Тетради Шерлока Холмса (сборник) Томсон Джун
Потом он взял скальпель и с величайшей осторожностью просунул лезвие между двумя половинками медальона, слегка поворочал им, крошечные петли наконец подались, и медальон открылся.
– Посмотрите-ка, Уотсон, – сказал Холмс, – и скажите, что вы об этом думаете.
Наклонившись вперед, я взглянул на раскрытые половинки медальона, но не увидел ничего особенного, кроме осколков тонкого стекла, клочков выцветшей бумаги и пары тонких серебряных рамок в форме сердца: очевидно, в них когда-то были вставлены две фотографии, от которых сохранились лишь обрывки.
Я описал все это Холмсу, а он серьезно слушал и согласно кивал, когда я перечислял все увиденное.
– Отлично, приятель! – к тайной моей радости, воскликнул он, когда я закончил. – На мой взгляд, ваши выводы вполне верны. В медальоне действительно хранились два снимка. Однако вы, быть может, пойдете в своих умозаключениях дальше?
– В каком направлении, Холмс? – спросил я, не понимая, что я мог упустить.
– Начните хотя бы с разбитого стекла и порванных фотографий. Что с ними случилось?
– Но здесь нет ничего необычного, разве не так? В конце концов, медальон пролежал в земле больше года. Неизбежно сказались сырость и давление почвы.
– Дорогой Уотсон, ваши доводы разумны, но они не объясняют, каким образом стекло превратилось в мелкие осколки, а снимки – практически в кашу.
– Не понимаю… – недоуменно начал я.
– Позвольте вам помочь. Взгляните на стекло. Как оно могло разбиться?
– От удара, Холмс! Что тут еще можно добавить?
– Очень многое! От какого именно удара?
– От какого? – воскликнул я. – Ну, на стекло что-нибудь упало и раздавило его.
– Что, например?
– Ради бога, Холмс! – взвился я, ибо эти вопросы стали не на шутку меня раздражать. – Скажем, камень. Либо кто-то наступил на медальон.
– Господи, Уотсон! Ну посмотрите же, дружище!
Он взял медальон и положил его себе на ладонь лицевой стороной вверх.
– Разве на крышке есть повреждения?
– Нет, Холмс, – смиренно согласился я, наконец уловив смысл его допроса.
– А на задней стороне? – настаивал он, переворачивая вещицу.
– Нет, никаких.
– Итак, какие выводы мы можем сделать из этих простых наблюдений? – Должно быть, он приметил мое смущение, потому что продолжил уже мягче: – Думаю, с уверенностью можно предположить, что, когда тело женщины закапывали, на шее у нее не было медальона, поскольку замочек цепочки закрыт. Сам медальон также был закрыт. Однако стекло, под которым, без сомнения, находились две фотографии, треснуло, более того: оно было разбито на мелкие осколки – и, полагаю, разбито нарочно. Передайте-ка лупу, Уотсон, сейчас мы осмотрим края осколков. Смотрите, они не просто разбиты, но раздавлены каким-то увесистым предметом, возможно молотком. Вы согласны?
– Согласен, – только и ответил я.
– А фотографии?
Я тоже взял лупу и, наведя ее на маленькие бумажные обрывки, был поражен результатом.
– Боже мой, Холмс! Кажется, их тоже намеренно уничтожили чем-то тяжелым.
– Тем же самым молотком? – подсказал Холмс.
– Скорее всего, – подтвердил я.
Вопросы Холмса перестали меня раздражать, я начал постигать метод, с помощью которого он шаг за шагом подводил меня к новым, совершенно неожиданным выводам.
– Что ж, теперь мы вновь можем порассуждать о том, каким образом медальон очутился в земле, не так ли? Он не висел на шее жертвы, напротив, его опустили в могилу отдельно от тела. Но перед этим кто-то взял на себя труд открыть его, вынуть стекло и фотографии и искрошить их каким-то тяжелым инструментом вроде молотка, по всей видимости, для того, чтобы нельзя было установить, кто изображен на снимках. Стекло тоже было разбито: если бы оно осталось неповрежденным, это выглядело бы подозрительно. После этого осколки стекла и обрывки бумаги снова поместили в медальон и закрыли его. Но тут перед нами встают два вопроса. Можете вы предположить, что это за вопросы, Уотсон?
– Ну, – неуверенно проговорил я, – пока вы рассуждали, мне пришло в голову: зачем понадобилось вынимать фотографии? Почему бы ему…
– Или ей, – вставил Холмс.
– …Или ей, – послушно согласился я и продолжал: – попросту не раздавить медальон вместе с фотографиями?
– Отлично, дружище! – воскликнул Холмс. – Вы поставили тот же самый вопрос, который задал себе я сам. Действительно, почему?
Я был польщен его похвалой, но в то же время понимал, что уже исчерпал свои возможности и ни за что не сумею разгадать эту загадку до конца.
Холмс деликатно пришел мне на выручку, постаравшись не ранить мое самолюбие:
– До того, как я бесцеремонно перебил вас, вы, несомненно, хотели добавить, что если бы он (или она) раздавил медальон, вещь стала бы неузнаваемой. Однако злоумышленнику было необходимо, чтобы медальон безоговорочно ассоциировался с телом. Впрочем, он не довел эту мысль до логического завершения. Всегда нужно помнить, что дедуктивный метод – не просто последовательность отдельных, пусть даже блестящих, выводов. Он, как цепочка рассматриваемого нами медальона, представляет собой непрерывный ряд взаимосвязанных суждений, в конце концов приводящих к единственно верному заключению. Исходя из этого, мы можем найти в рассуждениях нашего противника изъян. Он (или она – не будем подходить предвзято к решению вопроса о половой принадлежности) так беспокоился, чтобы медальон можно было легко идентифицировать, что позабыл об одном существенном опознавательном знаке, который в случае повреждения медальона был бы уничтожен.
– Что это за знак, Холмс? – спросил я, озадаченный новым поворотом в расследовании.
– Знак, который по закону должен стоять на любой серебряной вещи.
– Ну конечно! Проба!
– Именно. А теперь возьмите это, дружище, – продолжал он, вручая мне свою ювелирную лупу, – и поищите на медальоне пробу.
Это оказалось непросто, но все же после тщательного осмотра я обнаружил пробу внутри, у края левой створки медальона, чуть выше того места, где раньше находилась фотография.
Холмс раскурил свою трубку и откинулся на спинку кресла, наблюдая из-под полуприкрытых век за спиральной струйкой дыма, медленно поднимавшейся к потолку. Казалось, он полностью ушел в себя, позабыв о расследовании, но тем не менее мгновенно уловил произошедшую со мной перемену. Обнаружив пробу, я на секунду взволнованно замер, и Холмс, вынув изо рта трубку, тотчас произнес:
– Отлично, Уотсон! Буду очень признателен, если вы ее опишете.
Разобрать крошечные символы и буковки было нелегко даже с помощью лупы. Я шаг за шагом стал перечислять все, что видел:
– Вот голова какого-то животного, похожего на кошку…
– Леопард? – предположил Холмс.
– Да, возможно. Затем заглавная буква «А», дальше что-то вроде малюсенького льва с поднятым хвостом и лапой…
– Идущего?
– Вероятно. Потом женская голова в профиль…
– Случайно не королева Виктория?
– Да, действительно, Холмс! Теперь, когда вы сказали, я заметил корону.
– Ага! – ответил Холмс, ухитрившись вложить в это простое восклицание множество разных оттенков, от восторга до торжествующего довольства.
– Так я и думал, – начал он, но продолжить не успел. В дверь постучали, и в комнату вошла миссис Хадсон, чтобы сообщить нам о приходе посетителя. Мы были очень удивлены, ибо эта почтенная дама редко заходила в гостиную, чтобы объявить о визите клиента, как правило, она отправляла вместо себя посыльного Билли.
– Она иностранка, – словно оправдываясь, добавила миссис Хадсон.
– Благодарю вас, миссис Хадсон, – сказал Холмс. – Можете пригласить ее войти.
Миссис Хадсон отправилась выполнять указание, а Холмс, взглянув на меня, поднял брови и пожал плечами. Этот галльский жест неведения напоминал тот, который сделала мадам Доде, когда ее спросили об авторстве акварели, висевшей в спальне мадемуазель Карэр. Одновременно Холмс быстро накрыл медальон краем полотенца, пряча вещицу от посторонних глаз.
Посетительницей оказалась сама мадам Доде, которая мгновение спустя вошла в нашу комнату в сопровождении Билли, в то время как миссис Хадсон вернулась к привычной роли домашней хозяйки.
Несмотря на то что Холмс пригласил гостью присесть у камина, она осталась стоять у двери. Губы ее были сжаты, в руках перед собой она держала потрепанную черную сумочку, заслоняясь ею, будто щитом. Было видно, что она тщательно отрепетировала то, что собиралась произнести: не успел Холмс спросить, что привело ее к нам на Бейкер-стрит, как она затараторила по-французски, да так, что я не сумел разобрать ни единого слова, кроме повторенных несколько раз имен мадам Монпенсье и мадемуазель Карэр. Мне приходилось только догадываться о цели ее визита.
Холмс внимательно выслушал мадам Доде, время от времени кивая в знак того, что он понимает, о чем она говорит, однако было не ясно, согласен он с ней или нет. Впрочем, в конце он серьезно поблагодарил ее и, прежде чем выпроводить из комнаты, пожал ей руку.
Как только дверь за ней закрылась, он быстро пересек гостиную, подбежал к окну и, отдернув штору, стал наблюдать за тем, как она выходит из дому.
– Как странно! – воскликнул я. – Чего она хотела?
– Позже, Уотсон, – бросил Холмс. – События развиваются слишком быстро, теперь не время даже для кратких объяснений. В любом случае, к нам следующий гость.
– Кто это? – спросил я, и в этот момент колокольчик у входной двери возвестил о новом посетителе.
– Не кто иной, как наш старый приятель Лестрейд, – усмехнулся Холмс. Задернув штору, он повернулся ко мне, еле удерживаясь от смеха.
– Уотсон, – продолжал он, – если я когда-нибудь начну жаловаться на скуку и рутину, прошу вас, просто произнесите имя мадам Доде.
Я не нашелся с ответом, а в комнату тем временем вошел Лестрейд. Вид у него был хитроватый. Он как будто играл некую роль, но она не слишком ему удавалась, хотя была тщательно отрепетирована, как и речь мадам Доде. Инспектор с явно наигранным пылом пожал Холмсу руку, а потом указал большим пальцем на дверь и невинно полюбопытствовал:
– Что это она здесь делала, а, мистер Холмс?
Холмс, без труда заметивший притворство Лестрейда, тоже напустил на себя непонимающий вид:
– О ком вы говорите, инспектор?
– Об этой французской экономке… Как ее там?.. Мадам Дуде.
Взглянув на Холмса, я увидел, что уголки его рта подрагивают, и понял, что если не сумею быстро отвлечь его, он разразится бурным хохотом и тем самым обидит Лестрейда.
– Ах, мадам Доде! – вклинился я в разговор. – Любопытная дамочка. Вот только объясняться с ней тяжеловато, она ведь не говорит по-английски.
– Но то, что она сказала по-французски, было весьма примечательно, – уже нормальным, к счастью, голосом заметил Холмс и пригласил Лестрейда присоединиться к нашей маленькой компании, уютно расположившейся у камина, и угоститься виски. Лестрейд, который был не при исполнении, о чем тут же не преминул сообщить, с готовностью взял стакан.
– Примечательно? В каком отношении? – с плохо скрываемым нетерпением спросил Лестрейд.
– О, во многих, – беззаботно ответил Холмс. – Она нагрянула неожиданно, так как желала знать, о чем говорилось, или не говорилось, во время нашей сегодняшней беседы с мадам Монпенсье. О ней-то, Лестрейд, с вашего позволения, я и расскажу вначале, а уж потом перейду к визиту мадам Доде.
– Разумеется, мистер Холмс, – согласился Лестрейд, уже совершенно расслабившись, вытянув ноги к камину и вертя в руках стакан с виски.
– Я подробно расспросил мадам Монпенсье об ее отношениях с падчерицей, и она дала мне полный (по крайней мере, на первый взгляд) отчет, который я сейчас кратко перескажу вам. Для этого нам придется перенестись на несколько лет назад, в те времена, когда еще был жив сам мсье Монпенсье.
Этот преуспевающий банкир всю жизнь прожил холостяком. Женился он уже после пятидесяти. Его избранницей стала вдова по имени Карэр, унаследовавшая значительное состояние после смерти своего первого мужа, отца ее единственного ребенка – дочери Люсиль, чье таинственное исчезновение мы, собственно, и расследуем. Оба этих господина работали в банке «Континенталь»: мсье Карэр был директором главной конторы в Париже, мсье Монпенсье – главой лондонского подразделения, располагавшегося на Ломбард-стрит. Они были в дружеских отношениях, но из того, что рассказала мне утром мадам Монпенсье, следует, что мадам Карэр и ее дочь были не слишком хорошо знакомы с мсье Монпенсье. Он был убежденным холостяком с давно устоявшимися привычками. Впрочем, после смерти мсье Карэра мсье Монпенсье, помогавший его вдове улаживать наследственные дела, стал проявлять к ней внимание, что привело к неизбежным последствиям. Они полюбили друг друга и через два года поженились. Мадам Карэр превратилась в мадам Монпенсье и вместе с дочерью переехала в Лондон, в дом в Хэмпстеде. Девочке было тогда около одиннадцати лет.
К несчастью, отношения между мсье Монпенсье и его падчерицей не заладились с самого начала. Мадемуазель Карэр, очень любившая отца, была оскорблена тем, что мсье Монпенсье занял его место. Шесть лет спустя положение осложнилось кончиной ее матери. В довершение всего мсье Монпенсье снова женился – на той самой женщине, которая теперь носит его имя и живет в хэмпстедском доме.
Падчерица восприняла это как новое предательство, в то время как мсье Монпенсье считал свою женитьбу правильным решением, ибо мадемуазель Карэр взрослела и семейная обстановка постепенно накалялась.
Вы видели ее фотографию, Уотсон, и наверняка подумали, что с этой девушкой было не так-то просто сладить. День ото дня она проявляла к отчиму все большую враждебность, так что он просто не знал, что с ней делать. Своих детей у него не было, большую часть жизни он был одинок, а потому решил, что падчерице нужна мать, и, не мудрствуя лукаво, стал приискивать себе новую жену. Худшего выбора он сделать не мог, даже если бы попытался. Его избранница приходилась покойной мадам Монпенсье троюродной сестрой. Мсье Монпенсье рассудил, что эта старая дева, женщина здравомыслящая и волевая, к тому же находившаяся с его падчерицей в дальнем родстве, станет ей подходящей матерью и сумеет добиться от упрямой Люсиль Карэр дочернего смирения и покорности.
– Невероятно, Холмс, – воскликнул я, поражаясь его рассказу, однако ощущая некоторое злорадство, которое Холмс, судя по косому взгляду, брошенному им в мою сторону, явно разделял. – Неужели мадам Монпенсье чистосердечно поведала вам обо всем этом?
– Не напрямую, разумеется, но я без труда дорисовал картину. Обнаружение тела в саду, без сомнения, явилось для нее ужасным потрясением и, возможно, пробило брешь в ее обороне, хотя, когда мы разговаривали с ней сегодня, она изо всех сил старалась не показать этого. Кстати, супруги Доде появились в этом доме именно после повторной женитьбы мсье Монпенсье. Мадам Доде состоит в родстве с нынешней мадам Монпенсье. Видимо, мадам Монпенсье, словно бывалый генерал, нуждалась в подкреплении, которому она могла бы доверять.
– А медальон, Холмс? Что она сообщила о нем?
– Ах, медальон! – задумчиво отозвался Холмс. – По моему описанию она сразу опознала в нем вещь, принадлежавшую мадемуазель Карэр. Кажется, этот медальон ей подарил отец на десятый день рождения. Он был специально заказан у парижского ювелира. Внутри хранились фотографии ее родителей. Это был последний подарок отца, поэтому мадемуазель Карэр им очень дорожила и носила не снимая. Возможно, Люсиль нарочно выставляла его напоказ, чтобы позлить мачеху и напомнить, что та незваная гостья в их семейном кругу.
Тут что-то в тоне Холмса заставило меня спросить:
– Значит, медальон доказывает, что тело действительно принадлежит мадемуазель Карэр?
Не успел Холмс ответить, как Лестрейд раздраженно бросил:
– Ну конечно! Я в этом и не сомневался. Лично мне хочется знать другое: что эта мадам, как ее там, говорит об исчезновении падчерицы? Они поссорились?
– Ведете к тому, что это мадам Монпенсье ее убила? Вы так считаете, инспектор?
Смущенный прямолинейными вопросами Холмса, Лестрейд потупил взгляд.
– Что ж, она не скрывала, что между ними не все было гладко, – неохотно продолжал Холмс. – Даже призналась, что они порой ругались. Что же до бурных ссор, то мадам Доде, которая побывала здесь до вас, Лестрейд, подробно и откровенно рассказала об одном происшествии, имевшем место около полутора лет назад. Это случилось июньским вечером. Мадам Монпенсье и ее компаньонка мадемуазель Бенуа сидели в гостиной, мадемуазель Карэр находилась наверху, у себя в спальне, а супруги Доде на кухне, располагающейся в полуподвальном этаже, мыли посуду, оставшуюся после ужина. В этот момент посыльный принес письмо. Мадемуазель Бенуа взяла его и передала мадам Монпенсье. Та, посмотрев на имя, указанное на конверте, убрала его в карман. Минуту спустя мадемуазель Карэр спустилась вниз и захотела взглянуть на послание. Она явно ждала письма и слышала, как в дверь позвонили. Мадемуазель Бенуа, в общем не погрешив против истины, ответила, что письмо забрали.
То ли мадемуазель Карэр повела себя слишком дерзко, то ли сама мадам Монпенсье держалась чересчур высокомерно, мы никогда уже не узнаем, однако мачеха отказалась отдавать падчерице письмо, если та не согласится тут же вскрыть его и прочитать вслух. За этим последовала перебранка, да такая шумная, что ее было слышно даже внизу, на кухне. Мадемуазель Карэр обвинила мачеху в том, что та перехватывает ее письма, а мадам Монпенсье заявила, что отвечает за нравственный облик падчерицы, покуда та остается в ее доме.
– Нравственный облик! – повторил я. – О, Холмс, какие ужасные вещи она говорила!
– А каково это было слышать молодой женщине двадцати двух лет от роду, уже достигнувшей совершеннолетия и самостоятельно распоряжавшейся значительным состоянием, унаследованным ею от родителей! Можете представить, какое воздействие это возымело на мадемуазель Карэр, особенно если учесть, что несколькими днями ранее мачеха вынудила ее бросить уроки рисования, которые она посещала в художественном училище в Кенсингтоне[64].
– Когда вы успели об этом узнать, Холмс? – поразился я.
– Услышал сегодня от мадам Доде, которая весьма неодобрительно относилась к желанию мадемуазель Карэр обучаться рисованию. Оно, по ее мнению, лишний раз свидетельствовало о своеволии и неподобающем поведении этой девицы. Мадам Доде утверждала, что у той не было никаких способностей и что вся эта затея была лишь пустой тратой денег, игнорируя тот факт, что мадемуазель Карэр платила за уроки из собственных средств. Совершенно очевидно, что мадам Доде смотрела на все это глазами мадам Монпенсье. Та, в свою очередь, заявляла, что молодой незамужней даме неприлично водить компанию с художниками, которые известны своей распущенностью. То, что юноши и девушки обучаются там раздельно, она не учитывала. Мадам Монпенсье даже взяла на себя труд написать училищному начальству и потребовать, чтобы ее падчерицу исключили из списков учащихся.
– Какая бесцеремонность! – поразился я. – Наверное, мадемуазель Карэр очень рассердилась.
– Рассердилась? Она была в бешенстве. Последней каплей стала попытка мадам Монпенсье перехватить письмо, адресованное лично мадемуазель Карэр. Описанная мною ссора разгорелась именно из-за этого. А на следующее утро мадемуазель Карэр пропала.
– Пропала? – переспросил Лестрейд.
– Как именно? – поинтересовался я.
– Это тайна, покрытая мраком, господа. Мадемуазель Бенуа обнаружила, что юная леди исчезла, когда та на следующее утро после ссоры не спустилась к завтраку. Затем обнаружилось, что мадемуазель Карэр не ночевала в своей постели. Пропали ее драгоценности, кое-какая одежда и саквояж. Оставшиеся вещи мадам Монпенсье позднее приказала собрать и отнести на чердак.
Дальнейшие поиски, проведенные супругами Доде, показали, что входная дверь была закрыта, но на засов не заперта. Решили, что мадемуазель Карэр покинула дом именно этим путем. Впрочем, она не оставила ни прощального письма, ни адреса, по которому ее можно было бы найти. С тех пор о ней никто ничего не слыхал.
– Об исчезновении объявили?
Этот вопрос, заданный Лестрейдом, прозвучал скорее как утверждение.
– Официально – нет. Разумеется, соседи заметили отсутствие мадемуазель Карэр, которую прежде часто видели входившей и выходившей из дома. Она была молода и обладала примечательной внешностью. Впрочем, напрямую спросить мадам Монпенсье, что случилось с ее падчерицей, не удосужились: никто в округе не владел французским настолько хорошо, к тому же соседи побаивались мадам Монпенсье. Однако слухи бродили, некоторые из них даже дошли до местного полицейского участка. Поговаривали, будто мачеха убила мадемуазель Карэр из-за денег, а труп закопала в саду.
Слухам охотно поверили. Те, кому приходилось иметь дело с мадам Монпенсье, не любили ее. Она была резка и заносчива с местными торговцами, не делала попыток подружиться с соседями. Поэтому ее не жаловали. Однако прежде всего против нее свидетельствовало то, что она была француженкой, а главное – мачехой. Большинству людей этого было достаточно, чтобы поверить, что она преступница. Наконец пересуды достигли таких размеров, что к мадам Монпенсье явился полицейский инспектор, но она его прогнала, и пришлось ему убираться, поджав хвост (avec sa queue entre ses jambes, по выражению самой мадам Монпенсье). Хотя местонахождением мадемуазель Карэр больше никто не интересовался, этот вопрос по сей день остается открытым.
– А сама она так ни разу и не связалась с мадам Монпенсье, чтобы сообщить о себе и успокоить мачеху? – спросил я.
– Ни разу, – ответил Холмс. – Девушка будто сквозь землю провалилась.
– Значит, мачеха могла убить ее, а тело закопать в саду, – заметил Лестрейд с довольным видом, будто тайна уже раскрыта и толковать больше не о чем.
– Да что вы, Лестрейд! – возразил я. – Думаете, все так просто? Мадам Монпенсье – пожилая женщина. Неужто ей под силу убить падчерицу, выкопать в саду яму, вынести тело из дома и опустить в могилу?
Холмс сидел, откинувшись на спинку кресла и тихо улыбаясь своим мыслям. Лестрейд поспешил предложить свое объяснение.
– Возможно, у нее был сообщник, – заявил он.
– И кто же он?
Я почему-то чувствовал, что он неправ, и отчаянно защищал мадам Монпенсье.
– Та, другая француженка.
– Вы имеете в виду компаньонку, мадемуазель Бенуа?
– Да, ее самую! – самодовольно подтвердил Лестрейд.
Я хотел оспорить это предположение как бездоказательное, но тут Холмс, который, пока мы спорили, набивал свою трубку, оставил это занятие и тоном, не допускавшим возражений, произнес:
– О нет, Лестрейд, вы ошибаетесь, приятель. Мадам Монпенсье неповинна в смерти падчерицы. Это установленный факт.
Если бы речь не шла о серьезных вещах, эффект, произведенный этим заявлением на Лестрейда, показался бы комическим. От изумления он широко раскрыл рот, а когда, немного оправившись, закрыл его, чтобы ответить, то едва мог выдавить хотя бы слово.
– Неповинна? – заикаясь, пробормотал он. – Н-но меня уже просили представить письменный отчет, поскольку ранее я заявлял о ее причастности к преступлению.
– Тогда я предлагаю вам отложить его по меньшей мере на неделю, пока я не соберу доказательства невиновности мадам Монпенсье.
– Какие доказательства? – злобно буркнул Лестрейд. – Не вижу никаких доказательств.
– Я тоже, Холмс, – вставил я, немного раздосадованный тем, что теперь мне приходится выступать на стороне Лестрейда.
– Некоторые из них сейчас находятся не здесь, поэтому вполне понятно, что вы их не заметили, – улыбнулся Холмс, довольно попыхивая своей трубкой.
Он явно хотел поддразнить Лестрейда, и это ему удалось. Поднявшись, инспектор направился к выходу, однако у двери задержался и объявил:
– Ваши методы, мистер Холмс, меня не удовлетворяют. Если доказательств здесь нет, значит, их не существует вовсе. Вот и все, что я могу сказать. – Потом не без некоторого достоинства добавил: – Желаю вам доброй ночи, господа! – И вышел из комнаты.
– О, Холмс! – промолвил я, прислушиваясь к гулким шагам Лестрейда, спускающегося по лестнице к выходу. – Вы его очень обидели. Думаю, вам обязательно нужно извиниться.
– Всему свое время, приятель, – ответил Холмс, пуская к потолку струйку дыма. – Когда я соберу последние доказательства, то непременно покаюсь, и нашему славному инспектору за все воздастся.
На следующее утро сразу после завтрака Холмс отправился на поиски недостающих доказательств, однако отказался сообщить, что они собой представляли и где он собирался их найти, отговорившись тем, что это испортит coup de thtre[65], которое он намеревается разыграть перед нами с Лестрейдом в конце недели.
Мне пришлось довольствоваться этим, но по прошествии нескольких дней я начал ощутимо раздражаться, когда он с самодовольным видом возвращался из своих таинственных отлучек.
Впрочем, к пятнице его поиски, видимо, завершились, так как в шесть часов вечера мне было велено уйти из дома и не возвращаться до половины седьмого. Очевидно, Лестрейд получил схожие указания, потому что, подойдя в назначенное время к дому с ключом от входной двери, я увидел, как из остановившегося напротив кэба выходит не кто иной, как сам инспектор. Он удивился мне не меньше, чем я ему.
– Что все это значит? – с подозрением спросил он. – Мистер Холмс сказал мне явиться сюда ровно в половине седьмого. Вы знаете зачем?
– Полагаю, дело близится к развязке, – ответил я.
– К развязке? Вы хотите сказать: оно раскрыто?
– Да, думаю, он собирается поведать нам, что же там произошло на самом деле.
– Что ж, очень надеюсь, – проговорил Лестрейд, входя вслед за мной в дом и поднимаясь по лестнице.
Как только мы вошли, coup de thtre началось. Наша гостиная превратилась в salle manger[66], достойную какого-нибудь престижного клуба. В очаге горел яркий огонь, на каминной доске, книжных полках и обеденном столе было расставлено не меньше дюжины свечей. На столе, застеленном белой камчатной скатертью, стояли бокалы и открытая бутылка вина в ведерке со льдом, а также несколько столовых приборов и серебряных блюд, накрытых крышками, чтобы не дать кушаньям остыть.
Не успели мы закрыть за собой дверь, как из своей спальни, соседствовавшей с гостиной, появился сам Холмс, одетый как метрдотель, с салфеткой, перекинутой через руку. Он хранил подобающий случаю важный вид, однако, пригласив нас сесть, не смог и дальше придерживаться роли, и лицо его осветила широкая улыбка.
– Итак, господа, – произнес он, – если вы готовы, я угощу вас небольшим изысканным ужином, специально доставленным сюда из ресторана «Мутон руж». Надеюсь, он изрядно пощекочет ваши вкусовые рецепторы, да простится мне мое пышнословие. Однако перед тем, как мы приступим, я попрошу вас до конца ужина не поминать о нашем расследовании. Обещаете?
Мы с Лестрейдом согласились. Холмс эффектным жестом циркового фокусника сорвал с серебряных блюд крышки, явив нашим взорам то, что было под ними, и трапеза началась.
Это и впрямь был изысканный ужин. Вначале была подана жареная камбала, затем фазан la Normande[67] с жюльеном из сельдерея и картофеля. Венчали пиршество изумительные poires belle-Hlne[68] с сыром бри. Блюда сопровождались хорошо охлажденным «Шато Сен-Жан де Грав» – великолепным белым сухим бордо.
Когда ужин закончился и посуда была убрана, Холмс предложил нам кофе, бренди и сигары. Затем он вытащил из внутреннего кармана какой-то белый конверт, торжественно положил его перед нами и легонько постучал кофейной ложечкой по своему стакану с бренди, как бы давая понять, что пора приступать к делу, ради которого мы собрались.
– Господа, – начал он, вставая, – я рад сообщить, что тайна исчезновения belle fille, то есть падчерицы, мадам Монпенсье, раскрыта и мы снова можем спать спокойно.
Мы с Лестрейдом восприняли это утверждение по-разному: я с удивлением и облегчением, он – с плохо скрываемым недоверием.
– Раз так, мистер Холмс, – сказал инспектор, – поведайте нам наконец, кто убийца, и перестаньте нас изводить.
– Это было неубийство, – ответил Холмс, вторично сразив нас сенсационным заявлением.
– Не убийство? – повторил Лестрейд, приподнимаясь с места. – Но кто же тогда написал письмо и чье тело нашли в могиле?
– Всему свое время, Лестрейд. Если вы сможете ненадолго сдержать любопытство, я вскоре подведу и к письму. Что же до тела, то оно принадлежит вовсе не мадемуазель Карэр, а некой молодой женщине по имени Лиззи Уорд, которая умерла от пневмонии полтора года назад. Мы, представители так называемого приличного общества, стремясь оградить себя от темных сторон жизни, стыдливо именуем подобных особ «несчастными». Короче говоря, это была проститутка. Ее в бессознательном состоянии подобрали на одной из улиц Уайтчепела и доставили в Лондонский госпиталь[69], где она и скончалась. Через несколько дней ее тело забрала семейная пара, пришедшая в морг в поисках своей пропавшей дочери. Это были прилично выглядевшие мужчина и женщина средних лет, одетые в черное. Служитель морга хорошо запомнил их, потому что, хотя женщина немного говорила по-английски, между собой они общались на французском.
– Супруги Доде! – воскликнул я.
– Вне всякого сомнения, – ответил Холмс.
Однако Лестрейд все еще сомневался.
– Если они искали дочь, то зачем пошли в Лондонский госпиталь? Почему прежде не заявили в полицию? – возразил он.
– Дорогой инспектор, – терпеливо промолвил Холмс, будто учитель, объясняющий недалекому ученику теорему Эвклида, – никакой дочери у них не было. Они искали тело женщины, по возрасту и росту примерно соответствующей мадемуазель Карэр.
По лицу Лестрейда было видно, что до него постепенно стала доходить суть сказанного.
– А, ясно! – воскликнул он. – Значит, мы нашли в той могиле вовсе не мамзель Карэр, а труп совсем другой женщины?
– Именно, – подтвердил Холмс. – Сомнения возникли у меня, когда я впервые увидел тело. Прежде всего мне показалось подозрительным отсутствие обуви…
– Но куда она делась? – перебил его я. – Судя по остаткам одежды, найденным в могиле, покойная была в платье, а не в ночной рубашке. Значит, когда она умерла, на ней не было обуви?
– Скорее всего. Но дело не в этом, Уотсон. У меня была особая причина интересоваться наличием обуви на трупе. Вы оба видели скелет. Кто-нибудь из вас обратил внимание на сустав в основании большого пальца правой ноги?
Мы отрицательно покачали головами, и Холмс продолжал:
– Он слегка деформирован. Там образовалось утолщение, возможно мозоль. В этом, конечно, повинна дешевая обувь. Правый ботинок покойной, безусловно, тоже потерял форму. Полагаю, мы с уверенностью можем сказать, что на правой ноге мадемуазель Карэр мозоли не было и что супруги Доде знали об этом. Однако они стремились непременно подложить в могилу доказательство того, что это тело мадемуазель Карэр, и предприняли для этого немалые усилия. Я, разумеется, имею в виду серебряный медальон, найденный рядом с трупом. На первый взгляд, ловкая затея. Как нам известно, этот медальон подарил мадемуазель Карэр ее отец и она постоянно носила его на груди. Поэтому они решили, что наличие в могиле похожего по описанию медальона будет указывать на то, что жертва – мадемуазель Карэр. Трудность заключалась в том, чтобы отыскать точно такой же медальон. К несчастью, подменная вещица только укрепила мои подозрения.
– Как так? – спросил Лестрейд.
Холмс полез в карман и достал оттуда маленький конвертик с серебряным медальоном, который он осторожно выложил на салфетку, оставленную на столе.
– Боюсь, это долгая история, но я постараюсь пересказать ее в двух словах. Доде видели подлинный медальон и знали, что внутри хранятся портреты родителей мадемуазель Карэр, которые им предстояло заменить другими фотографиями.
– Это чьими же? – поинтересовался Лестрейд.
– Неважно, инспектор. Чьими угодно. Главное, чтобы было понятно, что прежде в медальоне находились две фотографии. Решение напрашивалось само собой: надо испортить фальшивые снимки, так чтобы их нельзя было узнать. Итак, кто-то (возможно, мсье Доде) почти полностью уничтожил фотографии и стекла, но к самому медальону не притронулся, поскольку тот должен был остаться в неизменном виде. Это-то и пробудило у меня сомнения. Осталось неповрежденным и кое-что еще. Я имею в виду пробу на медальоне. Вероятно, она была слишком маленькая и ее не заметили. Голова леопарда, идущий лев, профиль королевы и, самое важное, заглавная «М» в готическом написании – все это свидетельствует о том, что медальон изготовлен в Лондоне из английского серебра между 1887 и 1888 годами, а не в Париже в 1866 году, когда мадемуазель Карэр была маленькой девочкой.
Заметив на лице Лестрейда недоверие, Холмс подвинул к нему медальон и ювелирную лупу:
– Не хотите ли сами убедиться?
Лестрейд отмахнулся:
– Я в этом не силен, верю вам на слово. Но главное, чего я никак не могу уразуметь, – зачем они заварили всю эту кашу?
– А, мотив! Прямо в точку, инспектор! – заявил Холмс. – Это алчность – по моему мнению, худший из семи смертных грехов и главная движущая сила огромного количества преступлений. Если вы помните, мадам Доде – кузина мадам Монпенсье, бедная и, видимо, единственная ее родственница. Без сомнения, мадам Монпенсье упомянула ее в своем завещании, но, если я все верно понял, доля мадам Доде была весьма скромной, учитывая низкое общественное положение этой особы. Вот если бы несчастную мадам Монпенсье повесили за убийство падчерицы, ее состояние – а оно, судя по всему, довольно внушительно – перешло бы следующему в роду, то есть мадам Доде.
– Тут все ясно, – вставил я. – Вот чего я не понимаю, так это зачем мадам Доде понадобилось на следующий день приходить к нам.
Холмс пожал плечами:
– Я тоже не вполне понимаю это. Женщины – странные создания. Они повинуются малейшим своим прихотям, так что зачастую я сомневаюсь, сознают ли они сами, что творят[70]. Мадам Доде очень хитра, но не особенно умна. Думаю, она решила, так сказать, разведать обстановку, а заодно посеять в нас недоверие к мадам Монпенсье. Если помните, Уотсон, с одной стороны, она вроде бы подтверждала версию об исчезновении мадемуазель Карэр, а с другой – подвергала сомнению ее достоверность. Я убежден, что, несмотря на ее ограниченность, замысел всего предприятия принадлежал именно ей. Доде был простым орудием в ее руках. Конечно, это он выкопал могилу и похоронил в ней тело Лиззи Уорд, перевезенное в Хэмпстед из Лондонского госпиталя.
Лестрейд, слушавший Холмса со все возраставшим нетерпением, наконец вмешался:
– Очень хорошо, но как он это устроил, а, мистер Холмс? Скажите-ка мне. Не могу же я вернуться в Скотленд-Ярд с полусырой версией. Надо состряпать все как следует.
– Не беспокойтесь, состряпаем, инспектор. Я стал опрашивать кэбменов поблизости от Лондонского госпиталя и наткнулся на некого Сидни Уэллса. Ему на память (которую, признаюсь, потребовалось предварительно освежить с помощью монеты в полкроны и нескольких кружек эля) пришел случай, имевший место примерно полтора года назад. Одна пара, по описанию соответствующая супругам Доде, остановила его экипаж и велела отвезти их в Хэмпстед. С ними была племянница, которой сделалось дурно. Девушка была плотно закутана в одеяло (которое Доде, без сомнения, специально прихватили с собой); муж и жена поддерживали ее с обеих сторон. Они попросили высадить их на улице, названия которой он не запомнил. Последнее, что он видел, – это как они почти несли ее по дорожке, ведущей в обход большого дома. Думаю, мы с уверенностью можем утверждать, что это был дом мадам Монпенсье, где для бедняжки уже была приготовлена могила.
Холмс замолчал и внимательно посмотрел на меня и Лестрейда.
– Итак, господа, – сказал он. – О чем мы еще не сказали?
Мы с инспектором озадаченно переглянулись. Что, черт возьми, он имеет в виду?
– Жертва, господа, – мягко напомнил мой друг.
– Та бабенка, Лиззи, как ее там? – подал голос Лестрейд.
– Нет, нет! Я говорю о другой девушке – о мадемуазель Карэр.
– О, Холмс! – воскликнул я, жестоко устыдившись того, что мы с Лестрейдом позабыли о судьбе молодой женщины, с которой и началось наше расследование. – Что с ней стало?
– Она жива и здорова. Живет нынче с мужем в Нью-Йорке, – невозмутимо ответил Холмс.
– С мужем?
– В Нью-Йорке?
– Но как вы узнали?
– Кто он?
Холмс рассмеялся и поднял руку, чтобы остановить поток вопросов:
– Не все сразу, господа, прошу вас! Позвольте мне ответить вам по очереди. Ее мужа зовут Анри Шевалье, он художник. Как я узнал его имя? Довольно просто. Увидел подпись на акварели, висевшей в спальне мадемуазель Карэр. Между прочим, на ней был изображен вид Нью-Йорка с берегов Гудзона, и это навело меня на мысль об американском следе.
Установив, где находится мадемуазель Карэр, я телеграфировал своему давнему приятелю Уилсону Харгриву из нью-йоркского полицейского управления[71], и он любезно снабдил меня сведениями о ее местонахождении и подробностями ее замужества. Кажется, они с Шевалье познакомились в художественном училище, где он преподавал рисование, и влюбились друг в друга. Это была настоящая coup de foudre[72], как выражаются французы. Они планировали пожениться в Нью-Йорке после того, как контракт Анри Шевалье с училищем истечет. Письмо, столь бесцеремонно перехваченное мадам Монпенсье, было написано Шевалье, который сообщал мадемуазель Карэр о расписании судов, отправляющихся из Ливерпуля в Нью-Йорк. В сложившихся обстоятельствах влюбленные решили ускорить исполнение своего замысла, чтобы мадемуазель Карэр больше не пришлось оставаться под одной крышей с мадам Монпенсье. Итак, они поженились в Лондоне и сразу же приобрели билеты на пароход до Нью-Йорка.
Между прочим, мадемуазель Карэр, то есть теперь уже мадам Шевалье, написала мачехе письмо с объяснениями, которое, сильно подозреваю, было перехвачено и уничтожено мадам Доде. Я получил от мадам Шевалье телеграмму, где говорится, что в случае каких-либо юридических сложностей она готова прислать свои показания, заверенные адвокатом.
– Но какое обвинение можно выдвинуть против Доде? – спросил я. – Ведь не в убийстве же?
– Конечно нет. Лиззи Уорд умерла своей смертью. Никакого мошенничества они также не совершили…
Тут, к моему удивлению, раздался голос Лестрейда. С неожиданной уверенностью он заявил:
– Согласно гражданскому законодательству, воспрепятствование захоронению покойника по христианскому обряду с 1788 года, ежели я ничего не путаю, считается уголовным преступлением и наказывается двухлетним тюремным сроком.