Клуб любителей диафильмов (сборник) Хеймец Нина
В этот раз они не задержались у пульта – сразу пошли на третий этаж. После дождя со ступенек лестницы капала вода. Они поднимали ракету вдвоем: Андрей забирался первым, тащил ее вверх, в люк; Таня подталкивала ракету снизу. Когда они были на месте, Андрей осмотрел трубу и сказал: «Нас двоих она может не выдержать. Будем испытывать ракету по очереди».
Он стал подниматься по трубе, медленно, на полусогнутых ногах, одной рукой придерживаясь за ее край, а другой – подтягивая ракету за собой. Он забирался все выше, виток за витком. Солнце снова выглянуло из-за облаков. Таня стояла, запрокинув голову, держа ладонь над глазами, как козырек. Алюминиевый корпус ракеты снова отражал солнечный свет. На стенах играли блики. Наконец, Андрей добрался до самого верха трубы. Таня старалась рассмотреть его, но видела только силуэт – маленькую фигурку, склонившуюся над ракетой. «Отсюда она все-таки больше лодку напоминает», – подумала Таня. Держась за стенку, Андрей выпрямился. Ноги немного дрожали. Ему казалось, что стены уходят вниз не отвесно, а под небольшим углом. Он посмотрел вверх. Небо нависало над ним, почти касалось его, но было таким же недосягаемым, как и всегда. Таким же непрозрачным, сколько не всматривайся. Он подтянул к себе ракету, перебрался в нее. Потом, придерживаясь за стену вспотевшими ладонями, стал съезжать вниз. Сначала ракета двигалась медленно, скрежеща, застревая на стыках трубы. Потом она начала набирать скорость, преодолевая уплотнившийся воздух, навстречу взглядам тех, кто когда-то был внизу и всматривался в небо, в облака и синеву днем, и в звезды – ночью. Все было так, как он рассчитал. Ракета теперь скользила почти гладко. На виражах ее заносило к стенке, но Андрей вовремя отталкивался от бетонной поверхности руками, и движение продолжалось, не замедляясь.
Это произошло на предпоследнем витке. В трубе была вмятина – Андрей ее заметил, еще когда наверх забирался. Нос ракеты попал в нее, и, вместо того, чтобы отклониться к стенке, ракета проскользнула в противоположную сторону; ее вынесло наружу, к центру здания. В первые секунды Андрею показалось, что он находится в невесомости, где нет ничего, что препятствовало бы движению, задавало бы ему направление, служило бы точкой отсчета. Потом он услышал звук удара. Он лежал на спине и знал, что ему нужно вдохнуть. Он открывал рот, но воздух, касаясь его губ, оставался снаружи, не заполнял легкие. Пытаясь вдохнуть, он выгнул спину и в этот именно момент – он видел это – в непроницаемой воздушной пленке высоко над ним образовалась брешь, и то, что всегда было за ней, устремилось вниз, заполняя собой пространство между бетонных стен, вращаясь, неся с собой то, что прежде было скрыто от их взгляда – планеты, астероиды, спиралевидные галактики, звезды, шары из раскаленного газа. Всё это теперь было здесь, рядом, прямо над ним, касалось его губ, устремилось в его легкие; проникая внутрь, точки звезд раскрывались, становились объемными, и лучи их были жесткими, как иглы.
Андрей почувствовал капли на лице. Он открыл глаза. Небо было затянуто тучами. Моросил дождь. Он повернул голову. Таня сидела у стены, обхватив руками колени, не двигаясь. Лицо ее было мокрым. Она смотрела на него. Он смог сесть. Голова сильно кружилась. Фонарь лежал рядом – его корпус был помят, узкая часть – наполовину отломана. Он спросил Таню, сколько прошло времени, она сказала, что не знает, и заплакала. Потом он встал, ноги были будто из ваты. Он мог идти, но сильно хромал. Таня помогла ему спуститься по лестнице. Они пошли домой. Темнело. Когда они добрались до насыпи, им опять пришлось пережидать, пока проедет поезд, и всматриваясь – как раньше – в проносившиеся мимо них вагоны, пытаясь улучить момент, заглянуть за мелькавшую ленту, он вдруг подумал: «А ведь мы пришли оттуда, и там ничего нет».
Дома Андрей сказал, что упал с дерева. Ночью у него поднялась температура. Бабушка вызвала скорую. В больнице сказали, что ему повезло – сотрясение мозга и сильные ушибы, вот и всё.
Тем летом Андрей на дачу больше не вернулся. А в следующие годы, так получилось – он приезжал лишь ненадолго и Таню почти не видел. Потом, однажды, несколько лет спустя, когда они уже были женаты, они решили сходить туда. Они с трудом нашли дорогу. Все было не таким, как они помнили. Калитка в лес оказалась маленькой и не закрывалась – ее край врезался в землю. Просека заросла деревьями. Они с трудом нашли нужную тропинку. Но здания всё равно больше не было: в лесу проложили новую железнодорожную ветку. Она прошла как раз через их пустырь. Андрей предполагал, что они все-таки ошиблись тропинкой и вышли к насыпи в неправильном месте – не там, где раньше, и, значит, пустырь и здание могли уцелеть – они просто в тот раз их не нашли. Но больше они и не искали. А потом дачный поселок снесли – на его месте построили высотные дома.
Когда они выключают свет, Таня долго не может уснуть. Она лежит, закрыв глаза. В ее грудной клетке – пустота. Миллиарды километров, миллионы световых лет ничем не заполненного пространства. Это мог бы быть космос, если бы в нем не было звезд. Это могло бы быть море, если бы в него не проникали солнечные лучи. Потом Андрей обнимает ее, и ей кажется, будто у этой пустоты появились границы, горизонты, и там, у этих горизонтов, пустота встречается с воздухом, там вращаются планеты, летят корабли, там плывут глубоководные рыбы с тускло светящимися шарами. И она засыпает.
Все чаще ему снится один и тот же сон. Будто он идет по улице. Улица знакома ему, но ее названия он не знает, и непонятно, в каком она находится городе. Улица выводит его к круглой площади. Когда он заходит на площадь, со стоящих на ней фонарей взлетают птицы. Он видит их силуэты – как они отрываются от нагретой солнцем поверхности, тяжело взмахивая крыльями. Птиц становится все больше. Будто на каждом фонаре в этом городе была птица, оставалась незамеченной, а теперь поднялась в воздух. Птицы кружат над площадью, он слышит их крики, хлопанье крыльев. Они заслоняют от него небо, накрывают площадь черным куполом, вращающимся, вытягивающимся в воронку; узкий ее конец теряется за облаками. Андрей стоит в центре этой воронки, у него рябит в глазах, шум оглушает его. Он поднимает голову и видит, что дальний конец воронки – открыт, и, стоя посреди черного вихря, можно смотреть в это отверстие и наблюдать, как проплывают планеты, как загораются и гаснут звезды. Он всматривается в эту сияющую бесконечность, но вскоре изображение теряет четкость; черный купол распадается, теперь это – просто стаи птиц, кружащие над площадью. Птицы возвращаются на фонари, касаются их, хлопая крыльями. И тогда Андрей замечает, что уже стемнело. Вечером сидящих на фонарях птиц невозможно различить. Фонари зажигаются. Андрею пора домой.
Таня просыпается. Она знает, что Андрей уже тоже не спит. Они поворачивают головы и смотрят друг на друга.
Шумы
«Приходи, – говоришь ты, – дома никого не будет».
Аппарат у нас старый, с диском еще. Когда кто-то звонит, слышен только голос этого человека, и никаких шумов его жизни: ни разговоров, ни звона посуды, ни фильма в телевизоре, ни лая собаки. Только его голос, а вокруг – словно пустота, а в ней шорохи и потрескивания. Однажды я болела и долго не приходила в школу, ты позвонила и сказала: «Давай я поставлю музыку, и мы потанцуем». Ты танцевала, и я тоже танцевала. Но потом песня кончилась, а я не остановилась, потому что не знала об этом, а ты ничего не говорила и слушала, как я танцую.
Я прижимаю телефонную трубку к уху. Она холодная – в комнате была открыта форточка. Шнур от телефона вьется по полу, исчезает под закрытой дверью, тянется дальше – через коридор, на кухню, там розетка. «Вообще-то шнур должен быть красным», – вдруг приходит мне в голову.
– А что делать будем?
…– Поиграем. Приходи.
Я выглядываю во двор. Смеркается. После дождя – туман. В доме напротив видны только освещенные окна. Ты там и живешь, в этом доме. Я пытаюсь разглядеть твои окна, но не вижу их. Получается, в твоей квартире не горит свет. «Как такое может быть?». Я бегу в прихожую, надеваю куртку.
– Ты надолго? – спрашивает мама.
– Нет, мы только поиграем!
– Привет!
– А почему ты здесь, на лестнице?
– Дома никого нет.
– А у тебя, что, нет ключей? Может быть, дверь захлопнулась?
– Не захлопнулась. Это игра такая. Я же тебе по телефону говорила. Играем в «никого нет».
Я не знаю, что это за игра и почему в нее играют на лестничной клетке. Я подхожу к тебе, становлюсь рядом, выглядываю в окно. Я смотрю на свой дом. Туман сгустился, но наши окна все еще можно различить. В моей комнате – в горшке на подоконнике – растет алоэ. Мне всегда казалось, что снаружи, с улицы, цветок должен выглядеть как шутовской колпак. «А что это за окно с шутовским колпаком? Кто там живет? Там, наверное, здорово, весело» – так, скорее всего, думают прохожие.
– А я тебя во сне видела, представляешь? – Катя поворачивается спиной к окну, подпрыгивает, ловко подтягивается, садится на подоконник. Таня отступает чуть в сторону, прячет руки поглубже в карманы куртки. «Ведь это же так просто, раз и подтягиваешься!». Этого Катя, правда, не произносит.
Где-то внизу – наверное, на первом этаже – хлопает дверь лифта. Пока кабина поднимается, Тане кажется, что лифтовая шахта проходит у нее в позвоночнике, это там – холодный темный воздух без дна, гудение металлических канатов, квадраты света, перья птиц.
– Как будто мы идем по дороге. Дорога покрыта льдом, в небе горят звезды – огромные, словно ребенок их рисовал. Сначала мы одни – вокруг какие-то постройки, мастерские, и нет никого. А потом мы видим людей. Они идут навстречу. У некоторых одежда очень странная – длинные накидки, которые нужно вокруг себя несколько раз обматывать, шляпы в виде огромных морских раковин. И у них у всех светятся глаза – ярко, как будто в глазных яблоках у них лампочки спрятаны. Ты испугалась, говоришь: «Пойдем отсюда, давай вернемся. Нам туда идти незачем!». А я тебе: «Это же отражения, просто отражения! Вот видишь, звезды горят, их свет в глазах отражается, и нет ничего такого». Но ты все равно не хотела идти, и мы вернулись.
«Меня видно насквозь», – думает Таня.
– Мы тут немного постоим, а потом зайдем, – говорит Катя, – там совершенно пусто, в этом все дело. Если бы я тебя ждала дома, такого эффекта бы не было, я думаю. И, вот, мы заходим, а там темнота и тишина. Глаза мы завяжем вот этим – Катя взмахивает двумя белыми платками, словно фокусник: непонятно, как они оказались у нее в руках. А уши заткнем вот этим – Катя вынимает из кармана шерстяной кофты ватный комок. Цель игры – найти друг друга там, где никого нет. Выигрывает тот, кто первым другого обнаружит. Ты готова? Пошли.
Ты протягиваешь мне кусочек ваты и платок. Мы затыкаем уши. Завязываем себе глаза. До квартиры – лестничный пролет. Ты берешь меня за руку. Мы начинаем подниматься – медленно, стараясь не споткнуться о ступеньки. Я держусь правой рукой за перила. Наконец мы добираемся до площадки, поворачиваем направо. Я чувствую, как холод лестницы сменился теплом, а темнота приобрела другой оттенок – стала еще чернее. «Свет же не горит, в квартире» – вспоминаю я. Ты отпускаешь мою руку, я остаюсь одна.
Я стою, стараясь привыкнуть к тишине: мне сразу становится ясно, что именно это – самое главное, иначе просто не получится двигаться, будто пространство состоит в первую очередь из звуков, и лишь потом – из предметов. Может быть, дело в неплотно сидящих кусочках ваты, но мне начинает казаться, что тишина неоднородна. В ней есть провалы – если бы раздался резкий звук, то именно там его бы, наверное, можно было услышать. Еще, мне кажется, что я слышу шорохи, и – звук шагов, очень легких. Это, наверное, ты ходишь – то ли ищешь меня, то ли прячешься. Но потом шаги стихают.
– Где ты? – кричу я, – Катя, ты здесь?
Собственный голос доносится издалека, как будто темнота останавливает не только движение, но и время, и то, что я произношу, можно услышать лишь потом, когда достигнув краев темноты, голос вернется – глухой и постаревший. «Вата! – вспоминаю я, – у нас же в ушах вата, и ты меня не слышишь». Я делаю шаг вперед, потом другой, третий. Я вытягиваю руки в стороны. Я больше не зову тебя. Мои руки стали тонкими, как нити. Известно, где их начало, но больше ничего неизвестно – они уходят в темноту. Я слышу ее. Погашенная лампа звучит как крылья бабочки. Письменный стол – как будто в отдалении глухо бьют в барабан. Картина на стене – едва слышный звон колокольчика. Я слышу дождь, слышу, как в проводах течет ток, слышу, как сгущаются тучи, слышу море в игольчатых раковинах, слышу, как мчатся поезда, и семафоры зажигаются на их пути, как бы далеко они не ехали – за тысячи километров, в сумерках, в безлюдном стынущем пространстве. Я иду, раскинув руки.
Темнота меняет свой оттенок, становится светлее. Я останавливаюсь, мне нужно отдышаться. Шумы исчезают, разве что тиканье будильника слышно, да дождь за окном. Я стягиваю с глаз платок. Ты смотришь на меня. Я этого не слышала, но мне кажется, что ты плачешь.
…– Почему ты включила свет?
Ты говоришь: «Я ходила по квартире, и сначала тебя даже не искала. Мне просто было интересно, какова темнота на ощупь. Она очень разная, знаешь. А потом я вспомнила, что нам ведь нужно друг друга искать. И я даже позвала тебя, забыла, что у нас в ушах вата, представляешь. И ты, конечно, не ответила. И тогда – на меня, наверное, темнота подействовала – тогда я подумала, даже не подумала – почувствовала, что тут никого нет, понимаешь? Никого нет».
Я подхожу к тебе, беру тебя за руку.
Я есть, – говорю я, – и ты есть.
Пингвин
В нарды удалось немного отыграться, но с шашками не везло совершенно. И в «дурака» – из пяти конов только один удачный. И в шахматы у него выиграть, тоже никак не получалось. Он умел так – движутся фигуры, наступают размеренно, даже скучновато как-то. И вдруг пешка – где-нибудь на краю доски оживает, будто ей тоже скучно стало, и всю игру перекашивает, и всё, и подловил он. Долг продолжал расти, ежедневно.
А началось все почти случайно. Я зашла к Димке в гости. Мы пили чай с пирогом, который его мама испекла. А потом стали играть в карты. Нам быстро надоело, и тут Димка сказал, что это все вообще несерьезно, и что нормальные люди играют на деньги, и что так гораздо интереснее. Мы попробовали играть на деньги, и я стала проигрывать. С каждой новой игрой я надеялась исправить положение, и становилась должна Димке все больше и больше. Пятьдесят копеек, рубль, пять рублей, и, наконец, в тот чертов день – двадцать пять. Двадцать пять рублей. Немыслимая сумма.
– Знаешь, я, наверное, куплю себе удочку, – говорил Димка, – Спиннинг. С катушкой. Буду ходить на речку в Измайловский парк, на рыбалку.
«Где же взять эти деньги, – думала я, – где же мне их взять? Столько мне никогда не скопить. Можно, конечно, отдать Димке мои марки – шесть самых любимых, цветных, с локомотивами. И ту, особенную, выцветшую – с солдатом в пилотке и датой – 1942. Но я останусь должна столько, что это все равно ничего не решит».
– Не нужен мне этот спиннинг, – решал он спустя пару дней, – сдалась мне эта речка, тащиться туда. Я, пожалуй, подожду, пока ты мне еще проиграешь, и куплю себе велик, складной. Очень удобно. Приехал, сложил его, и места он не занимает. А? Что ты на это скажешь?
«Что же мне делать? – думала я, – что же мне предпринять?»
В тот вечер мы пошли на крышу. Димка ее нашел.
– Я знаю тут классное место, – сказал он, – туда никто не ходит.
Через дорогу от нашего двора начинался квартал, который строили пленные немцы. Его так и называли «Немецкий городок». Но красные двухэтажные домики начали сносить, а образовавшиеся пустыри застраивали панельными домами – в шестнадцать этажей и в восемнадцать. Мы вошли в лифт. Он был новеньким, пах клеем и пластиком. На стенке висело зеркало. Я смотрела на наше отражение. Димка был на год старше меня, но ниже меня ростом. Его тринадцати ему никто никогда не давал. Никто не верил, что он уже в седьмом классе.
– Там должно быть открыто, – сказал Димка.
Лифт поднялся на последний, восемнадцатый этаж и остановился. Мы поднялись по лестнице. Дверь была широкой, обшитой металлом. Мы навалились на нее, она тяжело поддалась, даже не заскрипев на смазанных петлях, и мы оказались на крыше. Уже почти стемнело, и на трубах химзавода, в трех кварталах от нас, зажглись красные огоньки. Дом обступали шестнадцатиэтажки, почти во всех окнах горел свет. Но здесь, на крыше, у взгляда была свобода выбора. Можно было не замечать их, метнуться, выскользнуть из светящихся решеток, перескочить подступающую с востока туманную громаду Кусковского парка – лишь секунду задержаться над ней, не узнавая тот парк, где однажды, много лет назад, мы с бабушкой увидели двух лосей, и где белки, если присесть на корточки и замереть, сдерживаться, не шелохнуться, подбегали к раскрытой ладони, хватали цепкими лапками сырой от впитавшегося пота орешек и, отскочив в сторону, на безопасное расстояние, закапывали добычу в прелые листья. «Они готовятся к зиме», – объясняла мне бабушка. За парком, за крышами многоэтажек светились огоньки – красные, белые, голубоватые. Сигнальные огни высотных зданий, прожектора, окна далеких домов, фонари – взгляд метался от одной мерцающей точки к другой, не в силах выбрать направление, задержаться, сфокусироваться. Так лилипуты, накинув на Гулливера тысячи ниточек, лишили его возможности спастись бегством.
«Смотри, как здорово!» – сказал Димка. И вдруг, разбежавшись, прыгнул на опоясывающую крышу бетонную ограду.
– Что ты там застыла? Иди сюда!
Он взмахнул руками и, неловко изогнувшись, прыгнул назад, спиной по направлению к центру крыши, оступился, упал и, тут же поднявшись на ноги, снова вскочил на бортик. И – спрыгнул на крышу. Потом опять – на бортик. Как будто кто-то прокручивал взад-вперед один и тот же кадр.
– Что ты делаешь? – закричала я ему, – пожалуйста, слезь оттуда! Не надо!
Но Димка, казалось, не слышал меня. Он продолжал прыгать.
Я подошла к краю крыши и легла животом на ограду. Она была мне по пояс. В ширину – примерно метр. Ткань свитера легко пропустила исходившую от бетона прохладу. Я подтянулась к краю ограды. Падающее тело еще продолжало бы бессмысленно сопротивляться, а взгляд, даже не попытавшись ни за что уцепиться: ни за окна, ни за провода, ни за ветки – устремился вниз, в открывшуюся шахту, и выхватил внизу, на самом ее дне, точно под нами, пятачок – козырек подъезда, поворот тротуара, припаркованный грузовик.
– Взлетаааая! Выше еееели! – орал Димка – Не веееедая преград! Блин, как они делают это свое сальто?
Я сползла на крышу, села, прислонившись спиной к ограде. Высота перестала ощущаться. Передо мной была знакомая железная дверь. Даже ветер не чувствовался, если сидеть так.
– Давай уйдем отсюда, прошу тебя – говорить громко не было сил, но Димка вдруг услышал меня и остановился.
– А что уйдем-то? – сказал он, – мы же даже еще не покурили. Зачем пришли, спрашивается?
Он спрыгнул с ограды, сел напротив меня, достал из кармана ветровки пачку «Явы» и протянул мне сигарету.
– А сколько у тебя за раз колечек выдохнуть получается? – спросил Димка.
– Ни одного, – ответила я. Мне было все равно, что он сейчас скажет.
Но Димка не отреагировал. Он следил за своими колечками. Они постепенно теряли форму и растворялись в вечернем воздухе.
– Понял! – Димка повернулся ко мне, – Я понял, что я хочу купить! Футбольный мяч! Адидасовский, белый, как у Толяна!
Белый мяч! Ну, конечно. Странно, что это только сейчас пришло Димке в голову. Толян жил в соседнем дворе. Пару раз в неделю он выходил из дома со своим мячом. Сокровищем. Толян определял, кто будет нападающим, а кто проскучает всю игру на воротах. Без такого мяча фиг бы кто стал его слушать. Чей мяч, тот и решает.
– Футбольный мяч должен быть белым! Понимаешь? В нашем классе один чувак как раз такой продает. Ему отец из загранки привез. Ты отдашь мне деньги, и я сразу же и куплю. Толян упадет, когда увидит. Представляешь? И там еще останется – так я вратарские перчатки куплю, и насос. В «Спорттоварах»!
«Это никогда не кончится, – подумала я, – я никогда не выпутаюсь из этой ситуации».
Все решилось назавтра.
Было субботнее утро. Я шла по школьному двору и увидела Димку. Он сидел на траве, а рядом, на баскетбольной площадке, стояли два подростка. Они были старше нас, и очень друг на друга похожи. В руках у одного из них был мяч. Тот самый. Белый футбольный мяч.
– А где Толян? – спросила я Димку.
– А он тут ни при чем. Это к тёте Вере из второго подъезда племянники приехали. Они в каком-то другом городе живут. Завтра утром уезжают. А мяч – их.
– Эй, мелкие, – позвал нас один из братьев, тот, что постарше, – в «колечко» будете играть?
– Будем! – обрадовался Димка.
Я тоже была не против. В «колечко» у меня как раз неплохо получалось. Игра была простой – нужно было забросить мяч в баскетбольное кольцо, на щите. Сетки на нем давно уже не было. Попадаешь из круга перед щитом – одно очко, из круга в центре поля – пять очков. Еще можно было попробовать попасть из дальнего круга, того, что перед противоположным щитом. Так можно было получить сразу десять очков. Но это редко кому удавалось.
Мы вышли на площадку. И Толян вдруг тоже, откуда ни возьмись, появился. И еще какие-то подростки. Нас было уже человек семь. Мы начали игру. Старший из братьев кидал первым.
– Кстати, – он обернулся к нам, – мы на пингвина играем. Это ничего? – Он посмотрел на брата. Тот подмигнул ему, и они засмеялись.
– А что значит, «на пингвина»? – спросила я.
– То и значит. Вот ты проигрываешь, правильно? Берешь так мячик, аккуратненько. Зажимаешь его коленями, и идешь себе вокруг площадки, по всему периметру. А пока ты идешь, еще говорить нужно: «Я пингвин. Несу яйцо. Я пингвин. Несу яйцо». Ну что, играешь? Или слаб тебе? – братья опять переглянулись.
Это было лишне. Унизительно. Нечестно. И я уже заранее знала, как эта игра закончится. Надо было выйти из нее, выйти, пока не поздно.
– Не слаб, – сказала я.
Димка тоже остался. И Толян – ему броски из центра обычно очень хорошо удавались. А двое мальчиков, которые перед игрой к нам присоединились – ушли.
Мой первый бросок был мимо. И второй – тоже. У меня дрожали руки. Не получалось правильно бросить мяч – от поясницы, чтобы он летел, продолжая траекторию движения руки, по ровной дуге, мимо непрозрачных от дневного света окон, в центр щита. У меня было меньше всех очков. Я проигрывала. Точно, как тот, старший, сказал. Скоро это со мной произойдет. Совсем скоро. В конце игры.
– Кто же так играет?
Мы остановились. У края площадки стоял человек – средних лет, невысокий, полный, в кожаной куртке. На ремне у него висела связка ключей.
– Тоже мне спортсмены! С такого расстояния уже даже в детском саду не кидают. Сейчас я вам покажу настоящую игру. Кто тут на новенького? – человек направился к нам. Он был нетрезв. Его пошатывало.
– Мы «на пингвина» играем, – сказал ему Толян, – кто проиграет, зажимает мяч коленями, идет так вокруг площадки и говорит…
– Меня твои пингвины не интересуют, – перебил его человек.
Он забрал у Толяна мяч и направился к противоположному щиту.
Бросок. Мяч отскочил от щита, не попав в кольцо.
– Ладно, с кем не бывает, – сказал он, – я издалека кидаю. Все равно больше вас всех очков наберу.
Во второй аз мяч полетел мимо щита. И в третий – тоже. И в четвертый. Человек уже не разговаривал с нами. Смотрел только на мяч у себя в руках. Провожал его взглядом, как будто стараясь довести до кольца, не дать ему свернуть в сторону. Мимо. Опять мимо.
Игра закончилась. Кто-то протянул ему мяч. Человек взял его неуверенно.
– Ребята, вы шутите что ли?
– Это правила, дядя, – сказал ему старший из братьев, – правила одни на всех. Вы обещали.
Человек не спорил с ним. Он отошел от нас, встав на противоположном краю площадки. Стало тихо. Никто больше не произнес ни слова. Мяч выскользнул у него из рук и покатился по асфальту. Человек поднял его, с трудом удержав равновесие, и вернулся на край площадки.
В первые секунды никто не придал этому значения. Мало ли, зачем Димке это понадобилось. Он вышел вперед и направился к человеку с мячом. Димка быстро шел по площадке, наискосок, по еще не прогретому солнцем, потрескавшемуся асфальту. Я смотрела ему в спину, и вдруг представила себе, вдруг увидела, как он идет по этой же площадке, среди пятиэтажек – а, видишь, это наш балкон, на четвертом этаже, третий слева, видишь, стекло чуть треснуто. Это однажды птица об него ударилась – как он идет там через двадцать лет и через тридцать. Такой же худой, и у него та же точно походка – спина чуть согнута, острые локти прижаты к бокам. И у него будет та же стрижка. Только рыжеватые волосы поредеют на макушке.
Димка приблизился к человеку в кожаной куртке. Человек смотрел теперь на него. Это была его передышка. И тут Димка качнулся в сторону, сделал резкое движение рукой и, выбив у человека в куртке мяч, отскочил в угол площадки. Мяч теперь был у него в руках.
– Эй, ты чего вмешиваешься? – спохватился старший из братьев, – ты что, самый умный? Шею тебе намылить?
Димка не ответил ему. Он взглянул куда-то в сторону, и мне показалось, даже издали, что я узнаю это его выражение лица – когда пешка вдруг оживает на краю шахматного поля, и Димка смотрит так, как будто сам этому удивлен, как будто не верит, что это – его рук дело, что это у него так ловко вышло. И вдруг он сорвался с места, побежал от площадки, мимо школы, через газон, к гаражам.
– Эй, ты что? – заорал кто-то из братьев, – вернись сейчас же! Вернись, кому говорят! Отдай мяч!
Они бросились за Димкой, скрылись за гаражами.
– Убежит, – сказал Толян, – бегать у него хорошо получается.
Я пришла к Димке вечером. Мы зашли в его комнату. На кровати лежал белый футбольный мяч.
– Они тебя потом искали, – сказала я.
– Ага, они даже сюда приходили. Думали, наверное, что я им дверь открою, «кто там?» спрошу. Они утром все равно уедут. А мяч у меня останется. Было ваше – стало наше.
– Я принесла тебе рубль, мне дед подарил, на марки. Возьми, в счет долга.
– Очень мне нужен твой рубль! – сказал Димка, – Ты бы мне еще три копейки принесла. У меня теперь мяч и так есть. Точно как я хотел. Белый, адидасовский, посмотри! И покупать ничего не нужно.
– А как же долг? – спросила я.
– Съешь свой долг, – ответил Димка, – проехали. Или, знаешь что, давай мне этот рубль. Завтра «Космос» куплю. Отпразднуем.
– А вратарские перчатки?
– А зачем они мне, – сказал Димка, – пусть теперь Толян на воротах стоит.
Димка взял с кровати мяч. Сдавил его руками, проверяя упругость. Провел пальцем по шву между белыми кожаными полосками.
– Хороший мячик, – сказал он, – завтра поиграем.
Свет и тень
– А знак такой, – говорит Леночка и берет меня за руку, – Знак такой, ты только не рассказывай никому.
Мы оборачиваемся, чтобы никто не подслушивал, мы ставим ранцы на землю и склоняемся друг к другу, голова к голове.
– Темные очки! – говорит Леночка, – Темные очки. Если он их снимет, нам конец. Тебе тоже, – добавляет она, глядя мне прямо в глаза. Она могла бы и не добавлять, мне и так понятно.
Мы стоим здесь уже несколько минут. Леночка говорит, что раньше тут не бывала, а вчера ту улицу, по которой она всегда ходит в школу, перекрыли – то ли трубу там прорвало, то ли цистерна с маслом перевернулась.
– С подсолнечным, что ли? – спрашиваю я.
– Сама ты с подсолнечным, – говорит Леночка. Она смотрит на меня в упор, а потом добавляет: «с каким-то маслом, в общем, не знаю я».
– Пришлось в обход идти, – продолжает Леночка, – ну, я и пошла, все дворами да переулками, чуть не заблудилась, а когда здесь проходила, сразу это место узнала, хоть и в первый раз здесь оказалась, сразу все про него поняла. И он, – она кивает мне на старика, еле различимым таким движением, чтобы тот ничего не заметил, – тут сидел, точно как сейчас сидит, и даже одет был точно так же, в этой шерстяной кофте и в куртке, и в очках, заметь, темных. Только вчера было холодно и дождь моросил, а сегодня солнце с утра светит. А он точно такой же. Думаешь, случайно?
Я смотрю на старика. Он сидит в арке, у самого входа, на стуле, который – решаю я, – был кем-то выброшен, а им подобран. Теперь на стуле лежит подушка, а на подушке сидит он. В арке тень, там пахнет сырым, там, как в консервной банке, хранится холод предыдущих дней, затянувшейся зимы, поздней весны, про которую я каждый год волнуюсь, что она не придет.
– Не знаю, – говорю я.
Леночка смотрит на меня, наклоняет на бок голову, продолжает на меня смотреть.
– Думаю, не случайно. Нет, не случайно, – говорю я.
– Именно, – отвечает Леночка, – Именно. Ты все правильно понимаешь. У человека такое могло бы произойти случайно. А это – не человек.
– А кто же? – я, забыв про осторожность, оборачиваюсь и смотрю на старика. Он заприметил нас, смотрит с любопытством. Мне показалось, что он хочет с нами заговорить. Он из тех стариков, которые заговаривают с чужими детьми. Про оценки спрашивают или почему без шапки.
– Ты во двор заглядывала? – говорит Леночка вместо ответа.
Я стараюсь заглянуть сквозь арочный проход, во двор. Это оказывается сложно сделать. Я различаю во дворе белое строение, солнце отсвечивает от окон, от штукатурки. Хочется отвести глаза.
– Это не просто двор. Это – вход, понимаешь? А старик – сторож. Этот, как его, привратник. Все хорошо, пока он не снял очки.
За аркой дом, – продолжает Леночка, – ты его даже видишь. В доме комната, в комнате не очень светло и не очень темно. Там стоят два стула, на них сидят две женщины. Утром одна из них молодая, другая старая, а вечером молодая стареет, а старая становится молодой. У одной из них на месте сердца осиное гнездо. У другой – птичье гнездо. Знаешь, бывают такие гнезда, напоминают бумажное сердце, их находят между ветвей или под потолком. Женщины сидят, положив руки на колени. Головы их опущены. Каждый полдень из сердца одной женщины вырываются осы и кружат по комнате; они летают так быстро, что за ними невозможно уследить взглядом, жужжат. А из сердца другой, из дупла в гнезде – вырываются птицы, они тоже летают по комнате, мечутся во все стороны, но стен и окон не касаются. Осы летят навстречу птицам, птицы – навстречу осам. Потом птицы начинают охотиться на ос. Они склевывают их и улетают в окно. И тогда женщины поднимают головы и смотрят друг на друга.
– А потом что? – спрашиваю я.
– А потом утро, и всё заново начинается, – говорит Леночка, – а еще там есть сад. Вход в него – обычная домашняя дверь. Входишь внутрь, как будто в дом, а там, на самом деле – тропинка. Идешь по ней, вокруг вечер, и лампочки горят.
– А куда она ведет? – спрашиваю.
– Никто еще не выяснил. Но я лично думаю, что если пройти по ней, будет еще один выход. С другой стороны города. Там точно такая же арка, и такой же старик сидит, и улица – точно такая же, как эта.
…– Давай пойдем туда? – говорю, – зайдем под арку. Пойдем, посмотрим, а?
Леночка берет меня за руку. У нее влажные ладони, с тыльной стороны на них просвечивают ниточки сосудов. У меня такие же. Она чуть ниже меня ростом, я вижу два ее банта. Два больших банта из желтой капроновой ленты. Ей мама каждое утро завязывает.
Старик снимает темные очки и, достав из кармана брюк мятый носовой платок, начинает протирать их стекла.
– Бежим! – кричит мне Леночка.
Мы несемся прочь, так быстро, как только можем. Пробежав полквартала, переходим на шаг.
– Еле успели, – говорит Леночка, – Видела, он очки снял? Я тебя об этом и предупреждала. Пока он в очках, во двор можно зайти и выйти. А, вот, если он их снимет, пиши пропало. Заходишь под эту арку, сам не помнишь, как. Там входишь в другую дверь, за ней коридор, коридор ведет в комнату; и тот, кто туда заходит, не выходит уже никогда.
Никогда, – повторяет она, глядя мне в глаза.
Я отпускаю Леночкину руку. Никогда, требующее пространства, перспективы, в которой могла бы поместиться целая жизнь, начинающаяся прямо сейчас, каждую секунду и каждую секунду заканчивающаяся; никогда, уходящее у меня из-под ног, вырывающееся вперед прозрачным треугольником, вбирающим в себя улицы, материки, лица, времена суток, все то, что я не совершу и не увижу, сжимается до размеров той комнаты, комнаты в отштукатуренном доме, врезается в ее стены, отражается от них, рассыпается на ос и поедающих их птиц, возвращается ко мне, на меня.
…Мы идем по все той же улице. Здесь старая застройка. Домам лет по сто, а то и больше. У них неровные стены, окна вдавлены в них, запали в глубокие проемы. Улица петляет, а потом мы оказываемся недалеко от наших домов. Действительно, сквозь несколько дворов пройти, и вон они.
Через несколько дней я вернулась. Я легко нашла ту улицу: перешла из соседнего двора в другой двор, улица там и начиналась, будто специально поджидала. У меня был план: убедиться, что старик – в очках, а потом быстро пробежать мимо него, прошмыгнуть. В дверь я заходить не буду, только войду во двор, на дом этот посмотрю. А потом обратно.
И точно. Старик сидел на прежнем месте. И одет был так же – в шерстяную кофту и ветровку. Этот день был еще теплее предыдущих, почти лето. Старик не видел меня, смотрел куда-то в сторону. Темные очки были на нем. Я задержалась на противоположном тротуаре. Потом я прижала локти к бокам, втянула голову в плечи и побежала через улицу, мимо старика, под арку. Старик резко повернул голову. Я успела заметить в стеклах его очков свое отражение – две девочки, забегающие под арку одновременно со мной. Он что-то крикнул мне вслед, но я не остановилась. В арке пахло мокрыми камнями. Оказалось, что там есть еще один проход – влево уходил коридор. Я не свернула туда, шла вперед. Мои ноги сделались очень тяжелыми. Мне казалось, что теперь мои шаги будут только замедляться, а потом я остановлюсь, и уже не смогу двинуться с места, и вода из-под земли будет сочиться сквозь камни, проникнет в мои ступни, разольется по венам и артериям, в которых раньше была кровь. Я прошла под аркой и теперь стояла на входе во двор. Я разглядывала трехэтажный дом, в глубине двора. Он был покрыт белой штукатуркой. На ней были трещины, глубокие, такие образуются, когда стены начинают оседать. Окна были пыльными. Перед закрытой входной дверью валялись обломки кирпичей, сухие листья, серые перья. Рядом я заметила остов садовой скамейки. Я не могла решить, что мне делать – идти вперед или возвращаться на улицу, снова проходить сквозь арку. Вдруг из слухового окна – под самой крышей – вылетела стая птиц. Сначала появились две птицы, потом еще несколько, они продолжали вылетать оттуда, пока не заполнили двор. Солнце теперь светило мне прямо в глаза, я не могла их разглядеть – только силуэты. Птицы сделали круг по двору, а потом устремились в арку, они пролетали мимо меня. Я чувствовала, как теплый воздух приходит в движение от взмахов их крыльев. Как вода в пруду приходит в движение, если бросить туда камень. Они залетели в арку, меня не задев.
Я повернулась и пошла к выходу. Старик смотрел на меня. Он был без очков. Лицо его было небрито. Веки были припухшими. Он сказал:
– А, теперь ты. С желтыми бантами – это твоя подружка? Она вчера тоже здесь была. Тоже вошла и сразу обратно вышла. И зачем вы сюда ходите, непонятно.
Я вдруг заметила, что в руках у старика – маленький радиоприемник, с выдвинутой вверх блестящей антенной. Старик поднял указательный палец, приложил приемник к уху и сказал мне: «Последние известия».
Я пошла домой. Я шла быстро. Была вторая половина дня. Солнце отражалась в окнах последних этажей.
…Вечером мама спросила меня:
– А что Леночка? Давно ее не было видно. Когда она придет?
Я посмотрела в окно. Уже совсем стемнело. Ветер раскачивал ветки деревьев. Сквозь них были видны огни фонарей. Прошел дождь, и во влажном воздухе они казались прозрачными светящимися шарами – белыми и желтыми. Их цепочки уходили загород, тянулись к подсвеченному желтоватым заревом горизонту. Как будто и сам город был шаром, который удерживали на месте эти ниточки, составленные из светящихся точек.
Я ответила:
– Может быть, никогда.
Берта
Дверца не скрипнула. В стекле отразилась открытая балконная дверь, потом – крона растущего рядом с их подъездом тополя, уже начавшая терять цвет в подступающих сумерках, потом – облако над кирпичной трубой котельной. Берта потянулась на цыпочках, ухватила снизу толстый кожаный корешок и, преодолевая сопротивление стоявших по бокам от него книг, вытащила альбом наружу, в комнату. Она села на диван, положила альбом на колени, открыла его, зажмурилась, только потом взглянула на страницу. Птицы летели прямо на нее. Сойки открывали черные клювы. Ястребы неслись, выставив вперед когтистые лапы. Орлы взлетали, раскинув крылья. Берта провела пальцами по взъерошенным перьям, по округлым – чтобы летать сквозь ветер – головам. Бумага была плотной и шершавой. Она обступала птиц со всех сторон. Несколькими месяцами раньше папа повел Берту в палеонтологический музей. Экскурсовод рассказывал им про окаменелости; про то, как в камнях находят древних животных, а потом специально обученные люди высвобождают их из этих камней. Им даже показали такую птицу. У птицы был очень длинный клюв и длинная шея с резким изгибом. Но летать эта птица все равно уже не могла. Она слишком долго пробыла в камне, у нее остались только кости. С птицами в бумаге могло произойти то же самое. Берта решилась. Она достала из кармана ножницы и, стараясь унять дрожь в пальцах, стала вырезать птиц из бумаги – одну за другой. Берта вырезала очень аккуратно. Ни в коем случае нельзя было повредить оперение. Когда в комнате почти совсем стемнело, Берта вернула опустевший альбом на полку. Теперь птицы лежали на столе. Берта сгребла их в неровную стопку, вышла с ней на балкон. Она прижала стопку к груди, а потом, с силой выпрямив руки над перилами, разжала ладони. Птицы повисли в воздухе и, продержавшись так несколько секунд, стали, медленно вращаясь, опускаться. Их подхватил ветер, разметал по кроне дерева, но они продолжали двигаться вниз, сквозь ветви. Берта заплакала. Вернувшись в квартиру, она увидела на полу ворону и глухаря – видимо, она их выронила по дороге на балкон. Берта спрятала их в своей комнате, под подушкой. Перед тем, как выйти из комнаты, она вернулась к кровати, подняла подушку и погладила птиц. «Я буду вас защищать», – сказала она им. Потом ее позвали ужинать.
Когда Эся выходит из автобуса, солнце уже почти завершает свой путь над морем. По дороге к сестре она успевает увидеть его в конце улицы. Улица начинается сразу за остановкой, но, чтобы почувствовать запах моря, нужно пройти ее до середины. Там сестра и живет. Эся проходит мимо длинного дома с незастекленными галереями, мимо гаражей с заколоченными воротами, мимо украшенных давно облупившейся лепниной особняков, мимо здания с самодельными часами в виде огромной рыбы, вокруг которой кружится луна. Иногда Эсе кажется, будто время выносило эти дома сюда, на берег, откуда-то из своих глубин и оставляло здесь – подобно тому, как море выбрасывает на сушу пустые раковины, амфоры, корабельные винты. Эся проходит сквозь арку во двор. Над ее головой о стену ударяется белый мяч.
«Еще выше! – кричит один голый по пояс мальчишка другому, – Пусть она увидит его в свой телескоп и решит, что на землю движется метеорит!»
– Идите к черту! – кричит им Эся.
Облокачиваясь на перила, останавливаясь на лестничных площадках, Эся поднимается на последний этаж.
Берта долго не открывает, возится с замками. Правая рука плохо ее слушается. Ей не сразу удается вставить ключ в замочную скважину. Потом они сидят на балконе, пьют чай. «Знаешь, – говорит Эся, – я хотела попросить у тебя фотографию. Помнишь ту фотографию, где мы с тобой и родителями около нашего дома? Даже не помню, кто нас тогда сфотографировал».
– Какая фотография? Я не помню, – говорит Берта, – я не знаю, где она.
Эся встает со стула, идет в комнату. Берта пытается ее остановить, но Эся не слушает. В такие моменты ей хочется плакать от бессилия. Ей хочется отнять у тех мальчишек их идиотский мяч и самой запустить его в Бертино окно. В окно Берты, которая стоит вместе с ней на той фотографии, которая жива, а все, кого они тогда знали, уже умерли; Берты, которая теперь, выходя на улицу, пишет у себя на ладони свой домашний адрес – чтобы, если что, не заблудиться.
Эся подходит к буфету, открывает ящик, достает оттуда альбом с фотографиями. Снимок на месте, но Берты на нем нет.
– Берта, что ты наделала? Зачем было кромсать снимок ножницами?
Берта однажды сказала Эсе, что, лишь начав наблюдать за звездным небом, ощутила, как идет время. Прежде время обступало ее, заполняло собой все вокруг. Оно двигалось из бесконечности в бесконечность, неся ее с собою, и она не чувствовала это движение. Она смотрела на часы, но знала, что положение стрелок на циферблате – условность. Она наблюдала за птицами, смотрела на них в бинокль. Птицы появлялись в небе и исчезали, когда хотели, в этом и был смысл. Она провожала их, пока они не скрывались из виду. Однажды она решила посмотреть в бинокль на звезды. Они приблизились, но изображение не было четким – звезды двигались, оставляя в небе сверкающие, мгновенно гаснущие следы. У букиниста, раскладывавшего свой товар прямо на асфальте, Берта приобрела астрономический атлас, а потом, потратив почти всю свою пенсию, купила телескоп и установила его на балконе. Теперь, глядя на вечернее небо, она различала в нем планеты и созвездия. Они медленно следовали над городом, описывали полукруг, скрывались за морем, но следующим вечером появлялись снова, и все повторялось. Это напоминало огромный часовой механизм; Берта находилась внутри него. То, что перемещало созвездия по небесному куполу, теперь проходило сквозь нее, изменяло ее, уходило. Берта смотрела в телескоп. Взгляд уносился на миллионы световых лет. Звезды были сияющими в черной пустоте разноцветными шариками. Она приближала эту пустоту к себе – с помощью оптического трюка.
Берта долго не старела, а теперь все ее лицо в морщинах. С моря дует ветер, треплет их волосы. Над их головами плывут Лебедь и Орел. «Берта, – говорит Эся, – я буду тебя защищать».
Берта улыбается и говорит: «Пойдем ужинать».
Новый год деревьев[9]
Письмо она заметила не сразу. Переезд был назначен на завтра. Большую часть вещей она отдаст старьевщику, а то немногое, что ей пригодится, уместилось в два чемодана. Оставалось решить, как поступить с бумагами. Дора взяла из ящика пачку писем. Держала их в руках, не зная, что с ними делать, куда положить. И тут из пачки выскользнул конверт, упал на пол. Бумага от времени желтеет, а этот конверт, казалось, наоборот, побелел. В проникающем сквозь жалюзи дневном свете, он выглядел почти прозрачным, сероватым. Дора подняла конверт, вынула сложенный вчетверо листок бумаги и стала читать.
Лили приехала из Иерусалима к вечеру, как и собиралась. Привезла с собой вино. А еще – изюм, финики и инжир, к Новому году деревьев. Лили очень старалась отмечать праздники «как предписано», говорила, что ее это уравновешивает. Если бы не Лили, то Дора праздники вообще, наверное, не отмечала бы. Они накрыли на стол. Посуду Дора уже почти всю раздала. Осталось несколько тарелок, и вазочка – для гранатовых зерен.
Вазочку купила Лили, на Выставке ремесел и подарила ей. Дора уже и не помнила, сколько лет тому назад это было. Они тогда бродили по каменистым дорожкам между павильончиками с керамической посудой, чеканкой, бусами из ракушек и латунными бубенцами. И Лили всё говорила, что полжизни живет в Иерусалиме, но никогда, наверное, не привыкнет, что Геенна Огненная – это такое уютное место, ухоженный овраг под стенами Старого города, площадка для выставок и концертов. Но Дора слушала ее невнимательно, смотрела под ноги. Дорожки на дне оврага были неудобными, с торчащими булыжниками, и от этого земля под ногами казалась зыбкой, ненадежной – как если бы они спустились в кратер затихшего вулкана, и выставка эта там бы проходила, и они прогуливались бы по ней, всё рассматривали и переговаривались бы с продавцами. Доре вдруг стало душно, она взяла Лили под руку, и они стали пробираться к выходу – под гирляндами электрических лампочек, сквозь толпу. В какой-то момент они, видимо, ошиблись и свернули на служебную тропинку. Посетителей на ней почти не было, да и продавцов тоже. По краям были свалены какие-то мешки, мотки кабелей, ящики. И тут они его увидели. На тропинку выходили задворки Африканского павильона. Рядом с брезентовой дверью, на обочине сидел высокий пожилой негр и плел веревочные фигурки – каким-то особым образом плёл: фигурки получались объемными и на вид твердыми, как из папье-маше. Когда они поравнялись с ним, в руках у него был слоник – с приподнятой лапой и задранным вверх хоботом – как будто тревогу трубил. Остальные фигурки лежали тут же, на земле. Зверей там больше почти не было. Зато были человечки. Они застыли в танцевальных позах – подтянутые к животам колени, запрокинутые головы, выгнутые спины, заведенные назад плечи. Человек плел их молниеносными движениями пальцев. На руки свои он почти не смотрел – глядел перед собой. Дору тогда удивило его лицо – на нем одновременно читались отрешенность и раздражение, даже обида. Когда фигурка была готова, он откладывал ее в сторону и тут же брался за новую. А чуть поодаль от фигурок и стояла та самая вазочка. Она была стеклянная, веревочное макраме оплетало ее, образуя орнамент – те же человечки идут, пританцовывая, друг за другом. Они уже было пошли дальше, но тут Лили открыла сумку, вытащила из нее пятидесятишекелевую купюру и подняла вазочку с земли. Негр кивнул ей и отвернулся, снова глядя перед собой. Она положила деньги под моток бечевки. И они ушли. А когда они поднялись на шоссе, Лили протянула вазочку ей и сказала: «Держи. Это я для тебя купила».
– Я гранаты редко покупаю, – говорит Лили, – пока все эти зернышки съешь, всю свою жизнь вспомнишь.
– Знаешь, я нашла сегодня письмо. И там тоже про сегодняшний праздник речь. Странно, что оно вообще сохранилось, – говорит Дора, – вот, посмотри, – она уходит в спальню, а потом возвращается с конвертом в руках. Лили разворачивает листок:
Дорогие Дора и Иосиф,
Разрешите поздравить вас с рождением сына, Эйтана. Рад сообщить, что в ближайший Новый год деревьев, 15-го числа месяца Шват, в честь этого события в городском парке будет посажено дерево.
С уважением,Начальник муниципального отдела озеленения,Реувен Шимони
– Я тоже такие письма получала, – говорит Лили, – они всем их присылают. Мы еще с мужем спорили, сажают ли деревья на самом деле. А по мне – какая разница. Поздравили – и спасибо им большое.
– Я помню, как мы получили это письмо, – отвечает Дора, – я прочла и подумала, что ребенок только родился и был наш, а теперь его уже отбирают. Пишут нам о нем официальные письма, сажают дерево в парке – потому что так решили. А Иосиф сказал, что на дереве, наверное, будет табличка. Он потом всё собирался поехать в городской парк, вместе с Эйтаном, и найти там это дерево. Но так, при его жизни, и не получилось.
– А как Эйтан, пишет тебе? – спрашивает Лили.
– Пишет, – отвечает Дора, – когда у него родилась вторая дочь, он прислал мне фотографии. Очень красивая семья.
– Ты продашь дом, поедешь, навестишь его. Ведь ты успеешь это сделать? – Лили смотрит на Дору, – А потом можно поехать в какой-нибудь очень красивый город.
– Кстати, я хотела отдать тебе вазочку, – говорит Дора.
Когда Лили уехала, Дора выключила в комнатах свет, оставила гореть только лампу на лестнице. Ничего подобного, этот дом не продадут. Сюда будут приходить покупатели – хороший район. Тихая улица. Но в последний момент они будут менять свое решение. Постепенно про этот дом забудут, и даже спрашивать про него никто не будет. А потом он распадется от времени, как потонувший корабль, в котором копится морской песок и разрывает его изнутри на куски, разбрасывая по дну доски и нехитрую утварь. Но здесь песок даже и не понадобится. Хватит слоя пыли, принесенных сквозняком сухих веточек, мотыльков, уснувших между оконными рамами.
Дора включила в прихожей свет, оделась и вышла из дома. На перекрестке она заметила зеленую лампочку такси.
– В городской парк, – сказала она водителю.
Парк начинался за пустырем. Должно быть, улица, отделявшая его от ближайших жилых домов, в дневное время была оживленной. Но сейчас, поздним вечером, на ней никого не было. Такси уехало. Парк не был огорожен, но нужно было пройти по дороге, пока не найдется тропинка, на которую можно свернуть.
Звук был неожиданным, неподходящим. Велосипедный звонок. Дора ускорила шаг. Звонок прозвучал еще раз, потом она различила шуршание шин и тут же, через секунду, из-за поворота показался велосипедист. Дорога шла под уклон, велосипедист ехал, почти не крутя педали, набирая скорость. Потом он отпустил руль и развел выпрямленные руки в стороны. Белая рубашка раздувалась от ветра. Человек поравнялся с Дорой и она успела заметить, что он очень пожилой, даже старый. На мгновение она задержала взгляд на его лице. Человек улыбался, сам себе, не замечая ее. Он промчался мимо, Дора обернулась ему вслед, но смогла разглядеть только белое пятно рубашки и красный огонек на велосипедном крыле, отражавшийся на мокром асфальте.
…Дора вошла в парк. Тропинки были освещены редкими фонарями. Их шары светились желтоватым светом, достаточно ярким. На тропинках должны были стоять указатели, по датам – пока она ехала в такси, она так про себя и подумала: «Там будут указатели». Дора вглядывалась в подступавшие деревья, стараясь увидеть на них таблички. Стволы были гладкими: в свете фонарей они поблескивали. Доре вдруг захотелось свернуть с тропинки, оказаться в гуще деревьев. Она шла, касаясь стволов ладонями. За парком явно ухаживали – деревья были стройными, прямыми, не переплетались ветвями. Дора снова вышла на тропинку, поведшую ее вдоль поляны, засаженной молодыми соснами. Фонари уже почти не встречались, но она всё равно различала дорогу. И вдруг тропинка оборвалась. Дора стояла на краю плато. Перед ней открывалась вереница холмов. В долинах светились россыпи огоньков – белые и голубоватые. А за ними, заслоненное вершинами холмов, угадывалось море. Дора не видела его, но точно знала, что оно там – цепочка гор должна была вести куда-то, должна была чем-то заканчиваться. Дора задержалась на несколько секунд на краю обрыва, стараясь запомнить очертания гор, и огоньки, и этот сухой ночной воздух. Потом она развернулась и снова пошла сквозь парк, к выходу. Завтра она уедет отсюда. Не оставлять ничего и ничего не брать с собой.
До востребования
– Нам пришла посылка, – сказала мама, – мы пойдем ее получать.
– Посылка, – закричала Юлька, – мы идем получать посылку! – она всегда так радовалась, когда речь шла о чем-нибудь, чего раньше не было. Если бы по радио объявили, что началась атомная война, она бы также прыгала по квартире, в одном дурацком сапоге – второй неизвестно где – и торопила бы всех: «Пойдемте! Скорее пойдемте посмотрим на ядерный гриб!»
Посылки нам раньше, действительно, не приходили. Мы шли, и я загадывал, что же в ней может быть. Там вполне мог оказаться хоккейный шлем, или кроссовки, или, например, боксерские перчатки – с толстыми шнурками, кожаные и красные, такие фиг купишь.
– Домик из ракушек, – говорила Юлька, – пенал с цветными ластиками, попугайчик!
Я не выдержал и побежал, чтобы первым получить посылку, взять ее в руки, первым ее коснуться, чтобы никаких ластиков, никаких ракушек.
…Но все равно пришлось ждать. Когда подошла наша очередь, женщина в синем халате протянула нам небольшую коробку из толстого картона. «Вот, – сказала она маме, – распишитесь». Я смотрел на металлические стеллажи за ее спиной. Они были заставлены коробками и свертками разных размеров. В них были замечательные вещи – коньки, наборы солдатиков, заводные роботы, книги, часы, банки с вареньем, свернутые в тугие рулоны пергаментные карты, кораллы, золотые монеты.
Мама поставила подпись на пожелтевшем листке бумаги – ломком и полупрозрачном. Женщина наколола его на металлическую спицу, где уже было много таких листков, и сказала: «Следующий».
– Очень странно, – сказала мама, когда мы вышли на улицу.
Я посмотрел на маму. Был вечер, загорались фонари, их свет отражался на снегу, рассыпался на тысячи искорок, рассеивался в неровном воздухе, смешиваясь со светом фар, окон, светофоров. Я плохо различал ее лицо.