Англия. Портрет народа Паксман Джереми
Берни Гранта, одну из самых колоритных личностей среди чернокожих британских парламентариев в послевоенные годы, однажды пригласили на прием для парламентариев Содружества. Он уже пять лет представлял в парламенте Тоттенхэм, неспокойную часть центрального Лондона, где живут малоимущие, заработал за это время репутацию человека, который рубит с плеча и благодаря этому стал одним из самых известных «заднескамеечников» в Парламенте. Политиков обходила королева с герцогом Эдинбургским и здоровалась со всеми за руку. Около Гранта первым оказался герцог.
— А вы кто? — осведомился он в своей обычной бесцеремонной манере.
— Я — Берни Грант, член Парламента, — последовал гордый ответ.
— А Парламента которой страны? — поинтересовался герцог.
Грант воспринял неведение герцога Эдинбургского благосклонно, но это было симптоматично. Даже замкнутому в Букингемском дворце принцу-консорту следовало бы иногда выглядывать из окна или читать газеты и знать, что около шести процентов населения Англии не белые и о них уж никак не скажешь, что они принадлежат к «народу» Англии, Шотландии или Уэльса. (Ни того, ни другого ему, конечно, не дано: после женитьбы на принцессе Елизавете принцу Филиппу было официально предложено отказаться от претензий на греческий трон и больше не использовать титул династии Шлезвиг-Гольштейн-Зонденбург-Глюксбург.) Но на собрании политиков со всего мира ему и в голову не могло прийти, что его собственную страну, которую он выбрал своей родиной, может представлять чернокожий. Можно себе представить, что говорил герцог, умение которого делать бестактные замечания уже стало притчей во языцех, рассказывая эту историю от себя в исключительно белых кругах Букингемского дворца: вне сомнения, он сумел доказать, что «все они на одно лицо».
Королева, надо отдать ей должное, когда ее представили, повела себя гораздо лучше: она тут же спросила, великолепно поменяв роли: «Вы Берни Грант, верно? Я видела вас по телевизору».
Грант, когда-то телефонист и профсоюзный активист, попал в палату общин в 1987 году, сначала набравшись опыта в муниципальных советах Лондона, благодаря ловким кулуарным интригам, в результате которых человека, который должен был унаследовать это теплое местечко лейбористской партии от Тоттенхэма, «прокатили» свои же. Гранту суждено было стать объектом ненависти всего правого крыла не столько из-за цвета кожи, сколько из-за того, что он разделяет взгляды чернокожего сообщества. Eму до смерти не забудут, как он прокомментировал бесчинства группы молодежи, в подавляющем большинстве чернокожей, в жилом микрорайоне Бродуотер-Фарм: «Полиции там врезали славно». Один из полицейских, капрал Кейт Блейлок, погиб ужасной смертью: обезумевшая толпа нанесла ему множество колотых и резаных ран. Этого высказывания было достаточно, чтобы от Гранта все отвернулись, а газета «Сан» за ультралевые политические взгляды окрестила его «сбрендивший Берни».
Если от кого-то и можно было ожидать, что он станет воплощением того, что значит быть чернокожим и британцем, то это Бернард Александр Монтгомери Грант. Два средних имени он получил от переживших войну родителей, которые хотели таким образом почтить память двух британских фельдмаршалов. Для родителей он всегда был Монти. Став первым чернокожим главой муниципалитета в Великобритании, Грант вознамерился соответствующим образом отметить свой приход в Парламент. На одном из первых официальных открытий сессии Парламента, когда весь британский истеблишмент появляется в традиционных мантиях и забавных головных уборах, он договорился с двумя другими чернокожими членами Парламента, что все придут в традиционных африканских нарядах. Но в тот самый день им, как выразился Грант, «оказалось слабо», и он единственный из парламентариев-мужчин явился не в костюме с галстуком, а в роскошном хлопчатобумажном одеянии ярких расцветок, какие носят в Западной Африке. Вряд ли можно было более недвусмысленно заявить, что отныне Великобритания — многорасовое общество. Если другие члены Парламента смотрели на это сверху вниз, то спикер, Бернард Уэзерхилл, похоже, в этом не сомневался. Он написал записку и послал ее вниз, на скамьи. В ней говорилось: «Поздравляю! Вы выглядите великолепно».
Однако сменившая его на посту спикера Бетти Бутройд, член Парламента от лейбористской партии, чувствовала себя не так уверенно. Когда на одном из приемов ее представили Гранту, она стала непринужденно болтать с ним, нисколько не подозревая, что он — ее коллега-парламентарий и даже член той же лартии. Позже Шарон, белая помощница Гранта, встретила Бутройд в женском туалете, куда та зашла на быстрый перекур. «Вы ведь не узнали, кто это, верно?» — спросила Шарон. «Конечно узнала, — ответила спикер. — Это бывший верховный комиссар из Сьерра-Леоне».
Присутствие в Англии Берни Гранта — это наследство империи. Никакого кризиса национального самосознания, подобного этому, не случилось бы, не исчезни Британская империя. Здесь не место для еще одного патологического словоизъявления в имперском духе; англичане уже привыкли оглядываться на свое бывшее величие так же, как путешественник созерцает две огромные ноги в пустыне — все, что осталось от статуи Озимандии, царя царей. «Глядите, что содеял я, владыки, и смиритесь!» — взывают письмена с пьедестала, а вокруг «безмолвие песков простерлось к небесам». Что и говорить, упадок власти земной оказался стремительным. В 1900 году половина судов, бороздивших моря, была зарегистрирована в Британии, и страна контролировала около трети мировой торговли. К 1995 году эта доля упала до пяти процентов. По всей Европе короли пытались в подражание британскому монарху построить свою империю: бельгийцы захватили один из немногих зловонных уголков Африки, который не застолбили для себя ни англичане, ни французы; немецкий кайзер Вильгельм II приступил к строительству флота, способного соперничать с Королевскими во-енно-морскими силами. Даже в 1935 году Муссолини осыпал бомбами и травил ядовитыми газами средневековую армию Абиссинии в надежде создать империю, которая, по его мнению, дала бы Италии моральное право сравняться с британской.
Однако власть и влияние англичан были больше чем власть земная. В той или иной степени они придумали многое из того, что есть в сегодняшнем мире. «Мы все родились в мире, „сделанном в Англии", и мир, в котором наши правнуки с годами станут почтенными стариками, будет таким же английским, как эллинский мир был греческим, а вернее, афинским» — так писал об этом один ученый. Англичане придумали существующие по сей день формы футбола и регби, тенниса, бокса, гольфа, скачек, альпинизма и лыжных гонок. Со своим Гран-Туром и первым групповым туром от Томаса Кука они стали родоначальниками современного туризма. Они придумали первый современный пятизвездочный отель (это отель «Савой» с электрическим освещением, шестью лифтами и семидесятью номерами). В 1820-х годах математик Чарльз Бэббидж создал первый в мире компьютер. Шотландец Джон Лоджи Бэрд у себя на чердаке в Гастингсе стал одним из изобретателей телевидения. Первую публичную демонстрацию своего изобретения он провел в лондонском Сохо. Сэндвичи, рождественские открытки, бойскауты, почтовые марки, современное страхование и детективные романы — все это продукты с маркой «Made in England». Когда итальянскому писателю Луиджи Барзини понадобилось как-то образом продемонстрировать преобладание английской культуры, он просто отметил, что, приняв в третьем десятилетии XIX века похоронный черный цвет в качестве основной расцветки мужских костюмов, остальная Европа отдавала ей дань уважения. Это было не только признанием политической и военной мощи империи и экономического воздействия британского пара, угля и стали, это стало свидетельством восприятия британских добродетелей — честности, рассудительности, патриотизма, самоконтроля, честной игры и мужества, — которые сделали эту нацию великой.
В самые мрачные минуты своей жизни англичане склонны полагать, что от всего, что они дали миру, остается лишь малая толика: названия нескольких гранд-отелей — «Бристоль», «Кембридж», «Гранд Бретань»; международные стандарты времени и места, фатомы и униформы и тот факт, что английский стал языком третьего тысячелетия. Теперь le style Anglais[22] мелькает лишь стенографическим знаком моды: если встретишь человека в сшитом у портного твидовом костюме, это скорее всего богатый немец, который занимается станкостроением.
Даже в школах, где старались производить в массовом порядке английских джентльменов и где царил дух непрофессионализма, теперь проповедуется, что единственный способ пробиться в обществе, где положение человека определяют его способности, — это профессионализм.
В общем и целом англичане перенесли конец империи достойно, склоняясь перед неизбежным, спуская флаг и упаковывая чемоданы без особого ажиотажа. Но им понадобилось гораздо больше времени на то, чтобы совладать с его психологическими последствиями внутри самих себя. Им было бы гораздо легче справиться с этим, если бы во все это предприятие не была заложена такая необычная моральная установка.
Для создания империи требовалась инициатива, жадность, мужество, массовое производство, сильная армия, политический замысел и уверенность в своих силах. Технически развитая страна с ограниченными природными ресурсами нуждалась в обширном рынке. А с развитием техники подчинение «примитивных» народов становилось неизбежным. В сердцах патриотов запечатлен образ последних минут генерала Гордона, командира мужественного английского гарнизона, который, стоя на ступеньках форта в Хартуме, руководит его защитой от превосходящих сил диких язычников. На самом деле то, с помощью чего Британия смогла править миром, было наглядно продемонстрировано двенадцать лет спустя в сражении при Омдурмане в Судане. Хотя об этом сражении в основном знают из-за неудачной атаки 21-го уланского полка — в котором служил молодой офицер Уинстон Черчилль, — его исход решили оказавшиеся у англичан шесть пулеметов «максим». Как только войско дервишей ринулось на их позиции, пулеметчикам оставалось лишь взять верный прицел. Красноречивее всего цифры потерь: 28 человек у англичан против 11 000 у дервишей. «Это было не сражение, а расстрел, — писал один свидетель. — Тела не громоздились друг на друге — такое вообще бывает редко: они ровным слоем покрывали вокруг обширное пространство».
Не буду отрицать мужества и энергии многих строителей империи. Речь лишь о том, что история империализма — это союз своекорыстия и технических достижений. Но питало веру Британской империи в свои силы неверное представление о том, что ею движет моральная установка, что есть долг перед Богом, призывающий отправляться и колонизировать места, где люди, к несчастью для себя, родились не под британским флагом. Предпосылка превосходства стала предметом веры. После того как в 1898 году Соединенные Штаты аннексировали Филиппины и стало складываться впечатление, что эта страна начинает строить свою империю, Киплинг сделал ей комплимент, включив в число тех, кому суждено нести «Бремя Белых» и посылать «лучших своих сыновей» «служить» тем, кто еще «полудьяволы-полудети».
Империя дала англичанам шанс почувствовать себя благословенным народом. И чем больших успехов они достигали в ее создании, тем больше уверялись в этом. К концу XIX века все британское (читай — английское) во всем остальном мире считали образцом для подражания. Приезжавших в Лондон поражало само царившее там изобилие, и они нередко проводили связь между процветанием и нравственностью замысла. «Для политической и моральной организации Европы Англия составляет то же, что сердце для физического строения человека, — изливал свои чувства перед порабощенными соотечественниками один польский изгнанник. — Богатство Англии давно стало притчей во языцех; ее денежные ресурсы неограниченны; громадные размеры капиталов, которые составляют ее собственность, или во что-то вложены, или плавают по морям, не поддаются воображению». В результате англичане, которые, естественно, исходили из того, что все описываемое в действительности и есть перечень чисто английских черт, начинали верить, что все остальные народы только и мечтают, что стать англичанами и англичанками.
Задолго до того, как англичане стали накапливать владения во всем мире, приезжавшие в страну иностранцы уже отмечали их отличительные особенности. В силу жизни на острове и изолированности от событий, происходивших в остальных странах Европы, они не могли не стать другими: к тому времени, когда пронесшийся над континентом шквал идей пересекал Ла-Манш, он уже выдыхался и превращался в этакий ласковый зефир, веющий непонятно куда. Самодостаточность дала англичанам возможность изменяться по своему усмотрению. Но вот они стали повелителями величайшей в мире империи. Неудивительно, что это вскружило головы. «Родиться англичанином, — заявил как-то однажды Сесил Родс, — это все равно что выиграть первый приз в жизненной лотерее». И они уверовали, что на них возложена миссия, ниспосланная свыше. Этому поддались даже те, кто, как теоретик искусства Джон Рёскин, лелеял мечты о социальной реформе в своей стране (одно время он пытался создать некую английскую Утопию, собирая сторонников в гильдию под крестом святого Георга). Вот как он выразился в одной из лекций, прочитанных в Оксфорде в 1870 году:
«Теперь же нам открылось высочайшее предназначение — не сравнимое с судьбой любой другой нации — быть принятыми или отвергнутыми. В наших жилах смешалась лучшая северная кровь, и мы еще не вырождаемся как нация. Англии во что бы то ни стало нужно как можно быстрее обзавестись колониями в самых отдаленных уголках земли и привлечь к этому своих наиболее энергичных и достойных представителей… их первейшей задачей должно быть усиление мощи Англии на суше и на море».
Сесил Родс пошел еще дальше, выдавая за явный и неоспоримый факт то, что «так уж вышло, мы — лучшие люди на земле и несем самые высокие идеалы благопристойности, справедливости, свободы и мира». Из этого логически следует, что, как отметил в 1884 году политик Розбери, империя — «величайшее из известных человечеству земных средств творить добро». Подобные высокопарные заявления пренебрежительно игнорировали пару простых истин относительно этого имперского предприятия, а именно то, что строилась империя не по какому-то мессианскому плану, а была создана благодаря усилиям отдельных молодых людей, видевших в этом путь к приключениям и богатству.
Больше того, какие бы неуместные представления о своем превосходстве ни лелеяли молодые строители империи, у них были те же эмоциональные и физиологические потребности, что и у молодежи в любой другой стране. Вера в то, что они «лучшие люди на земле», — если она у них была — ничуть не мешала им скидывать брюки. Например, приезжавшие работать в торговой Компании Гудзонова залива в Канаде вскоре не преминули воспользоваться местным обычаем оказывать радушный прием в постели. Многие заводили местных «жен»-индианок, жили с ними и обеспечивали, когда возвращались в Англию по окончании срока службы. У сэра Джеймса Брука, который чуть ли не в одиночку установил английское влияние на Сараваке, для чего он просто отправился туда, купив корабль, и поставил дело так, что стал раджой, был личный секретарь и местная любовница, и он не скрывал, что стремится к «смешению рас». Брук активно уговаривал белых жен не ехать с мужьями к месту их назначения. Падение морали, быстро проявившееся в колониальном обществе Восточной Африки, оставалось его отличительной чертой аж до 1930-х годов. Прибывший туда в 1902 году Ричард Мейнерцхаген стал свидетелем того, что большинство его собратьев-офицеров разведки — «полковые изгои, по уши в долгах; один беспробудно пьянствует, другой предпочитает женщинам мальчиков и нисколько этого не стыдится. По приезде сюда меня удивляло и поражало, что все они приводили в офицерскую столовую своих местных женщин».
Некоторые попавшие на Восток военные тоже вскоре решали, что теперь, когда они достаточно далеко от английского общества, правила уже другие. Получивший назначение в Индию в 1830-х годах капитан Эдвард Селлон обнаружил, что восточные куртизанки «в совершенстве разбираются в искусстве и хитростях любви, способны угодить любому вкусу, а по внешности и фигуре превосходят всех женщин на земле… Мне не описать наслаждение, испытанное в объятиях этих сирен. Были у меня и англичанки, и француженки, и немки, и польки из всех слоев общества, но они не идут ни в какое сравнение с этими сладострастными сочными гуриями».
Нелегко, если не сказать больше, соотнести это повествование об удовольствиях имперской службы с убежденностью сэра Чарльза Дилка, что естественную «антипатию по отношению к народам с другим цветом кожи англичане проявляют повсеместно».
Похоже, случилось вот что: чем больше построением Британской империи стало заниматься правительство, а не отдельные авантюристы, тем более остро стала осознавать необходимость содержания англичан в «чистоте» правящая бюрократия. По мере накопления владений за границей в стране утверждался морализм. Для очистки английского общества от распущенности XVIII века немало сделали в начале XIX века евангелисты, а после волны пуританства, прокатившейся по стране в 1880-е годы, добродушная терпимость прежних дней отошла в историю. В январе 1909 года после скандала в Кении, связанного с тем, что белый чиновник якобы злоупотреблял официальным положением, государственный секретарь по делам колоний лорд Кроу издал циркуляр, который стал известен как «Доклад о нравственности» или «Циркуляр о наложнице». В этой директиве практика белых колониальных служащих заводить местных любовниц была охарактеризована как «весьма непристойное поведение» и, кроме того, говорилось, что:
«поощряя подобную практику, любой чиновник администрации не может не упасть в глазах туземцев и не умалить свой авторитет… он обязан быть примером почтительности для всех, с кем входит в контакт».
То, как относились к этому французы, составляет просто разительный контраст. Власти в Париже заключили, что наиболее легкий и здоровый способ решить эту проблему в их владениях в Западной Африке — поощрять временные браки своих служащих с местными женщинами. В 1902 году директор по африканским делам французского министерства колоний обращал внимание молодых людей, отправляющихся на службу в тропиках, на совет некоего доктора Баро, который считал, что при невозможности соблюдать воздержание в течение двух или более лет безопаснее всего жениться на местной женщине. Эта мера служила французскому чиновнику защитой от «алкоголизма или половой невоздержанности, которые так распространены в жарких странах». С туземной женой белый получал еще одно преимущество: он пользовался большей популярностью среди местных жителей, которые уже не боялись, что он уведет у кого-нибудь из них жену. Приводились и соображения в духе «реалполитик»: «Не следует забывать, что большинство договоров, подписанных с великими негритянскими вождями, ратифицировалось посредством женитьбы белого мужчины на одной из их дочерей». Постоянства такого альянса не предполагалось («При возвращении во Францию молодая женщина отсылается обратно родителям после вручения ей подарка, с которым она тут же найдет другого мужа»), но были предсказуемы последствия таких браков. Французское правительство выделило средства на две школы, предназначенные для детей от смешанных браков, признавая таким образом слова этого мудрого доктора о том, что «именно созданием расы мулатов мы без особого труда офранцузим Западную Африку».
Лорд Кроу, который на досуге увлекался селекционным разведением шортгорнской мясной породы скота, без сомнения, отверг бы этот совет, как еще один пример низкого уровня морали французов. Спору нет, в Индии, в самом большом английском владении, действительно появился целый класс смешанного англоиндийского населения, который стали рассматривать как буфер между правителями и «туземцами». Но в целом британская элита оправдывала для себя существование империи некоей религиозной миссией. В 1912 году политик лорд Хью Сесил заключил, что призвание Британии свыше в этом мире состоит в том, чтобы «осуществлять правление огромными нецивилизованными массами людей и постепенно выводить их на более высокий уровень жизни». Очевидное решение данной проблемы состояло в том, что жены должны были сопровождать своих мужей, когда им давали назначение в отдаленные уголки империи: когда мем-саиб были на месте, ставни на окнах открывались. Как выразился один австралиец, ставший свидетелем того, что произошло в Новой Гвинее, «вероятно, настоящая погибель для империй — это белая женщина».
На этой стадии англичане были смертельно заражены верой в то, что они обладают неким уникальным даром Божьим. Как писал американский поэт-сатирик Огден Нэш,
Задумаемся — кто такие англичане?
Что еле сдерживают трепет и волненье,
как про себя задумаются сами.
Ведь англичанин — каждый убежден —
Персона, вхожая в клуб избранных персон.
Свидетельств их превосходства было хоть пруд пруди. Британская империя была величайшей империей в мире. Управляли ею из Англии. Следовательно, англичане стояли выше других народов. Не будь это «клуб избранных персон», не окажись английский идеал так тесно связан с необходимостью строительства империи, англичанам, видимо, не так тяжело было бы смириться с понижением статуса своей страны в мире. Сам конец империи, казалось, говорил о том, что англичанину или англичанке больше нет места в мире.
Майкл Уортон, псевдоним Питер Простак, из «Дейли телеграф» сидит в углу гостиной своего загородного дома, а за окном ветер шумит в листве букингемширских березок. Начав свою колонку уже сорок лет тому назад, он по-прежнему еженедельно посылает в газету материал для нее, далеко не тайно подозревая, что колонку сохраняют как свидетельство целой эпохи, как некое утешение для редеющей группы пожилых читателей, которые помнят газету того времени, когда Англия была другой. Эта колонка, причудливая смесь новостей, комментариев и фантазии, появляется во все более неприметных уголках газеты, похожих на комнатушку особняка, выделенную чудаковатому престарелому родственнику молодой четой, которая этот особняк унаследовала. Он плохо представляет, кто в наши дни читает его колонку, если ее вообще читают. Время от времени ему пересылает письма секретарь из высотки в районе лондонских доков, куда сейчас изгнана газета. «В основном их пишут выжившие из ума люди. Они считают, что я за возвращение смертной казни через повешение и телесных наказаний. И они ненавидят ирландцев».
Пишущие ему фанатики чувствуют в Питере Простаке родственную душу. Его представление об Англии — это чистой воды нытье заблудшего народа. Типичное для него стенание звучит следующим образом:
За последние 50 лет они [народ Англии] стали свидетелями того, как все, отличающее англичан, подавляется и высмеивается. У них на глазах все зло, проистекающее из трущоб Америки, — мерзкие развлечения, дегенеративная поп-музыка, феминизм, «политкорректность» — заражает их страну.
У них на глазах искажаются их благопристойные манеры и обычаи. Они стали свидетелями того, как власти стали более уважительно относиться к сексуальным отклонениям, которые даже получили официальное одобрение. У них на глазах отдельные части страны колонизированы иммигрантами, а закон запрещает свободно высказываться о возможных последствиях этого.
Все это причиняет им страдания, но они еще не сказали об этом вслух. С тем, чтобы заговаривать об этом сейчас, они уже запоздали. В прошлом случались и более безобразные вещи; но не в таких масштабах.
Во плоти этот всадник апокалипсиса кажется больше озадаченным, чем неистовым, он вежлив и ведет себя как джентльмен. Когда мы познакомились, я спросил, что он думает о сосуществовании различных культур.
«Сосуществование различных культур? Об этом постоянно твердят политики, епископы и им подобные, но для большинства англичан это пустой звук. Это чепуха, идея, которую нам навязали, но никто ее не принял. Просто англичане — народ послушный и добродушный, поэтому, я считаю, так и вышло».
В этот момент в комнату проковылял его старый слепой лабрадор и наткнулся на телевизор, накрытый большой коричневой накидкой.
Англия в представлении Питера Простака — это, по сути дела, Англия сэра Артура Брайанта, самого популярного историка-националиста XX века. (Он написал сорок книг, и они проданы общим тиражом более 2 миллионов экземпляров.) От брайантовской Англии — Англии помещиков, приходских священников, фермеров и по-старинному изящно пьющего сидр деревенского люда, причем у всех у них лица желтовато-белого оттенка — совсем недалеко до неизбежного убеждения, что допускать в страну людей любого другого цвета кожи — неправильно. Вклад в английскую культуру беженцев из Европы Артур Брайант признавал. Но они, конечно же, тоже желтовато-белые. Совсем другое дело — массовая иммиграция из стран с другими культурами. В марте 1963 года Брайант поведал читателям «Иллюстрейтед Лондон ньюс», что «наплыв… мужчин и женщин других рас, усугубляемый ярко выраженным различием в цвете кожи и чертах лица, а также в привычках и верованиях» был бы весьма нежелателен.
Из людей влиятельных мало кто обращал внимание на Брайанта. Каждую осень конференцию консервативной партии и так захлестывал поток обращений из графств с требованиями «что-то сделать», чтобы остановить иммиграцию. Каждый год эти иерархи собирались на свои совещания и каждый раз игнорировали эти обращения. В 1963 и 1968 годах этим самым иерархам все же пришлось пойти на уступки и пообещать сдерживать иммиграцию. В 1968 году к этому их подтолкнуло зажигательное выступление правого по-литика Эноха Пауэлла, в котором он предвосхитил некий апокалипсис: «Я заглядываю в будущее, и меня переполняют дурные предчувствия. Подобно одному римлянину, мне кажется, что«…Тибр берега наводнил, переполнен кровью…"». Возможно, ссылка на «Энеиду» Вергилия прошла для большинства слушателей незамеченной, но его речь, которую окрестили речью «о реках крови», вызвала бурю негодования, в результате чего Пауэлл оказался в политической пустыне, и это стало, как выразился один из его последователей, проявлением заговора представителей либерального истеблишмента, у которых один сумбур в голове, направленного на то, чтобы игнорировать действительность.
Только глупец станет отрицать тот факт, что значительная часть населения Англии по-прежнему разделяет мнение Пауэлла о том, что наплыв значительного числа представителей чуждых культур является ошибкой. По их мнению, иммиграционный вопрос и есть объяснение того, что страна летит ко всем чертям. И все же по большому счету межрасовые отношения в Британии не так плохи. Хотя их страна не зависима от Великобритании, 2 миллиона живущих в Англии ирландцев сохранили право на голосование. Ирландское же правительство не вводит такую же привилегию уже 70 лет. Многие граждане Ирландии сражались в рядах английской армии во время Второй мировой войны, этого катаклизма, который у ирландского правительства с его ярко выраженным «нейтралитетом» престранно именовался не более чем «чрезвычайным положением». Но конечно же, когда люди обсуждают межрасовые отношения, речь идет не об ирландцах. Ирландцы — белые, а Брайанта, Пауэлла и остальных тревожил приезд людей с другим цветом кожи.
Они, естественно, были правы относительно внезапности произошедшего. В 1951 году общее число выходцев из стран Карибского бассейна и Южной Азии в Британии составляло 80 000 человек, и по большей части они жили в нескольких городах и портах. Через 20 лет эта цифра достигла 1 500 000. Сорок лет спустя, по результатам переписи населения в 1991 году, число представителей этнических меньшинств превысило 3 000 000. Это был просто взрыв. Больше того, иммигранты не рассредоточились по всему Соединенному Королевству, а сконцентрировались в Англии — там этнические меньшинства составляют более 6 процентов населения, — и их почти нет в Шотландии и Уэльсе. Более двух третей представителей этнических меньшинств сосредоточено на юго-востоке Англии и в Уэст-Мидлендс. Отдельные районы таких городов, как Лондон, Лестер или Бирмингем, по своему облику вроде уже и не имеют никакого отношения к Англии Артура Брайанта. В этих местах сосуществование различных культур — это гораздо больше, чем благочестивый лепет из уст епископов и политиков. Это жизненная реальность, где вместо англиканской церкви — мечети или храмы, а старинные лавки со всякой всячиной на углах улиц сменили мясные халяльные, то есть разрешенные, лавки и магазины по продаже сари. В округе Спиталфилдс к востоку от Лондона, где бежавшие от преследований гугеноты наладили в конце XVII — начале XVIII веков шелкопрядение, 60 процентов населения теперь — бангладешцы. В некоторых районах Брэдфорда более половины населения — выходцы из Пакистана. И все же азиаты, африканцы или уроженцы Вест-Индии почти никогда не занимают эти городские районы полностью. По всей Англии лишь в трех округах местного самоуправления на пять человек населения приходится меньше одного белого (самая высокая концентрация небелого населения — 90 процентов — наблюдается в Илинге, в составе Большого Лондона). Нигде в Англии не достигнут уровень Соединенных Штатов, где в городах есть целые районы с исключительно чернокожим населением.
Законы о гражданстве тоже сравнительно либеральны: британским гражданином может стать любой родившийся в Британии у проживающих там по закону родителей. Совсем иное положение в Германии. К началу 1997 года там проживало 7 200 000 иммигрантов — 9 процентов всего населения. Однако пытавшиеся оформить свой статус встретились с тем, что надо прожить в стране не менее пятнадцати лет, чтобы только получить право на подачу заявления на получение гражданства, и потратить еще больше лет, чтобы получить его. Причина в том, что даже через столько лет после дискредитации этой идеи Гитлером немецкие власти по-прежнему придерживаются представления, что действуют от имени некоего «Volk» — «народа», и принадлежность к этому народу определяется кровью. Ваша семья могла прожить в Казахстане не одно поколение, но если у вас фамилия Шмидт или Мюллер, вы можете тут же получить немецкий паспорт: гражданство определяется генетически.
В целом англичане могут гордиться своими достижениями в области межрасовых отношений. Внезапная иммиграция в крупных масштабах не была чем-то хорошо продуманным, и если бы не желание свести к минимуму реальные проблемы, с которыми до сих пор могут столкнуться члены общин этнических меньшинств, обстановка могла быть гораздо более напряженной. Избежать этого помогло многое. Региональный акцент в английском языке настолько ярко выражен, что не поймешь, какого цвета кожи манчестерец, ливерпулец или бирмингемец, с которым говоришь по телефону, особенно если вы одного поколения. Процветающая в стране молодежная культура на цвет кожи внимания не обращает. Помогала и свойственная англичанам щепетильность: Роберт Тейлор, теперь процветающий фотограф, живо вспоминает, как его, волнующегося юного хориста, пригласили петь в хоре собора в Хирфорде. Хор проходил по проходу между сиденьями, когда в соборе появилась жена епископа, которая пыталась поймать маленькую черную собачку. «Сюда, Самбо[23], — громко приказала она и, подняв глаза, увидела в составе хора чернокожего ребенка. — О, прошу прощения», — извиняющимся тоном тут же выпалила она.
Однако по-прежнему обращаешь внимание, что при знакомстве люди часто называют себя «чернокожими британцами» или «бенгальскими британцами», но редко кто скажет, что он «черный англичанин». Берни Грант называет себя британцем потому, что британцы — «это и другие угнетенные народы, такие как уэльсцы или шотландцы. Попробуй я назвать себя англичанином, так это слово застрянет у меня в глотке». Другие скажут вам, что британцами они могут ощущать себя, будучи иммигрантами, но чтобы считать себя англичанином, нужно родиться в этой стране. Такое отношение применимо как к белым иммигрантам, так и к чернокожим и азиатам. Получается, что «британец» — понятие многозначное: можно быть шотландцем или валлийцем и одновременно британцем, а можно быть британцем сомалийским или бангладешским. Расовые предрассудки, конечно, существуют. Но что поражает во многих из этих иммигрантов, это бьющий через край оптимизм по отношению к своему новому дому. Дело не только в том, что очень немногие строят по планы по возвращению в страну, которую они покинули, а в том, что весьма многим, похоже, очень нравится то, что они обрели в Англии. Когда в январе 1998 года газета «Дейли телеграф» решила выяснить, как прижились иммигранты, ответы были на удивление положительными. Доктор Заки Бадави, председатель Союза имамов и мечетей, считает, что для мусульманина лучшего места в мире просто нет: ему страшно нравится, что страна умеет смеяться над собой. Суриндера Гилла, лавочника из Оксфордшира, приятно поразил тот факт, что полицейских нельзя подкупить. Музыковед Аби Розенталь, бежавший из Германии, считает, что такие качества, как справедливость и свобода поступать по своему выбору, сделали Англию «гораздо более цивилизованной страной по сравнению с той, откуда я приехал». Омния Мазук, консультирующий педиатр из Ливерпуля, полагает, что «замечательно жить в стране, где ценят заслуги и не работают дети». Преподаватель Хари Шукла, индус, уехавший из Кении в 1973 году, заявил, что хотя сейчас различные культуры сосуществуют в большинстве стран Европы, ни одна из них не достигла такого уровня интеграции.
Как это далеко от мира Питера Простака, многие из читателей которого, как я подозреваю, вероятно, никогда и не встречались с выходцами из Азии или Вест-Индии, разве что с владельцем лавки на углу или кондуктором в автобусе. Они были готовы к тому, что приезжающие в Англию черные или азиаты будут выполнять работу, от которой отказываются англичане. Им и в голову не приходило, что те приедут в таком количестве и привнесут с собой свою культуру, а предполагали они, похоже, что это будут люди, которые хотели бы быть англичанами, не случись так, что родились они не в Англии.
Их отношение, если бы только они отдавали себе в этом отчет, не так далеко ушло от веры Берни Гранта в свою «британскость». Глубоко внутри у них заложено убеждение, что англичанин или англичанка — «свободнорожденный» человек в свободном обществе. Натурализовавшийся гражданин может быть «британцем», но это нечто совсем другое. Больше всего им претит то, что некоторые вещи стало нельзя произносить вслух, например, изъявлять сомнение в существовании различных культур, поэтому их лишь цедят сквозь зубы по углам или рявкают разукрашенные татуировками громилы в больших кожаных ботинках. Отличающиеся терпимостью представления правящей элиты, которая постаралась поставить дискриминацию вне закона, по большей части восторжествовала. Сидя за кальвадосом в центре Лондона, писатель Саймон Рейвен откликнулся на эту тему с раздражением:
«Это просто абсолютно не по-английски говорить, что ты не можешь что-то сказать. Свобода слова — часть интеллектуальной жизни нашей страны. Когда я учился в Кембридже, у нас было двое или трое чернокожих — принцы или что-то в этом духе. Но они были джентльменами. В целом англичане были рады видеть чернокожих, а также рады видеть, как они уезжают.
Последняя фраза могла быть взята напрямую из колонки Питера Простака. И все же есть нечто необычное в чудаковатом презрении майкла Уортона к новой Англии, которое прослеживается в течение полувека существования этой его колонки. Ибо страшная тайна этого чистокровного на вид англичанина кроется в том, что сам Уортон наполовину немец, а его предки — евреи, преуспевшие в торговле шерстью в Брэдфорде. Такая же история со многими другими, кто громче всех кричит о своей английскости. Покойный отец журналиста Перегрина Уостхорна, в колонках которого в «Санди телеграф» в 1980-х годах раздавались предупреждения об опасности, грозящей целостности Англии, с гордостью говорил, что он — полковник Кок де Горейнд. Стивен Фрай, сделавший артистическую карьеру, играя самого что ни на есть английского хитроумного дворецкого Дживса — наполовину венгр, наполовину еврей. Фамилия «самого английского» из популярных поэтов, Джона Бетчемана, — немецко-голландская; «самый что ни на есть английский» архитектор Лютьенс происходит из шлезвиг-гольштейнской семьи. Многие из консерваторов, громче всех призывающих защитить Англию от захвата Европейским союзом, такие как политик Майкл Хауард и журналист Майкл Портильо, вышли из семей иммигрантов. А строки об англичанине, который остался «англичанин все ж», положил на музыку сэр Артур Салливан, мать которого родом из старинной итальянской семьи.
Вот таким окольным путем мы пришли к выводу, что чувства, отраженные в песенке У.Ш.Гилберта, верны, если речь идет о сопротивлении соблазну перейти в другие народы. Быть или не быть англичанином — действительно дело выбора.
ГЛАВА 5 МЫ, ГОРСТКА СЧАСТЛИВЦЕВ
Больше всего народ Англии радуется когда ему говорят, что все пропало.
Артур Мюррей
Если быть англичанином — состояние души, возникает вопрос, что, по мнению англичан, делает их такими, какие они есть. Чтобы выяснить это, я первым делом отправился в Челтенхэм, в офис самого немодного в стране ежеквартального журнала.
Основанный в 1967 году под слоганом «освежает, как чашка чая!», журнал «Наша Англия» заявил о стремлении «отражать в каждом номере истинный дух Англии». Позаимствовав название из лирической речи умирающего Джона Ганта из «Ричарда II» Шекспира («Англия, священная земля, взрастившая великих венценосцев, могучий род британских королей»), журнал ненавязчиво провозгласил, что будет полезным, простым и благородным. В своих материалах журнал многократно использовал классический оплакивающий зачин «сто лет назад… а сейчас», изобиловал иллюстрациями в подражание американскому художнику Норману Рокуэллу и обещаниями — «надеемся, вам придется по вкусу наш выбор серии книг… история, в которой действие происходит до Первой мировой войны и где нахальный кокни по имени Эдвардс пускается в откровения о том, как он работал приходящим садовником!»
При таком удивительно вялом настрое журнал ждал потрясающий коммерческий успех, и каждый выходящий раз в квартал номер расходился тиражом четверть миллиона экземпляров. Спустя тридцать лет продажи каждого номера превышали совокупные продажи каждого номера журналов «Спектейтер», «Нью стейтсмен», «Кантри лайф» и «Татлер», вместе взятых. Вдохновленный своей интуицией, редактор и создатель журнала говорил, что его издание читают «не только герцоги, но и замечательные мусорщики, пенсионеры из Ист-Энда, судьи, моряки с паромов, жены священников в отдаленных миссионерских приходах, члены королевской семьи и продавщицы, юноши и девушки в Ланкашире и во всем мире… благопристойные, богобоязненные, открыто говорящие обо всем общественные активисты, независимо от того, носят ли они митры или миии-юбки». Ответ из столицы на это преднамеренно громкое заявление провинциалов появился в колонке «Аттикус» газеты «Санди таймс»: «для замечательных мусорщиков это то, что надо. У них есть чудное место, куда это дело пристроить».
В журнале научились не обращать внимания на подобные насмешки, их утешала стабильность цифр в колонке «продажи», прибыльные дополнительные товары, в том числе галстуки, зажимы для них, значки на петлицу с крестом Святого Георга и письма, приходившие мешками каждую неделю. На первый взгляд могло показаться, что это письма читателей, никто из которых не обременен изучением журналистики. Это многочисленные воспоминания о военной поре, изъявления патриотического энтузиазма в отношении королевской семьи, описание народных обычаев и сельской жизни. Однако за спокойным стилем журнала, оформленного в духе коробки шоколадных конфет, и баннером «самый прелестный журнал Британии» кроется изумительная сила духа редактора. За якобы сентиментальной оболочкой скрыты целые потоки возмущения. Пробившись через все эти заковыки, делаешь удивительное открытие: если это действительно Англия, которая говорит сама с собой, то страна не только все время обращается к прошлому, ей нравится ощущать себя гонимой. Утешать должны фотографии: множество овец, пасущихся перед деревенскими церквями, ручьи, журчащие через деревушки на юге, бифитеры в алых с золотом камзолах. А вот этот номер несет весть гораздо более апокалиптическую: Англия скоро исчезнет навсегда.
«Нас окружает задуманный много лет назад и тщательно спланированный заговор, нацеленный на создание европейского супергосударства, которым можно будет легко управлять как социалистической республикой. Это значит, что будет одно общее, но не выборное правительство, один марионеточный парламент, одна федеральная армия, авиация и флот, один центральный банк, одна валюта и один верховный суд. Нашу любимую монархию заменит президент на континенте, «Юнион Джек» будет запрещен в пользу отвратительной голубой тряпки с этими двенадцатью мерзкими желтыми звездами, и всем нам придется распевать новый еврогимн на мотив бетховенской «Оды к радости»… за тем исключением, что в действительности его название будет означать «Прощай, Британия».»
Те, кто осуществит эту катастрофу, — наши собственные политики, наши «квислинги». Однако на этом ощущение боевой готовности к гонениям не заканчивается. В регулярно появляющемся разделе журнала «Наши английские герои» рассказывается о таких людях, как принявший бой в одиночку и награжденный посмертно Крестом Виктории мальчик-матрос. Помещаются тревожные новости о попытках Еврокомиссии объявить английского бульдога незаконной породой, потому что им «больше по душе французский пудель, этот пушистый коротышка, который выполняет все, что ему прикажут». У журнала есть свой «Серебряный крест святого Георга», им награждают героев, которых называют сами читатели, таких как, например, розничный торговец, продолжающий наперекор установлениям продавать парафин галлонами, а не литрами. Журнал выражает беспокойство в связи с тем, что Би-би-си никак не отметила День святого Георга. Даже о «битве за настоящие графства Британии», кампании за возвращение старинных названий графств, написано языком запугивания, когда кругом всемогущие враги — «официальные власти, почтовая служба, политики, журналисты, учителя, дикторы телевизионных новостей», — которые поддались ошибочному представлению, что местное правительство реорганизовано. «Беззащитных перед таким натиском школьников взяли за руку учителя и отправили в графства «Кливленд», «Мерсисайд» и «Уэст Мидлендз»». Звучит так, словно их отвели в газовую камеру.
Конечно, настоящий враг журнала — само течение времени: ни одна статья в нем не обращена в будущее. Журнал неплохо зарабатывает на записях Эрика Коутса («Мастера английской легкой музыки»), «солдатской любимицы» Веры Линн, Билли Коттона, Виктора Сильвестера, Генри Холла и десятках других, которые он рекламирует вместе со своим бестселлером — кассетой «Для нас это было самое славное время», «уникальным тройным альбомом, в котором собраны воспоминания и мелодии, вдохновлявшие британский народ на победу во Второй мировой войне». Небольшое число объявлений, если не считать нескольких предлагаемых услуг («ПОТЕРЯЛИ СВОИ МЕДАЛИ? МЫ МОЖЕМ ТУТ ЖЕ ВРУЧИТЬ ВАМ НОВЫЕ!», «НАПИСАЛИ СВОИ МЕМУАРЫ? МОЖЕМ ОРГАНИЗОВАТЬ ИХ ПУБЛИКАЦИЮ»), — это в основном обращения от благотворительных военных фондов и приютов для животных с просьбой читателям упомянуть их в своих завещаниях.
Когда я приехал на встречу с Роем Фейерсом, человеком, придумавшим эту необычную, но, как ни странно, успешную формулу, он сидел за столом у себя в викторианском особняке в Челтенхэме и жевал кусок фруктового пирога от Женского института. Найти его дом не составило труда, потому что на всей улице лишь на нем с крыши свешивался британский флаг. Не знаю, кого я ожидал увидеть, наверно, некую смесь Г. К. Честертона и Чингисхана. На ум пришло письмо, напечатанное в одном из номеров прошлых лет, в котором читатель писал, что журнал его устраивает и что хотелось бы иметь возможность встретить его в каждой школе, библиотеке, больнице страны, потому что он усматривает в «Нашей Англии» «британский эквивалент «Майн кампф» Гитлера, но, разумеется, основанный на христианских принципах». Но вместо Адольфа Гитлера я обнаружил седоватого, приветливого и добродушного человека. Если не считать неожиданных восклицаний типа «О, королева-мать! Мы все любим ее…», он был спокоен, задумчив и мил.
Три государственных флага и английский с крестом святого Георга на книжных полках, фотография королевы на стене и множество книг об оркестрах танцевальной музыки. Когда он обмолвился, что одно время был репортером по рыбной ловле газеты «Гримсби ивнинг телеграф», это не вызвало удивления.
Рой Фейерс пришел также к выводу, что быть англичанином не значит принадлежать к определенному народу. Двадцать тысяч экземпляров журнала продается в одной Австралии и гораздо большее число тысяч в других уголках бывшей империи, и он, конечно, взывает к чувствам соотечественников, живущих за границей, потому что хранит воспоминания о той более спокойной, неторопливой стране, которую они оставили. Однако, по убеждению Фейерса, чтобы быть «англичанином», необязательно англичанином родиться. «Актер Джеймс Стюарт, например, был американцем, но что-то в нем было от англичанина. Он не похвалялся своими успехами. Он не был человеком бесцеремонным. Он всю жизнь прожил с одной женой. На него можно было положиться в денежных вопросах. Это по-английски». Англичанам действительно нравится считать, что они такие и есть — галантные, прямодушные, скромные, абсолютно надежные и обладающие безукоризненными манерами. Это идеал английского джентльмена. Однако по сути это не ответ на вопрос, что такое «английскость». Ясное дело, что вопрос не просто в классовой принадлежности.
«Многие годы Джордж Формби был самым преуспевающим исполнителем в Британии. Он никогда не кичился славой и не любил выставлять напоказ свое богатство. А его жена наоборот — никакой скромности. Он был англичанином. А она — нет». Я видел, к чему он клонит, хотя меня поразило, насколько это несправедливо по отношению к этой женщине. Ведь комедийного актера Джорджа Формби наградили орденом Ленина за популярность у русского пролетариата, а она как истинная англичанка была чемпионкой мира по танцам в башмаках на деревянной подошве. «Ну так и что такое английскость?» — спросил я.
«Английскость — это нечто сокровенное. Это дух, дух святого Георга. А святой Георг понимается как борьба со злом».
Верно это или нет, в любом случае мысль интересная. Даже потому, что никто не знает, каким образом святой Георг стал святым покровителем Англии. Мнение историка Эдуарда Гиббона, отзывавшегося о нем как о продажном поставщике бекона для римской армии, который впоследствии стал архиепископом Александрийским, а потом был убит толпой, ныне объявлено несостоятельным. В католическом календаре он изображен в более выгодном свете — протест против убийства братьев-христиан римским императором Диоклетианом, жуткие пытки и мученическая смерть. В Англии его, похоже, почитали за мужество задолго до норманнского нашествия. Но популяризировали миф о Георгии и драконе — вероятно, христианскую версию легенды о спасении Персеем Андромеды от морского чудища — именно возвращавшиеся из крестовых походов рыцари. К нему испытывали настоящее благоговение: в середине XIV века Эдуард III сделал Георгия святым покровителем ордена Подвязки и построил в Виндзоре часовню Святого Георга. До 1614 года в честь этого святого 23 апреля надевали синие камзолы. Но Георгий никогда не был на земле Англии, он выступает и как святой покровитель Португалии, а также в то или иное время побывал хранителем Мальты, Сицилии, Генуи, Венеции, Арагона, Валенсии и Барселоны. Это неясная, ничем не примечательная фигура, и его духовная или теологическая значимость невелика.
Однако понять, почему святой Георг оказался подходящим святым покровителем, можно из того, какими англичане любят себя представлять. Отождествив себя с выбранным героем, они могли принять его славу отваги и чести. Поразительное множество решительных сражений в английской истории — от разгрома испанской Непобедимой армады в 1588 году до «блица» в 1940 году — изображалось как противостояние Давида и Голиафа. Историк Ангус Кальдер составил целый список противопоставлений, демонстрирующий, какими англичане представляли себя и немцев в годы Второй мировой войны:
АНГЛИЯ — ГЕРМАНИЯ
Свобода — Тирания
Импровизация — Расчет
Добровольческий дух — Муштра
Дружелюбие — Жестокость
Терпимость — Гонения
Вневременной пейзаж — Механизация
Терпение — Агрессивность
Спокойствие — Неистовство
Тысяча лет мира — Тысячелетний рейх
Независимо от того, соответствует ли это действительности или нет, для англичан, похоже, главным была вера в то, что их, как святого Георга, вырвали из буколической идиллии на бой с чудовищами.
Самым известным боевым кличем в английском языке стали слова, с которыми Генрих V у Шекспира посылает воинов в атаку на крепость Гарфлер «Господь за Гарри! Англия и святой Георг!» Это самый экономичный патриотический квадривиум из всех возможных — Бог, родина, монарх и ощущение духовного предназначения. Однако на самом деле Гарфлер, осажденный англичанами во время вторжения во Францию в сентябре 1415 года, пал, когда его защитники не вынесли мук голода. Когда после этого Генрих V повел войско к английскому гарнизону в Кале, между селениями Азинкур и Трамекур на их пути встали значительно превосходящие силы противника. Английская пропаганда, хорошо знакомая Шекспиру, вероятно, преувеличила превосходство французов, однако, по современным оценкам, английской армии числом около 6000 человек противостояло войско, насчитывавшее от 40 до 50 тысяч. Накануне сражения при Азинкуре герои Шекспира рассуждают о мужестве перед лицом значительного перевеса сил. Прибыв на совещание своих старших офицеров, Генрих слышит, как они с беспокойством говорят о численном превосходстве врага. Французов не только больше, у них свежие силы, а англичане измотаны битвой. Уэстморленд вздыхает, мечтая о подкреплении:
О, если б нам
Хотя бы десять тысяч англичан
Из тех, что праздными теперь сидят
На родине!
Вмешавшись, Генрих заявляет, что ему не нужно ни одного дополнительного солдата, потому что чем больше людей, тем меньше почестей достанется каждому. Пусть «всякий, кому охоты нет сражаться» сейчас же оставляет войско — все его издержки будут оплачены — и возвращается в Англию: рядом с такими король не хочет идти в смертельный бой. Каждый, кто останется, будет возвеличен, всякий, кто прольет кровь вместе с королем, станет ему братом. В контексте иерархических отношений конца XVI века это весьма впечатляющее заявление. Призыв к оружию «Мы горсточка счастливцев, братьев (We few, we happy few, we band of brothers)» стал кличем, воплощающим представления англичан о героизме.
Азинкур стал для англичан славной победой. Зажатые меж двух холмов, они тем не менее предприняли атаки с обоих флангов, а их лучники непрерывно осыпали стрелами противника, в рядах которого не было ни координации, ни дисциплины. Менее чем за три часа все было кончено. Французы потеряли трех герцогов, почти дюжину графов, 1500 рыцарей и до 5000 воинов. В английских повествованиях о сражении потери англичан составляют меньше сорока человек, хотя по более современным оценкам общая цифра потерь скорее человек двести-триста. Многих пленных Генрих приказал перебить, то ли опасаясь прибытия французских подкреплений, то ли по каким-то другим соображениям. Епископ Бофорт заявил в парламенте, что поражение французов — кара Божья.
В наши дни понятие «горстки немногих» снова ввел в обиход Уинстон Черчилль в своей знаменитой речи 20 августа 1940 года, прославляя летчиков-истребителей, участников «Битвы за Англию». В конце июня того года немцы захватили английские острова в Ла-Манше, и вскоре Гитлер отдал приказ о подготовке вторжения в Англию (операция «Морской лев»). В первую очередь «люфтваффе» должны были нейтрализовать Королевские ВВС и захватить передовые аэродромы, с которых англичане могли нанести контрудар. Геринг считал, что эту задачу можно осуществить за четыре дня. В его распоряжении было почти 3000 самолетов, которые базировались на побережье Франции и могли в течение двадцати пяти минут нанести удар по Англии, поэтому его заявление не выглядело неумеренным хвастовством.
В первый день немцы встретили гораздо более сильное сопротивление, нежели ожидали, и потеряли 75 самолетов против 34 самолетов английских ВВС. Но волны атак продолжали накатываться одна за другой. Чаще всего за ходом сражения Черчилль следил с командного пункта 11-й группы истребительной авиации. Вспоминая о его приезде туда 16 августа, генерал Исмей пишет, что «был момент, когда в воздух поднялась вся группа; не оставалось никакого резерва, а на лежавшей на столе карте было видно, как все новые волны атакующих пересекают побережье. От страха меня подташнивало. Когда к вечеру бой утих, мы сели в машину и поехали в имение Чекерс. Сначала он попросил: «Не заговаривайте со мной; я никогда так не волновался». Минут через пять он наклонился ко мне: «Никогда еще в истории мировых сражений одни столь многие не были столь многим обязаны другим столь немногим». Эти слова навсегда врезались в мою память.»
Что ж, это не могло не врезаться в память: таких пронзительных слов во время Второй мировой войны больше не сказал никто. Свои речи Черчилль составлял чуть ли не неделями, когда, по выражению его секретаря Джона Колвилла, он «обогащал фразу». Но хотя на оттачивание остальной части речи, произнесенной в парламенте 20 августа 1940 года, ушел не один день, эти слова остались неизменными. Эти слова не нуждались в обработке, ими сказано все: они не только воздают должное храбрости летчиков, сражавшихся на своих хрупких истребителях, но и вызывают яркий образ маленького острова, который не склонил голову перед нависшей угрозой. На самом деле, даже если брать голые цифры, «харрикейны» и «спитфайры» выпускались английской авиационной промышленностью под руководством министра лорда Бивербрука в три с лишним раза быстрее, чем «мессершмитты» в Германии. Как отмечает историк Джон Киган, «при всем великолепии риторики Черчилля, английские истребители сражались в «Битве за Англию» почти на равных. На протяжении этого периода в строю ежедневно было 600 «спитфайров» и «харрикейнов»; «люфтваффе» никогда не удавалось сосредоточить против них более 800 «Мессершмиттов-109»».
Но тем не менее все висело на волоске. 30 августа в результате прекращения подачи электричества вдоль 130 километров побережья вышли из строя семь радарных установок, и предупредить заранее о приближении противника могли лишь визуально и на слух наблюдатели. Бомбовым ударам подверглись аэродромные ангары и командные пункты, самолеты уничтожали на земле, повреждения получили авиационные заводы. В воздухе англичанам не хватало не самолетов, а пилотов. Гитлер говорил по секрету своим генералам, что не начнет вторжение, пока не убедится, что оно станет победоносным. Но, как известно, продолжать бомбить аэродромы он не стал, а изменил тактику, и здесь мы увидим еще одно характерное проявление представления англичан о самих себе.
В ночь с 24 на 25 августа немецкие самолеты бомбили Лондон. В отместку был предпринят налет на Берлин. Вместо того чтобы продолжать попытки уничтожить английскую военную машину, нацисты решили сровнять с землей столицу страны и таким образом сломить волю народа продолжать войну. «Блиц» начался 7 сентября и продолжался пятьдесят ночей подряд, однако бомбежки дали абсолютно обратный эффект, чего совсем не ожидал Геринг: вместо того чтобы ослабить волю народа, они укрепили ее. Дети уже были эвакуированы в сельскую местность, жители получили 2 000 000 укрытий Андерсона, которые устанавливались в двориках за домами, и каждый работодатель со штатом более тридцати человек должен был выделять одного наблюдателя, чтобы по ночам отслеживать возникновение пожаров: бомбежки стали испытанием воли. Листовка под названием «Адольф Гитлер. Последний призыв к благоразумию» с переводом выступления Гитлера в рейхстаге 19 июля, которую сбрасывали с немецких самолетов, вызывала просто смех. Как сообщала газета «Таймс», одна женщина нашла применение этой вражеской пропаганде: она продавала листовки как сувениры в пользу Красного Креста.
Когда на Лондон обрушился «блиц», наряду с этой скромно одетой, практичной сборщицей средств из Женского института еще одним полюбившимся всем образом стала сама непобедимая столица и ее несломленные жители. Как подчеркивала газета «Ивнинг ньюс», «сколько бы ни сбрасывалось ночью бомб, каждое утро возобновляется работа лондонского транспорта, доставляются письма, к дверям приносят молоко и хлеб, кондитеры получают свои товары, полны и витрины фруктовых лавок». Газета «Дейли телеграф» послала одного из своих репортеров выяснить, кто эти люди, творящие эти чудеса снабжения. Один житель Лондона ответил на его вопросы о бомбежках тирадой, достойной Министерства информации:
«Вот что я скажу, господин хороший, и я не шутки шучу, потому что ты, вижу, из газеты: народ вокруг — первый сорт, и это точно. Никакого нытья, черт побери, ни от кого не услышишь. Один малый — а ранен он был очень тяжело — только и хотел узнать, все ли в порядке с женой. А вот эта дама, пожилая такая, из дома 51: дом рухнул, ее вытащили из подвала и повезли в больницу. Так не хотела ехать. Говорила, что чувствует себя вполне нормально. Недурно, да, а ведь ей за семьдесят!»
Этого развязного кокни и скромно одетую деревенскую женщину объединила вера в то, что что-то делать хорошо, а что-то — плохо. В это трудно поверить, но к пониманию элементарной вежливости отчасти пришли, похоже, даже те, кто сбрасывал на них бомбы. Немецкий летчик-истребитель, сбитый на юге Англии, приблизился с поднятыми руками к работнику на ферме и вежливо попросил сигарету и чашку чая. Как сообщала «Дейли экспресс», к другому пилоту, лежавшему на земле недалеко от своего «мессершмитта», подошли миссис Тайли и мисс Джин Смитсон. На груди летчика был Железный крест, и он первым делом спросил: «Вы меня сейчас расстреляете?» «Нет, — ответила миссис Тайли, — мы в Англии такими вещами не занимаемся. Может, выпьете чаю?»
На Второй мировой войне стоит остановиться подробнее по двум причинам. Во-первых, потому что качества, сплачивающие нацию, в военное время проступают с особой силой. А во-вторых, во время Второй мировой войны и после нее англичане последний раз имели четкое представление об общей цели. По их собственным рассказам, это были люди, которые жили тихой жизнью и предпочли бы не испытывать неудобств войны. Понимание того, что война — это реальность, несомненно, пришло к ним в самый последний момент. Они считали себя людьми законопослушными и культурными. Они, без сомнения, были достаточно уверены в себе и смеялись над нацизмом, а не испытывали ненависть к нему. И, несмотря на весь свой страх, гордились тем, что враг превосходит их числом.
Мысль о «горстке» нет-нет, да проявляется в популярных повествованиях об английской истории. Власти предпочитают увековечивать именно военные победы: ведь это возможность пройтись на счет старых врагов. (Покойного Вудро Уайэтта, члена парламента от лейбористской партии и автора колонки с ироничным названием «Глас разума» в газете «Ньюс оф зэ уорлд», портье одного французского отеля попросил произнести фамилию по буквам. «Ватерлоо, Ипр, Азинкур, Трафальгар, Трафальгар», — ответил тот.) Однако события военной истории, которые вызывают наиболее образный отклик в сознании англичанина, совсем не обязательно триумфальны. Чуть ли не единственным случаем ведения военных действий за время британской оккупации Индии, который хранится в памяти народной, остается осада Лакнау. Из событий Крымской войны вспоминают не о победах при Альме или Севастополе, а об отчаянной атаке английской легкой кавалерии. Мало кто назовет другое событие из зулусских войн, кроме сражения при Роркс-Дрифт, когда 139 британских солдат выстояли против 4000. О кампании по захвату французской Канады англичане знают лишь, что при штурме Квебека погиб генерал Вулф, о сражении за Корунья — что там погиб сэр Джон Мур. Британские кампании в Судане связаны у них лишь с образом генерала Гордона, умирающего во время Штурма Хартума последователями Махди, бурская война — с осадой Мафекинга, Первая мировая война — с катастрофой на реке Сомма и 41 000 человек, погибших в Галлиполи. А Вторая мировая война запомнилась для них больше не наступлением на Берлин, а эвакуацией англичан из Дюнкерка, когда британских солдат подбирали на континенте и доставляли туда, где было безопасно — на их остров.
Во всех этих эпизодах есть определенный элемент мифотворчества, но живучесть этих мифов свидетельствует о том, что так англичане себя видят. Общее для всех этих эпизодов — жертвенность в отчаянном противостоянии превосходящим силам. О реалполитик, о том, чьи интересы защищали попадавшие в такие ситуации солдаты, никто и не вспоминает. Создается впечатление, что всегда существовал маленький, храбро встававший на бой народ. Еще во времена Столетней войны победы англичан над превосходящими их втрое, как в сражении при Креси, или впятеро, как в битве при Пуатье (1356 год), силами стали преподносить как результат некой особой милости Божией. Эта вера была жива и через шесть веков. Вышедшая в 1944 году кинематографическая версия «Генриха V» с Лоуренсом Оливье получила финансовую поддержку английского правительства не только потому, что на нее рассчитывали как на стоящее средство пропаганды за границей, но и потому, что она служила пропагандистским целям в самой Англии, играя на чувстве готовности к лишениям. На самой известной фотографии «блица», давшей английскому народу понять, что он непобедим, среди дыма и разрушений после налета с использованием зажигательных бомб величественный и невредимый встает купол собора Святого Петра, «приходской церкви империи». Эта фотография, снятая штатным фотографом «Дейли мейл» Гербертом Мейсоном, была помещена в газета с надписью: «Твердыня правого дела противостоит неправому». «Где найдешь лучший образ протестантской цитадели, хранимой посреди Армагеддона бдительным оком Провидения?» — задается вопросом историк Линда Колли.
Очевидно, что это ощущение единственного в своем роде гонения и единственной в своем роде защиты связано с религиозным верованием. Но соответствующего текста нет в Библии. Его можно найти в «Книге мучеников» Джона Фокса, зловещем образчике пропаганды, подробно повествующем о страданиях и смерти протестантов, казненных в те времена, когда королева Мэри пыталась вернуть Англию в лоно Рима. Эту книгу следует воспринимать как третий Завет англиканской церкви. Впервые она появилась в 1563 году. К 1570 году, когда Елизавета была отлучена, эта книга разрослась до 2300 страниц зачастую чудовищных описаний тех притеснений, каким подвергала английских протестантов римская католическая церковь. По указанию англиканских властей ее выставляли напоказ в церквях по всей стране и читали неграмотным. Во многих церквях эта книга оставалась на видном месте веками — готовое свидетельство для каждого, кто пробовал усомниться в готовности англичан и англичанок умереть за свою веру. К концу XVII века в обращении было, вероятно, 10 000 экземпляров. В течение большей части последующих ста лет выходили новые издания, часто в форме серий: это была самая доступная книга в стране после Библии.
Описаниями казней жертв этих гонений Джон Фокс хотел показать, что «возобновлением древней Церкви Христа» является именно англиканская церковь, что с пути истинного сбилась церковь в Риме. Фокс считал, что христианство появилось в Англии во времена правления Люция, мифического короля бриттов, и лишь потом его привнесли миссионеры из Рима. (Еще один миф — Гластонберийская легенда — гласит, конечно, что христианство в Англию — а также Святой Грааль — доставил вскоре после распятия Иосиф Ари-мафейский.) Поэтому восхождение на трон Мэри и последовавший за этим террор ее правления с попытками восстановить верховенство римской католической церкви было каким-то безумным помрачением. В описании казни Ридли и Латимера, епископов Лондонского и Вустерского, встречается фраза, отголоски которой не одно столетие будут звучать в английской истории. За отказ отречься и признать власть Рима обоих приговорили к сожжению на костре и 16 октября 1555 года доставили ко рву за Баллиол-колледжем в Оксфорде. Там их заставили выслушать проповедь некоего мошенника, доктора Ричарда Смита по безжалостному тексту «И если я… отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы». Затем с них сорвали верхнюю одежду и раздали толпе. Цепью, обмотанной вокруг пояса, их приковали к столбу и к ногам навалили охапки хвороста. После этого якобы появился брат Ридли с мешочком пороха, который он привязал на шею брату, чтобы тот долго не мучился. Ридли попросил брата сделать то же для престарелого Латимера, и после этого хворост у их ног был подожжен. Когда их охватили языки пламени, Латимер якобы воскликнул, обращаясь к другому епископу: «Да будет тебе утешение, мастер Ридли. В день сей мы милостью Божией зажжем такую свечу в Англии, что ее, я уверен, не погасить никому». Латимер испустил дух быстро, а Ридли лишь после мучительной агонии.
Как образец пропаганды, книга Фокса написана мастерски. Она имеет налет исторической респектабельности, рассказывает о действительных событиях, играет на настоящих страхах. И может быть отвратительной до ужаса. В повествовании о Катерине Кокс, сожженной на костре вместе с двумя дочерьми в Сент-Питер-Порт на острове Гернси в 1556 году, рассказывается, как у одной из ее дочерей, которая была беременна, лопнул живот. Новорожденный ребенок вылетел с такой силой, что оказался за пределами пламени, но толпа зевак подобрала его, а судебный пристав швырнул обратно в огонь. Поэтому этот ребенок, добавляет Фокс, «родившись мучеником, мучеником и умер, подарив миру, которого ему так не довелось увидеть, зрелище, по которому весь мир может судить об иродовой жестокости этого безнравственного поколения папских мучителей к их вечному позору и бесчестью».
Этот великий трактат, должно быть, оказал глубокое влияние. На уровне религиозного сознания, как считает историк Оуэн Чедвик, «стойкость этих жертв, Ридли, Латимера и остальных, стало кровавым крещением английской Реформации и породило в умах англичан неизбежную ассоциацию духовной тирании с римским престолом… За пять лет до того протестантизм представляли как грабеж церквей, разрушение, непочтительность, религиозную анархию. Теперь его стали воспринимать как добродетель, честность и верноподданное сопротивление англичан правителям, половину которых составляли иностранцы.»
«Книга мучеников» не только соотносила римскую католическую церковь с тиранией, англичане в ней ассоциируются с отвагой. Любой гражданин мог зайти почти в любую церковь и узнать, как безжалостны иностранные державы, и одновременно стать свидетелем несгибаемого мужества погибших англичан. Этой книгой не только облагораживался английский протестантизм и демонизировался римский католицизм, но и вколачивалась в головы англичан мысль, что они — народ одинокий. Гонения получили нравственное оправдание.
Иногда создается впечатление, что англичанам необходимо думать о себе подобным образом. С ложнопатетической точки зрения журнала «Наша Англия», враги, которые «пускаются во все тяжкие, чтобы разрушить стиль жизни, доведенный англичанами до совершенства в течение тысячи лет», это нечестивый альянс метрической системы мер, архитекторов, составляющих планы городской застройки, бюрократов, которых никто не выбирал, незаконных поселенцев, вандалов, сторонников легализации абортов, нарушителей супружеской верности, агрессивной рекламы, политкорректности, современных телефонных будок, «нечестивой троицы — газет, радио и телевидения», равного положения разных культурных групп, и, самое главное, слабоумных, предательски настроенных политиков, готовых отдать страну Европейскому союзу. Главным предателем оказался Эдвард Хит, невезучий премьер-министр от консервативной партии, который ввел Великобританию в Общий рынок, уверяя, что амбиции европейцев ограниченны, и приводя доводы, оказавшиеся набором домыслов. Редактор журнала и, если судить по сотням писем, получаемых каждую неделю, большинство его читателей хотят, чтобы Великобритания вышла из Европейского экономического сообщества, которое считают жульнической аферой немцев, стремящихся хитростью добиться того, что им не удалось сделать с помощью «Мессершмиттов-109» в 1940 году. «Все это афера чистой воды, где мы в конце концов окажемся колонией Германии. Мы выиграли войну, а они выиграют мир».
Мы снова в мире Питера Простака, где варвары у ворот дома, а ни о чем не подозревающий народ Англии почивает внутри. Вот так это нравится представлять англичанам.
ГЛАВА 6 ПРИХОЖАНЕ ЗДРАВОГО СМЫСЛА
Англичанин задумывается о добродетели, лишь испытывая дискомфорт.
Джордж Бернард Шоу,
Человек и сверхчеловек
Всем известно, что Бог — англичанин. Иначе разве Англия стала бы первой действительно мировой империей? Вот и герцог Веллингтонский, оглядывая усыпанное окровавленными телами поле битвы в конце сражения при Ватерлоо, изрек: «Меня вела рука Божия». Вера англичан в свою богоизбранность коренится и в невероятной легенде о том, что Иисус побывал в Англии еще в детстве (отсюда строки Блейка «Ступал ли Он встарь Своею ногой средь кущ английских холмов?») и что Иосиф Аримафейский, выпросивший у Понтия Пилата тело Иисуса, привез в Англию часть тернового венца. В XIV веке набожные англичане говорили, что их страна — «Приданое Матери Божией». В 1554 году, когда королева Мэри сжигала англикан на кострах, пытаясь возродить в стране католицизм, к ней прибыл кардинал Поул с посланием от Папы Римского, в котором тот призывал поджаривать их и дальше, ибо Англия — единственная богоизбранная страна. «Избранным и своеобразным народом Его» называл англичан и елизаветинский придворный и остряк Джон Лили.
К XVIII веку вера англичан в себя окрепла, и они, подобно Древнему Израилю, уверовали в свою избранность. Когда богослов Исаак Уоттс взялся в 1719 году за перевод Псалмов, слово «Израиль» в них можно было легко и бездумно заменить на «Великая Британия». У Генделя, автора оратории «Иуда Маккавей» в честь герцога Кумберлендского, вырезавшего армию полуголодных шотландских горцев «славного принца Чарли» в сражении при Каллодене, «мясник» Кумберленд сравнивается с предводителем иудеев, возглавившим восстание против захватчиков-селевкидов. К коронации отца Кумберленда, Георга II, Гендель сотворил четыре хорала, самый известный из которых — «Жрец Задок» (еще один герой Писания, основатель жречества в Иерусалиме), исполнялся впоследствии на коронации каждого британского монарха с 1727 по 1953 год. Еще дальше пошел писатель XVIII века Эммануил Сведенборг, который одно время считал одним из своих учеников Уильяма Блейка. Из-за уникальности гения англичан исключительно для них зарезервированы особые небеса. Миссионеры XIX века, отправлявшиеся обращать колонизируемые народы мира, искренне верили, что несут слово из английского «Нового Иерусалима». Оставалось совсем немного до бредового представления, которое прозвучало в поучении Эдварда Хайна, прочитанного в Челси в 1879 году, о том, что Великобритания — это Израиль, американцы — заблудшее колено Манассиево, ирландцы — народ ханаанский, а камень Иакова, Скунский камень, на самом деле находится в Вестминстерском аббатстве. Как заявляли его последователи, только так можно объяснить необычайные успехи английского народа. По его теории, иудеи Древнего Израиля, плененные ассирийцами царя Саргона, прошли через всю Европу и в конце концов объявились как англосаксы. Этой теории «избранного народа» вторил уже в 1960-х годах американский проповедник Герберт У. Армстронг:
«Ну конечно, никакой ошибки быть не может! Возьмите карту Европы, проведите линию на северо-запад от Иерусалима через весь континент, пока не выйдете к морю и островам. Она приведет вас прямо к Британским островам! Вот вам доказательство того, что наш сегодняшний белокожий, англоговорящий народ — британцы и американцы — на самом деле суть первородные колена Эфраима и Манассии из «заблудшего» дома Израилева.»
В убеждении, что Господь принимает сторону того или иного народа, ничего особенного нет: непременным элементом любых военных действий являются армейские капелланы противостоящих сторон, потчующие своих солдат ложными заверениями, что те исполняют волю Божию. Что касается англичан, больше всего поражает, какую выжидательную, гибкую и недогматичную религию породила их вера в богоизбранность. Ведь ортодоксальный иудаизм, который зиждется на утверждении, что евреи — избранный народ, — одно из самых требовательных верований на земле, предлагающее множество предписаний. Англиканская же церковь вообще мало что предписывает.
Как-то я спросил архиепископа Оксфордского, do что нужно веровать, чтобы быть членом Церкви. На его лице мелькнула тень озадаченности. «Интересный вопрос», — замялся он, словно такое ему и в голову никогда не приходило.
Трудно представить себе, чтобы так ответил ортодоксальный раввин или католический священник.
Когда архиепископ заговорил снова, он начал с неизбежного английского присловья: «Ну, это, знаете ли, зависит… Зависит от того, какой вы церкви. В евангелической вам скажут, что необходимо искреннее обращение. А традиционная англо-католическая предложит ортодоксальное христианское учение, которое практически ничем не отличается от учения римских католиков».
Не очень-то вразумительно для набора правил верования, верно?
«Англиканская церковь не считает нужным определять правила, — утверждал он. — Она предпочитает предоставлять людям свободу выбора места и действия. Достаточно прийти в церковь и причаститься. Это и есть проявление вашей веры».
Такая вот расплывчатость доводит критиков англиканской церкви до умопомрачения. Если бы бюрократические установления требовали указывать в вопросниках принадлежность к той ли иной вере, миллионы англичан поставили бы галочку в квадратике «англиканская церковь». А дальше — молчание. Что это за организация такая, доступная как местное почтовое отделение и практически не предъявляющая никаких требований своим приверженцам? Наиболее характерным ответом англичанина на вопрос, верует ли он, будет «Видите ли, я человек не очень-то религиозный» и некоторое смущение вашим предположением, что в жизни может быть что-то еще. Иногда складывается впечатление, что в англиканской церкви Бог — лишь «славный парень», который превыше всех остальных.
И все же именно англиканская церковь стала моральным авторитетом для идеального англичанина (англичанки). В начале «Тома Джонса» Генри Филдинга разгорается спор между гуманистом мистером Сквэром и любителем пустить в ход плетку учителем Тома, преподобным Твакэмом. Спорят они о том, может ли человек быть добродетельным, не будучи верующим. Как отмечает Сквэр, и мусульмане, и иудеи заявляют, что религия наделяет их добродетелью. На что мистер Твакэм сердито отвечает: «Когда я говорю о религии, я имею в виду христианскую веру; и не просто христианскую, а протестантскую; и не только протестантскую веру, а англиканскую церковь». Самонадеянное утверждение, что лишь англиканское вероисповедание позволило слепить благочестивого англичанина из первозданной англосаксонской глины, звучит настолько как само собой разумеющееся, что, видимо, Филдинг слышал такое из уст реальных пасторов. Наверное, так оно и было, потому что такое странное измышление, как англиканская церковь, объяснить можно лишь с помощью ее собственной терминологии.
Хотя англиканская церковь и антикатолицизм не одно и то же. Спору нет, после Реформации многие народные праздники действительно носили ярко выраженный раскольнический характер. Празднование 1 августа, начала правления протестантской Ганноверской династии, костры, зажигаемые вечером на 5 ноября в ознаменование раскрытия заговора Гая Фокса, который вместе с группой соучастников собирался взорвать парламент, и праздники в честь Вильгельма Оранского, который высадился в Англии в 1688 году, чтобы избавить страну от Якова II (кстати, он прибыл в Англию 5 ноября), — во всем этом присутствовала антикатолическая направленность. В частности, Ночь костров нередко превращалась в нечто похожее на беспорядки: толпа требовала у католиков денег и нападала на их дома. На уровне правительственных установлений, в соответствии с законами о нонконформизме, католики обязаны были платить штрафы за непосещение служб в англиканской церкви, и в течение почти всего XVIII века их обкладывали суровыми налогами, отказывали в доступе к образованию и запрещали иметь оружие. Даже в XIX веке католиков не допускали в парламент и в государственные учреждения, и они не имели права голосовать. Дважды — в 1688 и 1714 годах — из страха, что на трон взойдет католик, нарушались установления династического наследования. В соответствии с Законом о престолонаследии 1701 года ни один католик или состоящий в браке с католиком не имел права занимать трон, поэтому ставший в 1714 году королем курфюрст ганноверский Георг Людвиг опередил более пятидесяти реальных претендентов на английский трон. Пусть он был скучным люмпеном и плохо говорил по-английски. Зато не был папистом. А тот Закон действует и поныне.
За популярными праздниками и парламентскими законами стояли не столько религиозные, сколько политические убеждения: при том что исторические враги Англии — Франция и Испания — были странами католическими, утверждение протестантства приравнивалось к декларации национальной независимости. Однако срабатывало и нечто более глубокое, чем политика. Руперт Брук приводит высказывание одного из рядовых английских солдат времен Первой мировой войны, который формулирует свои скрытые подозрения насчет континента: «Что мне здесь не нравится, в этой треклятой Европе, так это все эти, черт возьми, картинки с Иисусом Христом и Его родственниками за этими чертовыми стекляшками». Дело не в том, что в англиканской церкви нет ниш с изображениями святых, реликвий из их одежды, старых гнилых зубов или осколков костей, якобы принадлежавших святому Петру, которые почитаются как средство от болезней. Все это уничтожено или забыто в ходе Реформации. Есть нечто иное, ощущение того, что корни англиканизма, который всегда был больше обязан своим появлением Эразму, а не Лютеру, заложены в ежедневных мирских заботах. В результате англиканизму оказалось гораздо легче, чем католицизму, приспособиться к научным открытиям, изменившим мир: в католическом катехизисе нападкам подвергается не только дарвинизм, но и Просвещение.
Достижения англиканской церкви в развитии чувства национального самосознания заключаются по большей части не в том, что она провозглашает, а в том, что благодаря ей стало возможным. Есть даже основания утверждать, что с установлением англиканской церкви установилась и Англия как таковая. Тем не менее это не значит, что англичане — люди набожные. Они выбирают религию как понравившуюся одежду или автомашину — с ее недосказанностью и известной надежностью, всегда доступную, когда понадобится. В каком-то смысле Англия страна вообще не протестантская. Любой школьник знает, что церковь нашей страны придумана, чтобы Генрих VIII мог получить развод. Как выразился проницательный наблюдатель своей новой родины Ральф Дарендорф, «ссора с Папой Римским и истинная Реформация — не одно и то же».
Англиканская церковь сегодня стала институтом, который просто бесит, потому что именно такая религия нравится англичанам — прагматичная, удобная и ненавязчивая. Неудивительно, что множество английских писателей предпочли волнующие определенности католицизма. Просто невозможно написать такой роман, как «Сила и слава» Грэма Грина, о церкви, построенной на убеждении, что обо всем можно договориться за чашкой чая. Минуло почти четыре столетия с лучших времен англиканских проповедей, и творения последних ярких представителей англиканизма в литературе — Розы Маколей, Дороти Ли Сейерс, Джона Бетчемана, Стиви Смит — уже не звучат с такой силой, как произведения поэта-католика, такого как Джерард Мэнли Хопкинс. Никто, почитав Троллопа или даже Барбару Пим, не поверит, что у англиканской церкви есть некая миссия по отношению к бедным и угнетенным. Она остается тем, чем была всегда: удобным средством, которое придумали из политических соображений монархи династии Тюдоров и в котором традиционная Троица увеличена до пяти ипостасей, включая монархию и парламент. Достижением англиканства можно считать то, что он ловко укротил глубоко заложенный в англичанах антиклерикализм (в одном из моих любимых деревенских названий — Брэдфилд-Комбаст — увековечено сожжение в 1327 году бушевавшей толпой из якобы 40 000 человек Брэдфилд-Холла, владельцем которого был аббат Бери Сент Эдмундс) и вплел Церковь в структуру государства.
Глубокую интеграцию веры и государства можно наблюдать ежедневно в течение парламентского года, когда незадолго до половины третьего по центральному коридору Вестминстерского дворца следует небольшая процессия. Когда при прохождении этой колонны звучит возглас «Шапки долой, публика!», полицейские снимают шлемы. Первым, стуча каблуками по плиткам пола, выступает человек в смешных гетрах, за ним следует какой-нибудь отставной генерал с золотым церемониальным жезлом в руках, потом идет спикер палаты общин в черной с золотом мантии, а за спикером шествует священник спикера. Смотрится это как сцена из комической оперы Гилберта и Салливена. Войдя в зал заседаний, капеллан в присутствии кучки парламентариев, взявших на себя этот труд, взывает к Богу с молитвой во славу политических словопрений, поношений и набора очков дня сего. Какое отношение, спросите вы, имеет ко всему этому Бог? И все же нечто подобное происходит в каждом подразделении армии, авиации и флота и признается в умозрительном положении архиепископа Кентерберийского, самого превышестоящего простолюдина в стране, который при коронации возлагает корону на голову монарха. Ежедневная литургия, в которой упор делается на чтение молитв за здравие монарха и «всякого, облеченного властью ея», — это глас церкви, знающей свое глубоко консервативное и полусветское место в английском обществе.
Поэтому было бы ошибкой рассматривать историческую враждебность к католицизму как доказательство восторженного отношения к протестантству. Стоит лишь вспомнить, с какой неприязнью относились к нонконформистам, воспринимавшим Библию слишком серьезно: автор «Путешествия пилигрима», самого знаменитого религиозного романа всех времен, Джон Баньян, провел почти двенадцать лет в Бедфордской тюрьме за чтение проповедей без лицензии. Антикатолицизм проистекает из убеждения, что раз в стране произошла Реформация, нельзя быть одновременно католиком и патриотом. Хотя основатель англиканской церкви Генрих VIII был протестантом самого что ни на есть католического толка. (Наиболее отличительные элементы англиканского вероисповедания — отмена целибата священников и отправление литургии на разговорном языке — были введены лишь после того, как он благополучно упокоился в гробу.) В последующие века англиканской церкви удалось включить в себя пуританизм, англо-католицизм, кельтский мистицизм, евангелизм, христианский социализм и полдюжины других учений. Эта Церковь существует потому, что существует — практичная, легко приспосабливающаяся, утешение утешившимся. Единственный здравый вывод, который можно сделать из уникального привилегированного положения англиканской церкви — ее официального статуса, присутствия епископов в палате лордов, права премьер-министра назначать высшее духовенство и так далее, — не в том, что она представляет некую глубоко заложенную в народе духовность, а в том, что она служит целям, которые одинаково устраивают и ее, и государство. Немало епископов и деканов могут в неофициальной беседе признать, что для церкви было бы лучше порвать официальные связи с государством и стать «негосударственной». Часто говорят, что если бы англиканская церковь была лишь одним из многих вероисповеданий, это отражало бы ситуацию в новой Британии, где в обычное воскресенье в церквях собирается больше католиков, чем англикан, в стране с большим числом азиатов-мусульман, сикхов и пятидесятников из стран Карибского бассейна. (Неофициально многие лидеры этих других верований относятся к этой идее с гораздо меньшим энтузиазмом: их устраивает некоторое духовное присутствие у средоточия конституции, и старая англиканская церковь с ее расплывчатостью для них лучше, чем большинство других, потому что она очень старательно следит, чтобы иные верования и конфессии имели свой голос.)
Балладу XVIII века о «викарии из Брея», менявшего верования в зависимости от того, кто занимает трон:
И буду сей блюсти закон
До самой смерти я, сэр,
И кто б ни сел на царский трон, —
Викарий в Брее — я, сэр! — обычно приводят в насмешку над церковью. Однако на деле именно в балансировании между двумя противоположностями и заключен истинный дух англиканства. Его последователи находят нечто абсолютно восхитительное в его отказе занять ту или иную крайнюю позицию. «Via media[24] — вот в чем дух англиканской церкви, — писал о XVI веке поэт Томас Стернз Элиот. — В своем неизменном поиске золотой середины между папством и пресвитерианской церковью английская церковь при Елизавете стала в каком-то смысле воплощением самого возвышенного духа Англии того времени».
Бывший архиепископ Кентерберийский, доктор Роберт Рунси видел в неопределенности, за которую осуждают англиканскую церковь, ее силу. «В христианстве есть другие церкви, которые гордятся отсутствием неопределенности — будь то в учении, руководящей роли или едином толковании Евангелия. В противоположность им англиканское вероисповедание есть синтез, а синтез неизбежно объединяет тезис и антитезис».
Выражаясь более цинично, можно было бы предположить, что именно от англиканской церкви у англичан такое необычное свойство считать, что они могут поступать и так, и этак. Способность к лицемерию у этого народа, всегда любившего заявлять, что англичане — народ прямой, просто поражает. Возьмем, к примеру, вопрос об аборте. Через тридцать лет после легализации аборта в Соединенных Штатах вопрос этот оставался источником гневных, а иногда и бурных конфронтаций по всей стране на ступеньках клиник, где их делают. В Англии не то чтобы подходят к этому вопросу менее этично, просто никто не хочет поднимать шума по этому поводу. Англичане знают, что аборты приняли в стране ошеломляющие масштабы: 177 225 случаев в 1996 году, то есть один уничтоженный плод на каждых четверых новорожденных. В данном вопросе точно есть и «тезис» и «антитезис». Но англичане просто предпочитают этого не замечать.
Верным пониманием отличался премьер-министр XIX века лорд Мельбурн. Сетуя однажды на свою обязанность назначать епископов англиканской церкви, он сказал: «Черт бы побрал все это, еще один епископ умер: воистину я считаю, они умирают, дабы досадить мне». Он также заметил, что «дело принимает скверный оборот, если религии дозволяется вторгаться в сферу личной жизни».
Во время Второй мировой войны у кого-то на Би-би-си возникла идея пригласить группу писателей, чтобы записать серию радиобесед для поднятия боевого духа, которые потом предполагалось передавать по радиостанции «Эмпайр сервис» для войск, разбросанных по всему миру. В этом приняли участие Дж. Б. Пристли, Сомерсет Моэм, Хью Уолпол и Филипп Гиббс, а также забытая теперь многими писательница Клеменс Дейн. Этот псевдоним по названию церкви Сент-Клемент-Дейнс на Стрэнд, где она жила, взяла себе за двадцать пять лет до того бывшая актриса Уинифред Эштон. Свою беседу она начала словами: «Вы знаете, Британия — страна, которая отличается завидным постоянством».
Хотя псевдоним ее взят по названию церкви на Стрэнд и хотя большую часть взрослой жизни она провела в Ковент-Гардене, после этого вступления автор приводит освященный временем пример английского постоянства:
«На прошлый уик-энд я проезжала мимо своего старого дома в Кенте и, притормозив, чтобы взглянуть на него, к своему удивлению, обнаружила, что он совсем не изменился за сорок лет, хотя от него до самого сердца Лондона нет и двадцати пяти миль. К нему все так же едешь через «поля золотой парчи»[25] — на этой неделе вся Англия в лютиках, — в парке напротив все так же пасутся олени, и те же узкие тропинки, протоптанные к общественному пустырю вокруг тех же густо осыпанных розовым и белым майских деревьев».
Пока все знакомо: вероятно, «люфтваффе» осыпают бомбами Лондон (церковь Сент-Клемент-Дейнс была разрушена 10 мая 1941 года), армия, наверное, в боевой готовности, но сердце Англии в десятках тысяч деревушек в сельской местности бьется ровно. И тут она заходит с другой стороны. «Что такое Британия и почему она так много значит для нас?» — задает она вопрос и отвечает: «Думаю, все дело в английской Библии!»
Приведя традиционный рассказ о том, как Библию переводили на английский, Клеменс Дейн описывает в заключение встречу с женой одного деревенского жителя, который воевал в Первую мировую, снова записался в армию и теперь проходит службу в Южной Африке. Та показала писательнице последнее письмо, «в котором тот справлялся о двух взрослых дочерях и маленьком сыне, рассказывал, что мог, из новостей, переживал, что некому пахать землю, и напоследок посылал привет и поцелуи. И затем, после подписи, добавил постскриптум. Тяжелой рукой, более привычной к черенку лопаты, чем к перу, он вывел: «Так что ободритесь, дорогие мои!»
По словам Дейн, эта фраза дословно взята из Евангелия от Матфея в Высочайше Утвержденной Версии, где Христос является ученикам, ступая по воде.
«Ободритесь; это Я, не бойтесь» [в Новой английской Библии более неуклюжий вариант — «Мужайтесь!»]. И это «Ободритесь!» эхом отзывается в веках [так она завершила беседу, и ее голос слышали в потрескивающем эфире солдаты во всем мире], чтобы и сегодня быть вложенным в уста любого английского рабочего, чтобы прозвучать как голос всего нашего Острова во всех уголках британского мира. Это голос Кэдмона, голос Альфреда, Виклифа, Тиндейла, Елизаветы, Кромвеля, Нельсона, Гордона — всех бессчетных известных и неизвестных мужчин и женщин, которые сотворили Британию и сами есть Британия. И послание это по- прежнему звучит: «Ободритесь, дорогие мои!»
В наши дни ничего подобного не напишешь, и на то есть самые разные причины: у Англии нет даже общей веры, не говоря уже об общем богослужении; знание Библии стало гораздо более ограниченным; современные переложения Писания вызывают намного меньший отклик; если имена Нельсона или Кромвеля большинству слушателей знакомы, то, услышав имя Гордона, они задумаются, имя Виклиф им не скажет ничего, а при упоминании Кэдмона они лишь пожмут плечами.
Допуская, что могу быть неправ, я посетил секретаря «Общества молитвенника» у нее дома в лондонском пригороде Эджвер. Марго Лоренс неустанно борется за сохранение литургии по Книге Общей Молитвы, которая не только была краеугольным камнем молитвенного богослужения англиканской церкви почти со времени ее основания, но и долгие годы являлась для англичан вторым по значению источником многочисленных фигур речи. Она встретила меня в приподнятом настроении, так как только что испытала примерно то же, что и Клеменс Дейн. Водопроводчик заверил, что у нее скоро снова будет горячая вода, словами «скоро вы вернетесь к нам на землю живых».
«Ведь выражение «земля живых» взято непосредственно из Книги Общей Молитвы!» — восторгалась она.
Общество молитвенника — это не какая-нибудь состоятельная или модная группа влияния. Такое впечатление, что восемь-десять тысяч его членов (никакого централизованного учета не ведется, но журнал общества рассылается 7000 подписчиков) в основном люди, похожие на нее: здравомыслящие, благопристойные мужчины и женщины уже на закате жизни, которые ездят на английских машинах солидного возраста. Цель проводимой ими кампании — религиозная, но сам вопрос имеет гораздо большую культурную значимость. Появившаяся в 1662 году современная версия Книги Общей Молитвы, над которой в основном работал за столетие до того Томас Кранмер, должна была, как следует из ее названия, нести людям разделенный («общий») опыт. Она и несла этот опыт простым и в то же время величественным языком в таком ключе, что ее слова могли вознести к высотам духа самого косноязычного приходского священника. Они стали настолько привычными, что 549 фраз из Молитвенника можно найти в Оксфордском словаре цитат. Непосредственно из Молитвенника взяты такие словосочетания, как «праздник, который всегда с тобой», «ветхий Адам», «смертельный оскал», «начать новую жизнь», «превосходить человеческое понимание», «быть на пороге смерти», «оставить заблудших», и другие по-прежнему употребительные выражения.
Официально богослужение в англиканской церкви по-прежнему основано на Книге Общей Молитвы. Но это еще одна утонченная фикция. От кандидатов на посвящение в сан требуется проявить «достаточное знание» данной книги и учения церкви, изложенного в Тридцати Девяти Статьях. На практике молодые приходские священники выходят из теологического колледжа, не зная ничего, кроме новых форм богослужения. По всей стране в церквях старые молитвенники в черных обложках свалены в углу ризницы, а их место заняли красные, зеленые или желтые книжечки в мягком переплете с нарисованным на нем человечком, и их, запинаясь, читают каждое воскресенье прихожане.
«Я знаю людей, которым приходится ехать за тридцать миль, чтобы попасть на службу, которая проводится по Молитвеннику [говорит Марго Лоренс]. А вот духовенство допускает много своеволия. Иногда они вообще поступают непорядочно. Я вот в понедельник получила письмо от одного человека из Портсмута, у которого дочь вышла замуж. Они с женихом проговорили все о венчании со священником и совершенно ясно дали понять, что хотят, чтобы использовалась Книга Общей Молитвы. И только проходя между рядами в церкви под руку с отцом, она услышала, как священник начинает совсем другую форму службы. Она была в отчаянии. Но уже ничего не могла поделать».
Общество заявляет, что «держит оборону» против полного отказа от старой литургии. Но ежегодно в несколько десятков приходов, где еще остается Книга Общей Молитвы, приезжают новые священники. Он или она вводят «в качестве эксперимента» альтернативные формы богослужения. Нет ничего более постоянного, чем эксперимент в англиканской церкви.
Удаляя Книгу Общей Молитвы, духовенство просто старается, чтобы Церковь «соответствовала». Но при этом они отсекают часть корпуса языка, которым пользовался английский народ в течение веков. По сути дела, нет ничего плохого в попытках сделать религию более легкодоступной, но у «экспериментальных» альтернатив, принимаемых англиканской церковью, нет будущего: их назначение — соответствовать лишь на какое-то время. Как выразился один историк, «молитва и тот самый Молитвенник — не одно и то же». Всем общинам нужны берущие за душу слова, критерии выразительности, но взамен разделенного языка англиканской церкви англичанам предлагаются лишь наборы подхваченных на телевидении речевок: «Рад видеть, что вы неплохо выглядите», «И наконец», «Это лишь смеха ради».
На мой вопрос, как он оценивает состояние духовности в Англии, его высокопреподобие Дэвид Эдвардс, автор более тридцати книг о современном христианстве, лишь уныло поведал, что «англичане утратили всякое понимание того, что есть религия».
Возможно, он прав. Но напрашивается вопрос: а было ли вообще у англичан в целом глубокое ощущение религии? Свой расцвет англиканская церковь переживала 200 лет назад, когда в доме приходского священника в Хэмпшире шестым ребенком из семи родилась Джейн Остин. (В наши дни дома приходских священников сплошь заняты преуспевающими бизнесменами и писателями: викарии живут в одноэтажных бунгало из красного кирпича в глубине участка, где раньше располагался огород.) К тому времени англичане давно уже подрастеряли религиозный пыл в гражданской войне, после которой нация вновь стала в основном бесстрастно исполнять положенный набор ритуалов, сопровождая их невнятным бормотанием. Церковные власти, руководившие этой комфортабельной полудремой, похоже, больше озабочены не мессианскими устремлениями вести английский народ к спасению, а тем, чтобы «насадить в каждом приходе джентльмена». Даже самых известных представителей англиканской веры вспоминают в связи с чем угодно, только не с их духовностью. Среди них авторы дневников Фрэнсис Килверт и Джеймс Вудфорд, естествоиспытатель Гилберт Уайт, такие важные персоны, как Козмо Ланг, или философы, как Сидни Смит.
Огромным упущением этой обладающей уникальными привилегиями Церкви стала ее неспособность пустить корни в городе. Исконно англиканский приход — тот, что любовно высмеян в телевизионном сериале «Викарий из Дибли», — деревенский, епархия рядом с собором в Солсбери, Хирфорде или Винчестере. Церковь слишком поздно прислушалась к яростному осуждению Достоевского, который писал, что «Англиканские священники и епископы горды и богаты, живут в богатых приходах и жиреют в совершенном спокойствии совести… Это религия богатых и уж без маски… Исходят всю землю, зайдут в глубь Африки, чтоб обратить одного дикого, и забывают миллион диких в Лондоне за то, что у тех нечем платить им».
Возможно, это звучит как пропаганда, но когда журналист викторианской эпохи Генри Мейхью спросил у лондонского уличного торговца овощами и фруктами про «собор Святого Павла», тот ответил, что слышал, что это церковь, но сам никогда в церкви не был. В результате проведенного в воскресный день 30 марта 1851 года опроса выяснилось, что две трети населения Лондона вообще не ходит в церковь, а есть и случаи язычества. На востоке и юге Лондона посещаемость церквей оказалась самой низкой по стране.
Так что, когда англиканскую церковь называют «государственной», на самом деле всегда имеются в виду лишь ее конституционные привилегии, монархия и положение церкви в графствах. Большую часть времени в большей части городов и пригородов, где живет большая часть англичан, англиканской церкви почти не видно. Да, есть англиканские священники, которые героически трудятся в трущобах бедняков в центральных районах больших городов, помогают людям с получением пособий, содержат кухни с раздачей бесплатного супа и приюты для стариков или безработных. Но они работают как сотрудники социальной сферы — за половину оклада. Их жизнь — свидетельство веры, но они стесняются заявлять об этом, боясь, что это «помешает» их работе. В пьесе Дэвида Хейра «Мчащийся демон» преподобный Лайонел Эспи вызван к епископу, чтобы ответить на обвинения в небрежении частью своей работы, связанной со святыми таинствами. «Сказать, что в нашем районе Церковь — посмешище, значит ничего не сказать, — заявляет он епископу. — Это нечто неуместное. Она не связана с жизнью людей». А его коллега-лютеранин далее по ходу пьесы разражается такой тирадой: «Священники в районах городской бедноты? Да это сговор, картель какой-то. Потому что духу не хватает всем и каждому. Вы превратились в просвещенных гуманистов».
Когда в разговоре с каноником Дональдом Греем, капелланом спикера палаты общин, я высказал мысль о том, что города потеряны для Церкви, он ответил: «Говорить, что кварталы городской бедноты потеряны для Церкви, не верно. Они никогда и не были нашими». И он прав: справиться с трудностями городской жизни пытались нонконформисты от методистов до Армии Спасения, а ирландские иммигранты привезли с собой свою собственную веру, католическую. Англиканская церковь расширила свое влияние лишь в нескольких городских районах, где укоренились популистские взгляды тори. Но в большинстве случаев эти просторные здания с гулко перекатывающимся в них эхом, которые воздвигнуты англиканами на углах улиц всех крупных индустриальных центров как инстинктивный ответ на массовую миграцию из сельских районов, никогда не заполнялись, даже сразу после того, как были построены. Неудивительно, что столетие спустя, холодные и неухоженные, они стоят и ждут, когда их выкупят и превратят в сикхский храм или ночной клуб. Преподобный Лайонел Эспи и ему подобные стараются как могут. Но уже прошло так много времени, что никаких шансов вернуть утраченные позиции у них нет.
В нынешней ситуации дела у англиканской церкви обстоят хуже некуда. Общеизвестно, что церковные добродетели, ее доброта, терпимость и сострадание, подорваны полным отсутствием строгости мысли. Большинство прихожан так и не продвинулись дальше «Библейских рассказов» Энид Блайтон, поэтому священникам приходится каждое воскресенье читать проповеди так, словно каждое слово в Библии — факт, в то время как ясно, что по большей части это вымысел или аллегория. Теологи, такие как Джон Робинсон в книге «Ей-богу» или Дэвид Дженкинс в бытность его епископом Даремским, которые осмеливаются допустить, что все не так просто, подставляются, чтобы их освистали. А раз церковь «государственная», каждый считает, что вправе критиковать ее. Более вдумчивые члены Парламента, может, и возьмут обет молчания, понимая, что не дело вмешиваться в такие вопросы, как служба в церкви, однако вместо них может взять слово какой-нибудь тупица. Даже принц Чарльз, который унаследует роль Защитника веры, изначально дарованную Генриху VIII Папой Римским, похоже, утратил к этому всякое желание. «Надеюсь, что я стану защитником вер», — заявил он в одном из интервью, словно одинаково важны и сикхизм, и джайнизм, и католицизм, и друидизм, и вера в целительные свойства астральной проекции. Сказал он это, несомненно, с самыми добрыми намерениями, но это показатель того, какая неразбериха царит в головах. Религиозное образование в школах — где его преподают выпускники педагогических колледжей, в которые англиканская церковь вложила миллионы, — являет собой мягкое и бесстрастное бланманже, где есть все что угодно от гуру Нанака до креационизма.
Насчет происхождения слова «религия» существуют сомнения, но считается, что оно происходит от латнского religare, «связывать»: народ, который вместе молится, есть народ сплоченный. Пессимист мог бы здесь заключить, что факт того, что больше не существует единого корпуса выражения, свидетельствует, что больше не существует единого корпуса веры и что общество, утратившее наиболее сплачивающие его связи, обречено на гибель. Однако англиканская церковь оказала глубокое воздействие на английский народ еще в одном смысле.
Всем известно, что за разрывом с Римом последовало всеобщее разграбление католической церкви: это событие запечатлено в школьных учебниках истории как «1536 год. Роспуск монастырей». Однако лишение римской католической церкви ее земного могущества превратилось в нечто гораздо большее, чем просто изъятие у нее земель, зданий и сокровищ. Этот не сравнимый ни с чем по размерам акт коллективного вандализма имел глубокие культурные последствия. В книге «История британского искусства» Эндрю Грэм-Диксон вполне убедительно доказывает, что вся средневековая традиция живописи и скульптуры, которая сохранилась кое-где в Европе, в Англии оказалась в той или иной степени утраченной. Конечно, ведь никто не сомневается, какой размах принял тогда вандализм. За период между роспуском монастырей в 1536 году и смертью Оливера Кромвеля более чем 120 лет спустя, волны фанатизма, объявившего религиозное искусство формой католического идолопоклонства, докатились чуть ли не до каждого уголка Англии. Одно время поговаривали даже о том, чтобы сровнять с землей Стоунхендж. Свидетельств о том, что именно в то время Англия лишила себя художественной традиции, не много по той очевидной причине, что слишком мало образцов наследия римского католического искусства избежало этого разгула разрушения. Единственное скульптурное изображение Христа из камня, обнаруженное в 1950-х годах рабочими на строительстве Мерсерс-Холла в Лондоне, совершенное, если судить по сохранившимся деталям, свидетельствует, по словам Грэм-Диксона, «о двух смертях — смерти Бога и смерти всей традиции британского искусства… это произведение, созданное на вершине английского Ренессанса, которому не суждено было свершиться».
Если именно в этот момент английская культурная традиция отсекла себя от остальной Европы, то трудно найти более разительное свидетельство того, в каком новом направлении должна была двигаться английская творческая мысль, помимо сноса загородок алтарей и установки вместо них голых досок с перечислением Десяти Заповедей. Наглядное в буквальном смысле слова заменялось словесным… Если исходить из того, какие это имело последствия, это был не столько «английский Ренессанс, которому не суждено было свершиться», сколько англосаксонское Просвещение, опередившее такое же явление на «континенте» более чем на сто лет. Англичане пришли не только к новому пониманию Слова Божьего, они пришли к пониманию слова как такового. Мы не знаем, появились бы когда-нибудь английские Тициан, Рафаэль или Микеланджело. Но мы точно знаем, что Реформация и ее последствия дали миру Уильяма Шекспира, Кристофера Марлоу, Джона Донна, Джона Баньяна и Джона Милтона.
Установленная ими литературная традиция оказалась наиболее продолжительной и выдающейся в западном мире. Мы, конечно, не знаем, как развивались бы она и ее ответвления в Северной Америке и Австралазии, останься Англия католической страной. Но англичане действительно стали народом, одержимым словесами, а вот интерес и к музыке, и к искусству — и возможности для этого — претерпевали невероятные изменения. Одно время Англию называют «страной, в которой нет музыки», затем при дворе чествуют Генделя, немца по происхождению, а в 1905 году Элгар сетует, что «унаследовал искусство, которое не получает отклика в душе нашего собственного народа и не пользуется уважением за рубежом». Любовь же англичан к слову составляет настолько разительный контраст, что трудно себе представить. Она проявляется в доходящей до абсурда сверхпроизводительности британского издательского бизнеса, который выдает 100 000 новых книг в год — больше, чем вся американская издательская индустрия, — а также в том факте, что в стране выходит больше газет на душу населения, чем чуть ли не в любом другом месте на земле, в бесконечном потоке писем к редактору, в неутолимом аппетите к словесным головоломкам, анаграммам, игре в скрэббл, тестам и кроссвордам, в резонансе, который вызывает английский театр, в том, что в доброй половине английских городов, где проводятся ярмарки, есть магазинчики старой книги. «Книги — это национальная валюта», — заключил один недавно скончавшийся иностранный посол.
А что же живопись? Даже в жанре портрета все великие художники, жившие в период Реформации и после нее, — Гольбейн, Ван Дейк, Лели и Неллер — иностранцы. Вы можете возразить, что большей части других видов живописи здесь не способствует климат, что там, где небо серое, и пейзажи получаются мрачными. Но если это так, то почему тот же довод не применим к Голландии, давшей миру целую когорту превосходных художников? И как бы то ни было, северный свет дает больше оттенков, чем обесцвеченная зноем Южная Европа. Ответ в данном случае, похоже, в том, что суть английской Реформации заключалась в политике, рациональности и праве выбора, а главное, в стоящем за ней религиозном воздействии состояло в поиске значения: поэтому средством выбора стало слово.
Еще до того переворота в английском искусстве преобладало наблюдение за природой: в соборах и в иллюстрированных манускриптах можно увидеть множество сцен из повседневной жизни — животные, работа крестьян в поле, даже игра в мяч. Традиционным в английском искусстве стала не барочная аллегория, а портретная и пейзажная живопись, и не только потому, что не церковь, а аристократы стали теперь главными покровителями искусства. Какую-то роль сыграл и английский склад ума. «Всем этим аллегорическим картинам, какие только мне могут показать во всем мире, я предпочел бы портрет знакомой мне собаки», — сказал доктор Джонсон, и английское искусство занимается выразительными сюжетами. «Почти во всех величайших произведениях живописи английской школы предметом наблюдения является или человек, или природа, это или портрет, или пейзаж: Констебль и Тернер, и авторы акварелей от Казенса до Котмана, и Гейнсборо, Рейнольдс, Ромни и так далее», — пишет в книге «Английское в английском искусстве» Николаус Певзнер. Будь он пооткровеннее, он, вероятно, признал бы так же, что традиция английской живописи менее всего ценится в изобразительном искусстве Европы. Англичане народ пишущий, им было не до живописи.
То, что англичане стали нацией словес, имело также и глубокие политические последствия. Стремление получить Библию на английском языке имело революционное значение. Перевод сделал в 1407 году архиепископ Кентерберийский, и это грозило ему отлучением от церкви, а народные проповедники лолларды Виклифа получили свое название от голландского слова, означающего «бормотать», потому что встречались, чтобы слушать Библию на английском языке, а это было запрещено законом. Так что, когда Уильям Тиндейл и Майлз Кавердейл составили полную английскую Библию, это была победа радикализма над теми, кто был заинтересован в обратном. Сначала это отразилось на положении Церкви: кому нужна иерархия духовенства для толкования Библии, когда ее можно прочесть самому? Но это было еще не все: Библия в конечном счете — Слово Божие, и именно Слово Божие давало власть королю или королеве. Доступность Писания для каждого человека становилась огромным взрывным потенциалом. В 1543 году указание каждому приходу иметь собственную Библию на английском языке и держать ее на всеобщем обозрении было отменено, потому что этим правом злоупотребляло «подлое сословие». Вышло постановление о том, что «ни женщинам, ни ремесленникам, ни подмастерьям, ни поденщикам, ни служилому люду уровня служителя при дворе или ниже, ни землепашцам и батракам не должно читать ни Библию, ни Новый Завет самим или кому-то другому ни тайно, ни открыто». (Эти ограничения были сняты после смерти короля Генриха.)
Высочайше Утвержденная Версия или Библия короля Якова, отзвуки которой Клеменс Дейн усмотрела в письме из Южной Африки, появилась в 1611 году. Над ней трудились в течение трех с половиной лет сорок семь ученых мужей, но в основном она зиждется на трудах Тиндейла. Ее появление немедленно сказалось на демократизации образования, появился целый набор заучиваемых наизусть библейских рассказов и фраз, которые широко использовались в народе. Может, англичане никогда и не были монолитно сплоченной нацией, но теперь у них появилось общее национальное наследие. «Там правит теология», — писал об Англии в 1613 году голландский философ Хуго Гроциус, а XVII век стал расцветом английской проповеди. Однако наиболее важным последствием перевода Библии стало внедрение в сознание англичан веры в права простого человека. Для пуритан Библия была высшим свидетельством относительно всего сущего; им никогда бы и в голову не пришло, что это может быть что-то иное, а не непосредственное Слово Божие. Как выразился священник Томас Уилкокс, «Нет вам дела ни в чем ином, как лишь в том, к чему вам дана прямая власть Словом Божиим». Однако власть Слова простиралась гораздо дальше. Общий язык богослужения давал возможность обращаться непосредственно к Богу, без посредничества пап или епископов, и это предоставляло каждому всевозможные права, о которых никто никогда бы и не задумался.
Упор на значение отдельной личности, скрытый в этом новом завете, является одним из возможных объяснений склонности англичан к утопическому романтизму. Начиная с «диггеров» — демократов-утопистов — XVII века до лейбористской партии века XX, при посредстве Уильяма Блейка, Роберта Оуэна и десятков других пышным цветом расцветает вера в возможность совершенствования человечества. Уязвимость Америки перед каждым проходимцем в потертом костюме и с фальшивой улыбочкой на лице имеет английские корни: в конце концов отцы-основатели совершили попытку основать свою Утопию. Как выяснил историк этих движений, в середине викторианской эпохи только в одном графстве Ланкашир «Манчестер породил экстатические пляски Матушки Энн, основательницы секты трясунов. Аккрингтон надежно хранил метафизику Сведенборга, Эштон предоставил храм для евангелиста Джона Роу. Сэлфорд вместе с Рокдейлом дали новообращенных для коммуны „Манеа Фэн" (поселение «коммунщиков» на востоке Англии). Ну а в Престоне настал черед Хебера Кимболла и его братьев-миссионеров собирать урожай душ и тел для своего нового откровения». (Мистер Кимболл похвалялся, что не умрет до второго пришествия Христа, и предрекал, что лет через десять-пятнадцать море между Ливерпулем и Америкой высохнет. Этого не случилось, но второго пришествия мистера Кимболла ждут до сих пор.) Произошла ли бы английская революция на сто или более лет раньше, чем в большинстве остальных стран Европы, если бы у англичан так твердо не закрепились эти представления о правах личности? В отличие от мирских восстаний XVIII, XIX и XX веков английский бунт не исключил религии, он обратился к ней за поддержкой. Когда Джону Милтону потребовалось обосновать отсечение головы королю, он привел веру в то, что Господь создал человека по образу своему: следовательно, вся власть королей и государей «есть лишь нечто производное, что народ передал и препоручил им в доверительное пользование для Общего блага всех их». Убеждение англичан «я знаю свои права» в значительной степени обязано этому глубокому убеждению в том, что предопределенным свыше является свобода, а не королевская власть. Когда Англия оказалась расколотой Гражданской войной, восставшие отождествляли себя с иудеями, а Кромвель стал фигурой, подобной Иисусу или Моисею. Он не побоялся и сам провести это сравнение: английский народ благословен Господом, заявил он в 1654 году, и «единственное из известных мне во всем мире деяний, сравнимое с тем, что содеял Господь с нами… [это] вызволение народа израильского через пустыню египетскую, где ему посылались многие знамения и чудеса, к месту, где обосновался он». Именно в борьбе Церкви и государства за то, чтобы первыми получить доступ к Библии на своем языке, а потом с помощью Священного Писания установить отношения друг с другом и с властью, мы видим проявление духа английского индивидуализма. Это одна из причин, почему ни одному англичанину или англичанке никогда не нужно было растворять свою личность в государстве. И это одна из причин, почему в стране всегда было так много людей, непохожих на других.
ГЛАВА 7 ЛИШЬ ДОМ РОДНОЙ
Жизнь англичан дома и жизнь в море взаимно дополняют друг друга: их главные характеристики — безопасность и монотонность.
Элиас Канетти. Масса и власть
В 1835 году молодой англичанин по имени Александер Кинглейк закончил учебу в Кембридже и, прежде чем начать карьеру юриста, решил проверить себя на зрелость и отправился через сирийскую пустыню верхом на верблюде. Он держал путь в Каир, имея при себе «пару пистолетов и двух слуг-арабов». Через несколько дней пути по пустыне они увидели двигавшихся им навстречу трех других верблюдов. Когда те приблизились, стало видно, что на двух верблюдах едут всадники, а третий увешан поклажей. Потом он разглядел, что один из наездников одет в английский охотничий костюм и выглядит как европеец. Чем меньше становилось расстояние между ними, тем большее волнение охватывало Кинглейка:
«Мы сближались, и меня стал мучить вопрос: следует ли нам заговаривать друг с другом? Я посчитал, что незнакомец вполне может обратиться ко мне, и если это произойдет, я был вполне готов к общению и беседе, насколько это в моем характере; однако мне так ничего и не приходило в голову, что ему сказать… Большого желания останавливаться и начинать разговор как с утренним посетителем среди этой безбрежной пустыни у меня не было».
К счастью для Кинглейка, человек на другом верблюде тоже оказался англичанином. Армейский офицер, он возвращался в Англию по суше из Индии. Когда наконец эти незнакомые люди встретились посреди безграничных просторов, «подняв руку к головному убору и вежливо помахав друг другу, мы проехали мимо на почтительном расстоянии, словно разминулись на Пэлл-Мэлл-стрит». И ни слова при этом.
В конечном счете победу над английской сдержанностью одержали аравийские верблюды, которые, миновав друг друга, дальше идти отказались. Оба англичанина повернули обратно.
«Первым заговорил он; обратился он ко мне с изысканной вежливостью, словно допуская, что желание заговорить с ним возникло у меня просто из общительности или присущей гражданским лицам любви поболтать всуе, и тут же счел мои попытки познакомиться за похвальное желание получить статистическую информацию, из-за чего, когда мы приблизились настолько, что можно было слышать друг друга, произнес: «Вероятно, вы хотели узнать, как проходит эпидемия в Каире?»
Откуда у англичан это странное нежелание заводить разговор друг с другом? Именно на это один за другим жалуются приезжающие в Англию иностранцы, которые обнаруживают, что познакомиться с англичанином просто невозможно. Если они добродушны, как Макс О’Релл, писавший об Англии конца викторианской эпохи, им это кажется лишь забавным. «Если в купе для курящих вы скажете англичанину, что он уронил на брюки пепел от сигары, он скорее всего ответит: «Я уже десять минут наблюдаю, как у вас в кармане пиджака горит коробка спичек, но ведь не беспокою вас по этому поводу»». Но чаще всего то, что англичанин считает лишь невмешательством в частную жизнь, другим представляется чем-то вроде презрения. Когда англичане правили империей, которая правила всем миром, это выглядело высокомерием. С понижением статуса нации это стали считать чем-то экстравагантным. В1992 году, через сто лет после упомянутого выше случая, в поезде еще один американец, с удовольствием смахнувший пыль Англии со своих ботинок, решил, что в эту страну целую тысячу лет не вторгался ни один захватчик лишь потому, что делать этого просто не стоило. Он целых восемь лет безуспешно пытался с кем-то подружиться, но понял, что единственный способ завоевать общественное признание в Англии — это изображать безразличие. «Что можно сказать про общество, которое принимает лишь тех, кого мало заботит, принадлежат они к нему или нет? Для начала это свидетельствует, что англичанам в общем-то наплевать, нравятся они кому-то или нет. Они предпочитают общество других мизантропов. А так как на самом деле ни один мизантроп, заслуживающий того, чтобы его так называли, не выказывает желания становиться членом этого клуба, тех, кто действительно хочет вступить в него, нужно просто третировать».
Он и представить не мог, какое изысканное наслаждение доставит этот взрыв негодования кое-кому из англичан; пусть Британия больше не правит морями, но англичане по-прежнему способны заставить чужестранцев почувствовать унижение. И попал в самую точку. То, что он называет мизантропией, другие могли бы назвать частной жизнью. Это одна из отличительных характеристик англичан, и иностранцы всегда на это сетуют. При упоминании о приключениях Шерлока Холмса в памяти неизменно возникает не сам великий детектив, который раскрывает тайны, связанные с убийством того или иного человека, а образ его дома на Бейкер-стрит, где он со своим другом доктором Ватсоном проводит время в приятной дремоте, пока их покой не нарушает некий посетитель, который отчаянно нуждается в помощи. Вот в чем беда с окружающим миром. Он постоянно вторгается в домашний уют.
Даже иностранцы, которых посылают в Англию на работу, могут открыть для себя, что английские коллеги пригласят их к себе домой лишь однажды — накануне их отъезда. В отличие от некоторых других стран, где общение может время от времени происходить и дома, англичане очень трепетно относятся к домашнему очагу и предпочитают ресторан или паб. Из этого можно сделать вывод, что приглашение в дом к англичанину действительно что-то значит в отличие, скажем, от Америки. Однако еще это значит, что вы можете прекрасно знать, что у кого-то дома происходит нечто невообразимое, но и пальцем не шевельнете, чтобы что-то предпринять. Так, например, в сознании англичан навсегда запечатлелись несколько адресов, хотя они никогда там не были: это Риллингтон-Плейс, дом 10, мрачные меблированные комнаты в районе Ноттинг-Хилл на западе Лондона, где некрофил Джон Кристи убил полдюжины женщин; Крэнли-Гарденз, дом 23, в Мазуэлл-Хилл и Мелроуз-авеню, дом 195, в Криклвуде, где Денис Нильсен расчленил пятнадцать молодых людей и спустил их в канализацию; Кромвель-роуд, дом 25, в Глостере, где Фред и Роуз Уэст замучили и убили по меньшей мере десять женщин. Все эти случаи имели такие масштабы потому, что соседи были верны английской традиции не совать нос в чужие дела. «Мне не хотелось вмешиваться», говорили они любопытным репортерам, пока полицейские в черных плащах выносили один за другим ящики с человеческими останками.
Слова, которое точно соответствовало бы английскому privacy[26], просто не существует ни во французском, ни в итальянском, а между тем в Англии это один из принципов, характеризующих всю страну.
На первый взгляд кажется забавным, что у страны нет закона, который закреплял бы основную идею права на частную жизнь. Но ведь конституционная защита необходима лишь в обществе, где предполагается, что личность есть нечто второстепенное по отношению к государству. Значимостью частной жизни исполнена вся организация страны, начиная от предпосылок, на которых основаны законы, и кончая конструкцией домов, в которых живут англичане. Можно заметить, что английские загородные дома — жилища людей состоятельных, за несколькими намеренно монументальными исключениями, такими как Бленхеймский дворец архитектора Ванбру, — не отличаются кричащим внешним видом: такие места скорее вызывают лукавое восхищение, как в строках Поупа
Да, сэр, здесь прелестей не счесть,
Но где тут спать
И где тут есть?
Гораздо чаще загородный дом скрыт от посторонних глаз, в самом крайнем случае за высокими стенами или изгородью из густого кустарника, причем для придания еще большего уединения зачастую используются складки местности и склоны холмов.
Эта отделенность проявляется и в жизни простого народа. В большинстве стран континентальной Европы жизнь проходит на улице. Именно на улице люди едят, пьют, сочувствуют, флиртуют, смеются и проводят время. У англичан этой жизни на улице противопоставлен задний дворик, общение в котором происходит лишь по приглашению. Мечта англичанина — это частная жизнь, но не одиночество, поэтому каждый хочет иметь свой дом. Если есть выбор между собственным задним двориком и проживанием в общем доме, где можно воспользоваться такими благами, как общий бассейн или площадка для игр, большинство выберет свой клочок земли. Во Франции, Германии и Италии около половины строившегося в 1990-е годы жилья составляли квартиры. В Англии они в лучшем случае составляли 15 процентов. Это отражает то представление, что в конце дня англичанин не останется посидеть на улице и поболтать, скорее он отправится домой и захлопнет за собой дверь.
В октябре 1896 года в германском посольстве в Лондоне появился новый сотрудник. Это был особый атташе, который, помимо дипломатов, занимался изучением политической жизни Англии, вооруженных сил страны и торговли с другими странами. Номинально Герман Мутезиус должен был составлять для прусского Министерства торговли отчеты о том, как англичане организуют подачу газа и электричества в свои города и как прокладывают железные дороги. На самом деле он планировал изучить то, что в его представлении было присуще лишь англичанам. Опытный архитектор, Мутезиус задумал осуществить анализ того, как англичане строят свои дома. Как он писал великому герцогу Сакс-Веймарскому Карлу Александру, «в английской архитектуре нет ничего более уникального, чем строительство дома… ни один народ не относится к его разработке с таким тщанием, потому что ни один народ в такой степени не отождествляет себя с домом». В ответ великий герцог с энтузиазмом предлагал ему продолжать исследования, потому что «такая публикация будет иметь огромную ценность здесь, в Германии. Исторически сложилось, что представление об обыденности и домашнем уюте меньше развито здесь, в нашем не таком удачливом фатерлянде, чем в Англии».
Результаты своих изысканий Мутезиус опубликовал лишь спустя семь лет по возвращении из Лондона в Германию. Трехтомное издание Das englische Haus[27] появилось в Берлине в 1904 и 1905 годах. Хотя между 1908 и 1911 годами вышло второе издание, на английском языке его сокращенный вариант был опубликован лишь в 1979 году: возможно, это свидетельство того, как мало заботит англичан мнение иностранцев об их образе жизни.
Мутезиус относился к Англии с невероятным энтузиазмом. Однако это не был энтузиазм некритичный: города, по его мнению, переполнены «безвкусным спекулятивным жильем, и целые акры заняты никудышными, абсолютно одинаковыми домишками», а в пригородах зачастую полно «тривиальных фасадов, спроектированных без всякого понимания». И все же, несмотря на это, Англия была единственной развитой страной, где большая часть населения по-прежнему жила в домах, а не в квартирах, как в городах континентальной Европы. В результате в стране было во многие сотни раз больше ценных в художественном отношении домов, чем в Германии. Сильнее всего его восхищало в них то, чем он больше всего восхищался в английском характере — их непритязательная естественность. Тот факт, что люди с таким достатком предпочитали жить дома по возможности наиболее комфортно, не поддаваясь одержимости роскошью или стремлению произвести эффект, говорил, по его мнению, о принадлежности англичан к высшей цивилизации.
Хотя Мутезиус не мог не уделить основное внимание творчеству таких архитекторов, как Лютьенс, Бидлейк и Норман Шоу, у него встречаются некоторые проницательные наблюдения относительно того, почему английское домостроение развивалось именно таким образом. Как и многие другие иностранцы, он отмечает важность климата: «сырой воздух Англии и постоянно затянутое тучами небо» заставляли английскую семью искать убежище в доме, в то время как в странах с иным климатом могло возникнуть желание пообщаться и на улице. Гораздо большее значение имели давнишняя английская самодостаточность и независимость мышления — «от протекающей за стенами их домов жизни этим людям нужно сравнительно немного», — и в силу этого дом становится для них идеальным местом обитания. Если добавить присущий им консерватизм, без восторга встречающий любые перемены, то англичанам вполне подходил этот разобщенный стиль жизни: «благодаря ярко выраженному отсутствию общительности, которое так отличает англичанина от жителя континента, он не находит ничего предосудительного в уединенности своего одинокого жилища». Мутезиус верно подметил, что одним из следствий домовладения является то, что англичане в большей степени относятся к своему жилью как к чему-то постоянному: пристанище, откуда тебя могут выселить через несколько недель или месяцев, вряд ли может возбудить интерес к обустройству дома. С таким же успехом можно ожидать, что кого-то заинтересует обустройство или украшение номера в гостинице.
Отчасти дело, конечно, и в классовости. В те времена, когда Мутезиус превозносил гениальность английского дома, миллионы людей жили в прижавшихся друг к другу рядах одинаковых домов, и для них отношение к собственности, которое произвело на него такое впечатление, было недостижимой мечтой. В лучшем случае они могли надеяться на жилье в одном из стандартных домов, подобных тем, что и сейчас можно найти на сохранившейся в Манчестере необычной улочке конца викторианского периода рядом с местом, где располагалась первая в мире механизированная фабрика. Булыжная мостовая теперь скрыта под асфальтом, но в остальном все осталось по большей части таким, каким было построено: две небольшие террасы из красного кирпича друг против друга, то самое жилье, что когда-то можно было встретить в каждом промышленном городке Англии. Самое забавное связано с названием этой улочки — Анита-стрит, потому что ни одной Анита-стрит больше нет во всем Большом Лондоне. Объясняется это тем, что во время строительства эта улочка была для отцов Манчестера показательной, потому что в каждом отдельном доме был самый настоящий внутренний водопровод — неслыханная роскошь для рабочих хлопкопрядильных фабрик[28]. Отцы города очень гордились этим и закрепили свою гордость в названии этих террас: Санитари-стрит — Канализационная улица. Те, кто жил там позже, испытывали неловкость от такого громогласного напоминания всему миру о деятельности их кишечника и настояли, чтобы первая и последние буквы были опущены.
Величайшим психологическим преимуществом английской приверженности дому Мутезиус называет «большее духовное здоровье», происходящее из того факта, что у дома есть контакт с землей, имеется больше возможностей получения доступа к свежему воздуху, а наличие садика помогает не растерять естественной выносливости, которая заложена жизнью в деревне и «растрачивается в водовороте городской жизни». Англичане, которые считают, что города разрушают традиционные моральные ценности, вряд ли разделят его энтузиазм, но Мутезиус действительно нащупал одну из их наиболее значимых характеристик.
Мало-помалу характер распределения богатства в Англии становился все более справедливым, и все больше людей получало возможность стать владельцами собственности. В наши дни собственниками своего жилья являются две трети англичан. Это значительно выше среднеевропейского показателя и почти в два раза превосходит число частных домов в Германии. В Нидерландах в частных домах живет меньше половины их владельцев, а во Франции лишь чуть больше половины. Было бы опрометчиво делать на основе этих цифр какие-то выводы (в число европейских стран, где много собственников своего жилья, входят Греция и Норвегия — но что может быть общего между этими странами?), однако тот факт, что англичане предпочитают брать на себя такие серьезные обязательства, которых нет у многих других европейских народов, о чем-то говорит. Должно быть, это связано с пониманием того, что они делают вложение, что деньги, занятые на покупку кирпичей и строительного раствора, работают на них, в отличие от денег, потраченных на ренту, которые работают на хозяина жилья. Но это и свидетельство некоего глубоко скрытого ощущения значимости частной собственности.
В историческом плане от обладания собственным домом зависело участие в политической жизни страны. До 1832 года человек мог принимать участие в голосовании лишь в том случае, если налог на принадлежавшую ему землю составлял не менее сорока шиллингов в год; в XIX веке размер этого права на голосование всякий раз увеличивался, и право принять участие в демократической форме правления могли лишь мужчины и домовладельцы. Банк «Эбби Нэшнл», изначально строительная компания, начинал свою деятельность в виде двух организаций, одна из которых — «Эбби Роуд» — провозглашала о желании предоставить молодым людям возможность приобрести собственные дома, чтобы они могли голосовать, а «Общенациональная строительная компания» — «Нэшнл Билдинг Сосайети» — вдобавок надеялась убедить их, что лучше потратить деньги на нечто более стоящее, чем выпивка. То, насколько сильно в англичанах желание иметь свою собственность, разглядела Маргарет Тэтчер, заставившая муниципальные власти предоставить жильцам домов право приобретать их, и это говорит о ее глубоком понимании некоторых заложенных в англичанах чувств (так, как в Англии, к ней не относились ни в Шотландии, ни в Уэльсе).
Последствия этой одержимости видны в каждом городе страны. Если вы проедетесь по английскому пригороду — любому, — вас поразит то, что почти у каждого дома есть название. Зачем? Существует отлаженная система нумерации, которая гарантирует гораздо более быструю доставку до нужного адреса любого почтового отправления, нежели беспорядочно составленный список Тенистых Лужаек, Монрепо или Данроуминов. Но ведь если человек дает дому имя, это говорит о его эмоциональной привязанности к месту, где он живет. Имя — это выражение индивидуальности. А номер — свидетельство коммунальности или анонимности.
А посмотрите, что они вытворяют со своими домами. Абсолютно респектабельные стандартные эдвардианские дома превращаются в разгул фантазии с покрытием из штукатурки с каменной крошкой, «лунными» окнами и облицовкой под эпоху Тюдоров. На каждый уик-энд по всей стране мужья покидают жен, отцы оставляют детей, чтобы с молотком, дрелью и кистью в руках оставить след в доме, где они живут. «Сделай сам» — вот имя этой воистину общенациональной одержимости. Феноменальному росту этой пыльной страсти после Второй мировой войны сначала можно было дать какое-то рациональное объяснение: значительное увеличение собственников жилья, этические правила, порожденные существовавшей во время войны карточной системой и заставлявшие обходиться малым и чинить все своими руками, высокие цены на услуги профессиональных строителей после войны и общее стремление к чему-то современному среди молодых людей, которым приходилось ютиться в обветшалых домах. Но при таком анализе не принимается во внимание самый мощный фактор — английская влюбленность в свой дом. С увеличением возможностей англичанина стать владельцем собственного дома росло и желание сделать его лучше. Первый супермаркет «Сделай сам» открылся в 1969 году, а к середине девяностых у его владельцев — Ричарда Блока и Дэвида Квейла было 280 таких супермаркетов. К тому времени англичане ежегодно тратили на do-it-yourself (DIY) более 8,5 миллиарда фунтов стерлингов.
Навязчивое желание стать владельцем своего дома — это материальное выражение понятия англичан о частной жизни. Не являются ли все эти три вещи — островное положение всего народа, коллективное представление о домашней жизни и озабоченность каждого в отдельности частной жизнью — различными проявлениями одного и того же феномена? И если да, то откуда он? В работе американского писателя Ральфа Уолдо Эмерсона «Черты характера англичан» я нашел метеорологическое объяснение английского характера. «Англичанин рождается в суровом дождливом климате, из-за которого ему приходится свободное время проводить дома, — пишет он. — Именно в домоседстве коренится возможность этого народа разрастаться вширь и ввысь. Мотивом и целью их торговли является защита независимости и неприкосновенности своего жилища». Интересно, подумалось мне, может, все дело действительно в английской погоде?
Из Парамарибо, Касабланки, порта Морсби, острова Вознесения и пролива Макмердо поступают электронные сообщения: столько-то осадков, такая-то облачность. В тысячах других мест по всему миру — с помощью метеорологических шаров и спутников, кораблей, самолетов и пожилых заместительниц начальников почтовых отделений в Шотландском нагорье — внимательно изучаются небеса и в назначенный час и минуту заполняются сводки. И что же происходит потом с этой лавиной информации о погоде в мире — в джунглях, пустынях и полярных льдах? Она поступает в Брекнелл; в Брекнелл, графство Беркшир, городишко, который на самом деле никакой не городишко, а лишь некое сборище дорог с двусторонним движением и автостоянками. Он претендует на известность тем, что отсюда развозятся товары в сеть супермаркетов «Уейтроуз», а в остальном это городишко с супермаркетами на любой вкус — супермаркеты DIY, садоводческие супермаркеты. Возможно, в конце какой-нибудь обширной автостоянки есть и супермаркет, где продаются путеводители по супермаркетам.
Я отправился в этот городишко, хотя ехать туда не было смысла и понять это можно было бы заранее. Если рассуждать здраво, раз погода воздействует на поведение человека, она может оказать некоторое воздействие и на его характер. Может быть, озабоченность англичан частной жизнью и домашним очагом объясняется лишь тем фактом, что в этом климате приходится много времени проводить в помещении? Резонно предположить, что холодная дождливая погода, из-за которой подросткам зимой вместо поездки на пляж или лыжной прогулки приходится сидеть дома, возможно, имеет какое-то отношение к тому, что страна дает столько изобретательной рок-музыки. Но не лежит ли за этим нечто более глубокое? Не сыграл ли мягкий и умеренный климат, когда редко случается страшная жара или жуткий холод, свою роль в формировании сдержанного, прагматичного народа? Философ-англофил Джордж Сантаяна считал, что «Англия преимущественно страна атмосферы… Английский пейзаж, если брать только землю и творения человека на ней, редко являет собой нечто грандиозное. Чарующий, мягкий и в высшей степени удобный для жилья, он почти чересчур домашний, словно там могут жить лишь домашние страсти и запертые в клетку души. Но поднимите на миг свой взгляд над крышами или вершинами деревьев, и величие, которого вам не хватает на земле, откроется вам во всем блеске».