Тетради Шерлока Холмса (сборник) Томсон Джун
– Кстати, – продолжал доктор Пэрри, – я сказал ей, что вы мои друзья из Лондона и я показываю вам окрестности. Мы будто бы проезжали мимо, и я подумал, что надо зайти проведать ее отца. У него последние три недели побаливает в груди.
Заметив, что внимание Холмса привлекли две большие фотографии в овальных рамках, висевшие над камином, он добавил:
– Это Дай и Хувел.
Семейное сходство меж ними было очевидно. И отец, и сын чувствовали себя перед камерой неловко. У обоих были мужественные подбородки и прямодушное, открытое выражение лица, хотя у Моргана-старшего рот был упрямо сжат. Увидев это, я подумал, что не рискнул бы ему перечить. Я вспомнил, что вчера на обратном пути в Пентре-Маур доктор Пэрри рассказывал нам о ссоре отца и сына из-за вдовы Карис Уильямс. Теперь я понимал, как такое могло случиться.
Мне захотелось расспросить об этом доктора Пэрри, но тут на улице послышались шаги. Выглянув в окно, я увидел Риан Мэдок, подходившую к дому вместе с каким-то мужчиной. Лет пятидесяти с гаком, седовласый и седобородый, он был одет во фланелевую рубаху без воротника и старые вельветовые штаны с потертыми коленями.
Мэдоки, как и Морганы, были очень схожи между собой. Оба высокие, смуглые, они производили впечатление очень сильных людей благодаря крепким торсам и мощным рукам. Отец Риан тоже был в высшей степени немногословен. Когда доктор Пэрри представил нас с Холмсом, Оуэн лишь слабо кивнул в ответ. Пока Пэрри по-валлийски объяснял цель нашего визита, тот слушал молча, лишь в конце этого красноречивого монолога что-то пробурчал (по-видимому, нечто вроде краткого: «Все?») и собрался уходить.
Холмс был сильно раздосадован тем, что ему не удалось побеседовать с этим человеком. Причиной тому была не только языковая преграда, но и замкнутый нрав Мэдока. Мэдок был уже у двери, когда Холмс, обращаясь к доктору Пэрри, неожиданно произнес:
– Не могли бы вы передать мистеру Мэдоку и его дочери наши соболезнования в связи со смертью мистера Моргана? Должно быть, она стала для них обоих огромным потрясением.
Эти слова явно были произнесены с расчетом на какой-либо отклик, и он последовал, хотя не столь отчетливый, как хотелось бы Холмсу. Оуэн Мэдок замер, лицо его было сурово и бесстрастно, как скала. Затем, пробормотав что-то в ответ, он быстро повернулся на каблуках и вышел из гостиной. Его дочь отреагировала куда живее: она прижала ладонь ко рту, и с губ ее слетел слабый возглас. В следующее мгновение Риан кинулась прочь из комнаты, вслед за отцом, и, догнав его в дальнем конце двора, стала что-то яростно втолковывать ему, он же слушал ее в полном молчании. Потом они зашли в тот сарай, где находились до нашего прихода.
– Риан тяжело пережила смерть Дая, – заметил доктор Пэрри, по-видимому взволнованный только что разыгравшейся маленькой драмой. – Думаю, она всегда смотрела на него снизу вверх. А затем арестовали Хувела…
Он смолк, не в силах продолжать.
– Да, разумеется, я понимаю, – ответил Холмс. – Что ж, доктор Пэрри, вы, кажется, обещали нам небольшую экскурсию?
– О, да, – подхватил доктор Пэрри, явно обрадованный переменой темы и перспективой прогулки по окрестностям. Он вышел из дому и через двор направился к амбару, где оставил бричку; мы с Холмсом последовали за ним.
На этот раз мы отправились в горы, выехав в направлении, противоположном деревне, по крутой каменистой дороге, которая становилась все уже и уже, пока не превратилась в маленькую тропку, ведущую мимо небольшого домика, притулившегося в лощине меж отлогих пастбищ. Доктор Пэрри указал хлыстом на это едва различимое вдали строение.
– Картреф, – объявил он. – Дом Мэдоков.
Это действительно был очень уединенный уголок, каким и оисывал его доктор. За исключением овец, щипавших жесткую траву, и паривших в вышине черных птиц (вероятно, воронов), тут не было ни одной живой души. Когда мы проезжали мимо, я спрашивал себя, как Оуэн, а главное, Риан выживают в этом унылом заброшенном месте, в особенности зимой.
И все же тут было очень красиво; чем выше мы поднимались, тем величественней становился пейзаж. Пастбища сменились горной местностью. Скальные породы выходили на поверхность, словно кости какого-то огромного доисторического существа, с которых содрали мягкую, сочную плоть лугов, оставшихся внизу. Утесы становились все выше, а перед нами постепенно разворачивались великолепные виды дальних полей и ферм, крошечных, будто игрушечных, домиков, дорог, узкими темными лентами петлявших вокруг зеленых пастбищ с гулявшими по ним овцами, которые отсюда казались лишь белыми крапинками.
Показался вдали и Плас-э-Койд, который прежде воспринимался как хаотичное нагромождение хозяйственных построек вокруг двора и большого амбара, а теперь предстал в виде четко распланированной усадьбы, где здания выстроены по линиям, веером расходящимся из центра. Даже на расстоянии можно было распознать назначение каждого из них: вот ряд свинарников с собственными маленькими двориками, вот более крупное сооружение – очевидно, коровник, от которого к соседнему полю, где паслось несколько черно-белых коров, вела едва различимая тропка. Я даже рассмотрел поблизости крошечную коричневую пирамидку – по-видимому, навозную кучу. Из ее вершины торчал черенок какого-то сельскохозяйственного орудия. Изумленный тем, что с такого расстояния можно увидеть столько подробностей, я обратил на это внимание Холмса, но он лишь безучастно пожал плечами.
Дорога забирала все круче, и наконец доктор Пэрри предложил нам сойти с брички, чтобы пони было легче тащить ее наверх. Пешком мы приблизились к огромному плоскому камню, лежавшему у тропы. Очевидно, это был любимый наблюдательный пункт доктора Пэрри, так как он, удовлетворенно вздохнув, опустился на камень.
– Ну, что я говорил, господа! – торжественно провозгласил он, обводя рукой панораму. – Таких красот вы еще не видали!
Да, я действительно видел такое впервые. Подозреваю, что и Холмс тоже: он устроился на краешке камня, сложив руки на коленях, и молча созерцал ландшафт. Сейчас он, с его точеным профилем, больше, чем когда-либо, походил на орла, оглядывающего из горного гнезда свои владения.
Мы пробыли там не меньше получаса, околдованные волшебным пейзажем. Холмс молчал. Он совершенно ушел в себя, и я не посмел прерывать его напряженные размышления.
Он предавался раздумьям и на обратном пути, лишь когда мы проезжали мимо Плас-э-Койд, повернул голову и бросил на ферму мимолетный взгляд, прежде чем дом и остальные постройки исчезли за поворотом.
Он так ничего и не сказал до самого Пентре-Маур. Там, обращаясь к доктору Пэрри, он отрывисто произнес:
– Могу я переговорить с вами в приватной обстановке?
– Конечно! – ответил доктор Пэрри, несколько озадаченный этой внезапной просьбой.
– Только не у вас дома, – продолжал Холмс. – Не хочу беспокоить вашу супругу. В гостинице есть отдельная комната, где мы обедали. Можно попросить хозяина предоставить ее в наше распоряжение?
– Думаю, Эмрис не станет возражать. Я прямо сейчас переговорю с ним.
И доктор все устроил, не теряя времени. Через две минуты нас провели в небольшую комнату рядом со столовой, наподобие тех, что существуют во многих английских пивных.
Мы уселись за стол, и Холмс, после минутного колебания, начал беседу с заявления, изумившего не только меня, но, судя по всему, и доктора Пэрри.
Безо всяких вступлений Холмс объявил:
– Господа, я знаю, кто и каким образом убил Дая Моргана. Однако мне потребуется ваша помощь, чтобы отдать убийцу в руки правосудия.
Его слова буквально ошарашили нас с доктором Пэрри, на что он, несомненно, и рассчитывал. Впрочем, хорошо изучив Холмса за долгие годы нашего знакомства и зная о его любви к эффектным сценам[51], я подозревал, что он поистине наслаждается ими, и поспешил отойти в тень, предоставив задавать неизбежные вопросы доктору Пэрри.
– Ради всего святого, мистер Холмс, как вы пришли к своему заключению?
– Изучив доказательства, разумеется, – холодно ответил Холмс.
– Доказательства? Но где же они?
– В амбаре и рядом с ним.
Холмс, видимо, имел в виду двор фермы и близлежащие постройки, но где именно он нашел улики, я не имел ни малейшего представления. Доктор Пэрри лишь удивленно качал головой. Первым нарушил молчание сам Холмс.
– Итак, господа, – произнес он, – поскольку дело успешно раскрыто, полагаю, нам следует заняться финальной стадией расследования – разоблачением преступника. Для этого я разработал некий план, который потребует вашего участия. Вот что я предлагаю.
И, склонившись над столом, он раскрыл нам детали этого плана – или «небольшого действа», как он его называл.
После обеда мы вернулись в Плас-э-Койд. Пони и бричку, как и прежде, поставили во дворе. Доктор Пэрри вновь зашел в дом за ключом от амбара, но на этот раз он вернулся в сопровождении Риан. Женщина, однако, не присоединилась к нам, а пошла через двор к калитке, которая вела на пастбища, чтобы позвать отца: он возился там с овцой, повредившей ногу, – перевел для нас доктор Пэрри ее слова. Холмс тоже отошел. Он заранее предупредил нас, что ему нужно сделать еще кое-что, но не удосужился объяснить, что именно. Тем временем доктор Пэрри открыл замок, висевший на дверях амбара, и широко распахнул их.
Внутри амбара все осталось без изменений. На полу среди клочьев сена по-прежнему валялась лестница, к левой стене все так же были прислонены сельскохозяйственные орудия.
Следуя наставлениям Холмса, я поднял лестницу и приставил ее к кромке сеновала. Не успел я это сделать, как подошли остальные участники нашего «небольшого действа», тщательно распланированного Холмсом.
Первым прибыл инспектор Риз – высокий мрачный человек, вызванный вчера телеграммой из Абергавенни. Он приехал утром в специальном фургоне, в сопровождении полицейского сержанта и констебля. Все трое тоже отправились в Плас-э-Койд, следуя, впрочем, на значительном расстоянии от нас. Теперь же, неохотно подчинившись указаниям Холмса, они расположились в дальней части амбара, откуда человек, входивший через двойные двери, не сразу мог их заметить.
Потом вошел Холмс, вернувшийся из своей загадочной экспедиции и принесший с собой нечто меня поразившее. Впрочем, у меня не было возможности оценить важность этого предмета, поскольку Холмс, проворно взобравшись по лестнице, мигом очутился на сеновале, похожем на театральную сцену. Это и впрямь был настоящий театр: над нами возвышался Холмс, словно какой-нибудь прославленный актер, а мы с доктором Пэрри и полицейскими превратились в зрителей – этакую невзыскательную публику, собравшуюся в шекспировском «Глобусе»[52] на представление одной из великих трагедий. Косые солнечные лучи с плясавшими в них пылинками создавали на этой сцене причудливое, беспрестанно менявшееся освещение.
По некому негласному соглашению мы молча ожидали остальных участников действа. Тяжелый скрип открывающихся дверей амбара, возвестивший об их появлении, был не менее драматичен, чем знаменитый стук в ворота в «Макбете».
Они нерешительно вошли внутрь – Оуэн Мэдок впереди, за ним его дочь Риан – и на мгновение замерли, подняв головы и увидев на краю сеновала фигуру Холмса, который тоже стоял без движения.
Затем Холмс медленно и осторожно, будто воин, поднимающий копье, взял вилы, которые принес с собой невесть откуда, и дрожавшей от напряжения рукой прицелился в тех двоих, что стояли внизу.
Риан не выдержала первой. Она завопила, словно раненый зверь, и закрыла лицо руками. Мэдок не издал ни звука, но на его лице явственно отпечатался тот же безумный ужас.
Мы застыли на своих местах, будто участники немой сцены в финале мелодрамы, ожидающие, когда опустится занавес.
И вдруг мизансцена распалась, а ее действующие лица бросились врассыпную. Мэдок метнулся к двери амбара, бешено распахнул ее и побежал через двор к дому. К тому времени, когда туда добрались остальные, он успел запереться изнутри. Риан бросилась к двери и, забарабанив по ней кулаками, закричала:
– Папа! Папа!
Мы с доктором Пэрри словно остолбенели, Холмс же ринулся вперед. Сорвав с себя пальто, он обернул им руку и выбил окно гостиной, находившееся рядом с входной дверью. Просунув руку внутрь, он открыл задвижку, а мгновение спустя уже протискивался через открытую оконную створку в комнату. Мы услышали звук его шагов по каменному полу прихожей, а затем приглушенный шум борьбы, сопровождавшийся громкими криками.
Я различил голос Холмса, очень громкий и звонкий, в котором слышались повелительные нотки, призванные усилить эмоциональное содержание диалога, как в оперных дуэтах, где бас дополняет тенора.
Он кричал:
– Не будьте глупцом, Мэдок! Опустите оружие!
Затем послышался пронзительный, истерический голос Мэдока, оравшего что-то по-валлийски. В следующий миг крик внезапно оборвался, и вслед за тем грянул оглушительный выстрел.
Мы с инспектором Ризом, а за нами и два полисмена наконец добежали до дома. В суматохе никто из нас не догадался, как Холмс забрался в дом через окно, которое по-прежнему оставалось открытым. Вместо этого мы безрезультатно пытались вышибить крепкую дубовую дверь, которая не дрогнула даже под напором здоровяков полицейских. Верно, мы еще долго продолжали бы свои бесплодные попытки попасть внутрь, но тут дверь резко распахнулась, и мы вчетвером чуть было не оказались на полу прихожей. К моему великому облегчению, на пороге появился Холмс, спокойный и, кажется, целый и невредимый. Он отвесил легкий насмешливый поклон и посторонился, пропуская нас внутрь.
Первое, на что упал мой взгляд, была распростертая на полу фигура Оуэна Мэдока. Он лежал лицом вверх на каменных плитах пола, из уголка его рта струилась кровь, рядом валялось двуствольное ружье, вокруг были рассыпаны куски штукатурки.
Я подбежал, чтобы нащупать у него на шее сонную артерию, но Холмс заметил сквозь зубы:
– О, не утруждайтесь, дорогой Уотсон. Он жив. Всего лишь оглушен апперкотом в нижнюю челюсть[53]. Если кому и нужна медицинская помощь, так это мне. От удара у меня разошлась кожа на костяшках пальцев, но жить я буду.
– Но я же слышал выстрел! – возразил я.
– Да, выстрел был. Я чуть не оглох. Однако к этому времени мне удалось отвести ружье, что находилось в руках у Мэдока, в сторону, так что, когда он спустил курок, дуло было направлено вверх. Вот откуда дыра в потолке и рассыпанная штукатурка.
Повернувшись к Ризу, он продолжал:
– На вашем месте я бы надел на него наручники, инспектор, на случай если, очнувшись, он опять решит драться. Он очень силен, а главное – доведен до отчаяния.
Однако Холмс переоценил Мэдока. Когда тот пришел в себя, он был тих и смирен. Он совсем не сопротивлялся, когда его вывели из дома и отвели к ожидавшему во дворе фургону. Отсюда инспектор Риз и два полисмена препроводили его в тюрьму Абергавенни, где он должен был дожидаться суда за убийство Дая Моргана.
Оставшимся на ферме тоже пришлось разделиться. Мы с Холмсом вернулись в «Золотую арфу» и стали ждать доктора Пэрри, который повез Риан Мэдок к соседям, чтобы те присмотрели за нею.
По какому-то негласному уговору ни Холмс, ни я не обсуждали утренние события, покуда не вернулся доктор Пэрри. Затем мы втроем опять уединились в маленькой комнате рядом со столовой, и я наконец смог задать своему другу все те вопросы, что теснились в моей голове со вчерашнего дня.
– Ради бога, как вы узнали, что Дая Моргана убил именно Оуэн Мэдок, а вовсе не Хувел? И почему вы вспоминали о собаке, которая не залаяла?
Холмс, который в этот момент раскуривал трубку, немного помедлил с ответом и, откинувшись на спинку стула, пустил длинную струю дыма к низкому потолку, когда-то беленному, но давно уже прокопченному любителями табака.
– Если вы помните, дружище, собака должна была залаять, но не залаяла. Вот в чем был смысл[54]. То, что должно было случиться, не случилось. В данном деле также отсутствовала одна деталь, только это был не звук, а предмет. У стены амбара хранился различный сельскохозяйственный инвентарь, но одного орудия явно недоставало, хотя оно должно было там быть, судя по наличию сеновала и разбросанного по полу сена. Речь, разумеется, о вилах. Я спросил себя: «Почему их нет?» И тут мне вспомнилось описание ран на груди Дая Моргана, сделанное доктором Пэрри. Мы все подумали, что они нанесены оружием с одним острием. Вы, доктор Пэрри, сказали, что раны и сами по себе были какие-то странные – с узким и изогнутым входным отверстием. Я никогда не встречал ножей или рапир, подходивших под это описание. Но само слово «нож» привело мне на память другой предмет, который мы каждый день видим за обеденным столом. Нож и…
Холмс смолк и обвел меня и доктора Пэрри дразнящим насмешливым взглядом, приподняв бровь и дожидаясь, когда кто-нибудь из нас произнесет искомое слово.
– Вилка! – хором ответили мы с Пэрри.
– Прекрасно, господа! – воскликнул Холмс. – Вы пришли к тому же самому выводу, что и я. Вилка! А что похожее на вилку можно найти в амбаре? Конечно, вилы. И когда я это понял, многое начало обретать смысл. Например, две раны на груди Дая Моргана. Они были нанесены не двумя, как мы полагали ранее, а одним ударом, но у орудия было два зубца. Этим объясняется необычайная сила удара, который повалил Дая Моргана на спину, а также то, что орудие вошло в грудь под углом. Значит, убийца не стоял лицом к лицу с убитым, но напал на него с расстояния, равного длине копья или дротика, а кроме того, находился гораздо выше жертвы, то есть на сеновале. Я установил этот факт, когда осматривал сеновал в день нашего приезда. На его пыльном настиле отчетливо виднелись чьи-то следы, но то были отпечатки только одних башмаков, причем совсем свежие. Доктор Пэрри утверждал, что ни инспектор Риз, ни его коллега не забирались на сеновал, значит, следы принадлежали кому-то другому. Судя по размеру, они были мужские, и это обстоятельство прямо указывало на Оуэна Мэдока, потому что в то утро он оказался единственным мужчиной на ферме, за исключением Хувела. Однако Риан Мэдок сообщила полицейским, что во время убийства Дая Моргана Оуэн Мэдок ухаживал за больной овцой на дальнем пастбище. Риан, возможно, не знала, что в какой-то момент он вернулся в амбар по делу – скорее всего, за сеном для коров.
Основываясь на этих выводах, мы можем в подробностях представить себе картину случившегося в амбаре четыре дня назад. Мэдок стоял на сеновале (вероятно, вилами сбрасывал сено вниз, на пол амбара), и тут явился Дай Морган. Между ними разгорелась ссора, о причине которой я расскажу позже, и Мэдок в гневе метнул вилы вниз, в Моргана, который стоял прямо под ним. Сильный удар свалил Моргана с ног, зубцы вил пробили ему грудь, один из них угодил в сердце и вызвал обильное кровотечение.
Несложно вообразить финал этой сцены. Спустившись по лестнице вниз и обнаружив, что Морган мертв, Мэдок испугался и запаниковал, не зная, что делать дальше. Посылать за доктором Пэрри не имело смысла; помощь Моргану уже не требовалась. Но что делать ему самому? Если он признается в убийстве, его повесят. С ужасом осознав это, Мэдок предпринял отчаянную попытку скрыть содеянное, прежде чем кто-нибудь докопается до истины. Избавиться от тела не представлялось возможным. Куда бы он его спрятал? Зато он мог выбросить орудие убийства и тем самым пустить полицию по ложному следу. Итак, он пытается вытащить вилы из груди жертвы. Но даже это оказывается далеко не просто. Зубцы глубоко застряли в теле. И тут он делает то, что сделал бы любой человек в подобных обстоятельствах: старается найти опору, чтобы облегчить себе задачу, и ставит ногу на тело мертвеца.
– Ну конечно! – воскликнул я. – След грязного башмака на груди у Дая Моргана!
– Правильно, Уотсон! Он вытащил вилы, и теперь ему надо было избавиться от них. На них оставались следы крови и, несомненно, куски плоти погибшего. Инстинкт подсказывал Мэдоку, что надо унести вилы как можно дальше от места преступления, чтобы никто не связал это орудие со смертью Дая. Кроме того, он хотел развязаться с этим убийством и с чувством вины, следуя простой логике: с глаз долой – из сердца вон. Итак, он относит вилы на скотный двор и втыкает в навозную кучу.
В действительности это оказалось ошибочным решением. Если бы он просто смыл кровь и поставил вилы на место, вероятнее всего, никто не связал бы их с убийством Дая Моргана и это преступление было бы внесено в разряд нераскрытых. Его могли приписать залетному вору, который случайно зашел в амбар, хотел что-то стащить, но попался на глаза Даю Моргану и вынужден был его убить.
Но Мэдоку не пришло в голову (и это подтверждает мою гипотезу о том, что убийство было непреднамеренным), что в смерти отца могут обвинить Хувела Моргана. Если бы Мэдок хорошенько обдумал все это, тот факт, что Хувел кормил свиней и находился довольно далеко от амбара, успокоил бы его. Другим доводом в пользу невиновности Хувела являлось то, что они с отцом были очень близки и все об этом знали. Поэтому арест Хувела привел его в ужас.
Однако в слепой панике он упустил из виду другой факт, который давал Хувелу мотив для убийства отца, на что вы, доктор Пэрри, указали еще в день нашего приезда. Я имею в виду отношения Дая Моргана с Карис Уильямс. Видимо, намечавшаяся свадьба была лишь деревенской сплетней, но Мэдок, возможно, вообще не знал об этом. Он замкнутый человек по натуре, к тому же избегал общения с односельчанами. Трагическая ирония состоит в том, что, когда Мэдок узнал об этих слухах, его реакция была почти такой же, какую полиция приписывала Хувелу.
– А именно? – удивленно спросил я.
– Подозрение в виновности Хувела основано на предположении, будто он боялся, что, если отец снова женится, один из сыновей Карис Уильямс приберет к рукам ферму. Это и послужило причиной ссоры между Даем и Хувелом Морганами. Но никто не взглянул на ситуацию глазами Оуэна Мэдока. Если бы Морган женился вторично, положение Мэдока и его дочери в Плас-э-Койд пошатнулось бы. Возможно, от их услуг и вовсе отказались бы. Карис Уильямс взяла бы на себя роль хозяйки, которую прежде исполняла Риан, а один из юных Уильямсов стал бы помогать на ферме вместо Мэдока. В таком случае Мэдоки могли потерять и свой дом, ведь его сдают только работникам фермы. Все это, разумеется, лишь догадки, но отнюдь не безосновательные. Если помните, Мэдок когда-то сам утратил право на ферму отца, потому что у него был старший брат. Есть и еще один мотив для ссоры, хотя доказать его невозможно.
– Что за мотив? – спросил я.
– Эта моя гипотеза тоже основана на предположении, – усмехнулся Холмс. – Я просто подумал, что Риан Мэдок вбила себе в голову, будто Дай Морган в нее влюблен и когда-нибудь они поженятся. В конце концов, она ведь просто одинокая женщина, которая много лет вела хозяйство в доме Моргана, то есть в каком-то смысле заменяла ему жену. Люди легко поверили слухам о Дае и Карис, вот так и она легко убедила себя, что он от нее без ума, – хватило улыбки, ложно истолкованного приветливого слова, случайного обмена взглядами во время работы. Она даже могла поведать о своих надеждах отцу. Если это действительно произошло, довольно было одной искры, чтобы воспламенить и без того напряженную ситуацию.
Холмс обратился к доктору Пэрри:
– Как вы считаете, такое возможно?
– Вполне, – серьезно ответил тот. – Но все это уже неважно. В настоящий момент, мистер Холмс, я больше всего беспокоюсь за будущее Риан. Дай Морган погиб, ее отца, вероятно, повесят за убийство. Что станется с ней и другими участниками этой ужасной трагедии?
Но никто из нас не отважился ничего предполагать. Прошел почти год, и вот однажды мы получили от доктора Пэрри письмо, в котором содержался частичный ответ на этот вопрос.
Риан, писал доктор, уехала из Пентре-Маур в Кардифф, к младшему брату, где некоторое время вела его хозяйство, а затем вышла замуж за местного сапожника. Хувел тоже женился – на Бранвен Хьюс, кузине Карис Уильямс. Он, кажется, счастлив, живет в Плас-э-Койд с женой и новорожденным сыном.
Оуэн Мэдок на выездной сессии суда[55] в Абергавенни признал себя виновным в убийстве Дая Моргана и был приговорен к повешению, но не дождался исполнения приговора и скончался от сердечного приступа.
Так завершился, по выражению Холмса, последний акт нашего валлийского расследования, и завершился, учитывая все обстоятельства, вполне удачно.
Дело о пропавшей падчерице
Это случилось одним ноябрьским утром. Мы с Холмсом только что вернулись из Девоншира после расследования баскервильского дела, в котором немаловажную роль сыграл инспектор Лестрейд[56]. К немалому нашему изумлению, именно он и стоял теперь на пороге гостиной. Обычно очень опрятный, инспектор имел до странности неряшливый вид. Холмс пригласил его войти и, как только гость устроился у камина, заметил:
– Я вижу, вы где-то недавно копались. Очевидно, это каким-то образом связано с вашим визитом?
Лестрейд был ошарашен.
– Какого черта… – начал было он.
– «По ногтям человека, по его рукавам, обуви и сгибу брюк на коленях нетрудно угадать его профессию», – процитировал Холмс.
Я тотчас вспомнил старую журнальную статью, принадлежавшую перу моего друга[57]. Однако Лестрейду она, видимо, не попадалась, ибо он в замешательстве таращился на Холмса.
– Вас выдают рукава вашего пальто, дорогой инспектор, – пояснил Холмс, – а также колени, не говоря уже о ботинках. Вы с ног до головы измазаны в лондонской грязи. Так где вы копались и для чего?
Вместо ответа Лестрейд полез в карман, вытащил оттуда какой-то конверт и отдал его моему другу. Я поднялся с места, подошел к Холмсу и встал у него за плечом, чтобы тоже взглянуть на послание. Долгое знакомство с Холмсом научило меня важности детального осмотра. Я увидел, что на конверте, изготовленном из дешевой бумаги, какую можно купить в любой писчебумажной лавке, крупными корявыми буквами, скорее всего измененным почерком, написано:
Инспектору Лестрейду из отдела убийств, Скотленд-Ярд
Холмс насмешливо поднял бровь.
– Убийство? – невозмутимо спросил он, но я-то заметил, что он уже поднял голову, словно охотничий пес, учуявший дичь.
– Прочтите письмо, мистер Холмс, – скорбно промолвил Лестрейд.
Последовав совету Лестрейда, Холмс открыл конверт и вынул из него коротенькую записку, нацарапанную на листке дешевой писчей бумаги все тем же корявым почерком. В послании не было ни обращения, ни подписи, лишь следующий текст:
Пойдите в сад, что за домом семнадцать по Элмсхерст-авеню в Хэмпстеде, и копайте под деревом, находящимся в десяти шагах слева от ворот. Вы найдете там труп мадемуазель Люсиль Карэр, падчерицы мадам Ортанс Монпенсье, которая убила ее и зарыла там тело.
Это будничное сообщение отдавало такой бесстрастной жестокостью, что у меня кровь застыла в жилах.
– Так вы обнаружили тело, инспектор? – поинтересовался Холмс, откладывая листок в сторону. – Судя по состоянию вашей одежды, это так.
– Верно, мистер Холмс. Обнаружили около часа назад. Как только я получил это письмо с утренней почтой, тут же отправился по указанному адресу, прихватив полицейского сержанта и констебля. Мы нашли труп в точности там, где указано. Это не составило большого труда. Хотя там все заросло плющом, было заметно, что земля недавно вскопана. В том месте она была более рыхлой, чем вокруг.
– А тело?
– Ну, по правде говоря, это не тело а, скорее, скелет. Я послал за анатомом из местной лечебницы Святого Клемента, и тот уже произвел беглый осмотр. Он считает, что труп пролежал в земле не меньше года, а то и все полтора, поэтому от него мало что осталось, за исключением костей и обрывков одежды.
– Где тело находится сейчас?
– Все там же.
Лестрейд запнулся, облизал губы и добавил:
– Я не хотел, чтоб его увозили, пока вы не взглянете.
– Я? – отрывисто спросил Холмс, но я-то заметил, что он уже был готов сорваться с места.
Лестрейд неловко заерзал:
– Видите ли, мистер Холмс, в том доме одни французы, а я кроме «сильвупле» да «уи, уи» ничего и сказать не умею. Какое уж тут расследование!
– Сколько там человек? – перебил его Холмс.
– Всего четверо. Владелица дома мадам Монпенсье, ее компаньонка мадемуазель Бенуа. А еще семейная пара, мсье и мадам Доде. Жена – экономка и немного говорит по-английски; вроде она кузина мадам Монпенсье. Ее муж за всех разом: он и дворецкий, и работник, и что душе угодно; а по-нашему не кумекает. У меня такое чувство, будто они бедные родственники. Вот так-то, мистер Холмс. Я знаю, вы по-французски ловко объясняетесь[58]. Вот и подумал, что вы захотите помочь следствию…
– Разумеется, при условии, что мадам Монпенсье будет согласна, – с безразличным видом ответил Холмс, но я-то сразу понял, что он горит нетерпением принять этот вызов.
– Думаю, она согласится. Она уже немолода. Когда нашли тело, она была просто потрясена, знаете ли. Насколько я понял, она отрицает, что знала…
– Оставьте, Лестрейд, я сам с ней побеседую и все выясню.
– Так вы поможете? – просиял инспектор.
– Ни за что на свете такое не пропущу. Тут одни имена чего стоят.
– Имена? – переспросил Лестрейд. – Ну, я ведь сказал, они французы…
– Понятное дело. Но я имел в виду другое.
Мы с Лестрейдом обменялись озадаченными взглядами, недоумевая, о чем он толкует, но времени объясняться не было. Холмс сказал:
– А теперь, Уотсон, скорее одевайтесь и пойдемте!
– Я приехал в кэбе, – сообщил Лестрейд, пока мы в спешке собирались, – и, надеясь, что вы не откажетесь принять участие в расследовании, попросил кэбмена подождать у входа.
– Отлично! – заявил Холмс, хватая свою шляпу и устремляясь вниз по лестнице.
Вскоре мы втроем уже мчались в кэбе по направлению к Хэмпстеду.
По просьбе Холмса Лестрейд во время поездки не говорил об этом деле. Мой друг объяснил, что предпочитает сделать собственные выводы, когда увидит все своими глазами, и Лестрейд, видимо, был согласен с ним. Во всяком случае, инспектор не сказал ни слова о расследовании, лишь когда кэб прибыл на тихую зеленую улочку, объявил:
– Мы на месте, господа! Элмсхерст-авеню, дом номер семнадцать. Место преступления!
Мы очутились перед большим неказистым строением из темно-красного кирпича, с тяжелой шиферной кровлей, напоминавшей свинцово-серую крышку блюда, которой будто накрыли здание, чтобы запереть жильцов внутри. Со стен свисали гирлянды плюща, некоторые его побеги успели опутать окна, усиливая сходство дома с мрачной гробницей.
Вымощенная черно-белой плиткой дорожка, начинавшаяся за высокими железными воротами, вела к входной двери, но, к моему удивлению, инспектор Лестрейд сразу свернул направо и отправился в обход дома, к заднему двору, затем резко свернул влево, к высокой изгороди. Там, в нескольких ярдах от нас, у деревянной калитки стоял на часах констебль в форме.
Увидев нас, констебль отдал честь и, толкнув калитку, пропустил нас в находившийся за ней большой заросший сад. Большинство деревьев и кустов уже сбросили листья, их переплетающиеся голые ветви частично закрывали обзор. И все же сквозь эту естественную преграду можно было разглядеть, что в правой части сада была разворошена опавшая листва и вскопана земля. Место преступления охранял полицейский сержант, возле него стоял, опершись на лопату, констебль с покрасневшим от натуги лицом, рядом на ветке висела его форменная куртка. При нашем приближении оба вытянулись, сержант выступил вперед и отдал нам честь, готовый в случае необходимости рапортовать начальству.
– Где доктор Читти? – спросил Лестрейд.
– Ушел минут двадцать назад, сэр. Сказал, у него пациент в лечебнице, – ответил сержант. – Но велел передать, что позже пришлет с нарочным подробный отчет. А пока что я должен сообщить следующее: тело принадлежит молодой женщине лет двадцати, ростом примерно пять футов четыре дюйма[59], хрупкого сложения, темноволосой. Как она встретила свой конец, покамест не ясно: череп не проломлен, и шея, к примеру, тоже не свернута.
Пока сержант говорил, он успел сгрести в сторону сухие листья и расчистить место захоронения. Это была яма не более четырех футов[60] глубиной, в которой находился скелет. Тело было аккуратно уложено на спину с прямыми ногами и вытянутыми по бокам руками. На черепе, слегка повернутом влево, застыл страшный оскал смерти. Во время своей врачебной карьеры я видел его сотни раз, особенно часто в Афганистане, и он всегда пробуждал во мне леденящую мысль, что смерть – всего лишь мрачная издевка каких-то злых сил, стремящихся продемонстрировать ничтожность человека.
Холмс подошел к самому краю ямы и пристально разглядывал ее содержимое. Я попытался перевести взгляд с ухмыляющегося черепа на другие части тела. Очевидно, труп завернули в самодельный саван, возможно одеяло, так как на костях еще виднелись лоскутья коричневой шерстяной материи, а также остатки более тонкой ткани, из которой, вероятно, было сшито платье. Ткань была синего цвета, и на ней просматривались следы голубого узора. Однако наблюдательный Холмс сумел заметить еще одну необычную деталь, которая ускользнула от моего взгляда.
– Обуви на теле не было? – отрывисто спросил он.
Лестрейд, который, судя по всему, также не обратил на это внимания, встрепенулся:
– Не знаю, мистер Холмс. А вы, Бенсон? Видели обувь?
Сержант покачал головой:
– Нет, сэр.
– А это что такое? – продолжал Холмс, указывая тростью на ком земли, лежавший слева от тела и по виду не отличавшийся от других комьев, разбросанных по дну могилы.
Лестрейд заглянул в яму и жестом подозвал констебля с лопатой:
– Эй, ты! Палмер, кажется? Видишь этот ком? Подай-ка его мне! – И пока тот осторожно спускался в яму, добавил: – Да помни, куда лезешь!
Вышеупомянутый ком был вытащен и передан Лестрейду, который бегло осмотрел его, пожал плечами и отдал Холмсу.
Понимая, что мой друг не зря заинтересовался этим предметом, я внимательно наблюдал, как он взял ком земли и аккуратно раздавил его пальцами, чтобы извлечь то, что находилось внутри. Стряхнув всю землю, он положил находку на ладонь. Это был серебряный медальон в форме сердца на тонкой серебряной цепочке. Вещица так потускнела и испачкалась, что я только диву давался, как ее вообще можно было разглядеть на дне могилы.
– Как, ради всего святого, вам удалось ее увидеть? – спросил я.
– Просто на земле что-то сверкнуло, – сказал Холмс. – Интересно, как он тут оказался?
– Это, конечно, принадлежало ей, – без раздумий ответил Лестрейд, указывая пальцем на скелет.
– Возможно, – согласился Холмс. – Но почему ее могильщик заботливо положил рядом медальон, а об обуви не подумал?
Наступила тишина. Лестрейд надул щеки и выразительно посмотрел на меня, словно намекая: «Теперь ваша очередь говорить». Но, зная о пристрастии Холмса выставлять на посмешище тех, кто самонадеянно торопится с заключениями, я на приманку не клюнул и промолчал. Холмс был явно разочарован. Пользуясь предоставленными ему полномочиями, он повернулся к инспектору и кротко спросил:
– Надеюсь, дорогой Лестрейд, вы разрешите мне забрать эту цепочку и медальон с собой? Обещаю, они вернутся к вам в целости и сохранности.
– Что ж, в интересах дела я позволю вам ее взять, мистер Холмс, – великодушно отозвался Лестрейд и тут же добавил: – При условии, если и вы позволите заглянуть к вам вечерком и узнать, к каким выводам относительно этой вещицы вы пришли.
– Разумеется, – столь же великодушно согласился Холмс, затем с едва заметной улыбкой опустил медальон в один из маленьких конвертиков, которые носил с собой на такой случай, и вложил конвертик в свою записную книжку.
– А теперь, – деловым тоном продолжал он, – настало время побеседовать с мадам Ортанс Монпенсье о ее падчерице мадемуазель Карэр. – И когда мы направились к калитке, прибавил: – Странно это, инспектор, вы не находите?
– Странно? Что странно? – спросил Лестрейд, спеша вдогонку за Холмсом.
– Имена, Лестрейд, – ответил Холмс.
– А что не так с именами? – удивился Лестрейд. – Им и положено быть странными, они ведь французские, разве нет?
Уже второй раз Холмс заговаривал об именах, но я все не мог понять, что он имеет в виду. Лестрейд, судя по всему, довольствовался собственным объяснением. Я же по-прежнему недоумевал, отчего это Холмс так настойчиво привлекал наше внимание к именам.
Когда мы подошли к парадной двери дома семнадцать по Элмсхерст-авеню, я так ни до чего и не додумался, а потому на время выкинул эту загадку из головы. Лестрейд взялся за тяжелый железный дверной молоток, отпустил его, и тот издал гулкий звон, такой громкий, что и мертвого мог разбудить.
Дверь открыл какой-то мужчина, с ног до головы одетый в черное, будто он собрался на похороны. Я догадался, что перед нами мсье Доде. Это был высокий широкоплечий человек. Он слегка наклонился вперед, словно стараясь выглядеть ниже ростом, отчего его лицо приблизилось к нам и мы смогли подробно рассмотреть его черты: длинный нос, отвислые щеки и густые топорщившиеся черные брови, из-под которых на нас взирали внимательные глаза, похожие на глаза дикого животного, притаившегося в терновнике. Он кивнул, видимо признав инспектора, который уже приходил сюда после получения загадочного письма, распахнул дверь и впустил нас в прихожую.
Мне хотелось поподробнее рассмотреть интерьер прихожей, но времени хватило только на то, чтобы мельком заметить темные обои с висевшими на них еще более темными картинами и лестницу справа от нас, верхние ступени которой тонули во мраке. Возможности разглядеть что-либо еще у меня не было, ибо мсье Доде подвел нас к какой-то двери и постучал.
Оттуда послышалось:
– Entrez![61]
Мсье Доде открыл дверь и с сильным французским акцентом объявил:
– Инспектор Лестрейд, мсье Холмс и доктор Уотсон, мадам!
Он посторонился, позволив нам войти.
Мы очутились в просторной, но очень сумрачной и чрезвычайно загроможденной комнате. Из-за плотных бархатных штор на окнах и мебели, занимавшей почти все свободное место, здесь было буквально нечем дышать. Кругом не было ни одной свободной поверхности – стены были увешаны картинами, столы уставлены вазами, полки забиты разными безделушками, и все это окутывал полумрак. Единственным ярким пятном был огонь, горевший в большом камине черного мрамора, перед которым сидела в инвалидном кресле сухонькая старушка – очевидно, сама мадам Монпенсье, одетая в траурное вдовье платье и, несмотря жар, исходивший от очага, укутанная пледами и шалями. Она застыла в надменном молчании, положив на колени крепко сцепленные ручки, и на лице ее ясно читалось выражение крайнего неудовольствия, вызванного появлением в ее гостиной трех незваных посетителей.
За креслом хозяйки стояла дама помоложе, тоже вся в черном, видимо компаньонка, мадемуазель Бенуа. Эта суровая особа со связкой ключей на поясе сильно смахивала на тюремщицу.
Лестрейд выступил вперед и сильно оконфузил нас всех, попытавшись по-французски объяснить причину нашего вторжения. В других обстоятельствах эта сцена могла показаться забавной, однако мадам Монпенсье слушала инспектора, поджав губы.
Лестрейд скоро совсем запутался и умолк, но ему на смену тотчас пришел Холмс. Сдержанный и учтивый, он заговорил на французском – вполне приличном, судя по облегчению и восхищению, которые явственно обозначились на лицах мадам Монпенсье и мадемуазель Бенуа.
Когда Холмс замолчал, мадам Монпенсье дала компаньонке какие-то указания. Та торопливо придвинула к камину три кресла, расположив их полукругом, и с любезным: «Asseyez-vous, s’il vous plat, messieurs[62]» пригласила нас сесть.
Затем Холмс перекинулся с мадам Монпенсье парой слов. Я с моим школьным французским не мог уследить за беседой, хотя общий смысл сказанного уловил. Очевидно, мадам Монпенсье позволила Холмсу принять участие в расследовании. Как только с формальностями было покончено, последовала целая серия вопросов и ответов. Судя по тому, сколь часто упоминалось в беседе имя мадемуазель Карэр, я понял, что Холмсу удалось многое прояснить. В какой-то момент я услыхал слово photographie и предположил, что мой друг попросил показать ему портрет мадемуазель Карэр, так как компаньонка, повинуясь приказу хозяйки, вышла из комнаты и скоро вернулась, неся альбом в черном кожаном переплете и с золотым обрезом, который мадам Монпенсье распахнула на нужной странице.
Мы с Лестрейдом подошли к креслу Холмса и встали у него за плечом, чтобы тоже взглянуть на портрет. На коричневом снимке в овальной рамке была изображена красивая темноволосая девушка с решительным подбородком и ровными четкими бровями, взиравшая на нас со спокойной уверенностью. Глядя на эту фотографию, я испытал странное чувство, не в силах соотнести этот смелый взгляд и твердо очерченные губы с пустыми глазницами и разверстыми челюстями испачканного в земле черепа.
Закрыв альбом и вернув его мадемуазель Бенуа, Холмс, очевидно, стал расспрашивать мадам Монпенсье о медальоне, найденном рядом с телом, поскольку указательным пальцем нарисовал в воздухе сердечко. Видимо, ей было достаточно такого описания, чтобы понять, о какой вещице речь, так как она сразу же утвердительно кивнула. И в этот момент я впервые уловил в ее лице признаки страдания. Ее губы задрожали, а глаза подозрительно увлажнились.
Тут меня осенило, и я спросил себя: почему это Холмс ударился в объяснения, вместо того чтобы просто достать свою записную книжку, вынуть из нее конвертик с медальоном и показать его мадам Монпенсье. Впрочем, я приписал подобную уклончивость его врожденной скрытности.
Тем временем мадам Монпенсье оправилась от краткого приступа горя и обрела прежний величавый вид. В конце беседы Холмс, по-видимому, попросил позволения осмотреть комнату мадемуазель Карэр. Она разрешила, не выказав при этом явного недовольства. Мадемуазель Бенуа вновь отослали с поручением отыскать экономку мадам Доде. Скоро компаньонка вернулась, приведя ее с собой, и вновь заняла свое место за креслом мадам Монпенсье, а мадам Доде осталась стоять у двери.
Составить определенное мнение о мадам Доде оказалось нелегко. Как и другие женщины в доме, она была одета в черное, но выглядела столь незначительно, что, отведя от нее взгляд, я был уже неспособен подробно ее описать. Это была особа средних лет, среднего роста и среднего телосложения. Словом, в ней все было усредненным и заурядным; казалось, в ее внешности нет ничего ярко выраженного, индивидуального, за исключением глаз – очень темных, настороженных и проницательных. Однако многолетняя привычка сдерживать любые проявления чувств сказалась даже на этой особенности ее личности. Своими плоскими круглыми щечками и маленьким острым носом она напоминала виденную мною однажды сову в клетке. Птица недвижно сидела на своем насесте, и в ее цепком внимательном взгляде не было ни страха, ни покорности, ни даже ненависти к своим поработителям.
Мадам Доде безучастно выслушала указания хозяйки, молча вывела нас из гостиной и повела по темной лестнице наверх. На втором этаже она открыла одну из дверей и посторонилась, пропуская нас внутрь.
Как и другие помещения в доме, эта комната была сверх меры заставлена разнообразной мебелью, но, несмотря на это, в ней царила трогательная атмосфера девичьего будуара. На кровати с искусным резным изголовьем красного дерева лежало простое белое вязаное покрывало, стены украшали акварельные пейзажи и натюрморты в узких позолоченных рамах. Темные бархатные шторы – такие же, как и внизу, – были раздвинуты, и через окна открывался вид на сад, причем могилы не было видно, и я некстати обрадовался тому, что та прелестная девушка с решительным подбородком и смелым взглдом была избавлена от каждодневного созерцания места своего последнего упокоения, пусть даже знать этого ей было не дано.
Вопросительно взглянув на мадам Доде и получив от нее молчаливое позволение, выраженное кивком, Холмс подошел к большому гардеробу красного дерева, занимавшему почти всю стену, и распахнул его дверцы. Гардероб оказался пуст. В комодах и на туалетных столиках тоже ничего не было. Не осталось ни одного носового платка, ни одной ленты для волос – ничто не свидетельствовало о том, что мадемуазель Карэр когда-то занимала эту комнату. Внезапно меня охватил острый приступ жалости к юной девушке, чья жизнь столь трагически окончилась в яме в саду под деревьями.
Тем временем Холмс, в отличие от меня не ощущавший никакой скорби, остановился перед одной из акварелей, висевшей на стене около кровати, и, обращаясь к мадам Доде, о чем-то спросил у нее по-французски – очевидно, интересовался, кто автор этого пейзажа.
Ее ответ был понятен даже мне. Пожав плечами, она равнодушно произнесла:
– Je ne sais pas[63].
Холмс промолчал. Казалось, он заразился от нее безразличием. Мы сошли вниз, чтобы попрощаться с мадам Монпенсье.
На улице Лестрейд снова отправился в сад, объявив, что хочет в последний раз осмотреть могилу, перед тем как отправить труп в морг лечебницы Св. Клемента, и добавив, что он зайдет к нам вечером. Холмс кивнул, мы распрощались с инспектором и дошли до Финчли-роуд, где остановили кэб, который отвез нас домой.
По дороге мы почти не разговаривали. Я понимал, что Холмсу не хочется пересказывать мне беседу с мадам Монпенсье до визита Лестрейда, которому вновь придется давать отчет. Однако мне было ясно, что причина его немногословности заключается не только в этом. Моего друга сильно беспокоили какие-то обстоятельства дела, и он предпочитал не говорить о них, пока хорошенько все не обдумает.
Я тоже размышлял над нашим расследованием. Почему, спрашивал я себя, Холмсу показалось важным отсутствие обуви в могиле? И зачем он интересовался авторством акварели, висевшей над кроватью мадемуазель Карэр? Несмотря на показное безразличие моего друга, я знал, что он никогда не задает пустых, не относящихся к делу вопросов.
Пока мы катили по Финчли-роуд, я попытался вспомнить, что было изображено на той акварели, но не сумел припомнить ничего, кроме моста над рекой и городского пейзажа со множеством высоких строений на заднем плане.
Но главное, в голове у меня засело дважды повторенное Холмсом замечание о какой-то странности имен. Я чувствовал, что за этим кроется огромный смысл, но сколько ни ломал голову над этой загадкой, так и не сумел ее разгадать.
Как только мы вернулись на Бейкер-стрит и снова водворились в гостиной, Холмс приступил к тщательному осмотру медальона и цепочки. Он велел посыльному принести необходимые принадлежности: чистое полотенце, которое он расстелил на своем рабочем столе, таз с теплой водой и несколько ватных тампонов. Затем достал из своего арсенала инструментов маленькую кисточку с мягкой щетиной, скальпель, две чашки Петри и ювелирную лупу.
Аккуратно разложив все эти предметы на столе, он вынул из записной книжки маленький конвертик и осторожно выложил медальон и цепочку на полотенце.
Я бесшумно придвинул свое кресло ближе, чтобы понаблюдать за его манипуляциями. Эта область его деятельности представлялась мне особенно интересной – по моему мнению, ее можно было сравнить с четкими, продуманными действиями хирурга, готовящегося к операции.
Сначала Холмс кисточкой смахнул с медальона и цепочки остатки земли, затем тщательно очистил их ватным тампоном, смоченным теплой водой. После этого он отложил цепочку в сторону и стал с обеих сторон осматривать под лупой медальон. Кажется, ему удалось обнаружить нечто важное, потому что он тихонько рассмеялся себе под нос. Однако мне было трудно представить, что такого смешного он мог заметить на обратной стороне маленькой серебряной вещицы. Впрочем, он ничего не сказал, а спрашивать мне не хотелось.