Путешествия вокруг света Коцебу Отто
На другой стороне оврага, против того места, где мы сидели, шла дорога в лес, по которой взад и вперед несколько раз проезжали люди с вьючными лошадьми; мы их весьма хорошо видели и даже могли бы узнать в лицо, если бы они нам были знакомы, но они нас не приметили. Впрочем, могли бы увидеть, если б кто из них пристально посмотрел в нашу сторону.
Во весь день мы занимались работой: сшили два паруса из своих рубашек и приготовили из взятых с собою веревок и из лоскутьев бумажной материи, свитых веревками, все нужные к ним снасти.
От того места, где мы сидели, близко было одно селение, которое мы видели. К вечеру мы приметили, что одно из судов, шедших вдоль берега, подошло к селению и стало на якорь. Мы тотчас решились в эту ночь напасть на него, если ветер будет благоприятствовать, почему, по захождении солнца, спустились с горы к морскому берегу и пошли назад к помянутому селению.
Подойдя, мы услышали необыкновенный шум, происходивший от многих голосов с того судна; мы сели с намерением дождаться глубокой ночи, а тогда уже сделать нападение, но скоро увидели, что судно снималось с якоря, и люди на нем шумели, работая. Тогда нечего было терять времени, и мы пошли опять вперед по берегу. В эту ночь мы терпели более, нежели в первую, ибо овраги встречались чаще и были выше, а притом во многих лощинах мы принуждены были переходить реки вброд.
Около полуночи пришли мы к чрезвычайно большому селению; сначала вошли в улицу и хотели пройти сквозь него прямо; но, приметив, как оно велико, и услышав, что в середине его караульные били часы, по японскому обыкновению, дощечками, принуждены были обойти кругом. При сем селении огороды занимали такое пространство, что мы никак не могли их миновать, а идучи ими, оставили следы свои, которые, по одной величине их, уже были слишком приметны.[125]
По берегу в разных местах видели мы большие огни. Сначала нам не было известно, что они значат; мы думали, что по берегу расставлены пикеты, которые их жгут. Но вскоре после увидели, что это были маяки на выдавшихся в море мысах для судов, которые тогда проходили, ибо коль скоро на судне, проходившем мыс, показывались фонари, зажигали в то же время огонь и на мысу.
На заре (29 апреля) стали мы подниматься в горы для дневки. Когда совсем рассвело, мы были на вершине высокой голой горы, где, однако ж, не было для нас убежища, ибо во всех направлениях кругом мы видели тропинки, по которым жители из разных селений ходят в лес. Мы спустились на другую сторону в глубокую, покрытую лесом лощину, на дне коей тек ручей. Тут мы расположились в безопасном месте и развели огонь, чтоб обсушиться и обогреться, ибо день был отменно холодный и ветреный, а притом набрали черемши, дегильев и бортовнику, которые сварили и поели, только не весьма с хорошим аппетитом, ибо трава да трава, без всякой другой пищи, кроме горсточки бобов или пшена, слишком нам наскучила и даже сделалась отвратительной, так что я вовсе потерял позыв на еду, но пил почти беспрестанно, когда вода попадалась.
Теперь мы начали помышлять, как бы прежде нападения на судно снабдить себя съестными припасами да забраться в какое-нибудь безопасное место в лесу, построить там шалаш и поправить немного свои силы, ибо мы почти вовсе их потеряли как по недостатку пищи, так и по чрезмерно трудным переходам. К несчастью нашему, горы на большое расстояние от берега были оголены[126] совершенно, а селения попадались нам почти на каждых трех верстах; из них днем люди беспрестанно ходят по горам в лес, а потому близко берега в дневное время мы не имели никакого способа укрыться, но должны были перед рассветом тащиться по горам несколько верст в лес, а к ночи опять той же утомительной дорогой выходить на берег, так что, достигнув только берега, мы были уже изнурены и едва могли идти.
Выбирая способы снабдить себя пищей, мы не хотели без крайности употреблять силу, чтоб тем не раздражать еще более японцев и не заставить их увеличить надзор и стражу при судах. Завладеть судном – был наш главный предмет, ибо мы знали, что их суда всегда бывают достаточно снабжены съестными припасами и пресной водой. В ожидании же удобного случая мы решились, проходя селениями, искать вешал, на коих японцы вялят и сушат рыбу, или стараться поймать в поле лошадь или две, увести их в лес и, достигнув там безопасного места, убить и кормиться до времени лошадиным мясом.
По закате солнца мы поднялись в поход и, достигнув морского берега, пошли вдоль оного, встречая прежние трудности, а в некоторых отношениях еще и более, ибо овраги становились круче и выше, реки в лощинах стали попадаться чаще, а притом текли они с чрезвычайной быстротой и были в глубину местами в пояс. Сверх всего этого, шел сильный дождь, который, вымочив нас, препятствовал еще и отдыхать на траве.
В эту ночь, идучи вдоль берега, подле самой воды, увидели мы перед собою недалеко огонь, но когда приблизились к нему, вдруг он исчез. Там, где он показался, мы встретили утес чрезвычайной высоты, но ни пещеры, ни хижины никакой не нашли и не знаем, откуда происходил огонь, или это был только призрак.
На утес поднялись мы с превеликим трудом и после, пройдя небольшое расстояние, спустились в весьма глубокую лощину, и когда из нее поднялись на равнину по крутой излучистой и скользкой тропинке, Хлебников поскользнулся и покатился в овраг; на несколько минут он задержался, но после опять покатился ниже. Тогда мы ничего не могли слышать, что с ним сделалось. На вопросы наши, произносимые обыкновенным голосом, он не отвечал, а кричать было невозможно, ибо по обе стороны от нас недалеко были селения. Ночь была так темна, что в десяти шагах ничего не было видно.
Мы вздумали связать все наши кушаки; к одному концу их привязали Васильева, который и стал спускаться в овраг, куда упал Хлебников, а мы сели и, держа кушаки крепко, понемногу выпускали их; наконец, выпустив все, принуждены были опять его вытащить. Васильев сказал нам, что он опускался низко, но далеко ли еще простирается эта пропасть в глубину, увидеть никак не мог. Он кликал Хлебникова, но ответа не получил.
Таким образом мы решились ждать рассвета, а тогда одному из нас спуститься в овраг и посмотреть, жив ли Хлебников и в каком он состоянии. В такой мучительной неизвестности об одном из самых полезных наших товарищей пробыли мы часа два. Наконец, услышали в траве шорох, а потом, к неизъяснимому нашему удовольствию, увидели, что это был Хлебников. Он сказал нам, что, упав в рытвину, катился он несколько сажен, потом на несколько минут задержался, но, покушаясь подниматься и не видя ничего около себя, опять покатился; наконец, сажени на четыре перпендикулярной высоты упал в лощину, но, к счастью, не на каменья, однако ж жестоко ушибся;[127] наконец, встал и, карабкаясь кое-как, достиг того места, где мы его ожидали. Отдохнув немного, он опять пошел с нами, хотя и чувствовал боль в разных частях тела.
Я и теперь без ужаса не могу помыслить, на какие страшные утесы мы иногда поднимались и в какие пропасти часто принуждены были спускаться. Иногда, поднимаясь на превысокий утес, имея под собою каменья, хватались мы за какой-нибудь прут, выросший в расщелинах горы, не зная, крепок ли его корень или не иссох ли он сам, так что если бы он выдернулся, то державшийся за него вмиг полетел бы в пропасть и разбился бы вдребезги о каменья. Часто становились мы на высунувшиеся из утеса каменья, которые даже шатались.
Скалистые берега острова Хоккайдо
Отчаянное наше положение заставляло нас забывать все опасности, или, лучше сказать, пренебрегать ими.
Я только желал, чтоб, в случае если упаду, удар был решительный, дабы не мучиться нисколько от боли.
Перед рассветом (30 апреля), по обыкновению нашему, стали мы подниматься на горы и забрались в частый мелкий лес, где и засели недалеко от дороги, почему и огня нам нельзя было иметь, а нужно было бы, ибо мы все были мокры, да и тогда шел дождь. Итак, мы легли рядом друг к другу и оделись нашими парусами. В продолжение дня товарищи мои немного поели из бывшей у них провизии; но я вовсе потерял аппетит, и только жажда меня мучила ужасным образом.
При наступлении ночи мы вышли опять на берег и пошли далее. Во всех селениях, коими проходили, не видали мы ни одной лодки, удобной для нашего предприятия, и, к несчастью нашему, осматривая вешала, рыбы на них не нашли. Надобно думать, что тогда лов еще не начинался или на ночь японцы рыбу снимают. В поле видели мы лошадей и пытались ловить, но нашли их столь пугливыми и осторожными, что никак не могли поймать ни одной.
В эту ночь подошли мы к крутому спуску с равнины на морской берег и, спустившись до половины, приметили, что спуск вел нас в самое селение; продолжая идти, мы сбились с тропинки и, приняв в темноте накладенную стогом вплоть к горе солому за отлогость спуска, взошли на оную и, покатившись с нею вместе, вдруг очутились подле дома на гумне. Тут бросились на нас собаки, но мы, поправясь, продолжали спокойно свой путь. Видели двух человек с фонарями, которые, конечно, должны были нас приметить. Жажда мучила нас всех до такой степени, что мы не пропускали ни одной речки, ни одного ручья, чтоб не напиться. Но всякий раз, когда я пил воду, в ту же минуту после начинало меня тошнить: настоящей рвоты не было, а беспрестанно шла слюна и через четверть часа после делался сильный позыв на питье.
Таким образом, встречая часто воду, я почти беспрестанно пил и мучился позывом на рвоту, но есть мне совсем не хотелось. В это время у всех нас изнутри происходил отвратительный запах, который самим нам был несносен.
Мая первого мы дневали на косогоре, при береге реки, в густом лесу, подле самого селения, находившегося на песчаном мысу у моря. Из лесу видели мы многих конных и пеших, переходивших вброд через реку, и подле нас близко по дороге ходили люди; и потому принуждены мы были просидеть целый день без огня, а когда наступила ночь, пошли в путь. Встретив несколько человек с огнями, мы прижались к деревьям и пропустили их; они скоро воротились, тогда и мы пошли. Подойдя к селению, услышали мы, что там обходные били часы; это означало, что тут была военная команда, а как ночь не довольно еще стемнела и они могли нас увидеть, то решились мы подождать.
Между тем, увидев подле самого селения на лугу лошадь, привязанную на аркане, мы хотели ее взять, завести подалее в лес и убить; на сей конец уже и аркан отрезали, но вдруг вскочил жеребенок. Это была кобыла; ее жеребенок, бегая кругом, стал ржать очень громко; поймать же его мы никак не могли, а потому, опасаясь, чтобы по ржанию его японцы нас не настигли, мы принуждены были оставить кобылу. После хотели было надоить от нее в чайник молока, которое послужило бы нам к большому облегчению, но она подошедшему к ней матросу дала было такого толчка, что мы потеряли охоту к молоку.
Когда наступила совершенная ночь, мы пошли мимо селения, в нескольких шагах от оного, подле самого берега, и когда поравнялись против середины селения, бросились на нас собаки. Опасаясь, чтобы они лаем своим не возбудили внимания караульных, мы принуждены были сесть на берегу за высокой песчаной насыпью. Собаки остановились, смотрели на нас и ворчали; но лишь только мы встали с места, чтоб идти, они тотчас бросались на нас, начинали лаять и заставляли опять садиться; таким образом принуждены мы были более получаса просидеть на одном месте, пока собаки не удалились.
После того прошли мы еще несколько селений. При одном из них увидели стоящую у берега на воде лодку, а подле нее на берегу была палатка, наподобие будки. Матрос Шкаев, желая нетерпеливо узнать, нет ли в палатке чего-нибудь съестного, просунул туда руку и схватил невзначай за лицо спавшего там человека, который в ту же секунду громко закричал. Опасаясь, чтоб из селения на нас не напали, и не зная точно, могла ли лодка вместить всех нас, мы тотчас удалились и легли за каменья, а потом двое из нас подошли потихоньку высмотреть лодку, но, увидев, что на ней ходил человек и озирался во все стороны, мы сочли за нужное оставить его и пошли далее вдоль селения.
Не пройдя еще оного, нашли мы несколько лодок, затащенных на бугор к самым домам; мы их осмотрели и нашли, что они были очень для нас удобны, но стояли от воды так далеко, что спустить их мы не имели никакого способа; почему и принуждены были продолжать путь далее.
Вскоре после того нашли мы на пустом берегу большую лодку, стоявшую под крышей, в которой, кроме парусов,[128] был весь нужный снаряд, даже ведерки, в которые могли бы мы запасти пресную воду. В это время и ветер нам благоприятствовал. Но, к несчастью нашему, лодка стояла боком к воде, следовательно, для спуска оной надлежало прежде ее поворотить, для чего у нас недоставало сил. Если бы она стояла к морю носом или кормой, мы бы ее спустили и, в первом доме ближнего селения отбив силой несколько съестных припасов, пустились бы в море. Но как спустить лодку возможности не было, то мы, взяв из нее лейку, чтоб доставать и пить ею воду, пошли далее, а на заре, по обыкновению нашему, стали подниматься на дневание в горы.
День наступил, но мы еще были на голой горе, на которой находилось несколько мелких кустов; кругом же нас были везде тропинки; по берегу видели мы селения, а густой лес, где бы нам можно было скрыться, находился от нас в таком расстоянии, что мы долго достигнуть до него не могли. Итак, решились по необходимости сесть между кустами в том месте, где мы были при наступлении дня.
День был ясный. Мы стали просушивать свое платье, а между тем составляли новый план нашим действиям. Мы видели, что, не употребив силы, невозможно нам будет получить съестных припасов, а сделав это и оставшись на берегу, могли мы только лишь понудить японцев увеличить осторожность свою и расставить караулы по берегам. Завладеть же удобным для нашего предприятия судном едва ли могли скоро сыскать случай, почему и стали мы помышлять, нельзя ли взять две рыбацкие лодки, каких по берегу везде было много, и переехать на небольшой, покрытый лесом остров, находившийся от берега верстах в двадцати пяти или тридцати, на котором, как то мы прежде еще в Мацмае слышали от японцев, нет жителей. Там могли мы устроить порядочный шалаш и держать огонь, когда угодно. Притом можно было без всякой опасности ходить днем по берегу и собирать раковины и разные морские растения, употребляемые в пишу. Таким образом имели бы мы средство долго жить в ожидании случая напасть в тихую погоду на какую-нибудь идущую с грузом лодку, ибо в течение трех дней, когда мы имели в виду сей остров, замечено нами, что все суда и лодки, шедшие в обе стороны вдоль берега, проходили между сим островом и берегом Мацмая, и, как казалось, гораздо ближе к острову. Потому мы и думали, во время тишины морской, какая здесь летом часто бывает по вечерам, буде случится в виду лодка, выехать и напасть на нее. Если этого не удастся скоро сделать, то уже летом, когда ветры бывают тише и дуют почти беспрестанно с восточной стороны, пуститься в тех же рыбацких лодках на Татарский берег, отстоящий от Мацмая в четырехстах верстах.
Но в то самое время, когда мы занимались изобретением способов к нашему спасению, судьба готовила нам другую участь. Мы увидели, что люди стали ходить кругом нас по тропинкам, хотя нас и не примечали, однако же напоследок Хлебников увидел, что в некотором расстоянии от нас, на высоком холме, стояла женщина, которая, часто посматривая к нам, поворачивалась во все стороны и махала рукой, сзывая людей.
Мы тотчас догадались, что она нас видит и, верно, делает знаки поселянам, почему и стали спускаться в лощину, чтоб пробраться по ней к лесу Но не успели мы сойти на самый низ ее, как вдруг лощину с обеих сторон окружили люди, прибежавшие и приехавшие верхом; они подняли страшный крик.
Я и Макаров пошли в мелкие кусты и скоро от них скрылись. Но из кустов далее идти нам не было возможно, потому мы тут легли, ожидая своих товарищей и высматривая, сколько было тут поселян и чем они вооружены. Но, к великому нашему удивлению, увидели, вместо поселян, несколько десятков солдат под командой одного офицера, бывшего на лошади; они все были вооружены не только саблями и кинжалами, но и ружьями и стрелами. Они уже успели окружить наших четырех товарищей, которые принуждены были сдаться. Мы из кустов видели, как японцы им связали руки назад, спрашивали о нас и повели к морскому берегу.
Народ же между тем сбегался, и японцы принялись искать нас двоих. Тогда Макаров спросил меня, что мы двое будем делать. Я ему сказал: может быть, до ночи японцы нас не сыщут; мы проберемся к морскому берегу, спустим рыбацкую лодку и уедем на остров, а потом на Татарский берег. Но где паруса наши, чайник, огниво, большие ножи? Это все было у наших товарищей и попалось к японцам, а у нас осталось только по рогатине: у меня с долотом, а у Макарова с ножом. Однако ж, несмотря на это, я предложил моему товарищу, если мы освободимся от японцев, поискать на берегу рыбацкой хижины и силой получить все нам нужное; он согласился.
Мы сидели, прижавшись в кустах, и видели сквозь ветви солдат и поселян, бегавших по обеим сторонам лощины и нас искавших. Наконец, четыре человека, из них двое с саблями, а двое с копьями, спустились в лощину и пошли вдоль ее прямо к нам, а прочие по сторонам лощины шли рядом с ними, держа ружья и стрелы в руках.
Когда они были уже близко нас, Макаров, увидев, что я взял в руки свою рогатину, стал со слезами меня просить, чтобы я не защищался и не убил кого из японцев, говоря, что в таком случае я погублю всех своих товарищей, но, отдавшись, могу спасти их, сказав японцам, что я, как начальник, приказал им уйти со мной и что они не послушать меня не смели, опасаясь наказания в России, буде бы когда-нибудь мы туда возвратились.
Слова сии, касавшиеся до спасения моих товарищей, произвели надо мной такое действие, что я в ту же минуту, воткнув в землю мое копье, вышел вдруг из куста к японцам, а за мною и Макаров. Такое явление заставило их отступить шага на два; но, увидев, что у нас не было ничего в руках, они к нам подошли смело, взяли нас, завязали слабо руки назад и повели к морскому берегу в селение. Впрочем, не делали никаких обид или ругательств; напротив того, приметив, что я хромал и не мог без большой боли ступать, двое из них взяли меня под руки, помогали подниматься на горы и вообще пособляли идти трудными местами. В селении привели нас в дом, где были уже наши товарищи, с которыми и нас посадили.
Тут дали нам саке и накормили сарачинской кашей, сельдями и редькой, а после напоили чаем; потом развязали нам руки и связали их иначе, напереди, весьма слабо, совсем не с такой жестокостью, как в Кунасири. Пробыв с час в селении, повели нас по берегу в Мацмай, за крепким конвоем. Тут приметили мы, что по следам нашим, на берегу, где мы шли ночью, японцы ставили тычинки, а где мы поднимались в горы, там они след наш теряли; но после на песке по морскому берегу опять находили. Это показывало, что они беспрестанно следовали за нами,[129] но напасть на нас не хотели, вероятно, опасаясь, чтоб мы, защищая себя, многих из них не перебили, а может быть, и по другим причинам.
Когда мы проходили селения, весь народ сбирался смотреть нас, но никто из них не делал нам никаких обид, ниже насмешек, а смотрели на нас все с выражением жалости. Впрочем, конвойный наш начальник обходился с нами суровее, нежели как прежде делывали японские чиновники. Например, мы шли беспрестанно пешком, хотя мог бы он дать нам верховых лошадей. Через ручьи и речки не переносили нас, как то прежде бывало, а мы должны были переходить вброд; от дождя не закрывали зонтиками, а накинули на нас рогожи и вели целые сутки, останавливаясь только в некоторых селениях не более как на полчаса, в которое время давали нам сарачинскую кашу, сушеные раковины или вяленые сельди, а иногда чай без сахара.
Мы устали чрезвычайно, а особенно я; боль в ноге препятствовала мне скоро идти, почему японский чиновник, управлявший нашим конвоем, велел, чтобы по два человека, чередуясь, вели меня под руки; приказание это японцы исполняли с величайшей точностью.
В продолжение ночи (которая была очень темна) вели нас с чрезвычайной осторожностью: перед каждым из нас несли по фонарю, перед японскими чиновниками тоже. Мы шли один за другим в линии. Впереди и назади шли люди с фонарями, а на крутых спусках и подъемах бежало впереди нас множество поселян, назначенных из ближних селений для препровождения нашего. Из них каждый нес с собою по большому пуку соломы, которую раскладывали при опасных местах и, по приближении нашем, зажигали, отчего такие места проходили мы, как днем. Если б кто из европейцев посмотрел издали на порядок нашего шествия в продолжение ночи, то мог бы подумать, что сопровождают церемониально тело какого-нибудь знаменитого человека.
На другой день (3 мая) около полудня, в расстоянии верст десяти от Мацмая, в одном небольшом селении встретили нас один из числа первых здешних чиновников и переводчик Теске с отрядом императорских солдат. Тут мы остановились. Встретивший нас чиновник не говорил нам ничего и смотрел на нас, не показывая ни малейшего знака своего гнева или досады, а Теске упрекал нас с сердцем, что мы ушли, и стал обыскивать. Кто-то из матросов сказал ему, что обыскивать нас не нужно, ибо у нас ничего нет. Он отвечал: «Знаю, что ничего нет, но японский закон того требует».
В этом селении начальствовавший взявшим нас отрядом офицер и все его подчиненные оделись в парадное платье, но как тогда шел дождь, то на время они надели епанчи, а подойдя к самому городу, остановились, епанчи скинули и, устроив весь наш конвой в должный порядок, пошли в город чрезвычайно тихими шагами, при стечении множества народа. Все зрители были, по причине дождя, под зонтиками, что делало весьма странный вид.
Шествие наше происходило таким образом: два проводника из обывателей, с деревянными жезлами, шли впереди по обеим сторонам дороги, за ними гордо выступали несколько солдат, один за другим, и подле каждого из нас шли по два солдата. За нами шло еще несколько солдат с ружьями, также один за другим, как и первые. Наконец, ехал верхом офицер, который нас взял. Он был в богатом шелковом платье и посматривал на народ, стоявший по обеим сторонам дороги, как гордый победитель, заслуживающий неизреченную благодарность своих соотечественников.
Таким образом нас повели прямо в замок. Здесь надлежит заметить, что прежде того мы хаживали в замке в шапках, но теперь в самых воротах их с нас сняли. Привели нас в прихожую перед судебным местом и посадили на скамьи; потом дали нам сарачинской каши, соленой редьки и чаю без сахара, а наконец ввели в судебное место, куда через несколько минут привели и Мура с Алексеем и поставили в некотором от нас расстоянии.
Когда все чиновники собрались и сели по своим местам, вышел и губернатор. На лице его не было ни малейшей перемены против прежнего: он также казался весел, как и прежде, и не показывал никакого знака негодования за наш поступок. Заняв свое место, спросил он у меня, какие причины понудили нас уйти. Тут я просил переводчиков сказать ему, что, прежде ответа на его вопрос, я должен известить их, что поступку нашему виною один я, принудив других против их воли уйти со мной, а приказаний моих они опасались ослушаться, чтоб со временем, если б удалось нам возвратиться в Россию, не отвечать за это там; и потому я просил японцев лишить меня жизни, если они хотят, а товарищам моим не делать никакого вреда.
На это буниос велел мне сказать, что если японцам нужно будет меня убить, то убьют и без моей просьбы, а если нет, то сколько бы я их ни просил, они этого не сделают. Потом повторил вопрос, зачем мы ушли.
– Затем, – сказал я, – что мы не видели ни малейших признаков к нашему освобождению, а, напротив того, все показывало, что японцы никогда не хотят нас отпустить.
– Кто вам сказал это? – спросил буниос. – Я никогда не упоминал о намерении нашем держать вас здесь вечно.
– Повеления, присланные из столицы, – отвечали мы, – как встречать русские корабли, и приготовления для сего не предвещали доброго.
– Почему вы это знаете?
– Нам сказал Теске.
Тут начал губернатор спрашивать Теске, а что именно, мы понять не могли. Теске, отвечая, бледнел и краснел. Прежде вопросы свои губернатор делал мне, а потом спросил Хлебникова и матросов, по какой причине они ушли, и когда они сказали, что сделали это по моему приказанию, не полагая себя вправе ослушаться своего начальника, Мур, засмеявшись, сказал японцам, что это неправда, доказательством чему представлял себя, ибо он меня не послушался, и уверял японцев, что в Европе пленные никогда из заключения не уходят. Но они, казалось, не обращали на слова Мура слишком большого внимания, а продолжали спрашивать нас, каким образом мы ушли.
Они хотели знать все подробно: в котором часу мы вышли и в котором месте, каким путем шли, городом[130] и за городом, что в какой день делали, какие вещи и какой запас имели с собой. Потом спрашивали, не помогал ли нам уйти кто из караульных или работников или не знал ли кто из японцев о таком нашем намерении. На все вопросы мы объявляли им сущую правду каким образом происходило дело.
Наконец, губернатор желал знать, с которого времени мы стали помышлять об уходе нашем и каким образом намерены были произвести предприятие свое в действие. При сем случае Мур, обратясь к матросам, сказал им, чтоб они говорили правду, как перед Богом, ибо он все уже рассказал японцам.
Мы и без его увещания не намерены были ничего скрывать; но, рассказывая японцам обо всех наших сборах и намерениях, как уйти, мы тотчас узнали по возражениям Мура, что хотя матросам он и советовал говорить правду, как перед Богом, но сам не слишком много помнил о Боге, ибо, рассказав им все дело точно, как оно было, прибавил только безделицу, а именно, что прежнее намерение его уйти с нами было притворное, ибо давно уже заметил, что мы сбирались спастись бегством, и потому нарочно с нами согласился, чтобы, зная все наши планы, мог не допустить нас к исполнению их или открыть о них японцам и тем оказать услугу губернатору. Что же касается до него, то он во всем положился на милость японского государя: если он велит отпустить его в Европу, он поедет, а если нет, то будет почитать себя довольным и в Японии.
Через четверть часа после того спросил нас губернатор, кто писал письмо к нему об Алексее, когда мы сбирались сами уйти, а его оставить. На это Мур сказал, что писал он, но, позабыв прежнее свое объявление, прибавил, что писал письмо не по своей воле, а по моему приказанию. Это заставило и самих японцев засмеяться. Наконец, спросил губернатор, с какой целью мы ушли.
– Без сомнения, чтоб возвратиться в отечество, – отвечали мы.
– Какими средствами намерены вы были того достигнуть?
– Завладеть на берегу лодкой и уехать с Мацмая на наши Курильские острова или на Татарский берег.
– Но разве вы не думали, что по уходе вашем тотчас будут разосланы повеления иметь караулы при всех судах?
– Мы ожидали этого, конечно, но в продолжение некоторого времени строгость караулов могла бы ослабеть, и мы успели бы исполнить свое предприятие там, где нас не ожидали.
– Вы прежде шли по Мацмаю, да и в прогулках ваших могли видеть, что остров состоит из высоких гор, следовательно, должны были знать, что горами далеко вам уйти было невозможно, а по берегам у нас сплошь находятся селения, в которых множество людей: они не допустили бы вас идти берегом, а потому поступок ваш не походит ли на безрассудность или ребячество?
– Однако ж мы шесть ночей шли вдоль берега и прошли множество селений, но нас никто не остановил. Поступок наш был отчаянный, и потому японцам он может показаться безрассудным или ребяческим, но мы не так о нем думаем: положение наше все извиняло; мы никогда не ожидали иным средством возвратиться в свое отечество, а напротив того, имели перед глазами лишь вечную неволю и смерть в заключении и потому решились на один конец: или возвратиться в Россию, а не то умереть в лесу или погибнуть в море.
– Но зачем ходить умирать в лес или ездить в море для того? Вы и здесь могли лишить себя жизни.
– Тогда была бы верная смерть, а притом от своих рук; но, жертвуя жизнию, чтоб достигнуть своего отечества, мы могли еще, с помощью Божьей, успеть в своем предприятии.
– Если б вы возвратились в Россию, что бы вы там сказали о японцах?
– Все то, что мы здесь видели и слышали, не прибавляя и не убавляя ничего.
– Когда бы вы возвратились в Россию без Мура, то государь ваш не похвалил бы вас за то, что вы оставили одного из своих товарищей?
– Правда, когда б Мур был болен и по той только причине не мог нам сопутствовать, тогда поступок наш можно было бы назвать бесчеловечным, потому что мы не подождали его выздоровления, но он добровольно пожелал остаться в Японии.
– Знали ли вы, что если б вам удалось уйти, то губернатор и многие другие чиновники должны были бы лишиться жизни?
– Мы знали, что караульные, как то в Европе бывает, должны были бы пострадать, но не думали, чтобы японские законы были столь жестоки и осуждали на смерть людей невинных.
Тут Мур сказал губернатору решительным и твердым голосом, что мы точно знали об этом японском законе, ибо он сам нам сказывал.
На это мы отвечали:
– Правда, что Мур сказывал нам, будто в Японии существует такой закон, но, по нашему европейскому понятию о справедливости, мы не верили его словам, а думали, что Мур выдумал это для того, чтобы отвлечь нас от нашего намерения.[131]
Потом губернатор спросил:
– Есть ли в Европе закон, по которому пленные должны уходить?
– Именно на то писаного закона нет, но, не дав честного слова, уходить позволительно.
Мур и тут, сделав возражение, обращал ответ наш в насмешку и уверял японцев, что этого никогда не бывает.
Наконец, губернатор сказал нам речь, которая, по объяснению двух наших переводчиков, заключала в себе такой смысл: «Если б вы были японцы и ушли из-под караула, то следствия для вас были бы весьма дурные. Но вы иностранцы, не знающие наших законов. Притом ушли вы не с тем намерением, чтобы сделать какой-нибудь вред японцам. Цель ваша была единственно достигнуть своего отечества, которое всякий человек должен любить более всего на свете, и потому я доброго моего мнения о вас не переменил. Впрочем, не могу ручаться, как поступок ваш будет принят правительством, однако ж буду стараться в вашу пользу так точно, как и прежде, чтоб доставить вам позволение возвратиться в Россию. Теперь же, по японским законам, до решения о вас дела матросы будут помещены в настоящую тюрьму, а вы в другое место, называемое инверари».[132]
Окончив речь, губернатор вышел, а потом и нас вывели в прихожую. Прежде караульными при нас были императорские солдаты, но незнакомые нам лица: они были под командой того самого нарядного офицера, который нас вел. Теперь он вошел с четвертым по губернаторе чиновником, отправляющим должность уголовного судьи, по имени Накагава-Мататаро, и сдал нас ему. Потом приказал всем своим солдатам выйти, и в ту же секунду вошли мацмайские солдаты, прежние наши знакомые, коим Мататаро велел перевязать нас иначе: меня и Хлебникова таким образом, как они вяжут своих чиновников, а матросов, как простых людей.[133] Сделав это, повели нас, часу в пятом или в шестом, из замка по городу к настоящей тюрьме, которая была от крепости в расстоянии около версты. В это время шел дождь, но стечение народа было чрезвычайное, и все зрители стояли под зонтиками.
Городская тюрьма стояла при подошве высокого утеса и кроме двух деревянных стен была обведена еще земляным валом, на коем были поставлены рогатки. Войдя во внутренний двор, увидели мы огромный сарай; вступив в оный, нашли, что внутреннее расположение тюрьмы было точно такое же, как той, где мы содержались по прибытии в Мацмай, с той только разностью, что здесь было, вместо двух, четыре клетки, из коих одна побольше, две поменее.
В сарае тюремный пристав[134] по имени Кизиски развязывал нас одного после другого и обыскивал с ног до головы, для чего мы должны были раздеваться до рубашки; обыскав меня первого, велели мне войти в самую малую клетку,[135] стоявшую в темном углу здания; Хлебникова поместили подле меня в другую клетку, которая была побольше моей и посветлее; подле него содержался один японец; а в четвертую клетку, самую большую и, по положению своему, лучшую,[136] поместили всех матросов; потом заперли наши клетки замками и дверь затворили.
Мы не могли понять, что значили губернаторские слова, что матросы будут содержаться в настоящей тюрьме, а мы в инверари; напротив того, теперь видим, что наши места гораздо хуже. После мы уже узнали, что различие состояло в том, что из нас каждый имел свою клетку, а матросы помещены были все вместе в одной. Впрочем, мы такой милости не очень желали, да и наши клетки были так близки, что я с Хлебниковым свободно мог разговаривать.
Заключенный подле Хлебникова японец тотчас вступил с ним в разговор, сказав свое имя и объявив, что через шесть дней его выпустят; потом подал он ему небольшой кусок соленой рыбы, за который Хлебников подарил ему белую косынку,[137] а рыбой поделился со мной. Голод заставил нас почесть этот кусок большим лакомством. Поздно вечером уже бывший наш работник Фок-Массе с двумя мальчишками принес нам ужин, состоявший из жидкой кашицы и двух маленьких кусочков соленой редьки на каждого, а для питья теплую воду. Фок-Массе имел вид сердитый; на вопросы наши отвечал грубо, но не бранил и не упрекал нас в том, что мы ушли.[138]
После ужина японцы подали мне сквозь решетку какой-то старый спальный халат, пронесли что-то и к моим товарищам; потом двери у сарая заперли на замок, и у нас сделалось совершенно темно, ибо решетка между нами и караульнею была обита досками, почему свет оттуда к нам не проходил. Коль скоро при захождении солнца ударило шесть часов, то после того каждые полчаса караульные к нам входили с фонарями и осматривали нас, а иногда будили и заставляли откликаться, и как ночные летние часы у японцев очень коротки, то они почти беспрестанно к нам входили и не давали нам покоя.
На рассвете (4 мая) пришел к нам чиновник и всех нас перекликал по именам, а около полудня сказали, что мы должны идти к губернатору, и повели нас в замок, связав, как накануне, и таким же порядком за конвоем, как водили прежде. В замке посадили нас в переднюю перед судебным местом, и через несколько минут привели Мура и Алексея, которых, однако же, посадили в судебном месте особо.
Через несколько времени ввели нас в присутственное место, развязав прежде руки мне и Хлебникову совсем и оставив только веревки по поясу, а матросам развязали одни кисти, локти же оставались связанными, но Мур и Алексей связаны не были.
Когда губернатор вошел и занял свое место, то начал снова предлагать нам многие из прежних вопросов, а на некоторые из них требовал пояснения. Когда же все было кончено, спросил меня, как я считаю поступок своего ухода – хорошим или дурным, и как признаю себя – правым или виноватым перед японцами.
– Японцы сами, – отвечал я, – заставили нас принять такие меры: во-первых, взяв нас обманом, показаниям нашим не верят и не хотят снестись с нашими судами, буде бы они пришли сюда, чтобы получить от нашего правительства уверения в справедливости того, что мы объявляем. Итак, что нам было делать? Посему я и не считаю себя перед ними виноватым по самой справедливости дела.
Губернатор на это сказал, что он удивляется моим словам: взятие нас в плен старое дело и говорить о нем не должно, а он спрашивает только, прав ли я или виноват в том, что ушел, и что если я буду считать себя правым, то он этого никак не может представить своему государю. Я тотчас приметил, что ему хотелось, чтобы мы признали себя виноватыми, и потому сказал: «Если бы мы судились с японцами перед Богом или там, где были бы мы наравне, то я мог бы много кое-чего сказать в оправдание нашего поступка; но здесь японцев миллионы, а нас шесть человек, и мы у них в руках. Итак, пусть они судят, как хотят, прав ли я или виноват; я только прошу их считать виноватым меня одного, ибо прочие мои товарищи ушли по моему приказанию».
Приметно было, что губернатор с большим удовольствием принял признание мое в том, что я виноват, и сказал: похвально, что, желая оправдать своих соотечественников, я беру всю вину на себя; но в таком случае послушание моим повелениям может быть только некоторым образом извинительно матросам, а не Хлебникову, ибо он, быв сам офицером, должен знать, что начальство мое над ним простиралось, пока мы были на корабле, а не в плену.
Потом сделал он Хлебникову подобный вопрос, признает ли он себя виноватым, и когда Хлебников стал приводить в наше оправдание доводы, что по всем правилам справедливости и человеколюбия нельзя нас обвинять, то японцы начали было сердиться и беспрестанно повторяли, что таких ответов нельзя им представить своему государю. Напоследок уже то лаской, то гневом убеждали нас всех сказать прямо, что мы нехорошо сделали, говоря, что это нам же послужит в пользу; и когда мы на это согласились, то они весьма были довольны. После того вскоре губернатор отпустил нас, оставив у себя для расспросов Мура и Алексея.
По выходе из судебного места нам завязали руки и отвели нас в тюрьму прежним порядком. Я нашел в своей клетке, вместо данного мне накануне мерзкого халата, прежнее одеяло и большой халат на вате; к товарищам моим также положили спальный прибор.
Теперь стали нас содержать, можно сказать, настоящим образом по-тюремному, так же точно, как и японца, вместе с нами заключенного.
Я уже сказал, в каких клетках мы были заключены; внутри они были очень чисты, а также и в коридорах наши работники мели каждый день. Когда же нас водили в замок, они выметали наши клетки и спальное наше платье выносили на солнце просушивать.
Кормили нас по три раза в день: поутру, в полдень и вечером. Пища состояла в крутой из сарачинского пшена каше вместо хлеба, которую давали по порциям, меркой, наподобие наших гречневиков. Такой порции для нас было слишком достаточно, и мы не могли всю ее съедать, но матросы находили, что она для них мала. Впрочем, это только вначале, пока после трудного нашего путешествия и претерпенного голода мы чувствовали большой позыв на еду, а после и для них порции сей было достаточно.
С кашей давали нам похлебку из морской капусты или из какой-нибудь дикой зелени, как то: из бортовнику, черемши или дегильев, подмешивая в нее для вкуса квашеных бобов, называемых по-японски мисо; к чему иногда прибавляли несколько кусочков китового жиру, а временем, вместо похлебки, давали кусочка по два соленой рыбы с квашеной дикой зеленью, что бывало по большей части по вечерам.
Пили мы теплую воду, и всегда, когда угодно было: если бывало ночью спрашивали мы пить, то караульные тотчас без всякого ропота будили работников и приказывали приносить нам воды. Но уже умываться нам здесь не приносили и гребней не давали, а умывались мы той водой, которую спрашивали для питья. Гребенку же стали давать через несколько времени после, и она, как кажется, была штатная тюремная, ибо зубцы ее были крайне малы – видно, для того, чтоб мы не могли ими сделать себе вреда.
Спустя несколько дней от последнего нашего свидания с губернатором повели меня одного в замок, где в присутствии некоторых чиновников первый и второй по губернаторе начальники меня расспрашивали, приказав прежде, чтоб я, по болезни в ногах, сел на поданный мне стул. До входа моего еще в присутственное место выходил ко мне Теске. Разговаривая со мной о Муре, сказал он, что Мур жестоко на нас сердит и говорил очень много дурного о наших поступках; но Теске советовал мне не печалиться, ибо японцы не расположены верить всем словам Мура. Сверх того сказал он мне, что Мур просился в японскую службу.
Прежде нежели японские чиновники стали меня спрашивать, я просил их, чтоб они позволили мне открыть им мои мысли и выслушали меня со вниманием, а переводчиков просил передавать мои слова как можно вернее. Они отвечали, что рады будут слушать все, что я желаю им сообщить.
Тогда я спросил их: «Если бы три японских офицера были где-нибудь в плену и двое из них сделали точно то, что мы, а третий то, что сделал Мур, и подробный отчет об их поступках дошел бы до Японии, то пусть они теперь мне скажут по чистой совести, как бы японцы стали о них судить».
Они засмеялись и не дали на вопрос мой никакого ответа, но вместо того старший из них сказал мне, чтоб я ничего не боялся: для японцев как Мур, так и все другие русские равны; им только нужно знать настоящее дело. Потом продолжал, что по японским законам ничего скоро не делается, и потому мы теперь в тюрьме; но когда приедет новый губернатор, нас переведут в другое, лучшее место, а после и в дом, и есть надежда, что правительство их велит отпустить нас в Россию.
После сего начали они меня спрашивать. Первый их вопрос был: справедливо ли, что они слышали от курильцев, будто Резанов участвовал в сделанном на них нападении, дав прежде о сем Хвостову повеление, которое после хотя он и отменил, но Хвостов не послушался, а исполнил первое повеление.
Нетрудно было мне угадать, кто таковы были эти курильцы: все это открыл им Мур. На сей вопрос я сказал, что мы никак не можем верить, чтобы Резанов участвовал в сем деле, но что Хвостов исполнил то без его повеления.
Потом японцы предлагали мне множество вопросов из лежавшей перед ними тетради касательно нашего плавания, предмета экспедиции, о состоянии России и о политических ее отношениях к европейским державам, а особенно к Франции. Я видел, что все их сведения получили они тем же путем.
Когда самое неприятнейшее для меня дело это было окончено, старший из двух чиновников сказал мне, чтобы мы ничего не боялись и не печалились, а помнили, что японцы такие же люди, как и другие, следовательно, никакого зла нам не сделают, и с таким утешением отпустил меня.
Вскоре после сего случая пришел к нам чиновник Накагава-Мататаро с обоими переводчиками. Они принесли с собой бумагу, в которой были записаны наши ответы, с тем, чтобы их проверить. При сем случае они нам сказали, что показание наше, где и как мы взяли ножи, а также известие, слышанное нами о повелении, как поступать с русскими судами, и об отправлении войск и пушек в Кунасири, не записано и чтоб мы в другой раз, когда губернатор станет нас спрашивать, о том не говорили. Это сделано было, без сомнения, для того, чтобы пощадить своих людей, в сем деле запутанных. Мы и сами, желая избавить от беды невинных солдат и работников, через оплошность коих получили мы ножи, а также спасти и самого Теске, охотно согласились на это предложение.
Но второе их требование было слишком нам противно; оно произвело между японцами и нами горячий спор и заставило Мататаро, против его обыкновения, слишком разгорячиться, бранить и угрожать нам. Он хотел, чтоб мы сами совершенно оправдали Мура, признали, что намерение его уйти с нами было действительно притворное и что он Симонова и Васильева никогда не уговаривал согласиться на наш план. Но мы на это не согласились и ничего не хотели переменить в ответах наших по сему предмету. Мы говорили: «Какое намерение имел в сердце Мур, нам неизвестно, но поступки его не показывали, чтобы он притворялся, и мы уверены, что он действительно хотел уйти с нами и, вероятно, ушел бы, если б робость ему не воспрепятствовала пуститься на такое отчаянное предприятие».
Мы имели весьма важные причины не давать ему способов вывернуться из этого дела. Считаю за нужное объяснить сии причины, чтобы читатели не приписали наших поступков мщению или желанию погубить Мура. Он, как я сказал выше, покушался исключить себя из числа русских и старался уверить японцев, что он родом из Германии. Следовательно, если б мы сами засвидетельствовали непричастность его в наших видах и всегдашнюю преданность к японцам, то немудрено, что японцы, погубив нас, могли бы отправить его на голландских кораблях в Европу для возвращения в мнимое его отечество, Германию, откуда он мог бы прибыть в Россию. Тогда, не имея свидетелей, в его воле было составить своим приключениям какую угодно повесть, в которой он, может быть, приписал бы свои дела нам, а наши себе, и сделал бы память нашу навеки ненавистной нашим соотечественникам.
Вот какая мысль более всего нас мучила, и потому мы не хотели отступить от истины для оправдания Мура. Впрочем, если б это оправдание, от нас зависевшее, могло доставить ему достоинство первого вельможи в Японии, лишь бы только не возвращение в Европу, мы охотно бы на это согласились, несмотря на то, что он изыскивал все средства вредить нам.[139] Мататаро и переводчики приходили к нам дня два или три сряду и уговаривали нас переменить наше показание касательно Мура; но как мы твердили одно и то же, то они нас оставили, но сделали ли какие-нибудь перемены в наших ответах, мы не знаем.
Между тем я крайне беспокоился мыслями, что Мур какой-нибудь хитростью выпутается из беды, получит со временем дозволение возвратиться в Европу, очернит и предаст вечному бесславию имена наши, когда никто и ни в какое время не найдется для опровержения его. Такая ужасная мысль доводила меня почти до отчаяния. Я в это время захворал, и хотя первые семь или десять дней лекарь к нам не ходил, несмотря на то, что матросы требовали его помощи, но теперь японцы умилостивились, и лекарь стал посещать нас каждый день.
Вскоре после того японцы немного улучшили наше содержание, начали иногда давать нам род лапши, называемой у них туфа; с кашей варили мелкие бобы, которые они почитают не последним лакомством, а несколько раз давали и похлебку из курицы; для питья же, вместо воды, стали давать чай.
Соседу нашему, японцу, содержавшемуся не шесть дней, как он нам сказал прежде, но гораздо более, сделано было на тюремном дворе телесное наказание,[140] так что мы крик его могли слышать. В тот же день пришел к нам с переводчиком Кумаджеро чиновник и уголовный судья Мататаро объявить, по приказанию губернатора, чтоб мы, слышав о наказании преступника, содержавшегося с нами в одном месте, не заключили, что и мы можем быть подвержены подобному наказанию, ибо, по японским законам, иностранцев нельзя наказывать телесно.
В то время мы думали, что сие уверение было ложное, сказанное только, чтоб нас успокоить; но после узнали, что действительно у них существует такой закон, из которого исключены только те иностранцы, кои будут проповедовать японским подданным христианскую религию; ибо против таковых у них есть самые жестокие постановления.[141]
В половине июня водили нас всех раза два к губернатору, где, в присутствии его и других чиновников, читали нам наши ответы и спрашивали, так ли они написаны. Все те случаи, которые могли быть пагубны для японцев, впутанных в наше дело, и о коих я говорил выше, были выпущены, почему мы о них и не напоминали. Но когда читали ответы Мура, то мы делали возражения, ибо он от всего отперся и уверял, что никогда не уговаривал матросов уйти.
При сем случае Шкаев ему сказал: «Побойтесь бога, Федор Федорович! Как вам не совестно? Разве вы никогда не надеетесь быть в России?» Я и Хлебников сказали ему: «Молчи!» Мур это тотчас взял на замечание, и мы после за эти слова дорого было заплатили, как то впоследствии будет описано. Наконец, японцы, видев наши споры, взяли на себя согласить сделанные нами ответы и отпустили нас.
29 июня прибыл в Мацмай новый губернатор Ога-Савара-Исено-Ками. 2 июля повели нас в замок. В присутственном месте нашли мы всех тех чиновников, которые обыкновенно бывали при наших допросах, и Мура с Алексеем. Лишь только мы вошли, как Мур сказал мне, чтобы я ничего не боялся, ибо дела идут хорошо. Через полчаса прибыли оба губернатора со свитами; у каждого из них по одному чиновнику шли впереди, а все прочие назади. В свите нового губернатора, который был старее,[142] находилось двумя человеками более, нежели у прежнего; шел он впереди и сел на левой стороне, а прежний губернатор рядом с ним на правой. Все бывшие тут японцы отдали им свое почтение обыкновенным у них образом, о коем я упоминал прежде, а мы поклонились по-своему.
Прежний губернатор, Аррао-Тадзимано-Ками, указав на товарища своего, сказал, что это приехавший к нему на смену буниос Ога-Савара-Исено-Ками, и велел нам сказать ему, начиная с меня, чины и имена наши, что и мы сделали с поклоном, говоря: я такой-то. На это он нам отвечал с улыбкой и небольшим наклонением головы вперед.
Потом прежний губернатор, приказав одному из чиновников принести большую тетрадь, сказал, что она написана Муром и что теперь нам нужно ее прочитать и объявить им, согласны ли мы в том, что описывает Мур. После сего оба губернатора вышли, поручив бывшим тут чиновникам выслушать наше мнение.
Мур сам стал читать свое сочинение, в коем, после многих комплиментов прежнему губернатору, уделяя частицу и новому, описывает он все наши сборы уйти почти так, как они действительно происходили, утверждая, однако ж, что его согласие с нами было притворное. Опровергает наши ответы, стараясь нас обвинить. Потом открывает японцам причину нашего путешествия; описывает подробно состояние восточного края Сибири и делает некоторые замечания о России вообще, а в заключение просит у японцев для нас милости.
Выслушав бумагу, мы стали на некоторые места делать свои возражения; но японцы жестоко против нас за это рассердились и говорили, что мы не имеем права оспаривать Мура; посему я сказал, что если они хотят объявления Мура непременно принять за справедливые, то мы переспорить их не можем, свидетелей здесь нет, и так пусть будет по их желанию. Хлебников предложил еще несколько возражений и тем более раздражил японцев; напоследок и он замолчал; но мы приняли твердое намерение не подписывать бумаги Мура, если б японцам вздумалось утвердить оную нашей подписью, чего, однако ж, не последовало.
По окончании сего дела оба губернатора опять вошли прежним порядком, и один из чиновников донес им, что бумага Мура нами прочитана. Что же он сказал касательно нашего о ней мнения, мы разобрать не могли. После сего новый губернатор вынул из-за пазухи куверт, по-европейски сделанный, отдал его прежнему губернатору, а этот одному из чиновников, от коего передан он переводчику, а наконец дошел и к нам. Русская надпись на нем заключалась в двух словах: «Мацмайскому губернатору». В куверте находился лист, на коем написаны были по-русски, с французским переводом, угрозы японцам и пр. в случае, если они не согласятся торговать с нами. Мы тотчас увидели, что это бумага, присланная Хвостовым, о коей японцы нам говорили прежде.
Впрочем, она была без числа, никем не подписана, и не сказано в ней, по чьему повелению послана она в Японию. Сим старались мы доказать, в чем и Мур нам усердно помогал, что произошла она от своевольства частного человека и что мы уверены и можем клятвой утвердить, что правительство наше не имело в деле ни малейшего участия, хотя писавший оную и простер свою дерзость столь далеко, что такую бумагу осмелился послать в Японию. Она не что иное, как подложное сочинение, написанное дерзким, малозначащим человеком.
Когда губернаторы выслушали наши доказательства, новый из них сказал, что он не спрашивает, подложная ли это бумага, а хочет только знать подлинное ее содержание, чтобы мог о том донести своему государю. Посему мы ее тут же перевели словесно, а после Мур перевел и письменно.
В заключение новый губернатор сказал нам, что в непродолжительном времени нас переведут в другое, лучшее место и содержание наше улучшат. После сего оба губернатора вышли, а потом и нас отвели опять в тюрьму.
С этого дня все японцы, при нас бывшие, переменили свое обхождение с нами: они сделались гораздо снисходительнее. От Теске узнали мы, что Мур и Алексей, по уходе нашем, переведены были в прежнее наше жилище, которое теперь назначается для нас, а для Мура с Алексеем там же делают особую пристройку,[143] и потому, пока оная не будет готова, мы должны оставаться в тюрьме. Сверх того, Теске нам сказал, что государь их при отпускной аудиенции нового губернатора велел ему всячески стараться о сохранении вашего здоровья и по прибытии его в Мацмай тотчас переменить содержание наше к лучшему.
9 июля привели нас опять к замку в присутствии обоих губернаторов. Тогда новый из них сказал, что как мы ушли единственно с той целью, чтоб возвратиться в свое отечество, впрочем, не имели намерения сделать какой-либо вред японцам, то он теперь, по согласию с своим товарищем, переменяет наше состояние к лучшему в надежде, что в другой раз на подобный поступок мы не покусимся, а станем ожидать терпеливо решения о нас японского государя. Что же принадлежит до них (губернаторов), то оба они будут всеми мерами стараться о доставлении нам позволения возвратиться в отечество.
С окончанием сей речи вмиг сняли с нас веревки; мы почти и не приметили, как прежде солдаты, сидя за нами, развязывали их и приготовлялись снять в одну секунду. После сего прежний губернатор уверял нас, что доброго своего расположения к нам он нимало не переменил и столько же будет пещись о нас, как и прежде; потом, пожелав нам здоровья и дав совет, чтобы мы молились Богу и уповали на его волю, простился с нами.
Теперь пошли мы уже не в тюрьму, а в прежнее наше жилище, называемое по-японски оксио, где мы жили до перевода нас в дом. Нам шестерым назначили прежнее наше место, а Мура с Алексеем поместили в пристроенной к одной из наших стен каморке, в которую был особенный вход со двора. С переменой нашего жилища и содержание наше улучшилось. Пишу нам стали давать гораздо лучше, нежели какую мы получали, живши прежде в том же самом месте, а сверх того, каждый день велено было давать нам по чайной чашке саке.[144] Дали трубки, табачные кошельки и весьма хороший табак. Чай у нас был беспрестанно на очаге; сверх того, дали нам гребенки, полотенцы и даже пологи от комаров, которых здесь было несметное множество.
Состояние наше чрезвычайно переменилось; японцы стали нам давать наши книги, дали чернильницу и бумаги. Пользуясь этим, вздумали мы сбирать японские слова, записывая их русскими буквами. Наконец, хотелось нам выучиться писать по-японски, и мы просили переводчика Кумаджеро написать нам азбуку, но он сказал, что для этого ему нужно прежде выпросить позволение своих начальников, а потом объявил, что японские законы запрещают учить христиан читать и писать на их языке, почему начальники на сие и не могут согласиться. Итак, мы должны были довольствоваться тем, что могли сбирать японские слова и записывать их по-русски.
14 июля отправился из Мацмая прежний губернатор; с ним вместе поехал Теске в должности секретаря. Он обещался к нам писать из столицы о новостях по нашему делу и просил нас отвечать ему, отдавая письмо для пересылки Кумаджеро. Решения из столицы скоро ожидать мы не могли, ибо губернатору нужно было на один проезд туда употребить двадцать три или двадцать пять дней. Но мы со дня на день ожидали прибытия наших судов; боялись только, что японцы не скажут нам о них, и мы ничего не узнаем, когда они придут и что сделают.
Между тем мы от скуки курили табак, перечитывали старые свои книги, записывали и твердили японские слова, а сверх того, вздумал я записать на мелких лоскутках бумаги все случившиеся с нами происшествия и мои замечания. Писал я полусловами и знаками, мешая русские, английские и французские слова, так, чтобы кроме меня никто не мог прочитать моих записок. Я опасался, чтоб японцы со временем нас не обыскали и не отняли сих бумаг, для чего и носил их около пояса в длинном узеньком мешочке, который мне сшил Симонов из моего жилета.
Впрочем, по нынешним поступкам японцев, мы не имели большой причины опасаться, чтоб они привязались к нашим бумагам, ибо когда мы ушли, то черновая копия поданного нами губернатору показания была у Шкаева, которую после у него японцы взяли, но ни слова не спрашивали у нас, что это за бумага. Компас Хлебникова также попался к ним, и они не полюбопытствовали спросить, к чему могла бы служить такая вещь, а сами, верно, не знали, что это был компас; иначе, без всякого сомнения, стали бы расспрашивать, как мы его сделали. Надобно думать, что японцы такую необыкновенную для них вещь сочли каким-нибудь симпатическим лекарством.[145]
Новый губернатор опытами показывал, что он не менее хорошо был к нам расположен, как и предместник его. Дозволять нам выходить из места нашего заключения несовместно было с японскими законами, почему он и не мог этого сделать; но чтобы доставить нам способ пользоваться свежим воздухом, приказано от него было держать растворенными настежь ворота в нашем здании с утра до вечера, а один раз в праздник[146] прислал он к нам ужин со своей кухни.
6 сентября, после полудня, Мура и меня повели в замок, где, в присутствии некоторых главных чиновников, кроме губернатора, который был болен, показали нам две бумаги с нашего шлюпа «Диана», писанные от 28 августа.
П. И. Рикорд
Первая из них заключала в себе письмо командира «Дианы» Рикорда к начальнику острова Кунасири, в котором он пишет, что, по высочайшей воле государя императора, привез он спасшихся при кораблекрушении на камчатских берегах японцев, из коих одного называет мацмайским купцом Леонзаймо, с тем, чтоб возвратить их в свое отечество, и уведомляет его, что российский корабль, к ним теперь прибывший, есть тот самый, который, по недостатку в некоторых необходимых потребностях, заходил сюда же в прошлом году и с коим прежде японцы обошлись дружески, обещая всякое пособие, но по прибытии начальника корабля на берег задержали вероломным образом его, двух офицеров, четырех рядовых и курильца, и что с ними сделалось, неизвестно. Почему Рикорд, уверяя кунасирского начальника в миролюбивом расположении нашего императора к Японии, просит известить его, может ли он нас освободить сам, а если нет, то уведомил бы, как скоро может он надеяться получить на сие требование ответ японского правительства и где мы теперь находимся. Доколе он (Рикорд) такого уведомления не получит, не оставит здешней гавани. В заключение же просит позволения налить на берегу свои бочки пресной водой, не имея нужды ни в чем другом.
Другая бумага была письмо Рикорда ко мне, в котором, извещая меня о прибытии своем в Кунасири, прописывает, что послал он к начальнику острова бумагу на русском языке с японским переводом касательно цели его прибытия и что он в надежде и страхе ожидает ответа. Между тем он не знает, жив ли я, и просит, буде японцы не позволят нам отвечать ему, чтобы письмо его на той строке, в которой находится слово «жив», я надорвал и возвратил с посланным от него на берег японцем.
Читая письмо от моего сотоварища по службе и искреннего друга, я был глубоко тронут, да и Мур не мог скрыть своих чувств и с сей минуты стал со мной говорить ласковее и дружески.
По желанию японцев мы перевели им оба письма словесно, а потом велели они нам списать с них копии, которые мы, по их же требованию, взяли с собой, чтобы перевести их вместе с Кумаджеро письменно на японский язык, а оригиналы оставили они у себя.
Новость о прибытии нашей «Дианы» обрадовала всех моих товарищей. Письмо Рикорда ясно показывало, что правительство наше не намерено принимать никаких насильственных мер, но желает миролюбивыми средствами убедить японцев в их ошибке. Однако ж мы пребывали между страхом и надеждой, не зная, как поступят японцы. Мы просили их о позволении написать к Рикорду хоть одну строку, что мы живы. Они обещались доложить губернатору, но после сказали, что губернатор, без предписания из столицы, не может на это согласиться.
Между тем бумаги были переведены и тотчас отправлены в Эдо, а какое повеление послано к кунасирскому начальнику, нам не сказывали. Переводчик же Кумаджеро вскоре после сего в разные дни известил нас, что Рикорд пришел не с одним судном, а с двумя, из коих одно о трех мачтах,[147] а другое о двух, и что он спустил на берег четверых японцев, одного после другого.
Эта последняя новость не предвещала доброго и крайне нас огорчила; она показывала, что японцы не дают никакого ответа Рикорду, а потому он и посылает к ним людей их, одного после другого. В это время Мур рассудил с нами помириться и прислал в книге, под видом, что посылает ее ко мне для чтения, записочку, коей уведомил, будто один из стражей сказал ему за тайну, что на одном из наших судов восемьдесят человек экипажа, а на другом сорок и четыре женщины.
Наконец, около 20 сентября, пришли к нам два чиновника и сказали, что губернатор приказал им объявить нам об отплытии наших судов из Кунасири, которое последовало за несколько дней перед сим, и что писем ни к японцам, ни к нам не оставлено, иначе они тотчас бы их нам показали. Помолчав немного, чиновники продолжали, что суда наши остановили одно японское судно, шедшее с острова Итуруп в Кунасири, и взяли с него пять человек людей, которых и увезли с собою, и потому спрашивали они нас, с каким намерением наши суда это сделали. «Не знаем, – отвечали мы, – но думаем, что они хотят точно узнать о нашей участи, почему и взяли с собою несколько японцев, которых, верно, на будущий год привезут назад». «Это правда, мы и сами так думаем», – отвечали чиновники и ушли от нас.
Весть эта нас очень опечалила, а особенно потому, что мы не знали, каким образом наши суда взяли японцев: всех ли они забрали с судна, сколько их там оставалось, то есть пять человек,[148] или более их на судне было, но прочие Рикордом оставлены; также неизвестно было нам, каким образом наши соотечественники с ними поступили и что сделали с японским судном. Более всего нас беспокоили ответы переводчиков и караульных, которые всегда отзывались незнанием, когда мы спрашивали их о обстоятельствах сего дела, а двое из караульных не могли скрыть своей ненависти и угрожали матросам, что мы никогда не возвратимся в Россию за взятие русскими их судна.
Наконец Мур сообщил мне, посредством записочек, присланных в книгах, следующие известия, слышанные им от одного из караульных, который был болтливее других,[149] прося, чтобы я не все объявлял моим товарищам, дабы их не опечалить.
Первое сообщил он нам, что по прибытии наших судов в Кунасири японцы часто начинали с крепости стрелять в них ядрами, но как ядра не долетали, то наши и не отвечали им, а покойно наливали воду. Когда же появилось идущее в гавань японское судно, с наших судов посланы были шлюпки овладеть оным. Завладев судном, наши перевязали всех бывших на нем людей. Но, узнав, что мы живы, тотчас их развязали, стали с ними обходиться ласково, одарили разными вещами и отпустили судно, взяв с него с собою пять человек японцев.
Второе известие Мура состояло в том, будто японское правительство, поймав курильцев (товарищей Алексея) и узнав от них, что они были посланы русскими для высматривания их селений и крепостей, определило отрубить им головы, как шпионам; но губернатор Аррао-Тадзимано-Ками представил своему правительству, что наказать смертию сих несчастных людей, не имеющих своей воли, а единственно слепо повинующихся русским, которые за ослушание, может быть, лишили бы их жизни, будет японцам стыдно и грешно, почему вместо казни предлагал отпустить их. Правительство уважило совет и повелело поступить по оному.
Весть сия не соответствовала сделанному нам от японцев формальному объявлению, что по их законам иностранцы не наказываются. Но тут дело другое: японцы считают, вероятно, и наших курильцев некоторым образом им принадлежащими, но не делают формального на то притязания, опасаясь войны с нами.
На вопросы наши, что говорят привезенные из России японцы, Кумаджеро уверял нас, что они подтверждают наши слова. Притом сказал он нам, что один из них есть тот, которого Хвостов увез с острова Итуруп,[150] по имени Городзий; в бумаге же Рикорда назван он мацмайским купцом Леонзаймо,[151] потому что он – неизвестно, по какой причине – счел за нужное обмануть русских, назвав себя купцом и переменив имя. Настоящее же его звание было на Итурупе досмотрщика над рыбной ловлей одного купца, а товарищ его, взятый Хвостовым в одно с ним время, при побеге из Охотска объелся китового мяса и умер. Его же поймали тунгусы и возвратили русским.
Уверение Кумаджеро, что возвращенные из России японцы говорят согласно с нами, подтвердилось в мыслях наших еще следующим обстоятельством: губернатор приказал сшить нам шелковое платье, хотя мы и не имели в нем нужды.[152] Из этого мы заключили, что японцы хорошо отзываются о наших соотечественниках.
Вскоре после сего Мур сообщил нам, что губернатор умер, но японцы, по законам своим, хранят смерть его в тайне до известного времени,[153] о чем дня через два и один караульный, семидесятилетний старик, проговорился, но, вспомнив свою ошибку, просил нас никому из японцев о том не сказывать.
В половине октября меня и Мура повели в замок, где два старших городских начальника, в присутствии двух или трех чиновников, показав нам русское письмо, сказали, что оно было отдано на нашем судне одному из японцев, который, просушивая свой халат, выронил его, и что недавно нашли его, почему прежде нам и не показывали, а теперь желают, чтобы мы его прочитали и перевели. Мы видели увертку японцев и знали настоящую причину, почему письма они нам прежде не показывали: они не смели этого сделать без предписания из столицы. Я сказал им, засмеявшись: «Понимаю, понимаю этому причину». Тогда и японцы вместе с переводчиком стали смеяться над уловкой, какой старались извинить себя.
Письмо это было писано Рудаковым, одним из офицеров, служивших на «Диане», к Муру В нем, во-первых, он его извещал, что японский начальник в Кунасири в ответ на письмо Рикорда, посланное с оным японцу, велел возвратиться на шлюп и сказать, что мы все убиты; почему они решились начать неприятельские действия, из коих первым было взятие судна, на котором находился начальник десяти судов. От взятых японцев узнали они, что мы живы и живем в Мацмае, почему они и причли ложное известие о нашей смерти обману посланного японца (которых всех уже они отпустили на берег) и оставили намерение свое поступать с японцами неприятельски, а взяв с этого судна начальника, четырех японцев и курильцев, отпустили оное и пошли сами в Камчатку, чтоб там от сих людей обстоятельнее выведать все касательное до нас. Потом Рудаков извещает о намерении их на будущий год возвратиться в Мацмай… и оканчивает письмо желанием нам здоровья, счастия и обыкновенными учтивостями.
Японцы велели нам, после словесного истолкования, списать копию и взять ее к себе для перевода на бумагу. Пока Мур списывал копию, я спросил чиновников с досадой и горестью:
– Правда ли, что кунасирский начальник дал такой ответ и что бы понудило его сказать нашим соотечественникам такую гнусную ложь, которая могла для всей Японии произвести неприятные и даже опасные следствия?
– Не знаем, – отвечали они.
Но когда я спросил, как они думают о таком поступке – одобряют ли они его или нет, они все его порицали.
По окончании перевода тотчас отправили его в столицу. Тогда и Кумаджеро не стал таиться и открыл нам искренно, что прибывшие из Охотска японцы говорят: Леонзаймо, или, то же, Городзий, уверяет, что Россия непременно в войне с Японией и что теперешние наши миролюбивые поступки не что иное, как один обман, чтобы нас выручить из плена, и что мы потом станем действовать иначе. Он соглашается, что по прибытии в Охотск Хвостов и Давыдов были отданы под стражу и после ушли, но за что – ему неизвестно, вероятно, и за то, что мало привезли пленных и не столько добычи, сколько там ожидали; впрочем, он уверен, что они не сами собою действовали, а по воле правительства, ибо в Охотске никто не объявлял ему, чтоб поступки сии были самовольные и что он будет возвращен в отечество.
К сожалению нашему, и те японцы, которые спаслись при кораблекрушении на камчатском берегу и там зимовали, отзывались о русских весьма дурно; они говорили, что пока содержал их в Нижне-Камчатске протопоп, им жить было хорошо, но когда отправили их в камчадальское селение, называемое Малкою, то они, кроме вяленой рыбы, никакой другой пищи не имели[154] и ходить им было почти не в чем.
В первых числах ноября призывали Мура и меня в замок, где старшие чиновники показали нам свидетельство, данное Леонзайму от начальника Охотского порта флота капитана Миницкого.
В бумаге важнее всего было то, что, между прочим, в ней поступки Хвостова называются самовольными, и сказано, что он ими навлек на себя гнев правительства; упоминается также, что Леонзаймо и товарищ его два раза уходили из Охотска, не дождавшись высочайшего повеления о возвращении их в свое отечество, которое последовало вскоре после второго их побега. 8 ноября возвращенные из России японцы приведены были в Мацмай и помещены в том доме, из которого мы ушли. Здешние начальники сделали им несколько допросов, при которых находился и Кумаджеро. В Мацмае они жили около недели, а потом отправили их в столицу.
В декабре Кумаджеро сказал нам как тайну, будто он видел сон, что нас велено отпустить, но после открылось, что это не сон был, а настоящая молва; он слышал от приехавшего из столицы одного из первых здешних чиновников, что дело наше идет весьма хорошо и что благородный и честный поступок Рикорда с японцами, находившимися на задержанном им судне, обратил на себя внимание не только правительства, но и всех жителей столицы.[155] Весть сию скоро подтвердил запиской ко мне Мур, известив, будто он слышал от одного из стражей, что все наши вещи, бывшие в Эдо, возвращены в Мацмай и делаются приготовления к возвращению нашему в Россию.
В течение января получили мы несколько писем от Теске в ответ на наши, в коих, между прочим, он говорит откровенно, что решение нашего дела еще сомнительно, ибо правительство их так много имеет причин быть предубежденным против нас, что малое число доказательств, служащих в нашу пользу, недостаточно поколебать прежнее мнение. При сем Теске весьма кстати ссылается на японскую пословицу: «Веером тумана не разгонишь».[156]
В начале февраля вдруг отобрали у Мура все письма, писанные к нему от Теске.[157] С солдатами, составлявшими при нас внутреннюю стражу, стали посылать в караул сержанта или унтер-офицера, из коих некоторые весьма строго начинали было с нами обходиться, но как мы пожаловались, то им приказали обращаться лучше.
Наконец, в половине февраля Кумаджеро сказал нам за тайну, что дело наше решено, но в чем состоит решение, до прибытия нового губернатора, который уже назначен, никто объявить нам не смеет под опасением жестокого наказания; однако ж он может нас уверить, что худого ничего в решении японского правительства для нас нет.
11 марта Хлебников впал в чрезвычайную задумчивость и сделался болен; несколько дней сряду он не пил и не ел, да и сон его оставил. Расстроенное воображение представляло ему непонятные ужасы. В продолжение времени при разных обстоятельствах здоровье его хотя и поправлялось, но он не прежде совсем избавился от болезни, как по приезде уже на шлюп.
18 марта прибыл новый губернатор и с ним, между прочими чиновниками, приехали Теске, ученый из японской академии по имени Адати-Саннай и переводчик голландского языка Баба-Сюдзоро. Теске утешил нас известием, что новый губернатор имеет повеление снестись с русскими кораблями, почему тотчас разошлются во все порты повеления не палить уже при появлении их у японских берегов.
Теске сказал нам, что японское правительство отнюдь не хотело иметь с Россией никаких объяснений, считая по прежним происшествиям и по объявлению Леонзаймо, что со стороны правительства нашего, кроме коварства, обмана и насилия, ожидать ничего нельзя; но Аррао-Тадзимано-Ками, допрашивая Леонзаймо вместе с нынешним губернатором, заставил его запутаться и признаться, что мнение свое, будто Россия желает вредить Японии и что Хвостов действовал по воле нашего правительства, он говорил наугад.
Против других доводов членов японского правления он также сделал достаточные опровержения, а потом склонил их снестись по предметам существующих обстоятельств с пограничным российским начальством. Но как правительство их хотело требовать, чтобы объяснение по сему делу русские корабли привезли в Нагасаки, то он и на это сделал опровержение, представив оному, что русские, получив такой отзыв японцев, конечно, сочтут оный за обман и коварство, ибо как им вообразить, чтоб японцы поступали искренно и честно, требуя, чтобы они шли столь далеко за таким делом, которое можно решить гораздо ближе и скорее в какой-нибудь гавани Курильских островов.
Когда же правительство отозвалось ему, что без нарушения законов своих оно не может согласиться добровольно на приход русских кораблей в другой какой-либо порт, кроме Нагасаки, то Аррао-Тадзимано-Ками дал им следующий достопамятный ответ: «Солнце, луна и звезды, творение рук Божьих, в течении своем непостоянны и подвержены переменам, а японцы хотят, чтобы их законы, составленные слабыми смертными, были вечны и непременны; такое желание есть желание смешное, безрассудное».[158]
Таким образом он убедил правительство возложить на мацмайского губернатора переговоры с русскими, не требуя, чтобы оные шли в Нагасаки. Далее Теске сообщил нам, что Аррао-Тадзимано-Ками отставлен от звания мацмайского губернатора, но дана ему другая должность, важнее губернаторской, хотя жалованья он будет получать и менее,[159] ибо в Мацмае все несравненно дороже, нежели в столице, где ему должно жить. Определен же он главным начальником над казенными строениями по всему государству.
Дня через два или три по приезде губернатора пришел к нам Кумаджеро сказать по повелению первого по губернаторе начальника, гинмиягу Сампея, чтобы мы учили русскому языку приехавшего из столицы ученого и голландского переводчика и сказывали им все, о чем нас станут спрашивать. «Странно мне кажется, – сказал я Кумаджеро, – что губернатор по приезде своем сюда нас не видал и не объявил нам еще, какое решение в рассуждении нас сделало японское правительство, а хочет, чтоб мы учили присланных из столицы людей».
Потом я спросил через стену Мура, как он думает о сем предложении. Он мне отвечал, что, пока губернатор не объявит решение о нашем деле, дотоле не будет он ни под каким видом учить японцев, а коль скоро такое объявление последует, тогда он рад будет учить их день и ночь. Я советовал ему до прибытия наших судов заниматься с ними каждый день по нескольку часов и заметил, что тогда мы будем в состоянии узнать подлинное намерение японцев в рассуждении нас и взять другие меры. Но Мур отнюдь не хотел согласиться на мое мнение. Тогда я не постигал причины такой его твердости, полагая, что он позабыл все старое и сделался опять с нами единодушным, но после открылось другое. Таким образом, Кумаджеро оставил нас, не получив никакого решительного ответа.
Через несколько дней после этого повели меня и Мура в замок, где первые два по губернаторе начальника, в присутствии других чиновников, объявили нам, что им поведено писать к начальникам русских кораблей, если они придут к японским берегам, и требовать объяснения касательно поступков Хвостова от начальства какой-нибудь нашей губернии или области, почему, сказали они, намерения их есть послать во все главные порты[160] северных местностей письма, заключающие в себе показанное требование с русским переводом. Перевод должны сделать мы вместе с Теске и Кумаджеро, а теперь они хотят нам показать и изъяснить письмо их, на японском языке написанное, и узнать наши мысли, прилично ли будет с их стороны послать оное в Россию.
Переводчики растолковали нам содержание сего письма. Я нашел, что оно было написано весьма основательно, и благодарил их за такое доброе намерение, которое может избавить как Россию, так и Японию от бесполезного кровопролития, и уверял, что правительство наше, конечно, доставит им удовлетворительный ответ.
После сего они объявили, что если суда наши придут к самому городу Мацмаю или в Хакодате, то намерены они с помянутым письмом отправить одного или двух из наших матросов. При сем случае я заметил, что такое намерение весьма похвально, ибо матросы, явясь на наши корабли, тотчас могут уверить соотечественников наших, что мы живы; а для той же причины просил их позволить нам написать записочки, что мы все живы, и приложить оные к письмам, кои они думают разослать по портам.
Японцы тотчас на предложение мое согласились, но сказали, что записки наши должны быть как можно короче и что их прежде нужно послать на утверждение в столицу, и потому советовали нам написать их поскорее, что я и сделал немедленно по возвращении домой.
После сего приступили мы к переводу японской ноты, для чего позволено было и Муру с Алексеем ходить к нам. В это же самое время явился и ученый с переводчиком голландского языка. Первое их посещение было церемониальное: о деле они ничего с нами не говорили, а только принесли нам в гостинец конфет, познакомились с нами и выпросили у меня на время французские лексиконы и еще две книги.
Между тем Мур сделал мне вдруг следующее нечаянное предложение:
– Вам первому ехать на наши суда, – сказал он, – не годится, ибо вы причиной нашего несчастия. Андрей Ильич (так зовут Хлебникова) при смерти болен, а матросы глупы и ничего не могут там порядочно пересказать, и потому должно ехать мне, а товарищем со мною надлежит быть Алексею, ибо он содержится здесь уже три года, а матросы только два. Но как мне просить японцев о самом себе некстати, то вы все должны просить их об этом, ибо собственное ваше счастье от того зависит: если вы этого не сделаете, то должны будете погибнуть.
– Как так, – спросил я, – отчего?
– Я знаю отчего, – отвечал значительным тоном Мур.
На это я сказал ему:
– Если японцы уже намерены послать с письмом на русские суда матроса, то это последует, конечно, по воле их правительства, без коего они никакой перемены не сделают, да и правительство их в таких решениях долго медлит; почему я отнюдь не намерен просить японцев о посылке вас первого на наши суда.
– А как скоро так, – отвечал он, – то вы увидите свою ошибку и раскаетесь, но уже будет поздно.
Я не понимал, что значили эти угрозы, и остался в недоумении при расставании нашем с Муром. Но на другой день сказал он мне сквозь стену, будто один из караульных открыл ему, что японцы хотят захватить командира с нашего судна и столько же офицеров и матросов, сколько нас здесь, задержать их, а нас отпустить; но как при сем случае может быть кровопролитие, то советовал мне хорошенько подумать, что ему непременно нужно ехать первому, ибо матросы не могут так настоятельно говорить, как он, а он убедит капитана Рикорда и двух офицеров сменить нас добровольно.
Но это была такая сказка, которой едва ли поверил бы ребенок: возможно ли, чтобы караульный открыл такую важность, да и сказал он на скромного старика в семьдесят лет, и потому я отвечал ему сухо: «Сомнительно, чтоб это было их намерение».
Но тем дело не кончилось. Вскоре после сего Мур сказал, что намерение их не то, как он прежде мне сказывал, но они хотят захватить все судно наше и со всем экипажем, а потом отправить от себя посольство в Охотск на своем уже судне, и потому опять предлагал, что ему нужно ехать, а в известии своем сослался на прежнего старика и другого молодого караульного.
Эта басня была еще смешнее первой, и потому я дал ему короткий ответ: «Что Бог сделает, то и будет» – и замолчал.
Между тем мы перевели бумагу, назначенную к отправлению на русские суда. Она начиналась так: «От гинмияг, первых двух начальников по мацмайском губернаторе, командиру русского корабля». Содержание оной было весьма коротко: сказано там, что приходил в Нагасаки посол Резанов; в сношениях с ним японцы поступали по своим законам, но оскорбления никакого отнюдь ему не сделали; потом напали на их берега русские суда без всякой причины; почему при появлении нашего судна кунасирский начальник, считая всех россиян неприятелями Японии, взял нас семерых в плен, и хотя мы говорим, что поступки прежних судов были самовольные, но так как мы пленные, то японцы не могут нам поверить; почему и желают иметь от высшего начальства сему подтверждение, которое надлежит доставить им в Хакодате.
Японцы старались, чтобы мы перевели бумагу сию с величайшей точностью и таким образом, чтоб слова тем же порядком следовали одно за другим в оригинале и в переводе, сколько свойство обоих языков позволяло, не заботясь, впрочем, нимало о красоте слога, лишь бы только смысл был совершенно сходен.
Наконец, дело было кончено; мы сделали бумагам европейские куверты и надписали по-русски: «Начальнику русских судов»; тогда их отправили по портам.
27 марта представляли нас всех губернатору. Он был довольно высокий, статный человек, лет тридцати пяти от роду. Свита его состояла в восьми человеках, и он родом был знатнее прежних двух губернаторов. Назвав каждого из нас по чину и имени из бывшей у него в руках бумаги, объявил он нам то же, что объявляли прежде и двое начальников, и обнадеживал, что дело кончится хорошо. Потом, спросив нас, здоровы ли мы и каково нас содержат, вышел, а мы возвратились с переводчиками домой.
В тот же день с ужасом услышали сквозь стену разговоры Мура с переводчиками. Он требовал, чтоб его одного представили губернатору, а когда Теске спросил, зачем, то Мур отвечал, что он желает объявить ему некоторые весьма важные дела. Но Теске сказал, что он не может быть представлен губернатору, доколе прежде не доведет, посредством переводчиков, до его сведения, по каким причинам он требует свидания с самим губернатором. Тогда Мур продолжал, что шлюп наш приходил описывать южные Курильские острова, но с какой целью, он этого не знает, а советует им допытаться от меня, ибо я один знаю сию тайну, потому что инструкций моих от начальства я никогда не показывал своим офицерам. Второе, – что мы скрыли от них некоторые обстоятельства и в разных бумагах не так переводили слова. Сверх того, Мур много говорил о некоторых других предметах.
Теске, выслушав его, спросил, не с ума ли он сошел, что бредит такой вздор на свою погибель. «Нет, – отвечал он, – я в полном уме и говорю дело».
Тогда Теске вышел из терпения и сказал ему, что если он и дело говорит, то теперь это поздно и ненужно, ибо прежнее дело совсем уже решено и оставлено, а участь наша, несмотря на старые дела, зависит от поступков наших судов, и если на требование их доставлен им будет удовлетворительный ответ, то нас отпустят. Но как он настаивал на своем, чтобы его представили губернатору, то Теске жестоко разгорячился; напоследок, заключив, что Мур действительно лишился ума, оставил его и, пришедши к нам, говорил, что Мур или сумасшедший, или имеет крайне черное (то есть дурное) сердце.
На другой день Мур начал и действительно говорить как сумасшедший; но подлинно ли он ума лишился или только притворился, о том пусть судит Бог.
Дня через два после сего пожелал он, чтобы его перевели к нам, на что японцы тотчас согласились и как его, так и Алексея поместили опять с нами.