Путешествия вокруг света Коцебу Отто
Через несколько дней после того дали нам японцы курительный табак и трубки на весьма длинных чубуках, на середине коих насадили они деревянные круги такой величины, чтобы не проходили они сквозь решетку между столбами. Это сделано было в предосторожность, чтоб мы не могли взять к себе в тюрьму трубок с огнем. Такая странная недоверчивость была нам крайне неприятна, и мы не скрывали этого от японцев, упрекая их за варварское их мнение о европейцах. Но они смеялись и ссылались на свои законы, говоря, что они повелевают не давать ничего такого пленным, чем бы могли они причинить вред себе или другим, и что табак позволяют нам курить по особенному снисхождению губернатора.
Японцы говорили нам, что, по их обыкновению, ничего нельзя делать вдруг, а все делается понемногу, почему и наше состояние улучшают они постепенно: да и в самом деле, мы испытали, что японцы двух одолжений в один день никогда не сделают.
В последней половине октября приступили мы к описанию нашего дела. Для того были нам даны бумага и чернила. Кумаджеро хотел, чтоб мы сперва написали на собственных листах сами за себя и за матросов наших, так сказать, послужные наши списки, то есть где и когда мы родились, имя отца, матери, сколько лет в службе и пр. Мы удовлетворили его требованию; но когда это было кончено, он хотел, чтоб мы на тех же листах продолжали писать всякий вздор, о котором они нас спрашивали. Таких пустых вещей мы писать не хотели, сказав, что нашего века не достанет описать все безделицы, о которых японцы нас расспрашивали.
Японцы сначала сердились и увещевали нас, чтоб мы не отговаривались делать то, что может послужить нам в пользу. Однако ж мы настаивали на своем, и они согласились, чтобы мы не писали ничего, к нашему делу не принадлежащего. Дело же наше должно быть описано с отбытия нашего из Петербурга: зачем пошли, где плавали и зимовали, как увиделись с японцами и пр. Притом они сказали нам, что все прочее может быть описано коротко, но о сношениях наших с японцами надлежит писать как можно подробнее и вразумительнее, не выпуская самомалейшего происшествия, а притом в описании нашем нужно упомянуть о Резанове и Хвостове все то, что мы словесно сообщили японцам.
Мы на это согласились и условились с Кумаджеро таким образом, что в небытность его у нас в тюрьме мы станем писать, а когда он придет, то, взяв Алексея в нашу клетку, будем переводить написанное на японский язык, а он нас просил копию для перевода писать так, чтобы между каждыми двумя строками можно было поместить еще две и более.
Условясь таким образам, принялись мы за дело. Нам хотелось сперва писать начерно, чтобы иметь у себя копию; но, опасаясь, чтобы караульные наши этого не заметили и после не отобрали у нас наших бумаг, мы делали это весьма скрытно и с величайшим трудом. Хлебников садился обыкновенно подле решетки в большом своем халате, спиною к японцам, ставил подле себя в маленькой деревянной ложечке[99] чернила и писал соломинкой,[100] а я ходил взад и вперед и давал ему знать, когда кто из караульных принимал такое положение, что мог приметить его занятия. Бумаги, которую приносил нам Кумаджеро, мы не смели употреблять, опасаясь, не ведет ли он ей счет, но писали на мерзкой бумаге, которую получали для сморкания носа, а Мур переписывал набело наши сочинения, которые мы диктовали ему под видом обыкновенного разговора.
Но это было еще ничто в сравнении с трудностью, которую встретили мы при переводе с такими толмачами, каковы были Алексей и Кумаджеро. Правда, что мы старались написать свою бумагу, употребив в оной сколько возможно более слов и оборотов, к которым Алексей привык; так, например, вместо оченъ или весьма ставили шибко; неприятельские действия означали словом драться; вместо приходил с дружескими намерениями писали с добрым умом и пр., так что наше сочинение могло бы очень позабавить читателя своим слогом. Но со всем тем мы не в силах были, да и способов не имели выразить мысли наши совершенно понятным для Алексея образом, а иногда встречались такие места, которые он весьма хорошо понимал, но не находил на курильском языке приличных слов или выражений, чтоб сообщить японскому переводчику.
Кумаджеро приступил к делу следующим образом. Сначала спрашивал у нас настоящий русский выговор каждого слова и записывал его японскими буквами над тем словом. Записав таким образом произношение слов целого листа, начинал он спрашивать, что каждое из них значит само по себе независимо от других, и также записывал над словами японские значения.
Японский переводчик
Вот тут мы довольно помучились: он был человек лет в пятьдесят, от природы крайне туп и не имел ни малейшего понятия о европейских языках и, я думаю, ни о какой грамматике в свете. Когда мы ему толковали какое-нибудь слово посредством Алексея, и знаками, и примерами, он, слушая, беспрестанно говорил: «О! о! о!», что у японцев значит то же, как у нас: да, так, понимаю. Таким образом толковали ему об одном слове с полчаса и более и оканчивали, воображая, что он хорошо понял. Но лишь мы переставали говорить, он нас в ту же минуту опять о том же спрашивал, признаваясь, что совсем нас понять не мог, и тем досаждал нам до крайности. Мы сердились и бранили его, а он смеялся и извинялся тем, что он стар, а русский язык слишком мудрен. Одно слово «императорской» занимало его более двух дней, пока понял он, что оно значит.
Часа по два сряду мы объясняли ему это слово, приводя всевозможные примеры. Алексей знал его значение очень хорошо и также толковал ему, а он слушал, улыбаясь, приговаривал: «О! о! о!» (так), но едва успевали мы кончить, как вдруг говорил он: «Император понимаю, «ской» не понимаю», то есть что такое император, я понимаю, но не понимаю, что значит «ской».
Более всего затрудняли тупую его голову предлоги; он вообразить себе не мог, чтобы их можно было ставить прежде имен, к которым они относятся, потому что по свойству японского языка должны они за ними следовать, и для того крайне удивлялся, да и почти не верил, чтобы на таком, по его мнению, варварском и недостаточном языке можно было что-нибудь изъяснить порядочно.
Написав же значение слов, начинал составлять смысл, разделяя речь на периоды. Тут представлялась новая беда и затруднения: ему непременно хотелось, чтобы русские слова следовали одно за другим, точно тем же порядком, как идут они в японском переводе, и он требовал, чтобы мы их переставили, не понимая того, что тогда вышел бы из них невразумительный вздор. Мы уверяли его, что этого сделать невозможно, а он утверждал, что перевод его покажется неверным и подозрительным, когда в нем то слово будет стоять в конце, которое у нас стоит в начале, и тому подобное.
Наконец, по долгом рассуждении и спорах, мы стали его просить, чтобы он постарался привести себе на память как можно более курильских и японских речений, одно и то же в обоих сих языках. «Я знаю, что не так, – отвечал он, – но язык курильский есть язык почти дикого народа, у которого нет и грамоты, а на русском языке пишут книги».
Замечанию этому мы немало смеялись, да и он сам смеялся не менее нас. Напоследок мы уверили его честным словом, что в некоторых европейских языках есть множество сходных слов, но писать на них так, чтобы слова следовали одно за другим тем же порядком, невозможно, а с русским и японским языками уже и вовсе нельзя этого сделать. Тогда он успокоился и начал переводить как должно; поняв смысл нашего периода, прибирал японские выражения, то же означающие, не заботясь уже о порядке слов. Но когда случалось, что смысл был сходен и слова следовали одно после другого тем же порядком или близко к тому, он чрезвычайно был доволен.
По окончании перевода нашего дела (что последовало не прежде половины ноября) написали мы к губернатору прошение. Над переводом прошения трудились и хлопотали мы также немало. Наконец, после множества вопросов, пояснений, замечаний, прибавлений и пр., которые мы делали по требованию чиновников, рассматривавших японский перевод, дело было кончено, и нам сказано, что нас скоро представят буниосу и что он будет спрашивать нас лично обо всем написанном, чтоб проверить точность перевода.
Между тем, пока мы занимались сочинением своей бумаги, Алексею позволено было и без Кумаджеро быть у нас. Но так как мы не доверяли его искренности к нам, то в нужных случаях говорили между собою отборными словами, которых, мы уверены были, он не разумел, а нередко вмешивали и иностранные слова. Алексей очень скоро заметил это и своим языком сказал нам с большим огорчением, сколь прискорбно ему видеть нашу к нему недоверчивость и что мы, подозревая его, скрываем от него наши мысли, как будто бы он был не такой же русский, как и мы, и не тому же государю служил. При сем он сказал, что по взятии курильцев на острове Итуруп японцы разделили их на две партии: одну оставили на Итурупе, а другую, в которой находился Алексей со своим отцом, отправили на Кунасири. Ложное показание, будто русские их послали, выдумано первой из сих партий, но та, где он был, долго отвергала этот обман, пока японцы, застращав их пыткой и наказанием, если они станут запираться, а в противном случае обещая освобождение и награду, не принудили их подтвердить выдуманную ложь. Теперь же Алексей сказал нам, что он решился признаться японцам в сделанном курильцами обмане, готов перенести пытку и принять смерть, но в правде стоять будет и тем докажет, что он не хуже всякого русского знает Бога. Десять или двадцать лет жить ему на земле ничего не значит, а хуже будет, если душа его не будет принята в небо и осудится на вечное мученье, почему и просил он нас поместить это обстоятельство точно так, как он его нам сказывал, в нашу бумагу.
Мысли свои сообщил он нам с такой твердостью и чувством и с таким необыкновенным для того в нем красноречием, что не оставалось ни малейшего сомнения, чтоб он притворствовал и говорил не от чистого сердца. Мы хвалили его за такое доброе и честное намерение и уверяли, что в России за сказанную им ложь он никогда наказан не будет, ибо был доведен до того своими товарищами, но сомневаемся, поверят ли ему японцы.
«Нужды нет, – отвечал он решительно и твердо, – пусть они верят или нет, мне все равно, лишь бы я был прав перед Богом; я буду говорить правду, вот и только; пускай меня убьют, но за правду умереть не стыдно». Тут показались у него на глазах слезы; нас это столько тронуло, что мы стали помышлять, каким бы образом, не обвиняя бедного Алексея, открыть японцам тот обман, но не находили никакого способа.
Между тем он сам, при первом случае, объявил переводчику Кумаджеро, что товарищи его обманули японцев, сказав им, будто они были присланы русскими: напротив того, они сами приехали торговать. Кумаджеро крайне удивился этому объявлению и называл его дураком и сумасшедшим, но Алексей спорил с ним, уверяя его, что он не дурак и не сумасшедший, а говорит настоящую правду, за которую готов умереть.
Мы не знаем, сообщил ли Кумаджеро тогда же объявление Алексея высшим своим чиновникам. Но когда нас стали опять водить в замок к губернатору, где он иногда сам, а иногда старшие по нем чиновники, читая японский перевод нашей бумаги, поверяли его и дошли до того места, где упоминается о сделанном курильцами обмане, тогда Алексей стал опровергать прежнее свое показание с такой же твердостью и присутствием духа, как и нам говорил. Все бывшие тут японцы, как и караульные наши в тюрьме, удивлялись тому, что он сам себя губит; называли его несмысленным дураком, вероятно полагая, что он действует по нашему научению, вопреки истинному делу.
Объявление его и твердость, с какой он настаивал в справедливости дела, заставили японцев призывать его одного несколько раз. В таком случае мы жестоко страшились, чтоб они не принудили его признать ложным последнее свое показание и обратиться к прежнему. При возвращении его из замка мы старались тщательно замечать все черты его лица, чтобы видеть, в каком расположении духа он находится, а так как ныне позволено нам было иногда выходить из клеток, греться у огня и прохаживаться по коридорам, то мы научали потихоньку матросов, чтоб они выведывали у Алексея, о чем его спрашивали и что он отвечал, и если он сообщит им что-нибудь для нас благоприятное, возвестить нас о том, кашлянув несколько раз, а в противном случае молчать.
К удовольствию нашему, всякий вечер они поднимали такой кашель, как будто между ними было поветрие.
Японцы, отобрав у Алексея все, что им было нужно, привели нас к губернатору. Первый вопрос его был, действительно ли правда, что русские не посылали курильцев к их берегам, а потом спросил, когда Алексей признался нам, что они обманули японцев. Алексей не робел и, смело подтверждая свое объявление, требовал очной ставки с его товарищами, о которых японцы никогда достоверно нам не сказывали, отпустили ли они их с Итурупа по отбытии «Дианы» или задержали.
Мы возвратились домой в большой горести, полагая, что японцы непременно считают объявление Алексея выдумкой и обманом, которые, натурально, должны они приписывать нашему изобретению, что, конечно, послужит несравненно к большему еще против нас предубеждению. «Теперь уже, – говорили мы, – японцы имеют полное право поступить с нами, как со шпионами и обманщиками, хотя, впрочем, сколь мы ни правы, но невинность наша известна только одному Богу и нам».
Мысль о вечном заключении и о том, что мы уже никогда не увидим своего отечества, приводила нас в отчаяние, и я в тысячу крат предпочитал смерть тогдашнему нашему состоянию. Японцы, приметив наше уныние, несколько улучшили наш стол и, под видом попечения о нашем здоровье, дали нам по другому спальному халату на вате, а наконец, 19 ноября повели нас всех в замок.
Долго очень ждали мы в передней, пока не ввели нас в присутственное место, где находились почти все городские чиновники; напоследок вышел и буниос. Заняв свое место, спросил он нас, здоровы ли мы,[101] а потом спрашивал, действительно ли все то правда, что написали мы о своевольстве Хвостова и о том, что приходили к их берегам без всяких неприязненных видов. Когда мы это подтвердили, он произнес довольно длинную речь, которую Алексей не в силах был перевести как должно, но, по обыкновению своему, пересказал нам главное ее содержание. Вот в чем она состояла.
Прежде сего японцы думали, что мы хотели грабить и жечь их селения. К такому заключению дали повод поступки Хвостова и другие обстоятельства, нам уже известные. Почему они, заманив нас к себе в крепость, силою задержали, с намерением узнать причину неприязненных поступков россиян. Теперь же, услышав от нас, что нападения на них были учинены торговыми судами не только без воли государя и правительства российского, но даже без согласия хозяев тех судов, он, то есть губернатор, всему этому верит и почитает нас невинными, почему и решился тотчас снять с нас веревки и улучшить наше состояние, сколько он вправе сделать. Но мы должны знать, что мацмайский буниос не есть глава государства и что Япония имеет государя и высшее правительство, от которых, в важных случаях, он должен ожидать повелений, почему и теперь без их воли освободить нас не смеет. Впрочем, уверяет он нас, что с его стороны будут употреблены все способы, чтобы преклонить их правительство в нашу пользу и убедить оное к позволению нам возвратиться в свое отечество, и что на сей конец посылает он в столичный город Эдо нарочно с нашим делом одного из первых мацмайских чиновников.
Когда Алексей кончил свое изъяснение и японцы уверились, что мы его поняли, тогда тотчас велели караульным снять с нас веревки и стали поздравлять нас, как по наружности казалось, с непритворной радостью. Мы благодарили губернатора и чиновников за участие, принимаемое ими в нашей судьбе. После сего он откланялся и вышел; тогда и нас вывели из присутственного места.
Возвратясь в свою темницу, нашли мы ее, к крайнему нашему удивлению, совершенно в другом виде. Передние решетки у наших клеток были вынуты до основания и клетки соединены с передним коридором, во всю длину коего успели они настлать пол из досок и покрыть его весьма чистыми, новыми матами, так что он представлял длинную, довольно опрятную залу, по которой мы могли прохаживаться все вместе. На очагах кругом сделали обрубы, где поставили для каждого из нас по чайной чашке, а на огне стоял медный чайник с чаем;[102] сверх того, для каждого было приготовлено по курительной трубке и по кошельку с табаком; вместо рыбьего жира горели свечи. Мы крайне удивились такой нечаянной и скорой перемене.
Ужин подали нам не просто в чашках, как прежде, но, по японскому обыкновению, на подносах. Кушанье же было для всех одинаково, только несравненно лучше прежнего, и саке не разносили чашечками по порциям, как то прежде бывало, но поставили перед нами, как у нас ставится вино.
Эта ночь была еще первая во все время нашего плена, в которую мы спали довольно покойно.
На другой и на третий день мы также были очень покойны и веселы, считая возвращение свое в Россию не только возможным или вероятным, но почти верным. Однако ж радость наша не была продолжительна. Новые происшествия опять вселили в нас подозрение в искренности японцев.
Первое: содержание наше столом они тотчас свели на прежнее, так что, кроме посуды, ни в чем не было никакой разности, и свечей нам давать не стали, а употребляли рыбий жир. Важнее же всего было то, что снятые с нас веревки караульные наши принесли и опять повесили в том же месте, где они прежде обыкновенно висели.
Второе: еще до последней перемены мы слышали, что кунасирский начальник, обманувший нас, помощник его и чиновник, давший нам письмо на Итурупе, приехали в Мацмай. Но ныне буниос решился призвать к себе Алексея в их присутствии и спрашивать его опять, каким образом курильцы обманули японцев, сказав, будто они посланы русскими, и точно ли это правда. Причина же сему была та, что они объявили это сперва кунасирским чиновникам. Из сего следовало, что дело наше буниос не полагал совершенно законченным. Алексей же, возвратясь из замка, рассказывал, что губернатор стращал его смертной казнью за перемену прежнего показания. Но Алексей был тверд, сказал, что смерти не боится и готов умереть за правду, почему губернатор, обратив угрозы свои в шутку, советовал ему быть спокойным и не думать о том, что он говорил. С тем и отпустил Алексея, сказав, что через несколько времени призовет его опять.
Третье: Кумаджеро привел к нам молодого человека лет двадцати пяти по имени Мураками-Теске и сказал, что буниосу угодно, чтоб мы учили его по-русски для того, чтоб они вместе могли проверить перевод нашего дела, которого теперь японское правительство не может признать действительным, потому что переводил один переводчик, а не два.
Полагая наверное, что тут непременно кроется обман, сказали прямо переводчику с досадою: «Мы видим, что японцы нас обманывают и отпустить не намерены, но хотят только сделать из нас учителей; если б мы уверены были, что японцы намерены точно возвратить нас в Россию, то день и ночь до самого времени отъезда стали бы их учить всему, что мы сами знаем, но теперь, видя обман, не хотим». Кумаджеро смеялся и уверял нас, что тут нет ни малейшего обмана и что мы так мыслим по незнанию японских законов. Наконец, Мур, Хлебников и я сделали между собою совет, как нам поступить, учить нового переводчика или нет, и по некотором рассуждении согласились учить понемногу до весны.
Сие происшествие повергло нас вновь в мучительную неизвестность. Между тем Алексея опять водили к буниосу и по возвращении его на вопросы наши, о чем его спрашивали, он отвечал сухо: «О том же, о чем и прежде», так что мы боялись, не отперся ли он от последнего своего объявления и не сказал ли, что мы его научили говорить это.
Новый переводчик Теске, получив наше согласие на обучение его русскому языку, не замедлил явиться к нам с ящиком, наполненным разными бумагами, в которых находились прежние словари, составленные японцами, бывшими в России, и тетради, заключавшие в себе сведения, которые они сообщили своему правительству о России и обо всем виденном ими вне своего государства. Вместе с Теске стали к нам ходить также лекарь Того и Кумаджеро.
Теске в первый день, так сказать, своего урока, показал нам необыкновенные свои способности: он имел столь обширную память и такое чрезвычайное понятие и способности выговаривать русские слова, что мы должны были сомневаться, не знает ли он русский язык и не притворяется ли с намерением. По крайней мере, думали мы, должен быть ему известен какой-нибудь европейский язык. Он прежде еще выучил наизусть много наших слов от Кумаджеро, только произносил их не так. Причиною сему был дурной выговор учителя. Но он в первый же раз приметил, что Кумаджеро не так произносит, как мы, и тотчас попал на наш выговор, что заставило его с самого начала проверить собранный Кумаджеро словарь, в котором над каждым словом ставил он свои отметки для означения нашего выговора.
Ученики наши ходили к нам почти всякий день и были у нас с утра до вечера, уходя только на короткое время обедать, а в дурную погоду и обед их приносили к ним в нашу тюрьму.[103] Теске весьма скоро выучился читать по-русски и начал тотчас записывать слова, от нас слышанные, в свой словарь, русскими буквами по алфавиту, чего Кумаджеро никогда в голову не приходило. Теске выучивал в один день то, чего Кумаджеро в две недели не мог узнать.
Теперь уже и нам позволено было иметь чернильницу и бумагу в своем распоряжении и писать что хотим, почему и стали мы сбирать японские слова. Но замечания наши записывать мы опасались, подозревая, что японцы вздумают со временем отобрать наши бумаги.
Через несколько дней знакомства нашего с Теске привел он к нам своего брата, мальчика лет четырнадцати, и сказал: «Губернатору угодно, чтобы вы его учили по-русски». «Мало ли что угодно вашему губернатору, – отвечали мы с досадой, – но не все то расположены мы делать, что ему угодно; мы вам сказали прежде уже, что лучше лишимся жизни, нежели останемся в Японии в каком бы то ни было состоянии, а учителями быть очень не хотим; теперь же видим довольно ясно, к чему клонятся все ваши ласки и уверения. Одного переводчика, по словам вашим, было недостаточно для перевода нашего дела, нужен был другой: этого закон ваш требовал, как вы нас уверяли; мы согласились учить другого, а спустя несколько дней является мальчик, чтобы и его учить; таким образом в короткое время наберется целая школа; но этому никогда не бывать; вы можете нас убить, но учить мы не хотим».
Ответ наш чрезвычайно раздражил Теске. Быв вспыльчивого нрава, он вмиг разгорячился, заговорил, против японского обычая, очень громко и с угрозами, стращая нас, что мы принуждены будем учить против нашей воли и что мы должны все то делать, что нам велят, а мы также с гневом опровергали его мнение и уверяли, что никто в свете над нами не имеет власти, кроме русского государя: умертвить нас легко, но принудить к чему-либо против нашей воли невозможно.
Таким образом мы побранились не на шутку и принудили его оставить нас с досадой и почти в бешенстве. Мы опасались, не произведет ли ссора сия каких-нибудь неприятных для нас последствий, однако ж ничего не случилось. На другой день Теске явился к нам с веселым видом, извинялся в том, что он накануне слишком разгорячился и оскорбил нас своей неосторожностью, чему причиной поставлял он от природы свойственный ему вспыльчивый характер, и просил, чтобы, позабыв все прошедшее, мы были с ним опять друзьями. Мы, с своей стороны, также сделали ему учтивое извинение, тем и помирились.
Он и в этот раз привел к нам своего брата, но не с тем, чтоб брать у нас урок, а как гостя. Однако ж после, дня через два, опять напоминал, что губернатор желает сделать из него русского переводчика и хорошо было бы, если б мы стали его учить. Он говорил это под видом шутки, и мы отвечали ему шутя, что если японцы помирятся с Россией и будут нам друзьями, то брата его и несколько еще мальчиков мы можем взять в Россию, где они научатся не только русскому языку, но и многому другому для них полезному, а если они не хотят с нами жить в дружбе, то и мы учить его не хотим, да и ему зачем ломать голову по-пустому? После того он уже никогда не напоминал нам об учении его брата.
Между тем сказано нам было, что отправляемый с нашим делом в столицу чиновник сбирается в дорогу и что с ним буниос посылает на показ к императору своему по одной из каждого сорта наших вещей и в том числе хочет послать несколько книг. Но как он намерен позволять нам от скуки читать наши книги, то и велел нам отобрать, которые желаем мы оставить у себя, для чего переводчики принесли к нам и ящик наш с книгами. Выбрав несколько книг, мы их отложили в сторону в надежде, что японцы хотят оставить их у нас. Но не так случилось: они только их разделили и положили на них свои знаки, а с каким действительно намерением, мы не знали. Затем унесли ящик назад, не оставив у нас ни одной книги.
При разборе книг случилось одно происшествие, которое привело нас в большое замешательство и причинило нам большое беспокойство. Кумаджеро, перевертывая листы в одной из них, нашел между ними красный листок бумажки, на котором было напечатано что-то по-японски; такие билетцы они привязывают к своим товарам, и я вспомнил, что принес его ко мне для показа на Камчатке один из наших офицеров, и после он остался у меня в книге вместо закладки.[104]
Кумаджеро, прочитав листок, спросил, какой он, откуда и как попал в мою книгу. На вопросы его я сказал: «Думаю, что листок этот китайский; получил же я его, не помню каким образом, в Камчатке и употреблял в книге вместо закладки». «Да, так, китайский», – сказал он и тотчас его спрятал. Теперь мы стали опасаться, чтоб не вышло нового следствия и японцы не сочли нас участниками в нападениях Хвостова.
«Боже мой! – думал я. – Возможно ли быть такому стечению обстоятельств, что даже самые ничего не значащие безделицы, в других случаях не заслуживающие никакого внимания, теперь клонятся к тому, чтобы запутать нас более и более, и притом в глазах такого осторожного, боязливого и недоверчивого народа, который всякую малость взвешивает и берет на замечание. Надобно же было так случиться, чтобы я читал тогда книгу, когда листок этот ко мне был принесен, чтоб понадобилась мне в то время закладка и, наконец, чтобы книга находилась в том из семи или восьми ящиков, который товарищам нашим рассудилось послать к нам». Мы часто говорили между собою, что и писатель романов едва мог бы прибрать и соединить столько приключений, несчастных для своих лиц, сколько в самом деле над нами совершается; почему иногда шутили над Муром, который был моложе нас, а притом человек видный, статный и красивый собою, советуя ему постараться вскружить голову какой-нибудь знатной японке, чтоб посредством ее помощи уйти нам из Японии и ее склонить бежать с собою. Тогда наши приключения были бы совершенно уже романические; теперь же недостает только женских ролей.
Перед отправлением назначенного ехать в столицу чиновника приводили нас к буниосу. Он желал, чтобы мы показали сему чиновнику, каким образом европейцы носят свои шпаги и шляпы, и велел их принести. Любопытство их и желание знать всякую безделицу простиралось до того, что они спрашивали нас, что значит, если офицер наденет шляпу вдоль, все ли их носят поперек, и всегда ли углом вперед или иногда назад. Они удивлялись и, казалось, не верили нам, когда мы им сказали, что в строю, для виду и порядка, офицеры носят шляпы таким образом, в прочем – кто как хочет, а в чинах и в достоинстве это не показывает никакой разности. После сего дошло дело до матросов, каким образом они носят свои шляпы.
Наконец, после всего губернатор сказал, что живущим в столице любопытно будет видеть рост таких высоких людей, как русские, и что ему желательно было бы снять с нас мерку,[105] почему нас всех тогда же с величайшей точностью смерили и рост наш записали.
Но этого было еще мало для любопытства японцев: они хотели послать в столицу наши портреты и поручили снять их Теске, о коем до сего времени мы и не знали, что он живописец. Теске нарисовал наши портреты тушью, но таким образом, что каждый из них годился для всех нас: кроме длинных наших бород, не было тут ничего похожего ни на одного из нас. Однако ж японцы отправили сии рисунки в столицу, и, верно, их там приняли и поставили в картинную галерею, как портреты бывших в плену у них русских.
Дня за два до своего отъезда чиновник, отправлявшийся в столицу, приходил к нам, сказав, что пришел с нами проститься и посмотреть, каково мы живем, чтобы он мог о содержании нашем дать отчет своему правительству; притом уверял он нас, что постарается всеми мерами доставить нашему делу самое счастливое окончание, и, пожелав нам здоровья, оставил нас. Из Мацмая же поехал он в исходе декабря, взяв с собою бывшего кунасирского начальника, помощника его, чиновника, давшего нам письмо на Итурупе, переводчиков курильского языка, употребленных при наших с ними переговорах, и несколько из здешних чиновников.
По отъезде их мы думали иметь покой, но ожидание наше было тщетно: чем более Теске успевал в нашем языке, тем более нам было трудов; впрочем, он нам казался человеком добрым, откровенным; многое мы от него узнали, чего Кумаджеро никогда бы нам не сказал, да и ему иногда препятствовал рассказывать о некоторых вещах.
Вообще казалось, что Теске был расположен к нам лучше всех японцев; он редко приходил без какого-нибудь гостинца, да и губернатор стал к нам еще снисходительнее. Причиной сему также был Теске. Теперь мы узнали, что он отправлял у него должность секретаря и был в большой доверенности, которую употребил в нашу пользу и внушил ему самое выгодное о нас мнение, несмотря на то, что мы с ним частенько ссорились. Причиною наших ссор было не другое что, как несносное его любопытство, которым он докучал нам ужасным образом.
Японцы как будто нарочно хотели занимать нас беспрестанно переводами, чтоб иметь случай учиться русскому языку, но более, кажется, происходило это от любопытства и недоверчивости. Например, показывали они нам копию с грамоты, привезенной Резановым от нашего государя к японскому. Содержание ее, конечно, должно быть им известно от слова до слова; но они хотели, чтоб мы ее перевели для них. При сем случае мы спрашивали у них о настоящем титуле их императора, но они отвечали только, что он весьма длинен и помнить его трудно, и никогда нам не сказывали. Равным образом таили они от нас и имя государя: хотя прямо и не отговаривались сказать оное, но все они на наши вопросы порознь сказывали разные имена; это уже и значило, что подлинное его имя они скрывали. Мы только узнали, что, по японскому закону, никто из подданных не может носить того имени,[106] которое имеет царствующий государь, почему при вступлении на престол наследника все те, которые имеют одно с ним имя, переменяют оное.
Кроме русских бумаг, с которых японцы желали иметь переводы, Теске и Кумаджеро приносили к нам множество разных вещей и несколько японских переводов с европейских книг, на которые хотелось им получить от нас изъяснение или знать наше мнение, а более, я думаю, желали они проверить точность переводов, чему причиною была обыкновенная их подозрительность. Между прочими вещами показывали они нам китайской работы картину, представляющую вид Кантона, где над факториями разных европейских народов изображены были их флаги. Японцы спрашивали нас, почему нет тут русского флага, а узнав причину, хотели знать, каким же образом намерены мы были идти в такое место, где нет наших купцов. Они крайне удивились и почти не верили, когда мы им сказали, что в подобных случаях европейцы друг другу все помогают, к какому бы государству они ни принадлежали.
Еще Теске показал нам чертеж чугунной восемнадцатифунтовой пушки, вылитой в Голландии. Честолюбие заставило его похвастать и сказать нам, что пушку эту за двести лет перед сим, в последней их войне с корейцами, японцы взяли у сего народа в числе многих других после великой победы, одержанной над их войсками. Но мы видели по латинской надписи на пушке, что и ста лет не прошло, как она вылита для голландской Ост-Индской компании; однако ж не хотели его пристыдить, а притворились, что верим и удивляемся беспримерному их мужеству.
Но более всего удивили нас нарисованные теми японцами, которых Резанов привез из Петербурга, планы всего их плавания; на них были изображены Дания, Англия, Канарские острова, Бразилия, мыс Горн, Маркизские острова, Камчатка и Япония – словом, все те моря, которыми они плыли, и земли, куда приставали. Правда, что в них не было сохранено никакого размера ни в расстоянии, ни в положении мест, но если мы возьмем в рассуждение, что люди сии были простые матросы и делали карты на память, примечая только по солнцу, в которую сторону они плыли, то нельзя не признать в японцах редких способностей.
Любопытство японцев понудило их также коснуться и веры нашей. Теске просил нас именем губернатора, чтоб мы сообщили ему правила нашей религии и на чем она основывается, а причиною, почему губернатор желает иметь о ней понятие, объявил он следующее: губернаторы порта Нагасаки, куда приходят голландцы, имеют надлежащее сведение о их вере; итак, если здешний губернатор возвратится в столицу и не будет в состоянии ничего сказать там о нашей, то ему в сем случае будет стыдно.
Мы охотно согласились, для собственной своей пользы, изъяснить им нравственные обязанности, которым учит христианская религия, как то: десять заповедей и евангельское учение; но японцы не того хотели: они нам сказали, что это учение есть не у одних христиан, а у всех народов, которые имеют доброе сердце,[107] и что оно было от века им давно уже известно. Любопытство их более состояло в том, чтоб узнать значение обрядов богослужения. Но это был предмет, к которому мы никак приступить не могли с таким ограниченным способом сообщить друг другу свои мысли, какой мы имели с японцами. Мы сказали им решительно, что никогда не согласимся говорить с ними о сем предмете, пока не будем в состоянии совершенно понимать друг друга.
Алексей также был не без работы: у него отбирали японцы сведения о Курильских островах и заставляли его иногда чертить планы оных. Алексей, не отговариваясь, марал бумагу как умел, а для японского депо карт все годилось. Они говорили, что в Японии есть закон: всех иностранцев, к ним попадающихся, расспрашивать обо всем, что им на ум придет, и все, что бы они ни говорили, записывать и хранить, потому что по сравнении таких сведений можно легко отделить истинное от ложного и они со временем пригодятся.
Между тем на вопросы наши о новостях из столицы касательно нашего дела, переводчики по большей части говорили, что ничего еще не известно, а иногда уверяли, что дела идут там хорошо и есть причина ожидать весьма счастливого конца. В январе сказали нам переводчики за тайну, что есть повеление перевести нас в дом и содержать лучше и что приказание сие губернатор намерен исполнить в японский новый год.[108] Переводчикам мы поверили и обрадовались не дому, а тому, что показывается надежда возвратиться в отечество; почему стали с большим нетерпением ждать февраля.
С того времени, как переделали нашу тюрьму, караульные внутренней стражи были почти безотлучно у нас, сидели вместе с нами у огня, курили табак и разговаривали.
Сколь ни скрытны японцы и как строго ни исполняют свои законы, но они люди, и слабости человеческие им свойственны. И между ними нашли мы таких, хотя и мало, которые не могли хранить тайны. Один из них, знавший курильский язык, рассказал нам потихоньку от своих товарищей, что два человека, бежавшие от Хвостова на остров Итуруп, убиты были тогда же курильцами, которые, по отбытии судов, пришед первые к берегу и увидев этих людей пьяных, подняли их на копья. Сим, однако же, японское правительство не было довольно, и это очень вероятно, ибо умертвить их всегда было в воле японцев, но от преждевременной смерти сих двух человек японцы лишились способа получить многие нужные для них сведения.
Таким же образом узнали мы еще,[109] что на Сахалине бежал от Хвостова алеут именем Яков; он долго у них содержался, напоследок умер в цинге.
Объявления его японцам много служили в нашу пользу, ибо он утверждал, что нападения на них русские суда делали без приказа их главного начальника, о чем, по его словам, слышал он от всех русских, бывших на тех судах. Ненависть же его к Хвостову была так велика, что, очернив сего офицера всеми пороками, просил он у японского чиновника в крепости ружья и позволения спрятаться на берегу, чтобы при выходе Хвостова из шлюпки убить его и тем отмстить за несправедливость, ему оказанную, которая состояла в том, что один раз он был пьян и Хвостов высек его за то кошками{181}.
По мнению же Алексея, промышленных убили не курильцы, а японцы, ибо первые не смели бы сами собою этого сделать, а чтоб доказать справедливость своего мнения, рассказал он нам следующее происшествие. Японцы, продолжая несколько лет войну против курильцев, живущих в горах северной части Мацмая, не могли их покорить и решились вместо силы употребить хитрость и коварство, предложив им мир и дружбу. Курильцы согласились на это с большою радостью. Мир скоро был заключен, и стали его праздновать. Японцы для сего построили особый большой дом и, пригласив сорок курильских старшин с храбрейшими из их ратников, начали их потчевать и поить. Курильцы, по склонности к крепким напиткам, тотчас в гостях у новых своих друзей перепились, и японцы, притворяясь пьяными, мало-помалу все вышли. Тогда двери вдруг затворились, а открылись дыры в потолке и стенах, сквозь которые копьями всех гостей перебили, отрубили им головы, посолили и в кадках отправили в столицу, как трофеи, показывающие победу.
Что же мы должны были чувствовать, находясь у того самого народа, который мог сделать такое ужасное вероломство и варварство? Бедный Алексей, рассказав нам это, извинялся, что не сказывал прежде, для того чтоб не заставить нас печалиться, и что у него есть еще в памяти о японцах много кой-чего тому подобного, но он не хочет уже про то рассказывать, приметив, что и от первой повести мы сделались невеселы.
Между тем наступил и февраль, японский новый год, но о доме никто не упоминал. Мы думали, что японцы слишком запраздновались и им уже не до нас, почему и заключили, что в половине месяца[110] мы можем надеяться получить обещанную милость. Но ожидание наше не сбылось, а напротив того, мы находили себя в худшем положении перед прежним: в пишу нам стали давать одно пшено и по кусочку соленой рыбы.
Вместо перемещения в дом губернатор сделал нам два одолжения: позволил брать по две или по три из наших книг для чтения и велел, по требованию нашему, давать нам бритвы, если мы пожелаем бриться. Бороды у нас были уже довольно велики; сначала они делали нам некоторое беспокойство, но теперь, привыкнув к ним, я и Хлебников не хотели пользоваться таким снисхождением японцев, и более потому, что бриться надлежало в присутствии чиновника и нескольких человек караульных, которые строго наблюдали, чтобы кто-нибудь из нас не вздумал зарезаться бритвой.
Наконец, уже и переводчики не стали таить от нас, что дело наше в столице идет не очень хорошо.
Советуясь между собою о нашем положении, мы все были согласны, что нет никакой надежды получить освобождение от японцев; оставалось одно только средство – уйти.
На такое отчаянное предприятие Мур и двое из матросов[111] никак согласиться не хотели. Я и Хлебников употребляли все способы склонить их на это покушение; мы представляли и доказывали им возможность уйти из тюрьмы и у берега завладеть судном, а там пуститься, смотря по обстоятельствам, к Камчатке или к Татарскому берегу, как бог даст. Говорили, что гораздо лучше погибнуть в море, на той стихии, которой мы посвятили всю жизнь свою и где ежегодно погибает множество наших собратий, нежели вечно томиться в неволе и умереть в тюрьме. Впрочем, предприятие это хотя весьма опасно, но не вовсе было отчаянно или невозможно. Японские суда неоднократно одним волнением и ветрами были приносимы к нашим берегам, а если мы будем править к ним, то достигнем их скорее.
Но все наши представления и доводы были напрасны: Мур оставался непреклонен, а следуя ему, и сказанные два матроса не соглашались. Однако ж в надежде когда-нибудь убедить их к принятию нашего плана мы стали заготовлять съестные припасы, оставляя каждый раз, когда нам приносили есть, по нескольку каши таким образом, что караульные и работники не приметили; ночью потихоньку сушили мы ее и прятали в маленькие мешочки.
Между тем наступала весна. Дни стали гораздо длиннее и настала теплая погода. Посему в начале марта губернатор приказал нас выпускать иногда на двор прохаживаться. Четвертого же числа сего месяца Теске открыл нам обстоятельство великой важности: он сказал, что Хвостов при первом своем нападении на них увез несколько человек японцев, которых, продержав зиму в Камчатке, на следующий год возвратил, выпустив их на остров Лиссель (Pic de Langle) с бумагой на имя мацмайского губернатора, которую покажут нам со временем. Теске не знал (или, по крайней мере, говорил, что не знал), кем она подписана и какого содержания. Но как японцы прежде уже показали нам каждый русский лоскуток, какой только у них был, и требовали перевода, а об этой бумаге ни слова не упоминали, то мы и заключили, что это должна быть какая-нибудь важная бумага, которую, конечно, берегут они для окончательного уличения нас в обмане.
Лишь только Теске нас оставил, Мур сказал, что теперь он видит весь ужас нашего положения и решается уйти с нами; Симонов и Васильев, услышав это, также скоро согласились. Теперь оставалось нам подумать, как поступить с Алексеем. Мур уговорил нас открыть ему наше намерение и взять его с собою, ибо, по знанию его разных кореньев и трав, годных в пишу, а также многих признаков на здешних морях, он мог нам быть весьма полезен.
Когда мы ему об этом сказали, он сначала крайне испугался, побледнел и не знал, что говорить; но, подумав, оправился и тотчас согласился, сказав: «Я такой же русский, как и вы; у нас один Бог, один и государь; худо ли, хорошо ли, но куда вы, туда и я – в море ли утонуть, или японцы убьют нас, вместе все хорошо; спасибо, что вы меня не оставляете, а берете с собою». Мы удивились такой решительности и твердости в этом человеке и тотчас приступили к совещанию, каким образом предприятие наше произвести в действие.
Выйти из тюрьмы мы имели два способа: из караульных наших, составлявших внутреннюю стражу, находились при нас беспрестанно по два человека, которые весьма часто или, лучше сказать, почти всегда сидели с нами у огня до самой полуночи и иногда тут засыпали. Притом многие из них были склонны к крепким напиткам и частенько по вечерам, когда не было им причины опасаться посещения своих чиновников, приходили к нам пьяные. Следовательно, дождавшись темной ночи и попутного ветра, мы могли вдруг кинуться на караульных, связать их и зажать им рот так, чтобы они не успели сделать никакой тревоги; потом, взяв их сабли, перелезть сзади через ограды и спуститься в овраг, пробираться им потихоньку к морскому берегу и стараться завладеть там судном или большой лодкой и на ней пуститься к Татарскому берегу.
Но как на этот способ мы согласиться не могли, то и выбрали другой. С полуночи стражи наши уходили в свою караульню, запирали нашу дверь замком и ложились покойно спать, не наблюдая нимало той строгости, с какой присматривали за нами прежде. В дальнем углу от их караульни находилась небольшая дверь, сделанная для чищения нужных мест; дверь эта была на замке и за печатью. Но, имея у себя большой острый нож, мы легко могли перерезать брус, в котором утвержден прибой, и отворить ее; потом, потихоньку выбравшись, перелезть через стену посредством трапа, или морской лестницы, которую мы сделали из матросской парусинной койки, а чтоб не быть нам совсем безоружными, мы имели у себя длинные шесты для сушения белья и для проветривания платья, из коих намерены были в самую ночь исполнения нашего предприятия сделать копья, или, лучше сказать, остроги.
Решась твердо сим способом привести в действие наше намерение в первую благоприятную ночь, мы ожидали ее с нетерпением. Наконец, 8 марта повеял восточный ветер с туманом[112] и дождем. Постоянство его обещало, что он продует несколько дней, и если удастся нам завладеть судном, то донесет нас до Татарского берега. В сумерки мы стали готовиться самым скрытным образом, чтобы караульные не могли заметить. Но по наступлении ночи облака стали прочищаться, показались звезды, а вскоре потом приметили мы, что ветер переменился и стал дуть с западной стороны. По сей причине мы нашлись принужденными отложить предприятие свое до другого времени.
Дня через два после того опять подул благоприятный для нас ветер и с такой погодой, какой лучше нельзя было желать; но когда я и Хлебников сказали, что в следующую ночь, с помощью Божьей, мы должны приступить к делу, к крайнему нашему удивлению и горести, Мур отвечал, что нам ни советовать, ни отговаривать не хочет. Что же касается до него, то он нам не товарищ, приняв твердое намерение ожидать своей участи в заточении, что бы с ним ни случилось. Сам же собою никогда ни на что для освобождения своего не покусится.
Мы старались было его уговарить и просили, ради бога, основательно раздумать, что он делает, но представления наши были недействительны: он нам отвечал с сердцем и колко, что он не ребенок и знает весьма хорошо, что ему делать; впрочем, он нам нимало не мешает; мы можем, буде хотим, уйти без него и одни, а в заключение просил нас более не упоминать ему об этом, ибо, что бы мы ни говорили, все наши доводы и убеждения будут бесполезны, и он нас слушать не станет.
С сей минуты Мур совершенно переменил свое поведение в отношении к нам: стал нас избегать, никогда ни о чем с нами не говорил, на вопросы наши отвечал коротко и часто даже с грубостью; но к японцам сделался крайне почтителен, начал перенимать все их обычаи и с чиновниками их не так уже говорил, как прежде того делывали мы все, соблюдая наши европейские обыкновения и сохраняя свое достоинство, но как будто они были его начальники, и часто, даже к удивлению и смеху самих японцев, оказывал им почтение по их обряду.
Не зная, что нам в таком положении делать, я было предложил взять с Мура честное слово или клятву, что он допустит нас уйти и до самого утра не откроет караульным, а нам со своей стороны оставить письмо к губернатору такого же содержания, какое хотели мы написать об Алексее, и обязаться, если нас поймают, сказать, что Мур не был участником в нашем предприятии и ничего о нем не знал.
Но матросы все в один голос были противного мнения, утверждая, что в этом случае на обещание Мура никак положиться нельзя; я принужден был согласиться с ними, что в таком важном деле вверить себя ему опасно, а как переводчики нас уверяли, что по наступлении теплых дней будут нам позволять ходить по городу под присмотром небольшого числа японцев, то мы решились подождать, не будут ли нас водить иногда за город и не представится ли случай силой отбиться у японцев. Тогда уже нечего нам будет опасаться Мура, а чтобы он заблаговременно не открыл им нашего прежнего намерения, согласились притвориться перед ним, что, следуя ему, мы также оставили всякую мысль об уходе и решились ждать конца своей участи в плену, предавшись во всем на волю Божью. Но он нам не верил и нимало не переменял своего обхождения.
Между тем явилось к нам новое лицо: это был присланный из японской столицы землемер-астроном по имени Мамия-Ринзо. В первый раз он пришел к нам с нашими переводчиками, которые сказали, что он приехал недавно из Эдо. Правительство их, по совету врачей, знающих европейские способы лечения, прислало с ним некоторые припасы, могущие предохранить нас от цинготной болезни, в здешней стороне весьма обыкновенной и опасной. Припасы сии состояли в двух штофах лимонного соку, в нескольких десятках лимонов и апельсинов и в небольшом количестве какой-то сушеной травы, имеющей весьма приятный запах, которую советовали нам японцы понемногу класть в похлебку. Сверх того, губернатор тогда же прислал нам от себя фунта три или четыре сахарного песку и ящичек вареного в сахаре красного стручкового перцу, до которого японцы большие охотники.
Но все эти гостинцы, как мы скоро приметили, клонились к тому, чтобы нас, так сказать, задобрить и понудить, не отговариваясь, учить японского землемера нашему способу описывать берега и делать астрономические наблюдения.
На сей конец он не замедлил принести к нам свои инструменты, как то: медный секстан английской работы, астролябию с компасом, чертежный инструмент и ртуть для искусственного горизонта, и просил нас показать ему, как европейцы употребляют сии вещи.
Он стал ходить к нам всякий день и был у нас почти с утра до вечера, рассказывая о своих путешествиях и показывая планы и рисунки описанных им земель, которые видеть для нас было весьма любопытно. Между японцами он считался великим путешественником; они слушали его всегда с большим вниманием и удивлялись, как мог он предпринимать такие дальние путешествия, ибо ему удалось быть на всех Курильских островах до семнадцатого, на Сахалине, и он достигал даже до Маньчжурской земли и до реки Амур.
Тщеславие его было так велико, что он беспрестанно рассказывал о своих подвигах и трудностях, им понесенных, для лучшего объяснения коих показывал дорожные свои сковородки, на которых готовил кушанье, и тут же у нас на очаге всякий день что-нибудь варил или жарил, сам ел и нас потчевал. Также имел он кубик для гнания водки из сарачинского пшена, который беспрестанно у него стоял на очаге; выгнанную же из него водку пил он сам и нас потчевал, что матросам нашим весьма нравилось.
Он умел брать секстаном высоту солнца на естественном горизонте, по полуденной высоте сыскать широту места, для чего употреблял таблицы склонения солнца и всех входящих тут поправок, переведенных на японский язык, по словам его, с голландской книги.
Не имея у себя наших таблиц, мы не могли узнать, довольно ли их таблицы верны; но кажется, что они взяты из какой-нибудь старинной голландской книги.
Мамия-Ринзо сообщил многие весьма любопытные сведения, которые нашему правительству не бесполезно знать, и тем более что они заслуживают вероятие, ибо прежде сего мы то же самое слышали от других японцев. Я буду иметь случай упомянуть о них в другом месте.
В самом почти начале нашего знакомства с сим геодезистом мы узнали, что он известен между японцами не только как человек ученый, но и славится как отличный воин. При нападении на них Хвостова он был на острове Итуруп, где с прочими своими товарищами также дал тягу в горы, но, к счастью его, русская пуля попала ему в мягкое место задней части; однако ж он не упал и ушел благополучно, за что награжден чином и теперь получает пенсию.
Иногда он перед нами храбрился и говорил, что после набегов Хвостова японцы хотели послать в Охотск три судна с тем, чтоб разорить это место до основания. Мы смеялись и шутили над ним, говоря: «Крайне жалеем, что японцы не могут найти туда дороги; иначе не худо было бы, если бы они послали не три судна, а тридцать или триста: верно, ни одно из них не возвратилось бы домой». Тогда он обижался и уверял нас, что японцы не хуже других умеют драться.
Мамия-Ринзо, умея найти широту места по солнечной высоте, слыхал также, что и долготу можно сыскать по расстоянию луны или звезды от солнца, и хотел, чтобы мы выучили его, как это делать. Но каким способом возможно было приступить к сему делу? Мы не имели при себе ни нужных для того таблиц, ни календаря астрономического, а притом и переводчики наши столько смыслили по-русски, что мы самые простые вещи могли объяснять им с нуждою.
Отказ наш произвел в этом японце великое против нас неудовольствие; он даже грозил нам, что из столицы скоро будут сюда переводчики голландского языка и японские ученые, чтоб отбирать от нас объяснения на некоторые предметы, до наук касающиеся, и что тогда уж не посмеем мы отговариваться и хотим или нет, но должны будем отвечать. Новость эта не слишком нам была приятна: она показывала, что японцы сбираются силой принуждать нас учить их. Мур взялся за это добровольно; только математическим наукам учить не хотел, отговариваясь незнанием, а советовал им употребить к тому Хлебникова, которому эта часть была очень хорошо известна.
Хотя ученый сделался нам большим врагом, однако не всегда мы с ним спорили и ссорились, а иногда разговаривали дружески о разных материях, в числе коих политические предметы более прочих заслуживают внимания. Он утверждал, что японцы имеют основательную причину подозревать русских в дурных против них намерениях и что голландцы, сообщившие им о разных замыслах европейских дворов, не ошибаются.
Но Теске не так думал: он полагал, что голландцы с намерением внушили японскому правительству подозрение на Россию и Англию, уверив оное, что сии две державы, воюя соединенными силами против Франции и союзных ей земель, имеют также в виду распространяться к востоку: Россия по сухому пути, а Англия морем, обещаясь помогать друг другу и со временем Китай и Японию разделить между собой. Голландцы приводят в доказательство своему мнению со стороны России приобретение Сибири, Алеутских и Курильских островов, а в отношении к Англии – распространение ее владений в Индии, показывая через то японцам, сколь близко эти два народа подвинулись к ним в короткое время.
Известно, что английский капитан Бротон два лета плавал к японским берегам, в оба раза к ним приставал и имел с жителями сношение; это случилось в самое то время, когда Англия и Россия союзно действовали против Франции и Голландии, и потому голландцы, по словам Теске, старались уверить японцев, что англичане с намерением высматривают их гавани, чтоб после на них напасть.
Мы опровергали такое мнение, стараясь уверить японцев в истинной причине плавания Бротона около их берегов, которая также известна была очень хорошо и самим голландцам. Но непомерное их корыстолюбие и зависть произвели страх, чтобы японцы не дали позволения русским и англичанам торговать с ними. В таком случае голландцы должны были бы лишиться значительного прибытка, ибо не могли бы уже обманывать их и продавать европейские безделицы за высокую и, можно сказать, бессовестную цену.
Теске был в этом с нами совершенно согласен и верил, что одно сребролюбие и коварство заставляют голландцев говорить так; но Мамия-Ринзо не хотел согласиться. При сем случае Теске рассказал нам об одном происшествии, которое жестоко раздражило японское правительство против англичан, и говорил, что если бы теперь пришло к их берегам английское судно, они тотчас сыграли бы с ним такую же штуку, как и с нами.
Происшествие сие было следующее.
Гавань в Нагасаки
Через год или через два после Резанова, показалось перед входом в Нагасакскую гавань большое судно под русским флагом. Несколько человек голландцев и японцев, по повелению губернатора, тотчас поехали на оное, где первых всех, кроме одного, задержали, а последних вместе с голландцем отправили назад – сказать, что судно принадлежит англичанам, и как они в войне с голландцами, то всех людей сего народа увезут с собою в плен, если японцы не пришлют к ним известного числа быков и свиней. В ожидании ответа англичане разъезжали на шлюпках по всей гавани и промеривали оную. Между тем оставшиеся на берегу голландцы склонили губернатора на сей выкуп. На судно послали свиней и быков и выменяли за них захваченных голландцев. Губернатор за это лишился жизни, и дано повеление повсюду поступать с англичанами неприятельски.
По случаю же замечания нашего, что голландцы обманывают японцев привозом к ним дурных вещей и продажей оных за дорогую цену, Теске нам сказал, что правительству их все это известно, но оно не хочет переменить прежних своих постановлений и допускает голландцев возить к ним то самое, что возили в начале их торговли с Японией; впрочем, худое ли или хорошее, до этого им нужды нет. При сем рассказал он нам следующий анекдот.
По причине войны с Англией голландцы, не находя средств доставлять в Японию европейские товары, наняли корабли соединенных американских областей{182}, чтоб американцы привезли нужные им вещи в Нагасаки и пришли под голландскими флагами. Товары были уже выгружены на берег, как японцы увидели обман, приметив, что между сими кораблями и их экипажами большая разность с теми, которые посещали их прежде, а более всего возымели они подозрение, видя отменную доброту товаров (которые были английские); но, невзирая на это, правительство приказало все привезенное погрузить опять в те же корабли и выгнать их из порта.
С половины марта губернатор позволил нам ходить прогуливаться по городу и за городом. Водили нас в неделю раза два, часа на четыре, в сопровождении пяти или шести человек солдат императорской службы, содержавших при нас внутреннюю стражу, и трех или четырех солдат княжеских, под распоряжением одного из переводчиков. Кроме этого, так сказать, конвоя, ходили с нами по нескольку человек работников, которые несли чайный прибор, сагу, маты для сидения, а нередко и кушанье, ибо иногда мы обедали в поле. Сверх того, от города назначался полицейский служитель, которого должность состояла в том, чтоб он шел впереди и показывал дорогу.
Японцы водили нас иногда версты за четыре от города на горы и вдоль морского берега. Мы тотчас приметили, что отбиться от них нам нетрудно было бы их же собственным оружием.[113] Но дело состояло в том, куда после деваться, и потому мы решились ожидать случая, не попадется ли нам у берега большая лодка, на которой, отбившись от японцев, могли бы мы уехать. Для этого просили мы их водить нас гулять вдоль берега и запасенную нами провизию всегда таскали с собой. Но Мур, подозревая наше намерение, упрашивал японцев не ходить далеко от города под предлогом, что у него болят ноги.
В последних числах марта переводчики и караульные наши опять начали поговаривать о переводе нас из тюрьмы, и что дело стоит только за некоторыми переправками в назначенном для нас доме.
1 апреля с утра японцы начали переносить наши вещи в дом, а после обеда повели нас в замок и представили буниосу, который в присутствии всех знатнейших чиновников города сказал нам, что теперь переводят нас из тюрьмы в хороший дом, в котором прежде жил японский чиновник, и что содержать нас станут гораздо лучше прежнего, а потому мы должны жить с японцами, как со своими соотечественниками[114] и братьями; с тем нас и отпустил.
Из замка пришли мы прямо в назначенный для нас дом, который находился почти против самых южных ворот крепости, между валом и высоким утесом, под коим расположена средняя часть города. Стоял он посредине обширного двора, окруженного высокой деревянной стеной, с рогатками наверху; двор был разделен пополам также деревянной стеной; одна половина, ближняя к утесу, была назначена для нас; тут стояли три или четыре дерева и несколько пучков тростнику, что, все вместе, японцы называли садом, когда показывали нам прелести нового нашего жилища, а лужу, в одном углу двора бывшую, величали озером;[115] находившейся же в ней куче грязи давали имя острова.
Сообщение с нашего двора, или «сада» (говоря согласно с японцами), на другой двор было посредством небольших ворот, которые всегда были на замке; они отпирались только, когда начальник сангарских войск или их дежурный офицер приходил осматривать наш двор или когда нас водили гулять. По ночам, от захождения до восхождения солнца, каждые полчаса караульные наши ходили дозором и осматривали вокруг всего двора, а с другого двора ворота были на дорогу подле самого вала и запирались только на ночь.
Дом наш, по направлению средней стены, также был разделен пополам деревянного решеткой, так что одна его половина находилась на нашем дворе, а другая на другом. В первой из них были три комнаты, разделявшиеся между собою ширмами, а во второй, за решетками, в одной части содержали караул, при одном офицере, солдаты сангарского князя, которые могли видеть нас сквозь решетку. От них к нам была дверь, но всегда на замке; солдаты были вооружены, кроме саблей и кинжалов, ружьями и стрелами, и офицер их почти беспрестанно сидел у решетки, смотря в наши комнаты.
Сад зажиточного японца
Подле этой караульни, рядом с нею, также за решеткою, находилась небольшая каморка, в которой сидели посменно по два человека императорских солдат, коих настоящая караульня была за каморкою; они также могли видеть все, что у нас делалось; притом от них к нам дверь запиралась только на ночь; но они сначала и ночью приходили к нам по нескольку раз, а днем бывали у нас очень часто.
На нашей половине около дома была галерея, с которой мы могли через стену видеть к югу Сангарский пролив, противоположный берег Японии и мачты судов, стоящих у берега,[116] а в щели стен видели и самые суда и еще одну часть города; к северу же видны были крепость и горы Мацмайские.
Теперь жилище наше во многих отношениях переменилось к лучшему. Мы могли по крайней мере наслаждаться зрением неба, светил небесных и разных земных предметов; также свободно прохаживаться по двору и пользоваться прохладой ветров и чистым, не вонючим воздухом. Этих выгод прежде мы не имели. Сверх того, и пишу стали нам давать, против прежнего, несравненно лучшую. Но все это нас нимало не могло утешать, когда только мы вспоминали о последних словах буниоса. Прежде, бывало, при всяком случае, расставаясь с нами, утешал он нас обещанием ходатайствовать по нашему делу и обнадеживал, что мы будем возвращены в свое отечество, а ныне уже и это перестал говорить, советуя нам почитать японцев своими соотечественниками. Что же это значило, как не то, что мы должны водвориться в Японии, а о России более не помышлять?
Японские чиновники и переводчики наши, по обыкновению своему пришедшие нас поздравлять с переменою нашего состояния, тотчас приметили, что дом не произвел над нами ожиданного ими действия и что мы так же невеселы, как были и прежде, почему и сказали нам: «Мы видим, что перемена вашего состояния не может вас радовать и что вы только и помышляете о возвращении в свое отечество: но как правительство японское ни на что еще в рассуждении вас не решилось, то губернатор нынешним летом по прибытии своем в столицу[117] употребит все средства и зависящие от него способы склонить свое правительство дать вам свободу и отправить в Россию».
О намерении губернатора стараться в нашу пользу Теске говорил нам неоднократно и однажды, рассказывая, как много губернатор нам доброжелательствует и как хорошо он к нам расположен, открыл такое обстоятельство, которое понудило нас уйти непременно до наступления лета. Теске сказал нам, что на днях губернатор получил из столицы повеление, которое он при нем распечатал. Но, прочитав, выронил из рук и в изумлении и печали повесил голову. Когда же он спросил его о причине, губернатор отвечал, что правительство не уважило его представления, коим испрашивал он позволение, буде русские корабли придут к здешним берегам, снестись и объясниться с ними дружески о существующих обстоятельствах; но вместо сего теперь ему предписывается поступать с русскими судами по прежним повелениям, то есть делать им всякий возможный вред и стараться суда жечь, а людей брать в плен, и потому, ожидая прибытия русских в Кунасири, приказано князю Намбускому послать туда большой отряд войск под предводительством знатного военного чиновника, много артиллерии и разных снарядов, а равным образом укрепить и усилить и прочие приморские места.
«Если так, – сказали мы, – то война должна последовать необходимо, и теперь уже русские не будут виновны в кровопролитии: японцы сами поставляют преграду к примирению».
«Что же делать? – отвечал Теске. – Война будет, но не вечно же она продолжится; когда-нибудь мы примиримся, тогда вас и отпустят домой».
«Так, – думали мы, – отпустят! Это случится тогда, когда уже и кости наши истлеют».
Мы очень хорошо знали, что с пособиями Охотского порта невозможно было сделать никакого впечатления над японским правительством, чтобы понудить оное к примирению: для этого надлежало бы отправить сильную экспедицию из Балтийского моря; но это зависело от того, скоро ли прекратится война с Англией, а между тем бы время текло и обстоятельства постепенно забывались.
Вот что страшило нас и понуждало уйти до прибытия наших судов: с появлением их у японских берегов караул за нами сделался бы строже; притом японцы опять могли бы нас запереть в клетки.
Утвердясь в сих мыслях, мы помышляли единственно о том, каким способом привести в исполнение смелое предприятие, которому величайшую преграду находили в товарище своем Муре. Это несчастное обстоятельство делало положение наше еще ужаснее, если только возможно. Мы ясно видели, что он, так сказать, переродился и сделался совсем другим человеком. Он даже перестал называться русским[118] и уверял японцев, что вся родня его живет в Германии, и пр. Явные разговоры его с переводчиками показали нам очень хорошо, что мы должны от него ожидать, а Алексей сказал нам за тайну, что Мур открыл ему свое намерение вступить в японскую службу и быть переводчиком европейских языков и что он его приглашал к тому же, обещая ему свое покровительство, когда он будет в случае. Тогда мы увидели, что он для нас был самый опасный человек и что мы непременно должны поспешить исполнением своего предприятия.
Если б мы все были согласны уйти, то исполнение такого покушения было бы не слишком трудно. Солдаты сангарского караула, хотя и не спали по ночам, но нами не занимались, сидели обыкновенно около жаровни, разговаривали и курили табак. Их дело было только каждые полчаса обойти кругом двор и простучать часы. Офицер же их хотя и сидел беспрестанно у решетки, но сквозь нее смотрел на нас не часто, а большей частью читал книгу.[119] Что же касается до внутренней при нас стражи, состоявшей из императорских солдат, то они только сначала строго исполняли свою должность, но после по ночам по большей части спали или в задней караульне читали книги, а другие играли в карты или в шашки.[120]
Итак, около полуночи мы все могли потихоньку, один за другим, выбраться на двор, оставив на постелях у себя лишнее платье, подделав оное наподобие свернувшегося под одеялом человека; потом в том месте, где была под оградой небольшая канавка для спуска воды со двора, легко и скоро мы могли прокопать отверстие, в которое один человек мог пролезть. Выбравшись за стену, надлежало нам потихоньку, а кое-где и ползком, пробираться сквозь город к морскому берегу и, подойдя к высмотренному нами во время прогулок судну, переехать на оное на маленьких лодках, которых по всему берегу много, и, завладев им, пуститься в море.
Для исполнения сего плана нужно было только дождаться крепкого ветра с берега. Но как Мур от нас уже отделился и, подозревая наше намерение, примечал за нами, как то мы несколько раз замечали, то одни мы покуситься на такое предприятие никак не могли, ибо он, увидев и уверившись, что мы ушли, может быть, не более как через четверть часа после нашего выхода за ограду, а вероятно и скорее, встревожил бы караульных и открыл бы им наши намерения; в таком случае они вмиг бросились бы к берегу и пересекли бы нам путь, потому что до самого берега должны мы были проходить городом, а у японцев в улицах есть часовые и часто ходят патрули; притом ночью у них никто не смеет ходить без фонаря. Следовательно, мы должны были пробираться, так сказать, ползком, на что потребно было по крайней мере несколько часов. Потому этот план без содействия Мура не годился, а были другие два.
Первый: вместо того чтобы прокрадываться к морскому берегу, мы могли идти между деревьями, насаженными на плотине, составляющей род гласиса{183} за рвом с западной стороны крепости, ибо в прогулках наших мы заметили, что у японцев ни на валу, ни на гласисе не бывает часовых, а только внутри крепости у ворот по два часовых сидят в большой будке и покуривают от скуки табачок, как должно добрым служивым. Гласисом могли мы прийти в длинную аллею больших деревьев и потом на главное городское кладбище,[121] которое было расположено на большом пространстве вдоль глубокого оврага; пройдя кладбище, мы были бы уже в чистом поле, а тут верстах в двух начинаются и горы. Горами мы должны были идти дня три к северу, а потом, вышедши на морской берег, искать случая овладеть судном.
Другой план был тот, чтобы силой отбиться у конвойных, если на прогулке по берегу попадется нам исправная лодка. Этот план мы предпочитали первому, ибо, ушедши в горы, мы могли дать время японцам разослать повеления по берегу, чтобы везде имели строгий караул повсюду при судах, а первый план тем был неудобен, что надобно было ожидать стечения двух случаев: свежего попутного ветра и удобного судна. Время же и обстоятельства не позволяли нам медлить.
Однако ж мы решились подождать несколько дней, не удастся ли исполнить второй из наших планов.
Между тем мы запасались всем нужным к вояжу, разумеется, чем могли. Например, прогуливаясь за городом, нашли мы огниво; один из матросов, наступив на него, стал поправлять обувь и тотчас тайно от японцев положил в карман. Потом из нескольких кремней, бывших у наших работников, нашли мы случай также потихоньку присвоить себе в собственность парочку. Лоскут же старой рубашки, будто бы случайно упавший на огонь и сгоревший, доставил нам трут. Притом мы ежедневно увеличивали количество съестных припасов, которые всегда таскали с собой, привязав около поясницы, под мышками и пр.
Эти заготовления делались по части экономической, а по военной нашли мы в траве на нашем дворе большое острое долото, вероятно, позабытое тут плотниками. Мы тотчас его спрятали и тогда же решили при первом удобном случае насадить оное на длинный шест и употреблять вместо копья. Такое же назначение определили мы заступу, принесенному на наш двор на время, который будто бы случайно или по ошибке засунули мы под крыльцо.
Но это еще не все: пословица, что нужда всему научит, весьма справедлива. Хлебников сумел даже сделать компас; на сей конец выпросили мы у работников две большие иголки для починки платья и сказали им, что потеряли их. Японцы в домах своих снаружи во многих местах обивают пазы медью, и в нашем доме было то же; только от времени почти вся медь изоржавела и пропала. Однако ж Хлебников сыскал лоскуток, вычистил его и иголки соединил медью, сделав в середине ямку для накладывания на шпильку. Иголкам же, посредством часто повторяемого трения о камень, им выбранный, сообщил достаточную магнитную силу, так что они весьма порядочно показывали полярные страны света. Футляр сделал он из нескольких листов бумаги, склеенных вместе сарачинским пшеном.
За компасом работы было немало. Мы должны были соблюдать большую осторожность: если бы японцы приметили Хлебникова, трущего иголку о камень, то, конечно, не поняли бы настоящей причины, а подумали бы, что он точит ее; но Мура нельзя было обмануть, и потому, когда Хлебников в заднем углу двора занимался этим делом, тогда кто-нибудь из нас ходил по двору и подавал ему условленные знаки о приближении подозрительных людей.
Однажды, прогуливаясь по берегу, подошли мы к двум маленьким рыбацким лодкам; в то же время точно вдоль берега шла большая лодка под парусами. Она была такая, какую мы искали; надлежало отбиться от японцев, завладеть рыбацкими лодками и догнать большую. Мы тотчас стали с Хлебниковым советоваться, но, увидев, что успех предприятия подвержен был крайнему сомнению, мы оставили оное. Ибо пока мы отбивались бы от конвойных, рыбаки могли отвалить, да и, завладев лодками, сомнительно было, догоним ли еще большую лодку.
Между тем Мур, примечавший каждый шаг наш, тотчас догадался по положению, которое взяли мы в рассуждении конвойных, к чему дело клонилось. По возвращении нашем домой Алексей немедленно сказал нам потихоньку, что мы в большой опасности, ибо Мур научал его открыть японцам о нашем намерении отбиться и уйти; в противном случае грозил, что сам об этом им скажет, и потому Алексей спрашивал нас, точно ли мы решились это сделать, и если так, то просил, чтобы его не покидали.
Надобно знать, что последний наш план мы скрывали от Алексея, опасаясь, чтобы он не струсил покуситься на такое отчаянное дело и не изменил нам. Притом мы заметили, что он всякий день по нескольку часов скрытно от нас разговаривал с Муром, и подозревали, нет ли и тут какой хитрости.
Хлебников, однако ж, думал, что этот курилец расположен к нам искренне и что ему можно открыть нашу тайну. Я колебался и не знал, на что решиться; но матросы все единогласно решили не делать его участником в таком важном для нас деле, говоря, что какие бы прежде мысли он о нас ни имел, но Мур мог своими наставлениями переменить их и склонить его на свою сторону. В положении, подобном нашему, невозможно повелевать, а должно уговаривать, соглашать и уважать мнение каждого; почему мы приняли совет матросов наших и сказали Алексею, что отнюдь нет у нас никакого намерения уйти, разве летом об этом подумаем, а между тем стали спрашивать его мнения, как бы это лучше сделать и в какое время.
Теперь оставалась нам только забота, как поступить с Муром: нельзя ли его также как-нибудь уверить, чтобы он нас не подозревал в таком замысле? На сей конец я и Хлебников согласились открыть ему, что мы намерены уйти и его приглашаем с собою, сказать, однако ж, что не прежде думаем покуситься на это, как по приезде нового губернатора, когда уже узнаем содержание присланной Хвостовым бумаги и увидим, как новый буниос будет к нам расположен и что он нам скажет.
На это Мур сказал нам, что судьба его решена: какие бы новости буниос нам ни привез, он не уйдет, решаясь остаться в Японии. Мы, к удовольствию нашему, в первые два дня приметили, что хитрость наша удалась: Мур совершенно успокоился и перестал за нами примечать.
Наконец, пришло и 20 апреля; скоро должно было наступить время, когда мы могли ожидать прибытия наших судов, полагая, что «Диана» ушла на зиму из Охотска на Камчатку, а удобного случая отбиться и завладеть лодкой мы не находили, да и по всему казалось, что никогда не найдем. Между тем неосторожность наших матросов, а может быть, отчасти и наша собственная, возбудила опять подозрение в Муре, и он стал посматривать на нас косо. Делать было нечего, и мы вывели следующее заключение: берега Мацмая усеяны селениями, большими и малыми; при всяком из них множество судов и людей. Итак, невозможно, чтобы везде мог быть строгий и крепкий караул; впрочем, в небольших рыбацких шалашах можем употребить и силу (а смелому Бог помогает), и потому решились уйти в горы.
Апреля 23-го нас водили гулять за город. Мы предложили японцам, под видом любопытства, пойти посмотреть храм, строившийся вновь после пожара при самом кладбище.[122] Этот способ доставил нам случай очень хорошо высмотреть и заметить все тропинки, по коим мы должны были идти. Ходя в поле, мы прилежно сбирали дикий лук и набрали такое количество, что Мур мог увериться в нашем намерении пробыть еще несколько времени в его сообществе, а по возвращении домой притворились, что крайне устали и легли отдыхать.
Вечером матросы наши взяли на кухне скрытым образом два ножа, а за полчаса до полуночи двое из них (Симонов и Шкаев) выползли на двор и спрятались под крыльцо, и коль скоро пробила полночь и сангарский патруль обошел двор, они начали рыть прокоп под стену. Тогда и мы все (кроме Мура и Алексея) вышли один за другим и пролезли за наружную сторону. При сем случае я, упираясь в землю ногой, скользнул и ударился коленом в небольшой кол, воткнутый в самом отверстии; удар был жестокий, но в ту же минуту я перестал чувствовать боль.
Мы вышли на весьма узенькую тропинку между стеною и оврагом, так что с великим трудом могли добраться по ней до дороги, потом пошли скорым шагом между деревьями по гласису и по кладбищу, а через полчаса были уже при подошве гор, на которые надлежало подниматься.
Часть вторая
Надобно знать, что весь обширный остров Мацмай покрыт кряжами высочайших гор{184}. Низменные долины находятся только при берегах и занимают небольшое пространство от моря до подошвы гор, которые после возвышаются постепенно хребтами, разделенными между собой глубокими лощинами и так, что один хребет выше другого; дошед напоследок до чрезвычайной высоты, они продолжаются по всему острову, местами несколько понижаясь, а кое-где опять возвышаясь. И потому вся внутренняя часть острова необитаема, а селения, как японские, так и курильские, находятся только по берегам.
Мы начали подниматься на горы верстах в пяти от морского берега и старались, где место позволяло, идти прямо к северу, направляя путь свой по звездам. При подъеме на первую гору я уже стал чувствовать в полной мере жестокую боль в ушибленном колене, которое вдруг опухло чрезвычайным образом. Когда мы шли по ровному месту, то с помощью палки я мог слегка ступать больной ногой, и оттого боль несколько уменьшалась, но, поднимаясь вверх или идучи по косогору, по необходимости должно было упираться и больной ногой, тогда уже боль делалась нестерпимой. Притом, не быв в состоянии ровно идти обеими ногами, я скоро устал и почти вовсе выбился из сил; почему товарищи мои принуждены были каждые полчаса останавливаться, чтоб дать мне время отдохнуть и облегчить хотя немного больное колено.
Намерение наше было прежде рассвета достигнуть покрытых лесом гор, чтобы иметь способ скрыться от поисков неприятеля; ибо японцев мы должны были теперь считать непримиримыми себе врагами.
Когда мы прогуливались в долинах, окружающих город, лес казался недалеко, но тут узнали опытом, как мы обманулись: прямой тропинки к нему мы не сыскали, а поднимались где могли, почему иногда, по причине весьма темной ночи, не имея возможности видеть предметы в нескольких шагах от себя, приближались к такой крутизне, что подняться на нее не было средств; в таком случае мы принужденными находились идти по косогору не вперед, а в сторону, в ожидании встретить удобный подъем. Попав же на оный, тотчас опять карабкались вверх, пока не встречали новых препятствий.
Таким образом мучились мы более трех часов; наконец, поднялись на высокий хребет гор и пошли по ровной вершине к северу. Но судьбе угодно было везде поставлять нам препятствия и затруднения: мы достигли теперь такой высоты, где местами лежал снег на большое пространство, а как по снегу идти нам было невозможно, ибо японцы настигли бы нас по следу, то, выбирая чистые места, где снегу не было, и не видя, далеко ли вперед они простираются, мы принуждены были ходить из стороны в сторону, а иногда и ворочаться; отчего исходили пребольшое расстояние и измучились, но вперед подались мало.
Напоследок, за час до рассвета, вышли мы нечаянно на большую дорогу, по которой японцы ездят с вьючными лошадьми из города в лес за дровами, отчего дорога избита лошадиными копытами и людскими следами, притом и снегу на ней не было; следовательно, японцы наших следов никак приметить не могли; вела же она прямо на север к лесу и лежала по ровной вершине горного хребта. Мы весьма обрадовались такой встрече и удвоили свой шаг; теперь, идучи по ровному месту, я хотя и чувствовал в колене и даже во всей ноге жестокую боль, но в сравнении с тем, что испытал я, поднимаясь на горы, можно было назвать это великим облегчением.
Мы думали уже скоро достигнуть дремучего леса и располагали, забравшись в чащу, отдыхать там целый день, но матрос Васильев, оглянувшись, вдруг сказал: «За нами гонятся на лошадях с фонарями» – и с сими словами бросился с дороги в лощину. Взглянув назад, мы увидели несколько огней, показавшихся весьма близко; тогда и мы последовали за ним и начали спускаться по крутизне в глубокую лощину. Долго мы спускались, не находя ни леса, ни кустов, где можно было бы спрятаться, а между тем уже рассветало; если б тогда был день, то нас можно б было видеть со всех окружных гор, а скрыться было негде.
Наконец, спустились мы на самый низ пространной лощины, со всех сторон окруженной почти голыми горами; в лощине лежало еще много снегу, но места, где бы можно было скрыться, мы не находили, а день уже настал. Несколько минут стояли мы на одном месте, озираясь кругом себя и не зная, что нам предпринять. Напоследок усмотрели в одном каменном утесе отверстие и, подойдя к оному, нашли, что тут была небольшая пещера, в которой мы все едва могли поместиться. Подле самой пещеры лился с горы большой водопад и выбил в снегу под нею яму до самого дна лощины, футов на десять.
К пещере подошли мы по снегу, ибо в этом углу рытвины было его набито весьма много. Она находилась в утесе, сажени на полторы от низу лощины, и водопадом снега выбито было столько, что мы едва могли, с помощью небольшого деревца, стоявшего у самого отверстия пещеры, ухватясь за оное, шагнуть в нее. Малейшая неосторожность (или если бы корень деревца был слабо утвержден в расщелине, из которой оно выросло) могла бы повергнуть кого-нибудь из нас в выбитую водопадом яму, перемочило бы его до нитки, да и выкарабкаться оттуда было бы ему трудно, а мне с больной ногой моей и вовсе невозможно. Однако ж, благодаря Бога, мы все благополучно вошли в пещеру.
Сидеть нам было очень непросторно, а притом и жестко, ибо грот наш до половины был наполнен плитняком, из коего состояла вся гора и который лежал в беспорядке. Многие плиты высунулись вверх краями и углами. Хуже всего было то, что мы почти не смели пошевелиться и принуждены были с величайшей осторожностью переменять положение тела, потому что дно пещеры было покато к яме, сделанной водопадом, а плитняк мелок и сыпуч, так что мы с часу на час ожидали, что он покатится со всем и с нами в рытвину.
Итак, мы не могли ни лечь, ни протянуться, а только облокачивались с одной стороны на другую. Впрочем, убежище наше было очень скрытно. Японцы, не подойдя вплоть к пещере, никак не могли нас видеть, а к счастью нашему, весьма холодный утренник так скрепил снег, что следы наши на нем не были приметны. Нас беспокоил только один случай, которому виною был товарищ наш Шкаев: когда мы уже спускались в лощину, он потерял колпак свой, сшитый им на дорогу из шерстяного русского чулка. Японцы, нашедши, тотчас увидели бы, что эта вещь из нашего гардероба, и могли бы к нам добраться. Притом надобно сказать, что мы также опасались, чтобы снег у нашего выхода из пещеры в течение дня от действия солнечных лучей не стаял в большом количестве: тогда нам уже невозможно было бы опять выйти, ибо поутру, как я выше сказал, мы с трудом могли влезть в пещеру.
В таком положении мы просидели до самого захождения солнца, разговаривая о своем состоянии и о будущих наших предприятиях. День был весьма ясный, но солнечные лучи к нам не проникали, а сосед наш водопад еще более холодил окружающий нас воздух, отчего иногда едва зуб на зуб у нас попадал. В течение дня мы часто слышали удары топоров в лесу, который теперь был уже от нас не очень далеко, а перед захождением солнца, выглядывая из пещеры, видели на горах много людей. Впрочем, особенно примечательного ничего не случилось, разве то, что в одно время услышали мы шорох, как будто бы кто спускался к нам с горы; шорох увеличивался и приближался; мы ожидали уже каждую минуту увидеть отряд солдат, нас преследующих, и готовились защищаться и отбиться, буде можно, но вдруг явился дикий олень, который лишь только почуял близость людей, то вмиг от нас скрылся.
Когда появились на небе звезды, мы вышли из пещеры и стали подниматься к северу на высокую гору, которая отчасти была покрыта мелким редким лесом. В это время состояние мое было самое ужасное: сидя в пещере, я старался держать больную свою ногу почти всегда в одном положении, и она меня не слишком беспокоила; но когда мы пошли, а особенно когда стали подниматься на гору, тогда боль не только в одном колене, но и по всей ноге, от пятки до поясницы, сделалась нестерпимою. Я видел, какое мученье должен был перенести, поднявшись на одну эту гору, но что будет далее? Сколько раз еще нам надобно будет спускаться в пропасти и подниматься на утесы. А обстоятельства требовали, чтоб мы шли скоро.
Я чувствовал, что делал большую помеху своим товарищам и мог быть причиной их гибели, и потому стал просить их именем Бога оставить меня одного умереть в пустыне; но они на это никак согласиться не хотели. Я представлял им, что, видно, судьбе угодно уже, чтоб я погиб здесь, ибо при самом начале нашего покушения я сделался неспособным им сопутствовать, и так почему же им, быв в полном здоровье и в силах, без всякой пользы для меня погибать со мной, когда они могут еще, завладев судном, спастись и достигнуть России. Следуя за ними, я должен буду только их задерживать и сам претерпевать липшее мучение; рано или поздно они должны же будут меня оставить, и пр.
Однако ж они просьбы моей не уважили, а говорили, что пока я жив, то не оставят меня, и что они готовы каждую четверть часа останавливаться и давать мне время отдыхать; когда же достигнем безопасного места, то можем пробыть там дня два или три для отдохновения и поправления больной моей ноги; сверх того, матрос Макаров вызвался сам добровольно помогать мне при подъемах на горы, таким образом, чтобы я шел за ним и держался за его кушак.
И так я решился, претерпевая ужасное мучение, следовать за моими товарищами, но уже, можно сказать, не шел, а Макаров тащил меня.
Смешанный лес на острове Хоккайдо
Поднявшись на первую гору, достигли мы ровной вершины ее, покрытой высокой прошлогодней травой и мелким растением дерева бамбу. Отдохнув несколько времени, пошли мы по вершине, направляя путь свой по звездам, к северу. Ночь была тихая и светлая, мы хорошо видели вдали превысокие хребты, снегом покрытые, которые надлежало переходить. Тот хребет, по вершине коего мы шли, и следующий за ним были разделены преужасной лощиной, столь глубокой, что мы никак не могли решиться ночью спускаться в нее, опасаясь, чтобы не зайти в такую пропасть, из которой и назад выбраться будет трудно. Поэтому, вместо того чтобы идти к северу, пошли мы вдоль лощины на запад в надежде встретить горы, соединяющие сии два хребта. Да и в самом деле недолго мы находились в беспокойствии и скоро нашли как будто нарочно искусством сделанную плотину, которая лежала прямо поперек всей лощины и соединяла оба хребта; она очень походила на дело рук человеческих, и только одна огромность ее показывала, что она есть творение природы.
Спускаясь на сей переход, увидели мы два шалаша, из коих происходил изредка свист, точно такой, каким у нас манят перепелов; присев в траву, мы долго слушали, желая удостовериться, птица ли это или охотники, сидевшие в шалашах. Наконец, решились идти к ним, полагая, что их не может быть такое число, с которым не могли бы мы управиться; но, подойдя поближе, увидели, что ночью два костра жердей нам показались шалашами.
Взяв из них по одной жерди вместо копий, пошли мы далее, а перейдя на другой хребет, напали на большую дорогу, ведущую к северу, по которой возят дрова и уголье на вьючных лошадях в город. Между тем приметили мы, что нынешней весной никто еще по ней не ездил, хотя везде кругом нас видны были огни, происходившие от жжения угля в ямах.
Продолжая идти по найденной нами дороге, начали мы встречать мелкий густой лес и большую траву, и потому, когда время было уже за полночь, мы вздумали отдохнуть, забравшись в чашу, ибо, сидя в пещере на острых каменьях, мы ни на минуту даже не могли задремать.
Проспав часа два, а может быть и более, пошли мы далее по дороге, которая с вершины хребта повела нас разными кривыми излучинами в преглубокую лощину. Спустившись туда на самый низ, пришли мы к небольшой речке, которая была местами покрыта льдом и глубоким снегом, но он был так тверд, что мог нас поднимать. Тут мы потеряли свою дорогу и потому перешли по снегу всю лощину поперек оной к подъему на следующий хребет, в то место, где, по нашим догадкам, ожидали найти продолжение потерянной нами дороги. Однако же большой дороги сыскать не могли, а карабкаясь на гору, напали на небольшую тропинку.
Поднимаясь по ней, взошли мы на вершину хребта, который был выше всех тех, кои мы прошли, и как мы лезли весьма тихо, останавливаясь притом очень часто для отдохновения, то вершины хребта достигли перед самым почти рассветом и, нашед тут удобное место для дневания, расположились остаться на весь день. Для этого мы умяли в густой чаще горного тростника (или мелкого растения бамбу) на такое пространство, на котором бы нам всем можно было лечь вплоть один к другому, чтобы хотя этим средством немного согреться, ибо утро было очень холодное, а мы одеты были не слишком тепло. Но и двух часов, я думаю, мы не в состоянии были пролежать, а спать почти и вовсе не могли: так беспокоила нас стужа.
Лишь только настал день, мы встали и осмотрели все окружавшие нас предметы. Мы находились на превысокой горе и со всех сторон были окружены хребтами высоких гор; те из них, которые находились от нас к полуденной стороне, были ниже того хребта, на котором мы расположились, а находившиеся к северу несравненно его превышали. Впрочем, кроме неба, гор, леса и снега, мы ничего не видали, но эти предметы имели весьма величественный вид.
Приметив, что все вершины хребтов были покрыты небольшой мрачностью, мы заключили, что если у нас будет огонь, то с окружных гор нельзя рассмотреть дыма; почему согласились развести оный между тростником, чтоб погреться около него и согреть чайник[123] не для того, чтобы пить чай (у нас его не было), а чтобы можно было засохшее и покрытое плесенью и гнилью наше пшено удобнее прогнать в горло. Мы хотели было сварить какой-нибудь дикой зелени, но в горах ничего не могли сыскать годного в пишу; здесь, можно сказать, почти еще царствовала зима: так высоко мы забрались.
Наломав сухих сучьев, развели мы огонь и согрели снежную воду; потом, сделав из горного тростника трубочки, пили посредством их воду, как насосом, и немного поели. Между тем с востока из-за дальних хребтов начали подниматься страшные тучи, и ветер в горах стал завывать. По мере возвышения туч расстилались они по хребтам, и ветер усиливался; грозный вид облаков показывал приближение ненастья. Мы думали, что в такую пору, верно, в горах нет опасности встретить кого-нибудь сильнее нас, а посланные в погоню издали нас приметить не могут, и решились, не дожидаясь ночи, пуститься в путь; к тому понуждал нас и холод, который стал теперь, несмотря на огонь, много нас беспокоить.
Пошли мы прямо на север по тропинке, бывшей на вершине горы, но она, поворачивая понемногу в сторону, тотчас повела нас назад; почему, своротив с нее, пошли мы сквозь горный тростник своим направлением и скоро пришли к спуску с хребта в лощину; он был крут и местами покрыт снегом. Боль у меня в ноге не уменьшалась, и я с жестоким мучением шел или тащился, держась за кушак Макарова; но когда стали мы спускаться, нестерпимая боль заставляла меня катиться по снегу, сидя на одном лишь платье без всякой подстилки и управляя палкой с привязанным к ней долотом, которая служила мне также для уменьшения скорости, когда я катился по крутым спускам.
Ожидание ненастья не сбылось: облака рассеялись, сделалась весьма ясная погода, и все горы показались очень хорошо; но мы уже решились на один конец и не хотели останавливаться. Спускаясь к самой лощине, увидели мы в ней, на берегу небольшой речки, две или три землянки, но в них не было никого. Переправясь через речку вброд, стали опять подниматься на превысокий хребет по весьма крутой горе, которая, однако ж, была покрыта большим лесом, почему мы имели ту выгоду, что могли, хватаясь за деревья, легче подниматься, а притом, прислонясь к ним, можно было чаще отдыхать, да и видеть нас с соседственных гор в лесу не было возможности.
Горный ландшафт Японии
Поднявшись уже довольно высоко, встретили мы крутой утес, на который надлежало нам карабкаться с превеликим трудом и опасностью. Достигнув самого верха утеса, мне нельзя уже было держаться за кушак Макарова, иначе он не мог бы с такой тяжестью влезть на вершину, и потому я, поставив пальцы здоровой ноги на небольшой камень, высунувшийся из утеса, а правую руку перекинув через молодое дерево, подле самой вершины его бывшее, которое так наклонилось, что было почти в горизонтальном положении, стал дожидаться, пока Макаров взлезет наверх и будет в состоянии мне пособить подняться; но, тащив меня за собою, Макаров, хотя, впрочем, весьма сильный, так устал, что лишь поднялся вверх, как в ту же минуту упал и протянулся как мертвый. В это самое время камень, на котором я стоял, отвалился от утеса и полетел вниз, а я повис на одной руке, не быв в состоянии ни на что опереться ногами, ибо в этом месте утес был весьма гладок. Недалеко от меня были все наши матросы, но от чрезмерной усталости они не могли мне подать никакой помощи; Макаров лежал почти без чувств, а Хлебников поднимался в другом месте.
Пробыв в таком мучительном положении несколько минут, я начал чувствовать чрезмерную боль в руке, на которой висел, и хотел было уже опуститься в бывшую подо мною пропасть в глубину сажен с лишком на сто, чтоб в одну секунду кончилось мое мучение, но Макаров, пришед в чувство и увидев мое положение, подошел ко мне, одну ногу поставил на высунувшийся из утеса против самой моей груди небольшой камешек, а руками схватился за ветви молодого дерева, стоявшего на вершине утеса, и, сказав мне, чтоб я свободной своей рукой ухватился за его кушак, употребил всю свою силу и вытащил меня наверх. Если бы камень из-под ноги у Макарова упал или ветви, за которые он держался, изломились, тогда бы мы оба полетели стремглав в пропасть и погибли бы без всякого сомнения.
Между тем Хлебников, поднимавшийся в другом месте, почти на половине высоты утеса встретил такие препятствия, что никак не мог лезть выше, а что всего хуже, то и на низ спуститься уже не был в состоянии, почему матросы, связав несколько кушаков, спустили к нему один конец и пособили ему выйти из такого опасного положения.
Добравшись все до половины утеса и отдохнув тут, стали мы опять подниматься на хребет. Мы издали видели близ вершины этой горы землянку, или, может быть, что-нибудь показалось нам землянкой, почему и вознамерились мы, достигнув ее, переночевать в ней и для того поднимались к тому месту, где предполагали найти ее.
Перед захождением солнца достигли мы, с превеличайшими трудами, самой вершины хребта, который был один из высочайших по всему Мацмаю, ибо из гор, виденных нами к северу, немногие превышали его вышиной. Вершина сего хребта вся покрыта была горным тростником, между коим повсюду лежал снег. Большие деревья только изредка стояли кое-где; землянки мы не нашли; но тут считали себя в совершенной безопасности, ибо никак не ожидали, чтоб японцы вздумали искать нас на такой ужасной высоте, почему тотчас развели огонь и стали готовить ужин, состоявший в черемше и конском щавеле, набранных нами по берегам речки, которую мы сегодня (25 апреля) прошли в лощине вброд. Растения сварили мы в снежной воде, а между тем высушили свое платье, которое перемочили при переходе рекой, где вода была гораздо выше колена, и построили на ночь из горного тростника шалаш.
Наевшись вареной травы с небольшим количеством нашего запаса, мы легли спать, когда уже наступала ночь. От жестокой усталости и от неспанья более двух суток сначала я уснул крепко и, может быть, часа три спал очень покойно. Но, проснувшись и почувствовав, что у нас в шалаше было чрезвычайно жарко, я вышел на воздух.
Тут, подле шалаша, прислонившись к дереву, стал я размышлять на свободе. Сперва обратил на себя все мое внимание величественный вид окружавшего нас места: небо было чисто, но под ногами нашими, между хребтами, носились черные тучи, и надобно было полагать, что на низменных местах шел дождь; все горы, кругом покрытые снегом, видны были весьма ясно; я никогда прежде не замечал, чтоб звезды так ярко блистали, как в эту ночь. В окрестностях же царствовала глубокая тишина.
Но это величественное зрелище мгновенно в мыслях моих исчезло, когда я обратился к своему положению. Мне представился вдруг весь ужас нашего состояния: мы, шестеро только, находились на одном из высочайших хребтов Мацмая, без платья, без пищи, а что всего хуже – и без оружия, с помощью коего можно было бы достать то и другое; мы были окружены неприятелями и дикими зверями,[124] не имея при себе способов к обороне. Мы скитались на острове, для переезда с коего нужно было завладеть судном и иметь силы управлять им, а мы уже почти вовсе их потеряли от чрезвычайных трудов, встретившихся нам на пути через горы. Сверх всего этого, больная моя нога на каждом шагу заставляла меня терпеть ужасное мучение.
Размышление о беспомощном нашем состоянии доводило меня до отчаяния; между тем некоторые из моих товарищей также проснулись; их вздохи, стоны и взывания к Богу еще более меня растрогали; тогда уже я позабыл свое состояние, а сожалел единственно о них. В таком положении я простоял более часа; наконец, чрезвычайный холод заставил меня искать убежища в шалаше, где я опять лег, но уже более не мог сомкнуть глаз.
На рассвете (26 апреля) мы встали, развели огонь, сварили опять черемши и щавелю для завтрака, поели и пошли в путь. Сего утра мы решились не идти уже далее по горам, а, нашедши речку, текущую к западу, стараться по ней выйти на морской берег и по берегу идти к северу, изыскивая случай овладеть судном или лодкой.
Приняв такое намерение, спустились мы с хребта в преглубокую лощину, в которой и нашли точно такую реку, какой желали; почему, не поднимаясь на горы, пошли берегом вниз по реке к западу, но путь наш и тут был немногим легче того, какой мы имели, идучи горами. Река текла местами немалое расстояние в узких ущелинах между каменистыми горами, с великим стремлением. В таких местах мы принуждены были пробираться с пребольшим трудом и опасностию, ибо малейшая неосторожность или нечаянность угрожала нам падением в воду, быстрина коей увлекла бы нас и избила между каменьями. Притом мы каждые четверть часа и чаще еще должны были переходить реку вброд с одного берега на другой.
Избегая утесистых берегов, по которым идти нельзя, и выбирая ровные, мы всегда старались переходить там, где течение реки не так быстро, но иногда по необходимости переходили в таких местах, что едва с помощью палки могли держаться против стремления воды. Глубина же реки была не одинакова: местами до колена, а кое-где и в пояс.
Когда мы прошли немного далее к западу, начали нам попадаться по берегу пустые хижины, в коих летом живут дровосеки и выжигатели угольев. Мы искали в них съестных припасов, но ничего такого тут не было, а нашли старый топор и долото, покрытые ржавчиной, и две чашечки под лаком, которые и взяли с собой. День был ясный, и солнце сияло очень ярко, почему, прежде нежели скрылось оно за горы, мы расположились ночевать в одной хижине, при которой была угольная печь, с намерением высушить на солнце свое платье, измоченное при переходе через реку; огня же большого для того мы развести не смели, чтоб не подать знака о себе японцам, и имели только небольшой огонь, на котором сварили черемшу, купырья и щавель, собранные на пути. Высушив платье, легли спать в хижине, которая не имела половины крыши, почему мы спали под чистым небом. Ночь была холодная, но холод нас мало беспокоил, ибо мы легли на солому и ею же прикрылись.
Поутру 27 апреля, окончив обыкновенный наш завтрак, пошли далее вниз по реке; но, пройдя часа два, увидели хижину, из которой шел дым. Мы не находили никакой пользы сделать насилие бедным жителям, а показаться им и оставить их было опасно, чтобы они не дали знать о нас посланным за нами в погоню, почему мы, поднявшись на гору, покрытую лесом, пошли по косогору к западу; потом спустились в лощину по найденной нами тропинке, где у ручья в половине дня поели немного бобов и пшена и стали по той же тропинке подниматься на гору. Поднявшись, увидели мы через другие, меньшие горы море; но все они, как и та, на которой мы находились, были совершенно голые; на них не росло ни кустарника, ни высокой травы; впрочем, все они были, так сказать, исчерчены дорожками в разных направлениях. День же был так ясен, что, стоя на одной горе, можно даже было видеть собаку, бегущую по тропинке на другой. Следовательно, нам тут идти было опасно: японцы могли издали, по числу и даже по росту нашему, угадать, кто мы таковы. Но, с другой стороны, нам жаль было терять время даром. Мы хотели, к вечеру подойдя вплоть к морскому берегу, отдохнуть немного, а в ночь пуститься вдоль его, почему и решились идти согнувшись и в некотором расстоянии один от другого, примечая во все стороны, не покажутся ли люди.
Таким образом шли мы с час и спустились на другую небольшую гору; но тут идти было очень опасно, ибо даже и с берега, где у японцев лежит большая дорога, нас могли приметить, почему мы легли на траве и советовались, что нам предпринять.
В самое это время вдруг показался конный отряд, ехавший прямо к нам по тропинке; мы тотчас ползком спустились в лощину и засели в кустах, которыми были покрыты обе ее стороны. Конные проехали, не приметив нас; тут мы увидели, сколь неблагоразумно было идти нам по горам, ибо если б в это время, когда они вдруг взъехали на гору, мы не лежали, а шли, то нам нельзя было бы не открыть себя им и они тотчас бы нас настигли.
По лощине, в которую мы спустились, тек небольшой ручей. Дно его было грязно и наполнено сгнившими кореньями и листьями; разрывая оные, мы находили в тине небольших раков, в полдюйма величиною; вид их был весьма отвратителен, но мы ели насекомых, как какое-нибудь лакомство.
Просидев около часа в лощине, мы согласились идти по ней (ибо она вела к морскому берегу прямо), пока есть кусты по сторонам ее или покуда не увидим ясно со дна дорожек на горах. Таким образом шли мы более часа. Напоследок пришли в такое место, которое видно было с разных дорог, по горам лежащих; почему мы засели в мелкий лес, в котором также много было горного тростника. Тут мы нашли прекрасные молодые деревья; сделали из них себе копья, на которые насадили ножи и долото, а другие просто заострили. Один же из матросов был вооружен найденным в хижине топором.
Пока мы занимались сим делом, вдруг услышали голоса приближающихся к нам людей; они прошли по другой стороне лощины близко нас, и Хлебников их видел, но они нас не приметили; однако ж это были не посланные за нами, а рабочие люди, потому что между ними находились женщины.
Перед сумерками мы пошли далее и, когда настала ночь, вышли на морской берег и пошли по нем к северу. Но, не пройдя и версты, вдруг очутились подле самого селения, стоявшего при высоком утесе, отчего мы не приметили его прежде. Сначала мы остановились и опасались идти селением, полагая, что в нем есть караул; но как на утес подниматься было высоко и трудно, то и решились мы во что бы то ни стало пуститься прямо. Нам удалось пройти селение без малейшего препятствия; мы никого не видали, и на нас даже собаки не лаяли. Мы еще останавливались для осмотра попавшихся нам двух лодок; они были очень хороши, только малы; потому и пошли мы далее, в надежде со временем сыскать суда, удобнейшие для нашего намерения.
Случай сей был для нас весьма приятен: мы уверились, что японцы караулят не всякое селение и суда в оном. В продолжение ночи прошли мы еще несколько селений так же смело, как и первое, видели подле них лодки, но ни одной не находили для нас годной. Впрочем, дорога наша по берегу не так-то была легка, как мы сначала предполагали, ибо между горами и берегом была высокая равнина, весьма часто пересекаемая глубокими оврагами, из коих в некоторых текут из гор к морю речки и ручьи, а там, где крутые каменистые утесы, встречающиеся здесь очень часто, препятствуют идти подле самой воды, дорога поднимается с берега на равнину и идет через помянутые овраги. Спуски и подъемы с них круты и часто для облегчения идут излучинами по весьма узким тропинкам, посему мы часто их теряли, а особенно спустившись в лощины, которые обыкновенно были усеяны мелкими каменьями или песком. Мы уже не видали дороги и не знали, в котором месте настоящий подъем на другой стороне, а потому принуждены были по часу и более искать дороги. Иногда же, не быв в состоянии найти оную, должны были в темноте карабкаться наверх в таком крутом месте, что с величайшим трудом и крайнею опасностию едва могли достигать вершины. Нередко также случалось, что, идучи по низменному берегу, мы встречали непроходимые утесы и каменья, почему или ворочались, или карабкались наверх с беспрестанной опасностью сломить себе шею.
Перед рассветом (28 апреля) стали мы подниматься в горы, чтобы спрятаться на день. Когда уже рассвело, мы находились на высокой, почти совсем голой горе, не имея места, где нам скрыться. Напоследок нашли при ее вершине к оврагу небольшой приступок, на котором было несколько маленьких кустиков; тогда мы, наломав в разных местах по горе прутьев из кустов, воткнули их тут же и сели за ними. К несчастью нашему, на этих горах снегу уже не было, да и воды достать было невозможно, почему нас ужасным образом мучила жажда.