прочим, попадал, если ты заметил.
– Иногда. Иногда попадал. Не морщи свой носик, Гарри. Не думай, что мы не ценим твой талант.
Судя по тому, как он действует руками – бьет по столу, заученными движениями поднимает их и опускает, – Кролик делает вывод, что он частенько разглагольствует за столом. Однако руки слегка дрожат, и, заметив, что Гаррисон его побаивается, Кролик теряет к нему всякий интерес. Приходит официантка; Гаррисон заказывает виски со льдом для себя и Маргарет и еще один дайкири для Рут; Кролик смотрит вслед удаляющейся темной спине, словно на свете нет ничего лучше, чем этот треугольничек черного бюстгальтера между двумя лиловато-коричневыми подушками мышц. Он хочет, чтобы Рут заметила его взгляд.
Гаррисон теряет свою коммивояжерскую уверенность.
– Я тебе не рассказывал, что однажды говорил мне про тебя Тотеро? Ты меня слушаешь, ас?
– Что же он говорил?
О Господи, этот тип просто старый зануда, а ведь ему еще и тридцати нет.
– Он мне сказал: «Это строго между нами, Ронни, но я надеюсь, что ты воодушевишь команду. Гарри никогда не думает о команде».
Кролик смотрит сверху вниз на Маргарет и через стол на Рут.
– А теперь я расскажу вам, что было на самом деле. Гаррисон пришел к Тотеро и заявил: «Настоящий лидер – это я, верно, тренер? Я – настоящий ас, верно? Не то что этот паршивый хвастун Энгстром». А Тотеро, наверно, спал и ничего ему не ответил, вот Гаррисон с тех пор и воображает, будто он – настоящий герой, классный игрок. Понимаете, когда в баскетбольной команде появляется какой-нибудь неуклюжий толстозадый коротышка, который ни на что не способен, его называют классным игроком. Не знаю уж, где он играет во все эти игры. Наверно, у себя в спальне.
Рут смеется, меньше всего он хотел ее рассмешить.
– Это неправда. – Тренированные руки Гаррисона мелькают еще более суетливо. – Тотеро мне это сам сказал. Впрочем, ничего нового в этом не было, это вся школа знала.
Неужели? Никто никогда ему не говорил.
– О Господи, давайте не будем говорить о баскетболе. Куда б я с этим подонком ни пошла, мы только о нем и говорим, – вставляет Рут.
Неужели на его лице появилось сомнение, и она сказала это, чтобы его подбодрить? Неужели она хоть капельку его жалеет?
Гаррисон, очевидно, догадался, что вел себя немного нахальнее, чем приличествует обходительному коммивояжеру. Он вынимает сигарету и зажигалку «ронсон» в футляре из крокодиловой кожи. Словно дети, собравшиеся вокруг фокусника, они во все глаза смотрят, как он щелкает ею, извлекая аккуратный язычок пламени.
Кролик поворачивается к Маргарет – при этом ему кажется, будто он точно так же поворачивался к ней миллион лет назад, – и говорит:
– Вы мне так и не ответили.
– Черт его знает, где он. Наверно, вернулся домой. Он был болен.
– В каком смысле? Действительно болен, или… – Рот Гаррисона кривится в забавной гримасе – он одновременно и улыбается и морщится, словно столичный житель, желающий продемонстрировать жалким провинциалам нечто такое, чего они отродясь не видывали, и, чтобы у них не осталось никаких сомнений, постукивает себя по лбу: – Болен, болен, болен?
– Во всех смыслах, – отвечает Маргарет. Мрачная тень пробегает по ее лицу и как бы отделяет ее и Гарри, который замечает эту тень, от остальных, уводя их обоих в таинственную эпоху, в которой они оба были миллион лет назад, и Гарри пронзает странное чувство вины оттого, что он здесь, а не там, где никогда не бывал. Рут и Гаррисон, сидящие напротив под мигающим красным светом, улыбаются им словно из самого сердца преисподней.
– Дорогая Рут, – говорит Гаррисон. – Как ты живешь? Я часто о тебе вспоминаю, беспокоюсь, как ты там.
– Можешь не беспокоиться. – Однако она явно польщена.