Мои воспоминания. Брусиловский прорыв Брусилов Алексей
Я же оставался на водах до осени, после чего вернулся в полк, который в то время был в двухэскадронном составе, ибо первый дивизион ушел в Ахал-Теке. Мое здоровье плохо поправлялось, я все еще болел, но, тем не менее, нес службу, заведуя полковой учебной командой, за что был представлен в производство в чин ротмистра. Провел я очень скучную зиму и первый раз заинтересовался медиумизмом.
При мне случалось много очень интересных явлений, которые убедили меня, что эта отрасль, неизведанная наукой, действительно существует. Между прочим, мне помнится, на одном из сеансов дано было сообщение, что майор Булыгин убит накануне, о чем полку решительно ничего не могло быть известно. Этот штаб-офицер командовал 1-м эскадроном. Он был самостоятельный, умный и распорядительный человек, которого в полку очень любили и уважали.
Наш кружок не поверил сообщению, но на следующий день утром была получена телеграмма от начальника дивизиона из Ахал-Теке, в которой тот доносил командиру полка, что Булыгин действительно был убит в день, указанный на сеансе. Это нас всех очень опечалило, но еще более привлекло к спиритическим опытам.
На одном из сеансов у нас появились несколько фраз, написанных на неизвестном нам языке. Мы отложили в сторону этот лист бумаги, так как ничего не поняли, но когда в комнату вошел один из наших товарищей, персидский принц[16], и взглянул на эти строки, он сильно побледнел. Оказалось, что это было написано по-персидски и относилось к нему. Его бабушка, давно умершая, будто бы упрекала его в том, что он отходит от заветов предков, пьет вино и т. д.
Эти поразительные факты мне сильно засели в голову, и я с тех пор стал стремиться читать как можно более книг по этим отвлеченным вопросам. Но достать их в то время в глуши Кавказских гор в военной среде было весьма затруднительно. Гораздо позднее, в Петербурге и за границей, я начитался вдоволь всевозможных журналов и книг по этим вопросам.
До 1881 года я продолжал тянуть лямку в полку, жизнь которого в мирное время, с ее повседневными сплетнями и дрязгами, конечно, была мало интересна. Разве только охота на зверя и птицу – великолепная, обильная, в чудесной горной лесистой местности – несколько развлекала.
Я решил поступить в Кутаисский иррегулярный конный полк, состоящий из туземцев Кутаисской же губернии. Но в это время командир Тверского полка предложил мне поступить в переменный состав Офицерской кавалерийской школы, находившейся в Петербурге. Я это предложение принял, предполагая, что после этого я вернусь обратно в свой полк. Но вышло так, что я остался в Петербурге, так как в 1883 году мне было предложено зачислиться в конно-гренадерский полк и оставаться в постоянном составе Офицерской кавалерийской школы.
Вследствие этого, силою судеб, я остался в Петербурге и на много лет поселился на Шпалерной улице близ Смольного монастыря в Аракчеевских казармах, низких и приземистых, представлявших громадный контраст чудной природе Кавказа, который с тех пор я окончательно покинул. Петербург был мне все же близок, так как я в нем воспитывался, и я считал его родным.
Я был зачислен адъютантом школы, начальником которой в то время был генерал И. Ф. Тутолмин. Но вскоре он был назначен начальником Кавказской кавалерийской дивизии, а начальником школы был назначен В. А. Сухомлинов, в то время еще полковник. Я был в то же время назначен начальником офицерского отдела Офицерской кавалерийской школы.
В это время я часто производил различные набеги и кавалерийские испытания, и жизнь моя наполнилась весьма интересовавшими меня опытами кавалерийского дела. В этот период в течение нескольких лет я также ведал ездою пажей, для чего приезжал в Пажеский корпус, где в манеже давал уроки езды. Отношения с молодыми людьми у меня были самые товарищеские.
В 1884 году я женился на племяннице Карла Максимовича Гагемейстера, моего названного дяди, Анне Николаевне фон Гагемейстер. Этот брак был устроен, согласно желанию моего дяди, ввиду общих семейных интересов. Но, несмотря на это, я был очень счастлив, любил свою жену горячо, и единственным минусом моей семейной жизни были постоянные болезни и недомогания моей бедной, слабой здоровьем жены. У нее было несколько мертворожденных детей, и только в 1887 году родился сын Алексей, единственный оставшийся в живых.
Во время пребывания моего в постоянном составе школы у меня было много мимолетных приятелей, товарищей по кутежам и всевозможным эскападам, в особенности – до моей женитьбы. Но серьезной и глубокой привязанности в то время не помню. Более других я любил Евгения Алексеевича Панчулидзева, с которым впоследствии пришлось вместе переживать Галицийскую эпопею во время Германской войны. Он умер в Киеве от болезни сердца в 1915 году. Помню также Константина Федоровича Брюмера, с которым связывала меня более серьезная дружба, чем с остальными приятелями.
Все эти годы моей петербургской жизни протекали в кавалерийских занятиях Офицерской школы, скачках, всевозможных конкурсах, парфорсных охотах[17], которые позднее были мною заведены сначала в Валдайке, а затем в Поставах Виленской губернии. Считаю, что это дело было поставлено мною хорошо, на широкую ногу, и принесло значительную пользу русской кавалерии.
Охоты эти производились с большими сворами собак, со строевыми лошадьми, прекрасно выдержанными, проходившими громадные расстояния безо всякой задержки. Время это – одно из лучших в воспоминаниях многих и многих кавалеристов, и сам я вспоминаю эти охоты – создание моих рук – с большой любовью и гордостью, ибо много мне пришлось превозмочь препятствий, много мне вставляли палок в колеса, но я упорно работал, наметив себе определенную цель, и достиг прекрасных результатов.
В школе я тогда читал офицерам лекции о теории езды и выездки лошадей. Но все эти кавалерийские интересы не поглотили меня всецело. Я читал военные журналы, множество книг военных специалистов, русских и иностранных, и всю жизнь готовился к боевому делу, чувствуя, что могу и должен быть полезен русской армии не только в теории, но и на практике.
Я говорил об этом давно близким людям, и многие это помнили. В то же время меня интересовали и оккультные науки, которыми я усердно занимался вместе с писателем Всеволодом Соловьевым, С. А. Бессоновым, М. Н. Гедеоновым и другими.
Много лет спустя, изучая оккультизм и читая теософические книги и книги других авторов по этим отвлеченным вопросам, я убедился, насколько русское общество было скверно осведомлено, насколько оно не имело в то время никакого понятия о силе ума, образования, высоких дарований и таланта своей соотечественницы Е. П. Блаватской, которую в Европе и Америке давно оценили. Ее «психологические» фокусы – такой, в сущности, вздор.
Они в природе вполне возможны, это нам доказала Индия, но если бы этих явлений даже и не было, если бы Блаватская на потеху людей их и подтасовала, то, оставляя их в стороне, стоит почитать ее сочинения[18], подумать о том пути, духовном, который она открывала людям, о тех оккультных истинах, с которыми она нас знакомила и благодаря которым жизнь человеческая становится намного легче и светлее.
В последнее время (т. е. в 1924 г.) я часто стал бывать на кладбище Новодевичьего монастыря, так как там похоронили друга моего и племянника Блаватской Р. Н. Яхонтова. Совсем близко от его могилы нашел я и могилу Всеволода Сергеевича. Это заставило меня много раз переживать мысленно то старое время, о котором в последующей моей жизни я почти забыл.
Странный был человек В. С. Соловьев: в нем рядом со светлыми сторонами, умом, талантом, исключительной симпатичностью, резко проявлялись темные стороны. Будто одержимость какая-то. Он иногда и сам говорил: «В меня вселяется иногда нечисть какая-то, меня отчитывать следует». А про Е. П. Блаватскую он также всегда говорил, что в ней – бес, что темная сила ею овладела.
Недавно я читал все три тома «Воспоминаний» Витте. Сергей Юльевич – двоюродный брат Блаватской. В третьем томе он посвящает ей несколько страниц и тоже говорит, что в ней было что-то «демоническое». Он к ней очень несправедлив и пристрастно подчеркивает все россказни того времени об ее юных годах.
Дело не в этих ее похождениях молодости, а дело во многих томах ее сочинений, которые сами по себе представляют собой если не чудо, то весьма трудно объяснимый факт. Вспоминая, что она получила образование, какое давалось нашим барышням 1830—1840-х годов, стоит задуматься, откуда она набралась бездны премудрости, о которой трактует хотя бы во многих томах своей «Секретной доктрины» и других своих книгах. С. Ю. Витте – очень умный, государственного ума человек, но в оккультных науках – полный невежда. Смешно читать чепуху, которую он написал о Блаватской[19].
Однако я забежал на много лет вперед. Вернусь к старому Петербургу того времени, когда мы дружили с Вс. Серг. Соловьевым, занимались оккультизмом, читали журналы и книги по этим вопросам, устраивали спиритические сеансы и т. д. и т. п.
Между прочим, я видел знаменитого медиума Эглинтона – англичанина, приезжавшего на время в Петербург. В наших сеансах участвовала баронесса Мейендорф, с дочерью, лейб-гусар князь Гагарин, флигель-адъютант полковник князь Мингрельский, князь Барклай-де-Толли и многие лица, которых я теперь не помню. Сеансы устраивались иногда у меня, иногда у Мейендорф.
У нас являлся довольно часто некий Абдула, именовавшийся индийским принцем, затем являлась какая-то женщина, якобы с дочкой, и разные другие лица. Энглингтон был очень сильный медиум, и при нем происходили поистине необычайные феномены. Летали под потолок тяжелейшие вещи, из другой комнаты при плотно закрытых дверях прилетали тяжелые книги и т. п.
Подтасовки тут не могло быть никакой, и я, впервые видя это, был буквально поражен. Несколько позднее явился на петербургском горизонте с юга некий медиум Самбор, у которого также мне пришлось наблюдать поразительные явления. Я и их изучал и много наблюдал за ними. Еще видел я госпожу Фай (англичанка miss Fay), поразительно сильную своим медиумизмом. Один только Ян Гузик был у меня под сомнением со своими материализованными зверями; хотя окончательно уличить его мне и не удалось, но верить трудно было.
Семейная моя обстановка в эти годы была следующая. Жена моя происходила из лютеранской семьи, и имение ее брата было расположено в Эстляндской губернии, недалеко от Ревеля. У меня были очень хорошие отношения с семьей моей жены, но по своим чисто русским, православным убеждениям и верованиям я несколько расходился с ними. Моя кроткая и глубоко меня любившая жена с первых же лет нашего брака пошла за мной и по собственному желанию приняла православие, несмотря на противодействие ее теток, очень недовольных тем, что она переменила религию.
Впрочем, это не помешало нам поддерживать самые дружеские отношения со всей ее семьей. Почти каждую осень после лагерного сбора мы проводили некоторое время у них в деревне, за исключением тех лет, когда ездили за границу. Посещали мы обыкновенно Германию и Францию, как-то прожили лето в Аркашоне[20], откуда я один съездил в Испанию, в Мадрид.
В общем, могу сказать, что первый мой брак был, безусловно, счастлив. Смерть детей, ранняя кончина жены глубоко меня потрясли. Последние годы своей страдальческой жизни жена была все время больна и почти не покидала постели. Скончалась она в 1908 году. В последнее мгновение перед смертью ее лицо, искаженное страданием, вдруг преобразилось, радостная счастливая улыбка появилась на лице, она вся просветлела и потянулась вперед, протянув руки, будто увидела кого-то, к кому давно стремилась, и умерла. Это было настолько реально, что укоренило во мне убеждение, что смерти нет, а есть только видоизменение нашего бытия.
Я остался один с сыном своим Алексеем, который в то время кончал Пажеский корпус и вскоре вышел корнетом в лейб-гвардии Конно-гренадерский полк. Любил я его горячо, но отцом был весьма посредственным. Окунувшись с головой в интересы чисто служебные, я не сумел приблизить его к себе, не умел руководить им. Считаю, что это большой грех на моей душе.
Хочется тут забежать вперед на много лет и сказать несколько слов о бедном моем сыне. Хотя во время Германской войны он был далеко от меня, но я знал от его ближайшего начальства, что он вел себя прекрасно, заслужил много наград и был произведен в следующий чин. В 1916 году во время затишья на фронте он бывал в отпуску в Москве, гостил у моей жены и в имении брата Бориса под Москвой. Вот эти отлучки из полка, которыми я был очень недоволен, и сыграли роковую роль в его жизни. Но в то время не до него мне было, надвигалась революционная буря.
Я был поражен, когда год спустя получил телеграмму от моего сына из Москвы, в которой он просил у меня разрешения жениться на семнадцатилетней Варваре Ивановне Котляревской. Я отвечал согласием, хотя и был крайне смущен такой неожиданностью. Я видел эту девочку за два года до того, когда перед войной был с женой в Киссингене, а она со своей бабушкой Варварой Сергеевной Остроумовой были нашими соседями по столикам табльдота в гостинице.
Во время войны я и мой сын стали получать массу любезных телеграмм и подарков на фронте, подписанных их именами. Мы отвечали телеграммами с благодарностями, но так как меня и мою армию в то время вся Россия баловала вниманием и подношениями, то я и не придавал особого значения посылкам Остроумовой и Котляревской.
Жена моя мне ранее писала и говорила во время своих приездов на фронт, что Остроумова ужасно за ней ухаживает, намекая на то, что ее внучка вбила себе в голову выйти замуж за моего сына. Они обе с увлечением рассказывали моей жене о спиритических сеансах, на которых будто бы являлась моя покойная жена, выражая одобрение этой свадьбе.
Я слишком был занят фронтом и мало обращал внимания на эти разговоры. Конечно, я кругом виноват, я должен был вникнуть в этот вопрос серьезнее. Картина ясна: бабушке и внучке, богатым и честолюбивым, пожелалось блеснуть перед московскими подружками блестящим браком. Помилуй Бог, сын главнокомандующего прославленного Юго-Западного фронта.
Мою жену я сильно виню во всем происшедшем, она должна была быть более осторожной, хотя она и оправдывалась обычными женскими доводами: «Девочка сама этого хочет, она хорошей семьи, православная, хорошая патриотка и прекрасно образованная, средства большие, кажется искренней и доброй». К сожалению, в таких случаях не должно ничего «казаться», а нужно знать, а кроме того – лучше не соваться в чужую жизнь и не брать на себя тяжелой ответственности. Я очень виню свою жену, но и для нее все случившееся потом было большим горем.
Сына обвенчали весьма быстро. А он, усталый от фронта, усталый от своего предыдущего неудачного романа, искал уюта, отдыха, тепла, семьи, комфорта и ласки. Но грянул большевистский переворот, я был ранен, потерял свое положение, все были выбиты из колеи. «Бабушка» сразу превратила моего несчастного сына в «офицеришку-нахлебника».
Обе они создали ему такой домашний ад, что он буквально сбежал от них куда глаза глядят. С тех пор я его больше не видел. Существует несколько версий об его смерти, но достоверно я ничего не знаю. Он пропал без вести. Вот почему считаю себя виноватым перед ним и говорю, что это – тяжкий грех на моей душе. Не зная людей, я не должен был давать согласия на этот брак.
Что касается его жены, то доходившие до меня слухи были поразительны. Дело в том, что когда мой сын пропал, а ее бабушка умерла, мы по долгу совести звали ее жить с нами, желая такой молоденькой женщине оказать заботу, думая, что под нашим кровом ей будет безопаснее жить. Но она не приняла нашей руки, а стала устраивать у себя политические салоны, то с правым, то с левым направлением. Ее гостями были то епископы, монахи и монахини, то матросы и деятели крайнего большевизма.
Такая мешанина очень смущала меня и мою жену, и мы все постепенно отдалились от нее. Затем до нас дошли слухи, что она сошлась с коммунистом, потом он умер, затем вдруг из газет мы узнали, что она арестована по церковному делу, ее судили и приговорили к смертной казни. Моя жена хлопотала, чтобы ее спасти.
В ее ходатайстве было указано на ненормальность Котляревской («больных не казнят, а лечат»), было приложено медицинское свидетельство двух знавших с детства эту сумасбродную особу врачей, подтверждавших ее истеричность и психопатию. Профессора Г. И. Россолимо и В. А. Щуровский – большие авторитеты, и ходатайство моей жены спасло жизнь этой экзальтированной бедняжке. Ее амнистировали и выпустили на свободу. Немного погодя она опять собралась выходить замуж за кого-то. Дай ей Бог счастья, но только бы мне забыть весь тот трагический сумбур, какой она внесла в мою жизнь.
Я все это счел долгом подробно осветить, так как в заграничных газетах много писали о ней, как о какой-то Жанне Д’Арк. Между тем это была большая сумасбродка, фантазерка, многим, и прежде всего самой себе, повредившая своей болтовней и выходками, совершенно ненормальными. К сожалению, она носила нашу фамилию и тем еще более привлекала к себе внимание любопытных обывателей. А шум возле ее имени в заграничных газетах ей весьма льстил и кружил и без того больную юную голову.
Должен сказать, что рядом с полоумными выходками она делала много добра, и я лично обязан ей многими заботами и вниманием во время моей болезни и ареста. Душевные ее порывы относительно многих доходили до самопожертвования. Ведь ранее того она оказала много серьезных услуг семье моего брата Бориса, когда он умер в Бутырской тюрьме в 1918 г.
Мой сын, как и большинство офицеров, совершенно не был подготовлен к революции и не разбирался ни в каких политических партиях. Он ошалел от всего произошедшего, но честно принял новое свое положение. Стал учиться бухгалтерии, стал искать работы какой угодно, самой тяжелой, ничем не смущаясь, и принял революцию, как благо для русского народа, спокойно отдавая все прежние прерогативы на общую пользу. Бедный человек. Но таких много. И в России не я один отец, скорбящий о погибшем сыне, нас много!
Возвращаюсь к прерванному рассказу на много лет назад. Кроме сына, около меня в то время было два младших брата с семьями. Старший, Борис, служил вначале в том же самом Тверском драгунском полку на Кавказе, как и я, но вскоре вышел в отставку, женившись на баронессе Нине Николаевне Рено. Она была украинкой, православная, но с французской фамилией, воспитанием и образованием. Рено были люди очень богатые.
Борису повезло, ибо он совсем не знал своей невесты, был сосватан заочно, а получил исключительно милую, добрую, любящую жену, да еще ее мать и бабушку, которые буквально боготворили его и баловали, как родного сына. Вначале Борис и Нина жили в Петербурге, но вскоре для них специально родными Нины было куплено имение «Глебово» под Москвой, около г. Воскресенска. Пока мать была жива, хозяйство этого прекрасного имения велось хорошо, но после ее смерти все пошло вкривь и вкось, ибо Борис воображал себя помещиком, но ровно ничего в хозяйстве не понимал. Несмотря на это, крестьяне его любили.
Младший мой брат, Лев, служил всегда в Морском ведомстве и очень увлекался своим делом. Впоследствии он был назначен начальником Морского генерального штаба и в чине контр-адмирала в 1909 году скончался. Нужно правду сказать, что наши морские неудачи на Дальнем Востоке и всевозможные непорядки в Морском министерстве сильно волновали его и, конечно, не могли не ухудшить состояния его здоровья. Женат он был на Екатерине Константиновне Панютиной, происходившей из морской семьи; женился он в бытность свою в Черноморском флоте, в Николаеве.
Мы все жили дружно, и семейные наши события всегда были близки одинаково нам всем, хотя часто мы жили в разных местах и виделись редко. По характеру, образу жизни и служебным интересам все три брата были весьма различны.
В девяностых годах прошлого столетия я был назначен помощником начальника Офицерской кавалерийской школы. Начальником школы был в то время генерал-майор Авшаров. Он был человек с виду добродушный, но с азиатской хитрецой, и – не знаю, вследствие ли старости или свойств характера – не отличался особым рвением к службе и везде, где мог, старался доставить мне неприятности и затруднения. В сущности, во внутреннем порядке школы всем управлял я, а он был как бы шефом, ничего не делающим и буквально бесполезным.
Он старался как будто бы и дружить со мной, но одновременно выказывал большую хитрость, заявляя всем начальствующим лицам, а в особенности великому князю Николаю Николаевичу, что управляет всей школой он и что ему необыкновенно трудно управлять мною и моими помощниками. Великий князь Николай Николаевич отлично знал, в чем дело, но благодаря генералу Палицыну[21], его начальнику штаба, считал нужным терпеть Авшарова и дальше.
Лично меня это нисколько не устраивало, и поэтому в один прекрасный день я написал ген. Палицыну письмо, в котором изложил, что я не настаиваю на том, чтобы меня назначили начальником школы, но прошу о назначении меня командиром какой-либо кавалерийской бригады, так как не считаю возможным оставаться на должности помощника начальника школы и нести все его обязанности, не имея никаких прав и преимуществ по службе. Об этом я просил его доложить и великому князю.
Оказалось, как мне это было впоследствии сообщено, что великий князь все время настаивал, чтобы я был назначен начальником школы, и что это был каприз Палицына – сохранить такое невозможное положение. В скором времени после этого Авшаров был смещен и назначен состоящим в распоряжении великого князя, а я был назначен начальником школы. При этом Николай Николаевич мне сказал, что более бездеятельного и бесполезного человека, как Авшаров, он никогда в жизни не встречал и что отнюдь не он виноват в том, что Авшарова так долго держали на этом месте.
Вскоре затем, по выбору Николая Николаевича, я был назначен начальником 2-й гвардейской кавалерийской дивизии. Она считалась лучшей и, конечно, была балованным детищем Николая Николаевича. В ней числились следующие полки: лейб-гвардии Конно-гренадерский, лейб-гвардии Уланский ее величества полк, лейб-гвардии Гусарский его величества полк, лейб-гвардии Драгунский, Гвардейский запасный десятиэскадронный кавалерийский полк; 2-й дивизион Гвардейской конно-артиллерийской бригады числился в этой дивизии.
Командирами этих полков были следующие лица: Вл. Хр. Рооп, Александр Афиногенович Орлов, Борис Михайлович Петрово-Соловово и герцог Г. Г. Мекленбургский. Каждый из них имел свои хорошие и дурные стороны, но со всеми ними у меня были прекрасные отношения. Все мне верили и считали необходимым стараться угождать мне в той или иной степени.
Каждый из этих генералов имел, конечно, свои специфические свойства. Рооп, человек очень красивый, изящный, корректный, выдержанный, в своем полку почти никакой роли не играл, и корпус офицеров его почему-то не любил. Что касается Орлова, то он, наоборот, имел громадное влияние на офицеров своего полка, и все они очень уважали и любили его. Он сильно пил, и даже эта страсть не мешала любви офицеров к нему, а напротив как бы увеличивала эту любовь; бывали случаи, когда офицеры скрывали от высших начальствующих лиц его дебоши.
Наружность его была исключительно красивая. Он на моих глазах буквально сгорел, будто сжигаем внутренним огнем отчаяния и горя. Это – тот самый Орлов, о котором передавали легенды романтического характера. Я уверен, что ничего грязного тут не было и не могло быть, но что им увлекались – это верно. Отчасти благодаря этим увлечениям, вернее одному из увлечений, он и погиб. Заболев скоротечной чахоткой, он был отправлен в Египет, но, не доехав, умер, и тело его привезли в Петербург. Я чрезвычайно сожалел о ранней его смерти.
Командир Гусарского полка, Петрово-Соловово, был честнейший и откровеннейший человек, я очень его любил. Не знаю, где он и что с ним случилось. Что касается герцога Мекленбургского, то он в мое время закончил командование своим полком и вскоре затем скончался. Это был большой чудак, и как он ни старался быть хорошим полковым командиром, это ему мало удавалось.
Он был очень честный, благородный человек и всеми силами старался выполнять свои обязанности. Женат он был на очень умной и энергичной женщине Наталии Федоровне Вонлярской (графиня Карлова), она много способствовала смягчению странностей его характера.
Сдал он лейб-драгун при мне графу Келлеру, известному своим необычайным ростом, чванством и глупостью.
Граф Келлер был человек с большой хитрецой и карьеру свою делал ловко. Еще когда он был командиром Александрийского гусарского полка, в него была брошена бомба, которую он на лету поймал, спасшись от верной смерти. Он был храбр, но жестокий, и полк его терпеть не мог.
Женат он был на очень скромной и милой особе, княжне Марии Александровне Мурузи, которую все жалели. Однажды ее обидели совершенно незаслуженно, благодаря ненависти к ее мужу. Это было в Светлый праздник. Она объехала жен всех офицеров полка и пригласила их разговляться у нее. Келлеры были очень стеснены в средствах, но долговязый граф желал непременно задавать шику (чтобы пригласить всех офицеров гвардейского полка разговляться, нужно было очень потратиться). Хозяева всю ночь прождали гостей у роскошно сервированного стола и дождались только полкового адъютанта, который доложил, что больше никого не будет.
Затем распространились слухи, что офицеры решили побить своего командира полка и бросили жребий, на кого выпадет эта обязанность. Об этом мне доложил командир бригады, также бывший лейб-драгун, барон Нетельгорст. Я от него узнал, что главным воротилой в этом деле был полковник князь Урусов, старший штаб-офицер полка.
Я его потребовал к себе по делам службы, сказал ему, что я знаю о подготовляемом в полку скандале, и заявил ему официально, что скандала я не допущу и что в этом случае он первый пострадает, ибо я немедленно доложу великому князю, что он – первый зачинщик в этом деле, и попрошу об исключении его со службы. Урусов этого никак не ожидал и до того растерялся, что мне стало даже жаль его. Но, тем не менее, эта моя мера привела к тому, что в полку, хотя бы временно, все успокоилось.
Вскоре после этого великий князь Владимир Александрович[22], бывший шефом этого полка, пригласил меня к себе на семейный завтрак, после которого у себя в кабинете передал мне об этих слухах и просил моего энергичного содействия, чтобы прекратить всякую по этому поводу болтовню. Я его заверил, что все это мне известно, и что мною приняты все меры к пресечению этого.
Еще до этого мною был собран корпус офицеров Драгунского полка, причем командиру полка было мною предложено не являться на это собрание. Я дал слово офицерам, что командир полка изменит свое обращение с ними. После этого я отправился к графу Келлеру и серьезно переговорил с ним. Как офицеры, так и он жаловались друг на друга. Я и с него взял честное слово изменить свой грубый образ действий относительно офицеров и тем предупредить возможные эксцессы.
Это все рисует человека, и я остановился на этом инциденте лишь потому, что с именем графа Келлера было связано много сплетен и рассказов. Я же теперь (1924 г.) прочел в только что изданной переписке Николая II с императрицей, что этот граф Келлер старался мне вредить и набросить тень на меня. Я убедился, что напрасно старался оберегать его от заслуженных побоев офицеров. Значит, они были правы в своей ненависти к нему.
Мои отношения с главнокомандующим войсками гвардии и Петербургского округа великим князем Николаем Николаевичем были прекрасные. Он относился ко мне чрезвычайно любезно и верил мне безусловно. Точно так же и для меня он был авторитетом по военным делам. Я твердо знал, что он честно и правдиво выполняет все свои обязанности. Это не мешало возникновению различных конфликтов, которые иногда случались между нами.
Однажды я был приглашен к нему на завтрак и приехал заблаговременно к 12 часам. Дежурный адъютант мне тотчас передал, что великий князь меня ждет с большим нетерпением и приказал пригласить меня в кабинет, как только я приеду. Я поспешил войти. Он тотчас же начал мне объяснять свои воззрения по поводу случая в одном из полков. Я не был согласен с его мнением и высказал это прямо. Тогда он вскочил со своего места и, подбежав к окну, стал барабанить пальцами по стеклу. Так прошло несколько минут. Я встал и тоже молча стоял.
Затем великий князь буквально выбежал из кабинета и скрылся. Я в недоумении бросил курить, а затем, несколько погодя, видя, что он не возвращается, вернулся назад в приемную комнату и сказал адъютанту, что мне по экстренному делу нужно немедленно вернуться домой. Прошло несколько дней, очень для меня тревожных. Как-то утром я вновь по телефону был приглашен пожаловать к завтраку. Великий князь меня встретил словами: «Забудем о наших недоразумениях. Я вам ничего не говорил, а вы мне ничего не возражали. Пойдемте завтракать». На этом дело и кончилось.
В декабре 1908 года я получил извещение, что должен получить армейский корпус и что предположено мне дать 14-й корпус, который стоял в г. Люблине. В начале января 1909 года я покинул Петербург.
Приехав в Варшаву, я явился к командующему войсками округа генерал-адъютанту Георгию Антоновичу Скалону[23]. Он принял меня очень хорошо, и я отправился в Люблин, которого раньше никогда не видел. Город произвел на меня прекрасное впечатление.
Сначала начальником штаба 14-го корпуса был генерал С. И. Федоров, человек очень толковый, дельный, симпатичный, и мне было очень приятно с ним иметь дело. Но у него была одна странность: он любил занимать меня очень пространными рассказами и, когда увлекался подробностями, то всегда подкладывал одну ногу под себя.
Это был плохой признак. Если я бывал чем-нибудь занят другим, а он устраивался поудобнее, подложив ногу под себя, я сейчас же призывал его к порядку и просил принять более официальную позу. К сожалению, я вскоре расстался с этим милым человеком, так как он получил дивизию.
Начальником штаба на его место был назначен генерал-майор Леонтович, раздражительный, подозрительный, болезненный, неприятный человек. Мне постоянно приходилось разбирать разные казусы по поводу различных обид, которые ему якобы причиняли. В общем, это был несносный субъект, и мне пришлось представить его к увольнению от занимаемой должности, что мне было крайне неприятно, так как он был человек семейный. Вскоре он был назначен командиром одной из дивизий в другом корпусе, и я слышал, что он и там выказал себя с очень плохой стороны.
После его ухода от меня временно исполнял должность начальника штаба командир Тульского полка С. А. Сухомлин, в высшей степени толковый и исполнительный человек, и начальник штаба 18-й пехотной дивизии полковник В. В. Воронецкий. А затем ко мне приехал на эту должность генерал Владимир Георгиевич Леонтьев, умный, дельный, к сожалению, очень болезненный человек.
Три года я прожил в Люблине, в очень хороших отношениях со всем обществом. Губернатором в то время был толстяк N[24], в высшей степени светский и любезный человек, но весьма самоуверенный и часто делавший большие промахи. Однажды у меня с ним было серьезное столкновение.
Всем известно, что я был очень строг в отношении своего корпуса, но в несправедливости или в отсутствии заботы о своих сослуживцах, генералах, офицерах, и тем более о солдатах, меня упрекнуть никто не мог. Я жил в казармах против великолепного городского сада. Ежедневная моя прогулка была по его тенистым чудесным аллеям. Прогулки эти разделял мой фокстерьер Бур.
В один прекрасный день, когда я входил в сад, мне бросилась в глаза вновь вывешенная бумажка на воротах, как обычно вывешивались различные распоряжения властей: «Нижним чинам и собакам вход воспрещен». Я сильно рассердился. Нужно помнить, что мы жили на окраине среди польского, в большинстве враждебного, населения. Солдаты были русские, я смотрел на них как на свою семью.
Я свистнул своего Бурика, повернулся и ушел. В тот же день я издал приказ, чтобы все генералы и офицеры наряду с солдатами не входили в этот сад, ибо обижать солдат не мог позволить. Можно было запретить сорить, грызть семечки и бросать окурки, рвать цветы и мять траву, но ставить на один уровень солдат и собак – это было слишком бестактно и неприлично.
Кроме того, я сообщил об этом командующему войсками и просил его принять меры к укрощению губернатора. Так как Г. А. Скалон был не только командующим войсками, но и генерал-губернатором, то он и отдал соответствующий приказ об отмене распоряжения губернатора, который приехал ко мне и очень извинялся, что не посоветовался раньше со мной. Впоследствии он чрезвычайно заискивал во мне.
В то же время, или немного ранее, в Москве появился новый военный журнал «Братская помощь» – очень талантливый и интересный. Во главе его стоял полковник Генерального штаба Михаил Сергеевич Галкин, но душою журнала и вдохновительницей всего дела, по собственному печатному признанию редактора-издателя, была Надежда Владимировна Желиховская (дочь покойной Веры Петровны Желиховской), которую я уже много лет не видал. С этой семьей я разошелся в свое время из-за интриг Всеволода Сергеевича Соловьева.
Я знал Надежду Владимировну молоденькой девушкой. Я вспомнил о ней, всегда мне нравившейся, вспомнил ее брата Ростислава, моего друга юности, и потянуло меня узнать, где она, что с ними творилось за все эти долгие годы. Я написал в редакцию «Братской помощи», спрашивая адрес Надежды Владимировны. Однако, получив его, я – не отдавая себе отчета, почему – порвал эту открытку и запомнил только, что две сестры Желиховские живут в Одессе.
Я читал статьи Надежды Владимировны о впечатлениях ее в московских лазаретах, удивляясь впечатлительности ее, вполне одобряя все ее выводы и взгляды на положение наших раненых и увечных после Японской войны. Меня, безусловно, тянуло к этой энергичной девушке, но я боролся сам с собой и отдалял от себя мысль о том, что ее жизнь, полная самоотверженной работы на пользу изувеченных солдат и их обездоленных семей, – именно то, что для моей жизни было бы самым подходящим и важным.
Я отбросил мысль о Надежде Владимировне, взял отпуск и уехал в заграничное путешествие. На этот раз я решил посвятить все свое время Италии, и в Германии был только проездом.
Из Италии я проехал в Грецию и Турцию и вернулся в Россию через Одессу. Я помнил, что там живут сестры Желиховские, но решил проехать мимо, не заезжая к ним, тем более что я и запоздал в своем отпуске. Странная борьба происходила все это время в моей душе. Мысль моя постоянно возвращалась к Надежде Владимировне и к ее семье, к тому далекому времени, когда она была совсем молоденькой девушкой, даже девочкой, какой я ее знал еще в Тифлисе и затем в Петербурге.
С другой стороны, я себя сдерживал и сам себя убеждал, что я с ней не виделся около двадцати лет и не знаю, что с ней, как она жила все эти годы, захочет ли выйти за меня замуж. Эти переживания были очень тяжелые. С одной стороны, я считал, что моя жизнь кончена, что я должен жить только для сына, и полагал, что если мне нужна женщина, то я мог бы ее найти и без женитьбы; с другой стороны, неотступно стояла мысль, что я непременно должен жениться на Надежде Владимировне.
В этих колебаниях прошел еще год. Я жил в Люблине, возился со своей службой, объезжал весь корпус, который был размещен по разным городам и местечкам Царства Польского. Довольно часто бывал в Варшаве и, несмотря на любимое дело и милое общество, томился своим одиночеством. У меня была прекрасная квартира в девять или десять комнат, балкон выходил в великолепный городской сад, и вообще все было ладно, кроме отсутствия хозяйки.
В конце 1910 года я все-таки написал в Одессу, затем поехал туда и вернулся в Люблин уже женатым человеком. Но почему я должен был это сделать и кто мне это внушал, я не знаю. Тем более что семьи братьев и добрые знакомые в Люблине мне предлагали устроить богатую и гораздо более блестящую женитьбу. Я всегда был очень самостоятелен и тверд по характеру и потому, чувствуя как бы постороннее влияние и внушение какой-то силы, сердился и боролся против этого плана женитьбы на девушке, которую 20 лет не видел.
Если бы мы жили в одном городе и с ее стороны было бы желание, выражаясь вульгарно, «поймать выгодного жениха», можно было бы подумать, что меня гипнотизируют. Много раз я писал ей письма и рвал их. И когда она узнала, наконец, о моих планах, то крайне удивилась и даже не сразу согласилась на это. Этот случай достоин внимания психолога и поэтому я так подробно на нем останавливаюсь.
Последний год в Люблине я прожил уже с женой, которая вскоре завоевала все симпатии в городе и в войсках. Она энергично принялась подготавливать дело помощи раненым солдатам и инвалидам, так как давно уже отдавала свои силы этому делу.
В конце лета 1911 года приезжали к нам из Америки старшая сестра жены – Вера Владимировна со своим мужем Чарльзом Джонсоном. Ее я знал с давних пор, но ее американца-мужа увидел впервые. Публицист, писатель, теософ, оккультист, переводчик древних манускриптов и книг с санскритского, индустанского, бенгальского языков, он заинтересовал меня очень, и мы провели с ним несколько интересных для меня вечеров. Они погостили у нас недолго.
После их отъезда наступили тревожные дни. Были маневры, пробные полеты самолетов, тогда только что появившихся у нас. Приезжали великие князья, различное начальство и иностранцы. Закопошились какие-то вражеские элементы. Я стал получать анонимные письма, что меня убьют, чтобы я не появлялся перед войсками и т. п. В Одессе в это время умерла старушка-няня моей жены, и она, по вызову сестры, уехала туда. Вскоре туда же приехал и Ростислав Яхонтов, и они похоронили эту свою бескорыстнейшую слугу, верного самоотверженного друга рядом со своей матерью.
Вскоре в моей служебной карьере произошла большая перемена. Меня назначили помощником командующего войсками Варшавского военного округа, генерал-адъютанта Г. А. Скалона. Жена моя уже обжилась в Люблине и очень мало интересовалась моей карьерой. Это меня даже огорчало. Ей не хотелось переезжать в шумную Варшаву. Тем не менее надо было ехать. Военный официальный Люблин и частный дружеский кружок знакомых провожал нас сердечно, трогательно и пышно.
Приехав в Варшаву и остановившись в великолепной гостинице «Бристоль», мы стали разыскивать себе квартиру в ожидании прибытия обстановки из Люблина. В это время весь служебный персонал Варшавы жил в казенных прекрасных квартирах, а генерал Скалон – в замке бывших польских королей. Но для помощника его казенной квартиры не было.
Мы устроились на Уяздовской аллее, вблизи парка, в прелестной квартире и были очень ею довольны. Но когда жена моя узнала, что мне полагается по должности казенная дача и что остаток лета можно провести там, то с радостью туда поехала вместе со своими собачками Буром и Белкой, которых очень любила и которым места в варшавской квартире было весьма мало. Я шутил и дразнил жену утверждением, что она гораздо больше любила своих фоксов, чем мою военную карьеру.
Казенная наша дача была в 30 верстах от города в упраздненной крепости Зегрж, на берегу широкой реки Буго-Нарев. Это был поистине райский уголок. Громадный парк, чудный фруктовый сад, цветник. Дом большой со всеми приспособлениями для удобной и приятной жизни и летом и зимой. Искусный садовник ежедневно скрашивал нашу жизнь редкими цветами, фруктами и ягодами. Это была не жизнь, а сплошной праздник.
Телефон, соединявший нас с Варшавой, автомобили, постоянные приезды друзей. Там же жили на своей отдельной даче начальник штаба генерал-лейтенант Клюев со своей хорошенькой нарядной женой, генерал-квартирмейстер Постовский со своей многочисленной семьей, полковник Калинг с женой и дочерью и еще несколько военных семей. Скалон предпочитал летом жить в Варшаве, в Лазенках[25]. Из всех генерал-губернаторов, кажется, только Гурко любил Зегрж и проводил там каждое лето.
В парке над обрывом над рекой был очень живописный уголок со скамейкой под старым развесистым дубом, перед глазами расстилалась чудесная даль. На этом дереве была прибита доска с надписью: «Здесь любил отдыхать генерал-фельдмаршал И. В. Гурко». И я последовал его примеру, часами просиживал на этом месте во время прогулок.
Несмотря на многие плюсы нашей жизни в Варшаве, перевешивали все-таки минусы моей служебной жизни, и мы прожили там всего год с небольшим. Но об этом речь впереди.
Мы с женой настолько полюбили Зегрж, что даже зимой несколько раз туда ездили. Жена моя устроила там школу для русских детей вместе с польскими и еврейскими. Зимой устраивала им елку, снабжала детскими книгами. На все это несколько косились в Варшаве, но первое время мы этого не замечали.
В Варшаве нас окружило блестящее общество, элегантная жизнь, множество театров, в которых у меня были свои ложи, по очереди с начальником штаба, концерты, рауты, обеды, балы и сплетни, интриги, водоворот светской пустой жизни невообразимый. Разобраться в отношениях людей, служебных и частных, было первоначально очень трудно. У жены моей понемногу наладилось дело и составился более интимный и симпатичный кружок знакомых.
Я был окружен следующими лицами. Мой ближайший начальник, командующий войсками Варшавского военного округа, генерал-адъютант Скалон, был и генерал-губернатором Привислинского края. Он был добрый и относительно честный человек, скорее царедворец, чем военный, немец до мозга костей. Соответственны были и все его симпатии.
Он считал, что Россия должна быть в неразрывной дружбе с Германией, причем был убежден, что она должна командовать Россией. Сообразно с этим он был в большой дружбе с немцами, и в особенности с генеральным консулом в Варшаве бароном Брюком, от которого, как я слышал от многих, никаких секретов у него не было. Барон Брюк был большой патриот своего отечества и очень тонкий и умный дипломат.
Я считал эту дружбу неудобной в отношении России, тем более что Скалон не скрывая говорил, что Германия должна повелевать Россией, мы же должны ее слушаться. Насколько точка зрения Скалона была правильна – это другой вопрос, но при тогдашних обстоятельствах, при официальной дружбе России с Францией, я считал это совершенно неуместным, чтобы не сказать более. Я знал, что война наша с Германией – не за горами и находил создавшуюся в Варшаве обстановку угрожающей, о чем и счел необходимым частным письмом сообщить военному министру Сухомлинову.
Мое письмо, посланное по почте, попало в руки генерала Утгофа (начальника Варшавского жандармского управления). У них перлюстрация действовала усиленно, а я наивно полагал, что больших русских генералов она не могла касаться. Утгоф, тоже немец, прочтя мое письмо, сообщил его для сведения Скалону.
В этом письме я писал Сухомлинову, что, имея в виду угрожающее положение, в котором находятся Россия и Германия, считаю такую обстановку весьма ненормальной и оставаться помощником командующего войсками не нахожу возможным, почему и прошу разжаловать меня и обратно назначить командиром какого-либо корпуса, но в другом округе, по возможности – в Киевском.
Сухомлинов мне ответил, что он совершенно разделяет мое мнение относительно Скалона и будет просить о моем назначении командиром 12-го армейского корпуса, находившегося в Киевском военном округе, что спустя несколько времени и было исполнено.
Не могу не отметить странного впечатления, которое производила на меня тогда вся варшавская высшая администрация. Везде стояли во главе немцы: генерал-губернатор Скалон, женатый на баронессе Корф, губернатор – ее родственник, барон Корф, помощник генерал-губернатора Эссен, начальник жандармов Утгоф, управляющий конторой Государственного банка барон Тизенгаузен, начальник дворцового управления Тиздель, обер-полицмейстер Мейер, президент города Миллер, прокурор палаты Гессе, управляющий контрольной палатой фон Минцлов, вице-губернатор Грессер, прокурор суда Лейвин, штаб-офицеры при губернаторе Эгельстром и Фехтнер, начальник Привислинской железной дороги Гескет и т. д. Букет на подбор.
Я был назначен по уходе Гершельмана и был каким-то резким диссонансом: «Брусилов». Зато после меня получил это место барон Рауш фон Траубенберг. Любовь Скалона к немецким фамилиям была поразительна. Я знаю хорошо, что многие из этих людей с немецкими фамилиями были искренними русскими патриотами и честными людьми, но видимость этого подбора смущала многих.
Начальником штаба был, однако, русский генерал Николай Алексеевич Клюев. Очень умный, знающий, но желавший сделать свою личную карьеру, которую ставил выше интересов России. Потом, в военное время, оказалось, что Клюев не обладал воинским мужеством. Но в то время этого, конечно, я знать не мог.
Зимой 1912 года я был послан к военному министру с докладом о необходимости задержать запасных солдат от увольнения с действительной службы. В Петербурге я доложил военному министру о положении дел в Варшавском округе, и он нашел необходимым, чтобы я доложил об этом лично царю. Я сказал Сухомлинову, что считаю это для себя неудобным.
Но когда он стал настаивать на этом, то я ему сказал, что если сам царь меня спросит об этом, то я по долгу службы и русского человека ему скажу, что думаю, но сам я выступать не стану. Сухомлинов меня заверил, что царь меня обязательно спросит о положении дел в Варшавском округе. Но когда я явился к Николаю II, то он меня ни о чем не спрашивал, а лишь поручил мне кланяться Скалону. Это меня крайне удивило и оскорбило. Я никак не мог понять, в чем тут дело.
Как бы то ни было, я уехал в Варшаву, получив обещание военного министра, что я получу корпус в Киевском округе. Ранее было решено, что в случае войны я буду назначен командующим 2-й армией, которой впоследствии командовал Самсонов, столь неудачно окончивший свое жизненное поприще. Естественно, что при данной обстановке я не заикался об этом предположении в Петербурге и не заручился на случай войны решительно никакими обещаниями.
Летом 1913 года я окончил мою службу в Варшавском округе и перешел в Киевский. В августе месяце я участвовал в маневрах в качестве главного посредника в Полтавской губернии, под общим руководством генерала Иванова[26]. Казалось бы, что перемещение из блестящей Варшавы в маленький провинциальный город Винницу, где стоял штаб 12-го армейского корпуса, должно было огорчить и меня, и мою жену, но на самом деле мы оба обрадовались, что уезжаем от очага всевозможных интриг и конфликтов.
Вернувшись с маневров, я забрал свою жену и, простившись с варшавским обществом, покинул этот край. На вокзале я был растроган единодушными и сердечными проводами.
Прибыв в Винницу, я осмотрелся, принял корпус, который был одним из самых больших в России, ибо в нем были две пехотные дивизии, одна стрелковая бригада, две кавалерийские дивизии, саперные части и т. д. Корпус был разбросан по всей Подольской губернии, и войска были расположены главным образом на австрийской границе.
До меня этим корпусом командовал генерал А. С. Карганов, у которого были свои заслуги, но который в последнее время был совершенно больной человек, и корпус был сильно запущен. В этом корпусе была 19-я пехотная дивизия, которая ранее была на Кавказе и была мне близка по Турецкой войне 1877 года. Я был очень рад встрече с дивизией, родной мне по далеким воспоминаниям молодых лет.
Винница – очень хорошенький, уютный городок, живописно расположенный на холмистых берегах красивой реки (Западный Буг), удивительное сочетание культуры и захолустья одновременно. Рядом с целыми старосветскими усадьбами в садах и огородах посреди города – театр, который смело можно перенести в любую столицу, шестиэтажная гостиница с лифтом, электричеством, трамваи, водопровод, прекрасные парные извозчики.
И тут же боковые улички и пееулки, заросшие травой, и мирно разгуливающие поросята, куры и цыплята. Окрестности очень красивые, много старинных польских и украинских поместий, монастырей и хуторов. Близость Галиции сказывалась во многом. Во всяком случае, мы с женой сразу заинтересовались этим городком и были очень довольны, что судьба нас занесла в него. А близость Одессы еще более радовала мою жену.
Подчеркиваю: это было в 1913 году, но в этом крае никто не помышлял о возможности близкой войны и никто не думал о ней, кроме меня. Я стал объезжать войска вверенного мне корпуса, и только тогда войска увидели, что у них есть командир корпуса. Войска были прекрасные, но ими ранее мало занимались, и мои требования сначала казались моим подчиненным несколько тяжелыми. Зимой я в особенности налегал на военную игру, экзаменуя всех начальствующих лиц в этом отношении.
Громадное большинство начальников охотно пошло на мои требования и усердно занимались, насколько могли. В общем, я был доволен и надеялся, что к 1914 году войска подготовятся надлежащим образом. Была также очень интересная военная игра в Киеве, в штабе округа. Кроме того, весной была совершена полевая поездка в войска корпуса, к которой я привлек всех начальствующих лиц. Многим из них в следующем году пришлось воевать вместе со мной в Галиции (генерал Каледин, Орлов, Рагоза, Сухинский, Ханжин и т. д.).
Зимой и весной к нам приезжал мой сын, сестра и брат жены, бывали в театре, на концертах. Я много ездил с сыном верхом.
Винница – это последний этап нашего мирного, тихого бытия в прошлом. Всего год мы там прожили до войны. Наш скромный уютный домик с садиком, любимые книги и журналы, милые люди, нас окружавшие, масса зелени, цветов, прогулок по полям и лесам, мир душевный… А затем – точка… Налетел ураган войны и революции, и личной жизни больше нет. Конец прошлому в малом и великом. Винница была для нас на рубеже, на перевале и потому ярко сохранилась в памяти сердца.
Первую половину войны жена моя с сестрой оставались в Виннице, которая оказалась у меня в тылу. Целая сеть лазаретов, госпиталей, летучих отрядов, приютов была ими организована, и работа их была оценена в вой-сках и обывателями по заслугам. В нашей семье сохранились самые лучшие воспоминания об этом милом городе, о сердечных отношениях с людьми всех рангов, положений и национальностей.
Я решил в 1914 году поехать за границу, чтобы опять полечиться в Киссингене. Летом 1914 года мы с женой осуществили это намерение и жили в Киссингене, где пили воду, купались и гуляли. Я был твердо убежден, что всемирная война неизбежна, причем, по моим расчетам, она должна была начаться в 1915 году; поэтому мы и решили не откладывать нашей лечебной поездки и отдыха и вернуться к маневрам домой.
Мои расчеты основывались на том, что хотя все великие державы спешно вооружались, но Германия опередила всех и должна была быть вполне готовой к 1915 году, тогда как Россия с грехом пополам предполагала изготовиться к этому великому экзамену народной мощи к 1917 году, да и Франция далеко не завершила еще своей подготовки.
Было ясно, что Германия не позволит нам развить свои силы до надлежащего предела и поспешит начать войну, которая, по ее убеждению, должна была продлиться от 6 до 8 месяцев и дать ей гегемонию над всем миром.
Хочется вспомнить интересную картинку из жизни нашей в Киссингене. Перед самым отъездом мы как-то собрались присутствовать на большом празднике в парке, о котором извещали публику громадные афиши уже несколько дней подряд. Праздник этот живо характеризует настроение немецкого общества того времени, а главное – поразительное уменье правительства даже в мелочах ставить во главе всякого дела таких организаторов, которые учитывали необходимость подготавливать общественное мнение к дальнейшим событиям, которые вскоре нам пришлось пережить.
Ничего подобного в России не было, и наш народ жил в полном неведении о том, какая грозовая туча на него надвигается и кто ближайший лютый враг.
В тот памятный вечер весь парк и окрестные горы были великолепно убраны флагами, гирляндами, транспарантами. Музыка гремела со всех сторон. Центральная же площадь, окруженная цветниками, была застроена прекрасными декорациями, изображавшими московский Кремль, церкви, стены и башни его. На первом плане возвышался Василий Блаженный.
Нас это очень удивило и заинтересовало. Но когда начался грандиозный фейерверк с пальбой и ракетами под звуки нескольких оркестров, игравших «Боже, царя храни» и «Коль славен», мы окончательно поразились. Вскоре масса искр и огней с треском, напоминавшим пушечную пальбу, рассыпаясь со всех гор на центральную площадь парка, подожгла все постройки и сооружения Кремля. Перед нами было зрелище настоящего громадного пожара. Дым, чад, грохот и шум рушившихся стен. Колокольни и кресты церквей накренялись и валились наземь.
Все горело под торжественные звуки увертюры Чайковского «1812 год». Мы были поражены и молчали в недоумении. Но немецкая толпа аплодировала, кричала, вопила от восторга, и неистовству ее не стало пределов, когда музыка сразу при падении последней стены над пеплом наших дворцов и церквей, под грохот апофеоза фейерверка, загремела немецкий национальный гимн. «Так вот в чем дело! Вот чего им хочется!» – воскликнула моя жена. Впечатление было сильное. «Но чья возьмет?» – подумалось мне.
В описанный мною день мы еще не отдавали себе настоящего отчета о положении вещей и уходили с курортного праздника с тяжелым впечатлением от шума, гама, трескотни, чада, дыма и немецкой наглости. Горы и парк все еще сияли огнями потухающей иллюминации. Мы молчали, думая свою горькую думу.
Вдруг до нас долетел громкий веселый голос своеобразного патриота – нашего соотечественника. Он влез на стул и во все горло кричал: «Ферфлюкторы[27] проклятые, а вы забыли, как русские казаки Берлин спасали». «Да, основательно забыли, и не только это, но и многое другое – и забыли, и не учли», – подумалось мне. Смешно и в то же время грустно стало на душе от этой выходки несколько вульгарного, но симпатичного представителя русского купечества.
Мы почти заканчивали курс нашего лечения в Киссингене, когда было получено неожиданное известие об убийстве наследника австро-венгерского престола эрцгерцога Франца-Фердинанда и его жены в Сараево. Общее негодование было ответом на этот террористический акт, но никому и в голову не могло прийти, что это убийство послужит поводом для начала страшной всемирной войны, которой все ждали, но и опасались.
Многочисленная курортная публика Киссингена оставалась совершенно спокойной и продолжала свое лечение. Однако удивительный ультиматум императора Франца-Иосифа к Сербии поколебал общее оптимистическое настроение, а заявление России, что она не может остаться спокойной зрительницей уничтожения Сербии, меня лично убедило, что война неизбежна, а потому, не ожидая дальнейших известий, я решил с женой немедленно собраться и ехать домой, тем более, что я в то время был командиром 12-го армейского корпуса, стоявшего на границе Австро-Венгрии.
Встречавшиеся знакомые, с которыми я прощался, имея уже билеты в кармане, смеялись надо мной, уверяя, что никакой войны не будет.
По дороге нигде не было заметно особенного возбуждения. Не то нашли мы в Берлине. Переезжая на автомобиле из Анхальтского вокзала к Центральному на круговой железной дороге, мы были остановлены на улице Унтер-дер-Линден, у нашего посольства, громадным скоплением народа в несколько тысяч человек, которые ревели патриотические песни, ругали Россию и требовали войны. С трудом добрались мы до вокзала, добыли билеты и ночным скорым поездом уехали на Александрово, куда и прибыли благополучно в 5 часов утра 16(29) июля.
Между прочим, во все время нашего пребывания в Киссингене нашим соседом за табльдотом был бравый, усатый, военного вида кавалер. Он ежедневно приезжал на автомобиле и очень всегда спешил по каким-то делам. На всех прогулках он нам попадался на пути. Садясь в вагон в Киссингене, а затем в Берлине, мы опять его видели. Тут уж я сообразил, что это неспроста. Очевидно, он наблюдает за мной и знает, что я – командир русского корпуса, стоящего на границе.
Когда в Александрове, в виду наших жандармов, проверявших паспорта, он опять мелькнул среди публики, остававшейся за границей, я не вытерпел и, сняв шляпу, иронически ему поклонился: мне стало очевидно, что я счастливо ускользнул из его рук – еще два дня, и меня бы арестовали. Нельзя не удивляться и не оценить берлинскую военную разведку, если даже в мирное время они были так предусмотрительны и всех нас грешных, русских генералов-путешественников, наперечет знали.
В Варшаве, которую мы проезжали в тот же день, все было спокойно, и публика, по-видимому, не подозревала, что мы находимся накануне войны. Помощник командующего войсками Варшавского военного округа генерал от кавалерии барон фон Траубенберг, которого мы встретили на вокзале, мне передал, что пока мобилизуется лишь Киевский военный округ, но что все уверены, что мы войны избежим.
Годы войны 1914–1917 гг.
Я никогда не вел дневника и сохранил лишь кое-какие записки, массу телеграмм и отметки на картах с обозначением положения своих и неприятельских войск в каждой операции, которую совершал. Великие события, участником которых я был, легли неизгладимыми чертами в моей памяти.
Я не имею намерения писать связанных между собой подробных исторических воспоминаний о мировой войне, и тем более не в моих намерениях подробно описывать боевые действия тех армий, которыми мне пришлось командовать во время этой войны. Цель моих воспоминаний более скромная. Она состоит в том, чтобы описать мои личные впечатления и переживания в ходе тех великих событий, в которых я был или действующим лицом, или свидетелем.
Думаю, что эти страницы будут полезны для будущей истории, они помогут многое правильно осветить, охарактеризовать только что пережитую эпоху, нравы и психологию ныне уже исчезнувшей, а в то время жившей вовсю русской армии и многих ее вождей. Надеюсь, читатель не посетует, что на этих страницах он не найдет ничего стройного, цельного, а лишь прочтет то, что меня наиболее мучило или радовало, то, что захватывало меня полностью, да еще несколько картинок, почему-либо ярко сохранившихся в моей памяти.
Утром 18 июля 1914 года я прибыл из отпуска в Винницу, вечером 19 июля я получил циркулярную телеграмму, что Германия объявила нам войну; вслед за сим объявила нам войну и Австрия (26 июля). Итак, свершилась давно ожидаемая и неизбежная катастрофа, размер и последствия которой никто и вообразить не мог.
В каком же положении находилась к этому времени наша армия и в какой степени боевой готовности в этот момент оказалась Россия? Чтобы ясно это понять, необходимо, хотя бы в нескольких словах, вспомнить, как развивались наши военные силы в царствование императора Александра III и Николая II.
Александр III, человек твердый и прямой, не имел склонности к военному делу, не любил парадов и военной мишуры, но требовал наивозможно большего усиления военной мощи России. Военный министр Ванновский[28], при помощи даровитого своего помощника, начальника Главного штаба Обручева[29], за время этого тринадцатилетнего царствования сделал очень много и значительно упорядочил и развил наши военные силы, а кроме того, главное внимание обратил на обороноспособность нашего Западного фронта против Германии и Австро-Венгрии; этот театр военных действий усердно ими подготовлялся.
Новая дислокация войск, постройка крепостей, новое устройство крепостных и резервных войск – немедленно поставили Россию в завидное положение государства, серьезно готовящегося к успешной защите своих западных границ.
К сожалению, с воцарением Николая II и, в особенности, с удалением Ванновского и Обручева – картина резко переменилась.
Явились, по свойству характера молодого царя, колебания то в ту, то в другую сторону, а новый военный министр Куропаткин[30] не был достаточно настойчив в своих требованиях, не получал достаточных кредитов и старался лишь угодить великим мира сего, хотя бы и в ущерб делу.
Несбыточные и непродуманные миролюбивые тенденции привели к фатальной для нас Гаагской мирной конференции, которая лишь связала наши руки и затормозила наше военное развитие, тогда как Германия продолжала энергично усиливаться. А затем мы затеяли порт-артурскую чепуху, приведшую к печальной памяти Японской войне.
Эта проигранная нами война, закончившаяся революцией 1905–1906 гг., была ужасна для наших вооруженных сил еще в том отношении, что мы готовились упорно к войне на Западном фронте и в то же время неосторожно играли с огнем на Дальнем Востоке, фронт которого нами совершенно не был подготовлен.
Только в самое последнее перед Японской войной время мы наспех и кое-как сделали кое-что «на фуфу», рассчитывая лишь попугать Японию, но отнюдь с нею не воевать. Когда же, вследствие нашей неумелой ребяческой политики и при усердном науськивании императора Вильгельма, война с Японией разразилась, наше Военное министерство оказалось без плана мобилизации и без плана действия на этом фронте.
Можно смело сказать, что эта война расстроила в корне все наши военные силы и разбила вконец всю работу Ванновского и Обручева. Не место и не время перечислять тот страшный сумбур, в который ввергла эта зло-счастная война армию России. Но чтобы дать образчик нашей боеспособности после этой войны, приведу для примера положение, в котором находился 14-й армейский корпус в начале 1909 года, когда я вступил в командование им (а ведь он был расположен на самой границе – в Варшавском военном округе). В его состав входили: 2-я и 16-я пехотные и 1-я Донская казачья дивизия.
Из этих войск одна бригада 2-й пехотной и одна бригада Донской дивизии находились на Волге в продолжительной командировке. Обоз всех частей корпуса был в полном беспорядке, а мундирная одежда была только на мирный состав, и имелся лишь один комплект 2-го срока, а 1-го срока совсем не было. Сапог было только по одной паре, и те в неисправности. В случае мобилизации не во что было одеть и обуть призванных людей, да и обоз развалился бы, как только он бы тронулся.
Пулеметы были, но лишь по восемь на полк, однако без запряжки, так что в случае войны пришлось бы их возить на обывательских подводах. Мортирных дивизионов не существовало. Нам было известно, что патронов, как для легких орудий, так и для винтовок, было чрезвычайно мало.
Когда наши отношения с Австро-Венгрией обострились вследствие аннексии Боснии и Герцоговины, и нас, корпусных командиров, в предвидении возможной войны собрали в Варшаву, то для меня стало ясным, что все – в таком же положении, как и 14-й корпус, и что мы в то время безусловно воевать не могли, даже если бы немцы захотели аннексировать Польшу или прибалтийские провинции.
В 1910 году 2-я пехотная дивизия отошла от меня в другой корпус, а ко мне вошла 17-я пехотная дивизия. Отличная по составу, она по своему снаряжению была в еще худшем положении, чем ранее поименованные части, ибо у нее уж совсем никакого обоза не было (он был ею оставлен на Дальнем Востоке в 1905 году со всем имуществом по военному времени), а тут на западной границе она уж четыре года жила в полной беспомощности, почти голая.
Если все это принять во внимание и вспомнить, что Сухомлинов стал военным министром лишь весной 1909 года, справедливость требует признать, что за пять лет его управления до начала войны было сделано довольно много: мобилизация произошла успешно и достаточно быстро, принимая во внимание нашу плохо развитую сеть железных дорог и громадные расстояния, а о безобразном сумбуре, бывшем до него, не было и помину.
Виновен Сухомлинов, конечно, во многом, в особенности в том, что вопрос об огнестрельных припасах был решен неудовлетворительно: недостаток их – одна из главных причин наших неудач 1915 года. Вина эта – тяжелая, но ее должен разделить с ним, помимо бывшего тогда начальником Главного артиллерийского управления Кузьмина-Караваева, и генерал-инспектор артиллерии великий князь Сергей Михайлович.
Сухомлинова я знал давно, служил под его началом и считал, да и теперь считаю, его человеком, несомненно, умным, быстро соображающим и распорядительным, но ума поверхностного и легкомысленного. Главный же его недостаток состоял в том, что он был, что называется, очковтиратель и, не углубляясь в дело, довольствовался поверхностным успехом своих действий и распоряжений.
Будучи человеком очень ловким, он, чуждый придворной среде, изворачивался, чтобы удержаться, и лавировал для сохранения собственного благополучия. Несомненно, его положение было трудное при слабохарактерном императоре, на которого влияли с разных сторон. Помимо того, он восстановил еще против себя, в угоду правительственному течению, всю Государственную думу. А это был большой промах, ибо Дума всеми силами старалась развить военную мощь России, поскольку это от нее зависело.
К началу войны, помимо недостатка огнестрельных припасов, в реформах Сухомлинова были и другие крупные промахи, как, например, уничтожение крепостных и резервных войск. Крепостные полки были отличными крепкими частями, прекрасно знавшими свои районы, и при их существовании наши крепости не сдавались бы и не бросались бы с той легкостью, которая покрыла позором случайные гарнизоны этих крепостей.
Скрытые полки, образованные взамен уничтоженных резервных, также не могли заменить последних по недостатку крепких кадров и спайки в мирное время. Правда, некоторые второочередные дивизии, в общем, дрались впоследствии недурно, но обнаружили многие недостатки, которых не было бы в старых резервных частях.
Уничтожение крепостных районов на западной границе, стоивших столько денег, было не продумано и также сильно способствовало неудачам 1915 года. И это – тем более что был разработан новый план войны, с легким сердцем сразу отдававший противнику весь наш Западный край; в действительности же мы его не могли покинуть и должны были выполнить план, совершенно не предвиденный и не подготовлявшийся.
Во всяком случае, я убежден, что Сухомлинов изменником не был, принял Военное министерство в отчаянно-расстроенном виде и за пять лет работы сделал довольно много, хотя и недостаточно. Нельзя не признать, что мог он и должен был сделать гораздо больше.
Как бы то ни было, но война нам была объявлена, мобилизация совершалась быстро и в возможном порядке, и я готовился выступать со своим штабом корпуса, когда получил предписание вступить в командование 8-й армией, которая составлялась из моего 12-го корпуса Киевского округа, 7-го и 8-го корпусов Одесского округа и 24-го корпуса Казанского округа с одной кавалерийской и четырьмя казачьими дивизиями.
По мирному расписанию, я был раньше предназначен командовать 2-й армией на Северо-Западном фронте, но с уходом моим из Варшавского военного округа в Киевский было ясно, что я этой армии не получу, и мое назначение в 8-ю армию было для меня сюрпризом очень приятным. Я не честолюбив, ничего лично для себя не домогался, но, посвятив всю свою жизнь военному делу и изучая это сложное дело беспрерывно в течение всей моей жизни, вкладывая всю свою душу в подготовку войск к войне, я хотел проверить себя, свои знания, свои мечты и упования в более широком масштабе.
Не буду останавливаться на описании положения, в котором находилась наша действующая армия, вступая в эту войну. Скажу лишь несколько слов об организации нашей армии и об ее техническом оборудовании, ибо ясно, что в XX столетии одною только храбростью войск без наличия достаточной современной военной техники успеха в широких размерах достигнуть нельзя было.
Пехота была вооружена хорошо соответствующей винтовкой, но пулеметов было у нее чрезмерно мало, всего по восемь на полк, тогда как минимально необходимо было иметь на каждый батальон не менее восьми пулеметов, считая по два на роту, и затем хотя бы одну 8-пулеметную команду в распоряжении командира полка. Итого – не менее 40 пулеметов на четырехбатальонный полк, а на дивизию, следовательно, 160 пулеметов; всего же в дивизии было 32 пулемета.
Не было, конечно, бомбометов, минометов и ручных гранат, но, в расчете на полевую войну, их в начале войны ни в одной армии не было, и отсутствие их в этот период войны Военному министерству в вину ставить нельзя. Ограниченность огнестрельных припасов была ужасающей, крупнейшей бедой, которая меня чрезвычайно озабочивала с самого начала, но я уповал, что Военное министерство спешно займется этим главнейшим делом и сделает нечеловеческие усилия, чтобы развить нашу военную промышленность.
Что касается организации пехоты, то я считал – и это оправдалось на деле, – что четырехбатальонный полк и, следовательно, 16-батальонная дивизия – части слишком громоздкие для удобного управления. Использовать их в боевом отношении достаточно целесообразно – чрезвычайно трудно. Я считал, да и теперь считаю, что нормально полк должен быть трехбатальонным, 12-ротного состава, в дивизии – 12 батальонов, а в корпусе – не две, а три дивизии.
Таким образом, в корпусе было бы 36 батальонов вместо 32, а троичная система значительно облегчала бы начальству возможность использовать их наиболее продуктивно в бою. Что касается артиллерии, то в ее организации были крупные дефекты, и мы в этом отношении значительно отставали от наших врагов.
Восьмиорудийная батарея чересчур велика для того, чтобы батарейный командир имел возможность развивать тот огонь, который могут дать восемь орудий. Считаю, что шестиорудийная батарея при достаточном количестве снарядов может дать ту же силу огня, как и восьмиорудийная батарея. Затем у нас почти сплошь были все легкие орудия, сильные своим шрапнельным огнем, но немощные стрельбою гранатами; на армейский же корпус, помимо трехдюймовой артиллерии, был всего один мортирный дивизион из 13 гау-биц, а на всю мою армию был лишь один дивизион тяжелой артиллерии.
Мы имели на 32-батальонный корпус 96 легких орудий и 12 гаубиц, а всего 108 орудий, тогда как немцы, например, имели на 24-батальонный корпус 166 орудий, из коих 36 гаубиц и 12 тяжелых орудий, которых у нас было чрезвычайно мало. Другими словами, по роду артиллерийского нашего вооружения наша артиллерия была приспособлена, да и то в слабой степени, к оборонительному бою, но никак не к наступательному.
Наша артиллерия, как это доказала война, стреляла хорошо побатарейно и дивизионами, но стрельбы высших соединений артиллерии орудиями различных калибров для достижения наибольших боевых результатов – она безусловно не знала. И уже в военное время ей пришлось на тяжелом опыте, после тяжких испытаний, наскоро обучаться такой сложной стрельбе.
В этом она нисколько не была виновата, ибо в мирное время на полигонах обыкновенно дело кончалось стрельбой дивизионами однородных орудий, а на инспекторов артиллерии в корпусах в мирное время смотрели, как на людей, которые в военное время будут заниматься исключительно учетом огнестрельных припасов и снабжением ими войск.
Иначе говоря: из того, что артиллерийских припасов было недостаточно, что артиллерии вообще было мало, в особенности тяжелой, что система обучения артиллериста была нерациональная, – ясно, что Военное министерство, включая и Главное управление Генерального штаба, и генерал-инспектора артиллерии, – не отдавало себе отчета, что такое современная война.
Конечно, никто в то время не предполагал, что на всех фронтах миллионные армии в скором будущем глубоко закопаются в землю и перейдут к той системе войны, которая столь осмеивалась в Японскую кампанию, и в особенности жестоко критиковалась германцами, которые в эту великую войну первые перешли к позиционной войне.
Но, во всяком случае, и до вой-ны ясно было, что тот из противников, который окажется более слабым, будет зарываться в землю, что, следовательно, наступающий должен будет сосредоточивать крупные соединения артиллерии различных калибров на избранных участках, чтобы подготовлять надлежащим образом наступление пехоты. Все это было совершенно упущено, и нужно признать, что большинство высших артиллерийских начальников, совсем не по своей вине, не умели управлять артиллерийскими массами в бою и не могли извлекать из них ту пользу, которую пехота имела право от них ожидать.
Еще за несколько лет до этой войны, в бытность мою командиром 14-го армейского корпуса, я чувствовал этот важный пробел в обучении артиллерии стрельбе и требовал стрельбы групп силою в 8, 10 и 12 батарей по известным целям, с переносом огня с одной цели на другую; но мое начальство находило такие стрельбы излишними и мне далеко не покровительствовало.
Еще в меньшей степени, в бытность мою командиром 12-го армейского корпуса, допускались такие стрельбы в Киевском военном округе, и его главный начальник, генерал-адъютант Иванов, считавшийся тонким артиллерийским специалистом, их, безусловно, не одобрял, считая их вредными и называя такие стрельбы напрасной тратой снарядов, – якобы на основании опыта Японской войны.
На каждый армейский корпус было по одному саперному батальону, составленному из одной телеграфной роты и трех рот саперов. Очевидно, что такое количество саперов при современном оружии, развиваемом им огне и необходимости искусно закапываться в землю, было совершенно недостаточно. При этом нужно признать, что и пехота наша обучалась в мирное время самоокапыванию отвратительно, спустя рукава, и вообще саперное дело в армии было скверно поставлено.
Что касается кавалерии, то кавалерийские и казачьи дивизии состояли из четырех полков, шестиэскадронного или шестисотенного состава, с пулеметной командой из восьми пулеметов и дивизиона конной артиллерии двухбатарейного состава, по шесть орудий в каждой. Сами по себе эти кавалерийские и казачьи дивизии были достаточно сильны для самостоятельных действий стратегической конницы, но им недоставало какой-либо стрелковой части, связанной с дивизией, на которую она могла бы опираться.
В общем, кавалерии у нас было слишком много, в особенности после того как полевая война перешла в позиционную, и уже во второй половине войны были сформированы в каждой конной дивизии четырехэскадронные или четырехсотенные пешие дивизионы (по одному на конную дивизию).
Воздушные силы в начале кампании были в нашей армии поставлены ниже всякой критики. Самолетов было мало, большинство их были довольно слабые, устаревшей конструкции. Между тем они были крайне необходимы как для дальней и ближней разведки, так и для корректирования артиллерийской стрельбы, о котором ни наша артиллерия, ни летчики понятия не имели. В мирное время мы не озаботились возможностью изготовления самолетов дома, у себя в России, и потому в течение всей кампании мы значительно страдали от недостатка в них.
Знаменитые «Ильи Муромцы», на которых возлагалось столько надежд, не оправдали их. Нужно полагать, что в будущем, значительно усовершенствованный, этот тип самолетов выработается, но в то время существенной пользы принести они не могли. Дирижаблей у нас в то время было всего несколько штук, купленных дорогой ценой за границей. Это были устаревшие, слабые воздушные корабли, которые не могли принести и не принесли нам никакой пользы.
В общем, нужно признаться, что по сравнению с нашими врагами мы технически были значительно отсталыми, и, конечно, недостаток технических средств мог восполняться только лишним пролитием крови, что, как будет видно, имело свои весьма дурные последствия.
Как известно, после Японской кампании, которая, как прообраз будущего, показала пример позиционной войны, критика всех военных авторитетов по поводу этой кампании набросилась на способ ее ведения. В особенности немцы страшно восставали и зло смеялись над нами, говоря, что позиционная война доказала наше неуменье воевать и что они, во всяком случае, такому примеру подражать не станут.
Они утверждали, что вследствие особенности их географического положения они не могут позволить себе роскоши продолжительной войны, и им необходимо разбить своих врагов в возможно более короткое время и закончить войну в 6–8 месяцев, не больше. Они льстили себя надеждой, что быстрыми и могучими ударами они наголову разобьют сначала один вражеский фронт, а затем, пользуясь внутренними операционными линиями, перекинут большую часть своих войск на другой, чтобы покончить с другим противником.
Для выполнения таких намерений, естественно, позиционная война не годилась. Немцы считали, что в полевых сражениях они сразу будут разворачивать наибольшую часть своих сил, чтобы в начале боя иметь возможность развитием сильнейшего огня подавить огонь противника, с охватом одного или обоих флангов, в зависимости от обстановки.
Полагалось, что атака фронтальная при силе современного огня хорошего успеха дать не может, а решение участи сражения нужно искать на флангах, и на ударном фланге нужно концентрировать войска в возможно большем количестве. Общий же резерв для парирования случайностей должен был быть небольшим.
Эта теория, усиленно проповедовавшаяся германскими военными писателями, в общем была и нами принята. И у нас о позиционной войне никто и слышать не хотел. Однако практика вскоре указала, что при разворачивании многомиллионных армий они вынуждены занять сплошной фронт чуть ли не от моря до моря, и нет ни места, ни возможности маневрировать по примеру войны 1870–1871 гг.
Вследствие этого при сплошных линиях фронтов появляется необходимость атаковать в лоб сильно укрепленные позиции, и тут артиллерия и должна играть роль молота, раздробляющего все перед ним находящееся на избранных участках атаки.
Во всяком случае, мы выступили с удовлетворительно обученной армией. Корпус офицеров страдал многими недостатками, о которых тут подробно не место говорить, так как это вопрос очень сложный. Вкратце же скажу, что после несчастной Японской войны этим вопросом стали серьезно заниматься, стараясь в особенности установить систему правильного выбора начальствующих лиц. Система эта не дала, однако, особенно благих результатов, и к началу войны мы не могли похвастаться действительно отборным начальствующим составом.
Было много причин этого безотрадного факта. Главная из них состояла в том, что аттестации офицеров составлялись аттестационными комиссиями, вполне безответственными за свои аттестации. При известном русском добродушии и халатности зачастую случалось, что недостойного кандидата аттестовали хорошо в надежде поскорей избавиться от него посредством нового высшего назначения, без неприятностей и жалоб со стороны обиженного.
Я сильнейшим образом восставал против такого образа действий, и трудно себе представить, сколько было у меня неприятностей по этому поводу во время моего командования дивизией и двумя корпусами.
Существование гвардии с ее особыми правами было другой причиной недостаточно осмотрительного подбора начальствующих лиц. Дорожа своими привилегиями, гвардейские офицеры полагали, что между ними неудовлетворительных быть не может, что действительностью не оправдывалось, и не раз случалось, что гвардейское начальство пропускало своими снисходительными аттестациями людей, заведомо неспособных, командирами полков в армию, считая, что в отборном войске, в гвардии, эти люди командовать отдельными частями не могут, а в армии – не беда, сойдет!
Наконец, Генеральный штаб избавлялся от своих неспособных членов тем, что сплавлял их командовать полками, бригадами и дивизиями и уже назад их в свою среду не принимал, вместо того чтобы правдиво аттестовать их непригодными к службе.