Англия. Портрет народа Паксман Джереми
Ничего особо нового в грубости молодых англичан и в их готовности к насилию нет. В первые годы ганноверской династии иностранных гостей в равной степени шокировало поведение толпы и приятно поражала обходительность политиков. Сезар де Соссюр, глубоко возмущенный неприкрытым пьянством, «жуткой руганью», схватками голых по пояс мужчин (особенно его потрясло то, что в них участвуют и женщины) и повсеместным блудом, пришел к заключению, что «простой народ натуру имеет жестокую, дерзкую и вздорную весьма». Если вдобавок к этой естественной грубости появляется ощущение превосходства, дело принимает весьма опасный оборот. Уже в викторианские времена характерное для многих молодых англичан высокомерие по отношению к иностранцам отмечает американский писатель Ральф Уолдо Эмерсон: «Множество молодых невежественных англичан отличает присущая их нации самодостаточность и туповатость, и из-за их презрения к остальному человечеству, их сварливости и несдержанности невыносимое и оскорбительное поведение английского путешественника уже стало притчей во языцех».
Всякий раз после того, как английские футбольные болельщики устраивают бесчинства в центре какого-нибудь города, опрокидывая столики уличных кафе и расквашивая носы всем, кто на беду попадается им под руку, лондонская пресса и политики заходятся в истерике, пытаясь понять, откуда все это. Лучше бы они умерили свой пыл. Бесчинства англичане творили всегда. «Чем больше они проливают крови, тем больше жди от них жестокости и беспощадности… Они несдержанны и неистовы, быстро выходят из себя и долго не могут утихомириться» — такое (возможно, тенденциозное) краткое описание характера английских воинов XV века, которые прошли по Нормандии, сжигая и грабя все на своем пути, оставил французский писатель Жан Фруассар. Герцог Веллингтон четыре столетия спустя отмечал, что его армия — одно «отребье земное, чистое отребье» и что, несмотря на все его старания улучшить питание и условия жизни солдат, он мог терять над ними контроль на несколько дней подряд.
Футбол, пока не были составлены его правила, долгое время больше смахивал на уличные беспорядки, и люди рассудительные держались от него подальше. Тот самый французский путешественник XVIII века, которого так вывела из себя невоспитанность простого народа Англии, однажды по ошибке забрел на футбольный матч. «Они разбивают стекла в окнах и высаживают окошки в экипажах, — писал он. — Вас тоже могут сбить с ног, и никто при этом не испытает ни малейших угрызений совести; наоборот, это вызовет бурю смеха».
Сегодняшнее насилие, связанное с футболом, не удивило бы тех, кто ездил на воды в Бат XVIII века: футбольный матч в то время «больше походил на сражение, чем на игру», как писал Иэн Гилмор в книге «Мятежи, восстания и революция», рассказывающей об истории уличного насилия. Выражение «местное дерби» возникло именно тогда и было составлено из названий двух приходов этого города, где в футбол могли играть целыми днями и игра выливалась во всеобщую потасовку. Когда футбол стал спортом зрелищным, насилие развилось среди зрителей. С 1870-х годов футбольные матчи в Англии неизменно проходили под дружные удары руками и ногами и ругательства: трое авторов, изучивших архивы Ассоциации футбола и старые номера «Лестерширского ежедневного вестника» за двадцать лет до Первой мировой войны, встретили упоминания о 254 случаях нарушения порядка среди зрителей. Можно было прийти в ужас от одних угроз, летевших из толпы. Из дневника одного джентльмена за 1903 год следует, что футбольная толпа внушала страх даже в пору расцвета эдвардианской Англии: «Однажды на знаменитом поле севера Англии я видел и слышал, как половина толпы в 20 тысяч человек накинулась на бедного рефери, действия которого пришлись ей не по вкусу… Злобные выкрики, потоки оскорблений, яростное потрясание палками и кулаками… составило ужасную картину английской толпы».
Чем больше оглядываешься на английскую историю, тем больше приходится убеждаться, что наряду с обходительностью и глубоко заложенными убеждениями о правах личности в англичанах развита естественная склонность к беспорядкам. Народные праздники — как, например, празднование Мей Дей в 1517 году в Лондоне — зачастую могли закончиться физической расправой с теми, кого сочли за иностранцев. Пирушка по случаю приходского праздника, проходившая в сентябре 1620 года в деревне Токенхэм-Вик, из традиционного размахивания дубинками на улице переросла в полномасштабную драку, когда из близлежащей деревни Вуттон-Бассет подошли мужчины с видом, не обещающим ничего хорошего, и спросили: «Кто тут, в Токенхэме, из средних?» Один историк, который не так давно разбирался, что же там произошло, обнаружил, что в тех местах происходили и другие стычки. Например, в 1641 году, когда жители деревни Малмсбери, у которых верховодил некий мужичок «в маске лошади и колокольчиками на ногах», появились на приходском празднике в Лонг-Ньюнтон, ища повод для драки, и это закончилось тем, что несколько местных жителей получили серьезные ранения. «Без драки и праздник не праздник» — гласит местная поговорка. Но в конечном счете, несмотря на всю очевидную анархию, существовали определенные правила: казалось, в этом насилии присутствует некий элемент ритуала и толпа понимает и соблюдает пределы дозволенного. Позже, в том же столетии, проявления насилия иногда принимают политическую окраску: бесчинства становились последним средством бедняков, понявших, что их права попираются предпринимателями-аристократами, решившими завладеть общей землей, где раньше пасли скот.
Перебираясь в растущие города в поисках работы, они теряли прежнюю деревенскую скованность. Бунты в июне 1780 года продемонстрировали правящему классу, насколько все может быть нестабильно. Причиной послужило сформулированное лордом Джорджем Гордоном, протестантским религиозным фанатиком, требование к парламенту восстановить недавно отмененные законы, налагавшие штрафы на католиков за их вероисповедание, особенно в том, что касается права на приобретение или наследование собственности. Гордон был, мягко говоря, человеком непредсказуемым. (Он умер в Ньюгейтской тюрьме, отбывая пятилетний срок за клевету: к тому времени он уже стал иудеем.). Оказавшись лицом к лицу с ревущей толпой, которую он привел к Вестминстеру, парламент стал изворачиваться. Тогда толпа пустилась поджигать, бесчинствовать и грабить, и это продолжалось не один день. Дома католиков были разрушены, их церкви сожжены дотла, были распущены все заключенные Ньюгейтской тюрьмы и разграблен принадлежавший католику винокуренный завод в Холборне, что привело к предсказуемым последствиям: говорят, джин пили прямо из канавы. Лишь на третий день были развернуты значительные силы ополченцев, но к этому времени, по некоторым оценкам, в финансовом отношении был нанесен гораздо больший ущерб, чем в Париже во время Великой французской революции.
Гордоновские бунты продемонстрировали, насколько нестабильным может оказаться положение в крупных английских городах. Толпа была готова к крайним насильственным действиям как ради выполнения своих предвзятых претензий, так и в пользу лишенных гражданских прав после появления трактата Томаса Пейна «Права человека», когда в воздухе стали витать радикальные идеи Французской революции. В разгар бунтов уже не имело значения, что к ним привело; шел пир разрушения.
Вот составленный Иэном Гилмором перечень имевших место, помимо гордоновских бунтов, волнений:
«В XVIII веке англичане (и англичанки) бунтовали против застав, огораживаний и высоких цен на продовольствие, против католиков, ирландцев и диссентеров (противников англиканской церкви), против натурализации евреев, импичмента политиков, рекрутского набора, домов вербовщиков [где мужчин убеждением или обманом завлекали на флот или в армию] и законов об ополчении, против цен на билеты в театр, иностранных актеров, сутенеров, публичных домов, врачей, лакеев-французов и владельцев пивных, против виселиц на Эджвер-роуд и публичных порок, против заключения в тюрьму мэров Лондона, против акцизного управления, против налога на сидр и на лавки, против работных домов и хозяев-промышленников, против намечаемого, по слухам, сноса шпилей соборов, даже против изменений в календаре… Имели место волнения во время выборов и после них, в тюрьмах и вне тюрем, в школах и колледжах, во время проведения казней, на фабриках и рабочих местах, во время судебных заседаний в Вестминстер-холле, перед Парламентом и внутри Вестминстерского дворца, в суде магистратов на Боу-стрит, в театрах, борделях, на территориях, прилегающих к соборам, и на Пэлл-Мэлл у ворот Сент-Джеймсского дворца».
Хотя Гилмор настаивает, что насилие редко было бессмысленным и обычно имело какую-то конкретную цель («агрессивная защита»), список получается просто ужасным. Но если оглянуться лишь на последние тридцать лет в Англии, мы можем сказать, что английская толпа протестовала против подушного налога, против методов охраны общественного порядка на футбольных полях и вне их, на приморских променадах и в кинотеатрах, против фашизма и из расовых предрассудков, против законов о занятости, против войны во Вьетнаме.
Протестовали в каменноугольных копях и на Уайтхолле, против длинных волос и против коротких, за право праздновать День летнего солнцестояния, против экспорта живых животных и против импорта новых технологий, за признание профсоюзов, за право ездить на украденных машинах, из-за того, что уличным бандам нравится драться, потому что они столкнулись с другой бандой футбольных болельщиков, и так далее. Продовольственных бунтов, обычных для XVIII века, больше нет, однако нападения на хлопкопрядильные заводы в XVIII веке, сопротивление «капитана Свинга» использованию машин и дешевой рабочей силы в 1830-х годах связаны одной нитью с протестами против введения Рупертом Мердоком новых способов печати в Уоппинге в 1980-х. Читая этот перечень, можно представить себе, какой ужас и презрение испытывают англичане, глядя через Канал и видя, как слабовольные французские правительства, не желающие бросить вызов протестующим, мирятся с массовым неповиновением, открытым несоблюдением закона и народными восстаниями. Разница между двумя странами в том, что если во Франции массовые протесты — принятая, предполагаемая часть политического процесса, то уличные бесчинства в Англии реже имеют отношение к политике и чаще являются следствием внутренней готовности обмениваться тумаками. Попробуйте выйти на улицу после наступления темноты в половине городов по всей стране, где проводятся ярмарки, и вы увидите, что небольшая стычка между пьяными молодыми мужчинами и женщинами — такая же непременная составляющая доброй субботней вечеринки, как кебаб или карри. «Без драки и праздник не праздник».
Конечно, определенное отношение к этому имеет пристрастие англичан к алкоголю. Не знаю, есть ли другие крупные европейские города, кроме Манчестера или Ливерпуля, где путешественник садится на железнодорожном вокзале в такси, в котором водитель для своей же собственной безопасности отделен от пассажиров проволочной сеткой, а надпись в машине предупреждает, что «при рвоте, вызванной алкогольным опьянением, взимается дополнительная плата в размере 20 фунтов»?
Так ведется уже не одно столетие. Говорят, перед битвой при Гастингсе норманны провели ночь за молитвой, а воины короля Гарольда пьянствовали. Картину полупьяной нации дополняют средневековые поговорки: по одной из них, «овернец поёт, бретонец пишет, а англичанин пьёт». В другой: «норманн поет, немец наедается, англичанин надирается». Вильям Мальмсберийский (ок. 1095–1143) отмечает в «Хронике королей Англии», что во время норманнского завоевания «питие в особенности было упражнение повсеместное, и в занятии сим проводили целые ночи, равно как и дни… Ели, по обыкновению, до отвала и пили до блевоты». Королю Иоанну Безземельному, прибывшему в июле 1201 года с визитом к королю Франции в Фонтенбло, предоставили в распоряжение весь дворец. После его отъезда анонимный историк отметил, что «король Франции и люди его немало потешались меж собой над людьми короля английского, которые выпили все плохие вина, а все добрые оставили». В1362 году архиепископ Кентерберийский сетовал, что при малейшей возможности англичане надираются до одурения и потому по религиозным праздникам «таверну почитают более, чем церковь, обжорство и пьянство встречаются чаще, чем слезы и молитвы, люди больше заняты распутством и бесчинством, а не проведением досуга в созерцании».
Иногда кажется, что, если страну предоставить самой себе, каждый уик-энд люди будут пребывать пьяными. В начале XVIII века дешевого джина и других спиртных напитков было так много, что общество, казалось, может просто лопнуть: в 1742 году население, составлявшее одну десятую часть сегодняшнего, осушило 19 миллионов галлонов джина промышленной крепости — в десять раз больше, чем мы выпиваем сегодня. Подходящее отражение этого феномена — симпатичный безобидный персонаж Г. К. Честертона, «покачивающийся английский пьянчужка, от которого и пошли неровные английские дороги». А вот иные времена: англичане напиваются мрачно, тупо. Яркое описание лондонского паба дает Достоевский: «Все пьяно, но без веселья, а мрачно, тяжело, и все как-то странно молчаливо. Только иногда ругательства и кровавые потасовки нарушают эту подозрительную и грустно действующую на вас молчаливость. Все это поскорей торопится напиться до потери сознания… Жены не отстают от мужей и напиваются вместе с мужьями; дети бегают и ползают между ними».
В феврале 1915 года тогдашний канцлер казначейства Ллойд Джордж сообщил жителям Бангора, что «пьянство наносит нам больший урон на войне, чем все германские субмарины, вместе взятые». А депутация кораблестроителей, приехавших просить правительство ввести сухой закон в целях повышения производства, услышала от него, что «мы ведем войну с Германией, Австрией и пьянством; и, насколько я понимаю, пьянство для нас — величайший из всех этих трех смертельных врагов».
Попытки британского правительства решить эту проблему, помимо других мер, через жесткое ограничение часов работы пабов и запрещение продажи алкоголя навынос, дали желаемые результаты. Снизилось число осужденных за пьянство, и поколения два-три вроде бы ограничивали себя в потреблении крепких напитков. По утверждению «Масс обзервейшн», в 1930-е годы многие мужчины в пабах Болтона пили по полпинты. Лишения Второй мировой войны приучили еще одно поколение молодежи относиться к выпивке сдержанно, и на самом деле лишь в 1970-х годах возросшее благосостояние и падение родительского авторитета позволило многим англичанам вернуться к тому, как вели себя их предки. К 1990-м годам следующее поколение уже сочетало удовольствие от выпивки с широко распространившимся употреблением наркотиков.
Англичане потребляют не намного больше алкоголя, чем другие народы Европы, поэтому, должно быть, это пьянство как-то связано с тем, как они пьют. Как сказал мне однажды Джордж Стайнер, «Сартра не встретишь в английском кафе по двум причинам. А: Нет Сартра. Б: Нет кафе». И он прав. Падение британской имперской мощи не сопровождалось таким взрывом творческой мысли, как в Вене в последние дни империи Габсбургов — Фрейд, Брамс, Малер, Климт и остальные, — и, возможно, отчасти это можно объяснить отсутствием золотой молодежи и элиты, то есть «кафейного круга». Марксизм, до того как прийти к власти, был явлением, встречавшимся лишь в кафе. От Лиссабона до Санкт-Петербурга можно зайти в кафе и заказать бокал вина или сидеть часами за одной чашечкой кофе. В кафе происходит смешение поколений и полов, и время проходит незаметно. Пабы же, наоборот, заведения для взрослых мужчин, там подают крепкие напитки, и все происходит как-то быстрее. В пабы не ходят, чтобы заняться чем-то в одиночку, например почитать газету (обычное явление в европейских кафе) или, никому не мешая, пошевелить мозгами за игрой в шахматы. Паб для того, чтобы пить.
На первый взгляд, эту готовность к выпивке и драке трудно совместить со свойственной англичанам сдержанностью. Что имел в виду Д. X. Лоуренс, когда говорил, что «я не очень-то жалую Англию, но вот англичане действительно представляются мне весьма приятными людьми. Они такие джентльмены». Что было на уме у Джорджа Оруэлла, когда он писал, что «вероятно, самой яркой характеристикой английского общества является джентльменское поведение. Это замечаешь, как только ступаешь на английскую землю. Это страна, где кондукторы в автобусе приветливы, а у полицейских нет револьверов. Это не та страна, где живут белые люди и где запросто могут спихнуть с тротуара».
Мне кажется, дело в том, что все это относительно. Подавляющее большинство английского народа не проводит время за выпивкой, не дерется и не блюет. Даже те немногие, кто этим занимается, обыкновенно делают это вечером по пятницам или субботам. В ежедневной жизни английское общество в основном остается поразительно вежливым. Попробуйте хотя бы подсчитать, сколько «пожалуйста» и «благодарю вас» вы услышите при покупке газеты, или запомнить, сколько раз перед вами извинятся, толкнув в поезде. В отличие от некоторых других развитых стрaн, где научились силами полиции навязывать волю государства, большинство англичан полиция не пугает. В преступности тоже наблюдается общая тенденция избегать насилия: в Англии и Уэльсе разбойные нападения составляют примерно один процент зарегистрированных преступлений, в то же время кражи со взломом — 24 процента. В Соединенных Штатах, где краж со взломом происходит больше, чем разбойных нападений, пропорция последних на фоне всех совершенных преступлений в четыре раза выше. Трудно не сделать вывод, что преступлениям, связанным с конфронтацией и насилием, англичане предпочитают действия исподтишка. Наиболее показательны цифры по самым серьезным правонарушениям. Хотя после Второй мировой войны количество убийств стабильно растет, их уровень в Англии удивительно низок. Несмотря на сенсационные заголовки в газетах, у вас гораздо меньше шансов быть убитым в Англии по сравнению с большинством других промышленно развитых стран. Число убийств по Англии и Уэльсу ниже, чем в Японии, наполовину меньше уровня Франции и Германии, составляет одну восьмую уровня Шотландии или Италии и в двадцать шесть раз ниже, чем в Соединенных Штатах. Напрашивается вывод: несмотря на готовность некоторых англичан выпить и подраться, глубоко внутри большинство из них испытывают достаточно высокую степень уважения друг к другу.
А произошло вот что. По мере того как «респектабельное общество» кануло в небытие, стало терпимым и отношение к старинным, не таким благородным манерам. С этой точки зрения, похоже, что строгие правила поведения, одежды и этикета придуманы англичанами, чтобы защитить себя от самих себя. В третье тысячелетие Англия вступает не в темном костюме, а в ярком разнообразии нарядов, будучи обязанной прошлому и всем, и ничем.
Возьмите английское увлечение заключать пари. Более 250 лет, с конца XVI по начало XVIII веков, правительство с удовольствием потакало пристрастию к азартным играм, организуя государственные лотереи, выручка от которых помогала финансировать в числе прочих, войны против Наполеона и строительство Британского музея. Однако с ростом национального самосознания стала выше и щепетильность: многое свидетельствовало о плохом воздействии лотерей на общество, и правительство лорда Ливерпуля постановило, что их следует отменить. Этим, однако, вкус к азартным играм отбить не удалось, и скоро пустили корни другие формы заключения пари: можно было делать ставки на исход состязаний между людьми, таких как ходьба, профессиональный бокс или борьба, или на петушиные бои, травлю собаками привязанного быка, собачьи бои или лошадиные бега. Увлечение этим было настолько велико, что ставки делали даже на гонки инвалидов с деревянной ногой. Неудивительно, что в Ланкашире азартные игры называли «биржей бедняков». К 1890-м годам регулярным еженедельным занятием во многих домах стали ставки по футбольным купонам на результаты матчей. В течение шестидесяти лет эти новые футбольные пулы, предлагавшие предсказывать исход матчей, стали крупнейшим частным игровым предприятием в мире.
Отношение властей к этому явлению было типично лицемерным: санкционируя государственную лотерею, правительство давало одобрение на то, что некоторые уже называли «пороком XX века» — как алкоголь был пороком прежних эпох. Однако власти вполне устраивало получать как можно больше прибыли путем обложения налогами компаний, занимающихся футбольными пулами, и букмекеров. В конце концов в 1994 году правительство консервативной партии («партии семьи» и «здоровых денег») поддалось соблазну легкого дохода и устроило еще одну государственную лотерею. Под пошлые рассуждения и полуправду о благе, которое несут обществу азартные игры — проводившиеся два раза в неделю розыгрыши показывало по телевидению Би-би-си, — и лотерея быстро стала одной из крупнейших в мире. Более двух третей взрослого населения покупало билеты регулярно, а 95 процентов — от случая к случаю. Масса фактов говорила о том, что общедоступность скретч-карт развивает пристрастие к азартным играм, но все предпочитали закрывать на это глаза. Это было многозначительным свидетельством того, что «респектабельное общество» кануло в Лету.
Можно было бы рассмотреть немало других примеров, начиная с изменений в отношениях полов и кончая тем фактом, что в 1998 году действующий министр иностранных дел, верховный посол страны, смог позволить себе завести интрижку, развестись с женой и сожительствовать с секретаршей в своей официальной резиденции, и никто ему даже слова не сказал. Однако то, как далеко зашла страна, вероятно, лучше всего отражает отношение англичан к еде.
В 1949 году Реймонд Постгейт, радикальный журналист, знаток классической литературы и обществовед, так разозлился на спокойное отношение англичан к невкусной еде, что предложил основать Общество борьбы с жестоким отношением к продуктам. Объектом его атаки стали бутылочки с соусом, которые можно найти на столе в любом ресторане:
«Их подают исходя из того, что вам захочется начисто скрыть вкус предложенного блюда. Ощутить, что оно разваренное, кислое, вязкое, водянистое, несвежее или приторное — что-нибудь из этих шести свойств (или все вместе) вам суждено непременно, будь то рыба, мясо, овощи или сладкое. Кроме того, все будет пережарено или переварено; блюдо могло быть и подогрето заново. Если заведение, где вы ели, английское, оно будет называться закусочная или «каффи»; если иностранное, его могут назвать рестораном или «каффи». Во втором случае будет не так чисто, но у пищи может обнаружиться какой-то вкус».
Английская еда ужасна, и на то есть своя причина: англичан никогда особо не волновал вкус, и они не требовали приготовить что-то повкуснее. Когда в 1950-х годах родители Джона Клиза повели его поужинать не дома, приоритеты уже были расставлены четко. Его отец работал в Индии, Гонконге и Кантоне. Но несмотря на широту кругозора, которую давала тому поколению империя, они сохраняли свое донельзя четкое самоощущение. «Можно подумать, они могли выработать какой-то вкус, — рассказывал мне Клиз. — Но нет, их интересовала не еда. Родители выбирали ресторан не по блюдам, которые там предлагали, а по тому, подогревают ли там тарелки».
Стиль ресторанов, посетителями которых был средний класс, отражал их жизненный подход. Там царил полумрак, виднелись деревянные балки, а мебель была в основном кожаная. Это были места в мужском вкусе. Для каждого этапа трапезы полагался свой столовый прибор, и надо было знать, как следует и как не следует всем этим пользоваться. Суп надлежало есть не сгибаясь к тарелке, наклоняя ложку с края к нижней губе: засовывать ее в рот было не принято. И хотя разные классы в обществе выражались по-разкому, удовольствие в конце трапезы следовало выказать словами «все было восхитительно, я вполне сыт»: удовлетворение выражалось в количестве съеденного. Если предлагали еще, можно было принять предложение, но полагалось извиниться за то, что еда понравилась: «Знаете, вообще-то не следовало бы, но, может быть, если только чуть-чуть».
И все же об английской еде всегда было что рассказать. На протяжении истории английская кухня — по крайней мере, для немногих привилегированных — могла поспорить с любой другой в Европе. Говорят, чтобы удовлетворить свои кулинарные запросы, Ричард II держал 2000 поваров. Сын Эдуарда Ш, герцог Кларенс, закатил банкет из тридцати блюд для 10 000 персон, а Генрих V отметил свою коронацию тем, что в фонтане во дворе его дворца текла не вода, а кларет. На стол могла попасть любая тварь Божья от мала до велика. Само собой, крупный рогатый скот, свиньи, овцы, козы, олени и дикие кабаны (хотя — как нередко бывало на средневековых банкетах — не в одну трапезу). Но ведь была еще и птица: куры, лебеди, павлины — которых зачастую подавали во всем оперении, — фазаны, куропатки, голуби, жаворонки, дикие утки, гуси, вальдшнепы, дрозды, кроншнепы, бекасы, перепела, выпи, не говоря уже о молодых лебедях, цаплях и зябликах. Подавалась и рыба — от лосося и селедки до линя и угрей, ракообразные от крабов до брюхоножек, и в завершение всего — сладкий крем и пюре, творог, кусочки фруктов и овощей в кляре, торты и пирожки с фруктовой начинкой.
Даже во время Второй мировой войны, когда в стране действовала карточная система, Джордж Оруэлл сумел составить список деликатесов, которые почти не встречаются в других странах. В списке присутствует копченая селедка, йоркширский пудинг, девонширская сметана, маффины (порционные кексы) и оладьи, рождественский пудинг, пирожки с патокой и яблоки, запеченные в тесте, картошка, зажаренная с куском мяса, молодая картошка, приправленная мятой, хлеб, хрен, яблочный сок с мятой, различные соленья, оксфордский фруктовый джем, джем из кабачков и желе из ежевики, стилтонский сыр и уэнслидейл и яблоки — оранжевые пепины Кокса. Этот список любой из нас мог бы дополнить. Однако англичанам так и не удалось сделать еду искусством. Слово «ресторан» — французское, да и меню составляется по-французски, и все потому, что английский язык так и не выработал точных названий, чтобы должным образом описать приготовленное. Командные высоты английской cuisine[51]занимают французские chefs[52].
По нетленному выражению, идеальные англичанин и англичанка рождены не для удовольствий. В ходе всей английской истории элита твердила остальной стране, что слишком большой интерес к еде в какой-то степени аморален. Прослеживается и длительное влияние пуритан XVII века, которые твердо веровали, что простая пища — это пища Божья. После того как промышленная революция привлекла рабочую силу в города, знания о деревенской еде оказались утраченными. И конечно же, еда занимала весьма скромное место среди приоритетов строителей империи. «Ростбиф и баранина — вот и все, что у них есть доброго, — заключил немецкий поэт Генрих Гейне, посетивший Англию в начале XIX века. — Боже избави всякого христианина от их подливок… И храни Боже всякого от безыскусных овощей, которые они, поварив в воде, подают на стол почти такими же, какими их сотворил Господь».
Среди городской элиты стало модно заявлять, что с тех пор все переменилось и что англичане утратили безразличие к еде. Послышались самонадеянные заявления, что, мол, Лондон — гастрономическая столица мира, а еда — новый рок-н-ролл. Что ж, давайте посмотрим. Да, верно, в стране теперь полно первоклассных ресторанов, но у них есть тенденция концентрироваться в Лондоне и горстке городов вне его, и цены в них высоки. Если хотите хорошо поесть в Бирмингеме или Манчестере, добрый вам совет: отправляйтесь в Чайна-таун или район, где живут выходцы из Бангладеш.
Трудно переоценить пользу английской кулинарии от появления большой иммигрантской общины. Хотя большинство англичан, похоже, до сих пор считают «фиш-энд-чипс» квинтэссенцией английской еды, число лавок, где продают это блюдо в Британии, сократилось почти наполовину: одно время их было 15 000, а теперь эта цифра упала до 8500. О поразительном росте популярности кухни других стран свидетельствует наличие в Британии такого же числа китайских и других восточных ресторанов, помимо 7300 заведений, где подают блюда индийской кухни. Джон Кун, человек, придумавший продавать навынос блюда китайской кухни, сколотил целое состояние и построил карьеру, открыв для себя, что хотя англичане могут и не представлять себе, что такое побеги бобов, они непременно отличат букву А от буквы Б. Его ресторану «Катэй» рядом с площадью Пиккадилли никогда бы не завоевать такой популярности, если бы он не нашел способ сделать экзотическое более земным с помощью постоянных меню. С ростом популярности китайской кухни после Второй мировой войны его пригласили готовить еду в недорогих домах отдыха выходного дня Билли Батлина, ориентированных на англичан, которым нравились тогда массовые выезды на выходные дни за город. Там он решил проблему отторжения непривычной заморской пищи, придумав отвратительное сочетание чоп-суи, овощного рагу, с курицей и чипсами. Посетителям понравилось.
Речь не о том, что теперь общий уровень еды в Англии великолепен. Это не так. Для большинства людей есть не дома — значит потреблять богатый жирами фастфуд, а если готовить что-то дома, то можно стать жертвой чего-нибудь расфасованного в производственных масштабах незнамо где и неизвестно на какой фабрике. Что изменилось, так это отношение людей к еде. Все повара — ведущие кулинарных программ, которые появляются на телевидении каждые десять лет, предлагают что-то новое и могут рассчитывать на то, что станут весьма состоятельными людьми. Центром дома стала уже не гостиная и не общая комната, а кухня, и вас больше не сочтут дегенератом, если вы признаетесь, что любите хорошо поесть. Это часть общей, более широкой перемены.
Выкройки, по которым кроили образцовых англичан и англичанок, порваны. Вместо них появляется нечто иное, еще не совсем оформившееся. Со старыми иерархиями покончено, и по мере их развала мы видим, как высвободившаяся энергия выливается в моду и музыку. Кто объяснит, почему Англия дала миру множество величайших групп, в то время как во Франции считался крутым один Джонни Халлидей? Возможно, дело и в невыносимой скуке английских пригородов или в ужасно переменчивой погоде. В то же время все это сверхобилие уличных компаний, «модов» к рокеров, панков, техно и трэвелеров, инди-кидз и раггамаффинов и других группировок внутри групп, основанных на различных вкусах, воззрениях и взглядах, выражает основополагающую веру в свободу личности. Стиль уже не однороден и больше не диктуется сверху: британские дизайнеры востребованы индустрией моды потому, что принадлежат к той же креативной культуре, что и задающие тон на процветающей музыкальной сцене.
Великого бэтсмена, игравшего за Сассекс и сборную Англии, Ранджитсингхджи (он первым совершил 3 тысячи пробежек за сезон), называли человеком, «благодаря которому Индия выросла в глазах обычного англичанина». Но ведь он принадлежал к небольшому и очень привилегированному классу людей, которые по своей речи и поведению были англичанами. С прибытием значительного числа иммигрантов из стран с другой культурой англичанам пришлось вырваться из своего самодовольства, взглянуть на себя по-иному, признать различия и порадоваться этому. Возможно, они еще не полностью избавились от ощущения, что страна потеряла себя. Они еще не полностью избавились и от подозрительности к «загранице». Да и как они могли это сделать, если это плод целого тысячелетия островной жизни? У каждого школьника, отправляющегося по обмену во Францию, Германию или Голландию, есть бабушки с дедушками, прабабушки с прадедушками и прапрабабушки с прапрадедушками, для которых континент был лишь местом, куда страна посылала их воевать. Более миллиона из них так и не вернулись обратно.
Но они живут в стране, которая, несмотря на все ее лилипутские политические разногласия, прочно покоится на традиции личной свободы, до сих пор руководствуется принципом честной игры, которая терпима, добродушна и которую трудно вывести из себя. Они живут в обществе, где предполагается, что каждый может поступать как ему или ей вздумается при условии, что это не запрещено законом, а не наоборот, что верно для большей части остального мира: в Германии есть даже законы о том, когда можно выбивать ковры или мыть автомашину. Они живут в обществе, где ценят слово, и поэтому театр у них один из ведущих в мире, где больше газет и более высокий общий уровень телевидения, чем где бы то ни было. Их столица предлагает гораздо большее многообразие развлечений, чем любой другой город на земле. Некоторые их дома и церкви представляют собой образцы самой прекрасной на земле архитектуры. Они по-прежнему невероятно изобретательны и предприимчивы. У них самая красивая хоровая музыка и величайшее разнообразие музыкальных представлений в Европе. Их сельская местность — один из самых прелестных уголков на земле, и ни один клочок земли не оставлен заботой предыдущих поколений. В Оксфорде, Кембридже и многих учебных заведениях в Лондоне, Манчестере и других городах у них обосновались блестящие умы и одна из самых интеллектуальных традиций в мире.
И все же они пребывают в убеждении, что с ними все кончено. В этом их прелесть.
Уильям и Валери Плауден переезжают из дома, который их семья занимала последние 800 лет. Это невысокое фахверковое поместье, как бы оставленное про запас в «голубых холмах моей памяти» хаусмановского «Парня из Шропшира». К Плауден-Холл не ведут дорожные указатели, там не проводятся дни открытых дверей, там не продают горшочки с джемом от «Нэшнл Траст», не подают чай пышущие здоровьем дамы в твидовых юбках. Когда подъезжаешь по дорожке, в разные стороны разлетаются молодые, еще бесхвостые фазаны. Посреди дремлющих полей бестолково бродят овцы и коровы. Рядом с большим домом садовник подрезает верхушки травы на лужайке. Он скрыт от всего остального мира, и клацанье его ножниц — самый громкий звук в округе. Ни машин, ни поездов, ни самолетов.
Семья Плауден «сидит» на этих землях по меньшей мере с XII века, когда один из их предков осаждал вместе с крестоносцами Акру. Отсюда миль двадцать или около того до Айронбриджа и тамошней долины, где 200 лет назад началась промышленная выплавка чугуна и был сооружен первый в мире чугунный мост, скрепленный по старинке «ласточкиным хвостом» и врезкой. Праздник жизни тоже покинул эти места, и долина Северна, когда-то черная от дыма чугунолитейных заводов, снова впала в глубокую спячку. Свидетелями всего этого в течение многих лет были члены семьи Плауден. И они по-прежнему здесь, эта семья Плауден, они живут в Плауден-Холле, в деревушке Плауден, в краю тихого довольства.
История семьи не сказать чтобы героическая. Один из Плауденов стал известным юристом при Елизавете I, другой командовал Вторым гвардейским пехотным полком в битве при Бойне, третий заработал небольшое состояние в Восточно-Индийской компании, еще один умер в школе, «объевшись вишен», был среди них и адмирал, погибший в бою в одном из конвоев через Северную Атлантику, но не было ни одного премьер-министра или философа. Их жизнь вращается вокруг фермерского хозяйства, полудюжины черных лабрадоров, охоты, стрельбы и рыбалки. Это не тот образ жизни, благодаря которому ваше имя привлечет внимание издателей «Кто есть кто»: государственная служба ограничивается присутствием в мировом суде и время от времени, когда графство посещает королева, обращением в Высокого Шерифа. Остальное время занято чтением журналов «Фармерз уикли», «Хорс энд хаунд» и «Шутинг таймс».
Считается, что этот тип английской семьи уже принадлежит истории, что его свела на нет Первая мировая война, налоги на наследство, налогообложение, страховая контора Ллойда и врожденное неумение вести дела. Это образ Брайдсхеда Ивлина Во, отеческие руины, покинутые семьями, которые не могут подладиться к требованиям современной жизни. Как и всякий образ, отчасти это верно. Но среди тех, кто выжил, это абсолютно не так. Уильяму Плаудену было двадцать и он служил в армии, когда умер его отец, оставив ему Плауден-Холл. Поняв, что шансов сохранить родительский дом, похоже, немного, Уильям стал искать арендатора. Но желающих не нашлось. Поэтому он уволился из армии, отправился в Оксфорд, но «понял, что голова не очень-то работает» и снизил планку до Королевского сельскохозяйственного колледжа в Сиренчестере. Когда он принял имение, в его распоряжении было 450 акров земли. Через несколько лет он управлял уже 2 тысячами акров. Сегодня в хозяйстве есть наемный управляющий, двенадцать человек работает на ферме, еще пять в лесах, каменщик на полный рабочий день, плотник, егерь, разнорабочий и садовник.
Плауден с женой уезжают на ферму в поместье с тем, чтобы в родовое гнездо мог въехать сын. В случае, если Уильям Плауден проживет еще лет семь, Плауден-Холл перейдет к еще одному поколению Плауденов без налогов. Уильям Плауден передает процветающий бизнес, который опровергает утверждение, что для всех этих старых семей, воплощающих традиционное представление о типично английском, время вышло.
Такие семьи — невозмутимые, практичные, откровенно «внепартийные», но глубоко консервативные, спокойные, славные, неинтеллектуалы — составляли ядро сельского английского общества. Спросите, что он думает о положении Англии сегодня, и получите немногословные ответы о том, как рушатся стандартные представления: «Мы построили шесть домов в деревне для людей с невысокими доходами. В пяти из шести живут пары, которые не женаты». Однако то, что его беспокоит на самом деле, понимаешь, лишь увидев его машину. Он съездил к местным печатникам и заказал собственные стикеры ярко-оранжевого цвета. На них надпись:
«Рано или поздно, — говорит он, — Общий рынок рухнет. Я не понимаю, как можно управлять страной с двумя системами законов — нашими собственными да еще и всеми этими законами от людей из Брюсселя, которые отменяют наши. Чем быстрее это кончится, тем лучше». Сердце Англии еще бьется среди встающих один за другим холмов Шропшира. Оно разъезжает по округе со стикером на заднем стекле, который предлагает всей остальной Европе убираться к черту.
Его можно понять. Что теперь символизирует национальную принадлежность? Контроль над языком англичане потеряли давным-давно. А если единая европейская валюта, евро, победит, то британский фунт, символ нации и империи, отойдет в историю. И тут возникает вопрос, что останется у англичан из того, что, по их представлению, было бы английским и только английским. В повседневной жизни у английской столичной элиты больше общего с парижанами или ньюйоркцами, чем с сельской или пригородной Англией. А множество других внешних проявлений типично английского, от одежды до языка, теперь принадлежат всему миру.
Доктор Дэвид Старки однажды отмел стенания печалящихся о том, что не проводятся празднества на День святого Георга, сказав, что «Англия сама перестала быть просто страной и стала вместилищем духа… Англия воистину превратилась в некий отвратительный антитезис нации; на соседей мы похожи, а друг на друга нет». Несомненно, подобные «плачи Иеремии» ждут нас и в будущем. Они составляют одно целое с навязчивой идеей об упадке, которая отравляет представление страны о самой себе со времен войны. Но ведь любая страна есть вместилище духа: именно национальная идея характеризует законы страны, ее политику и искусство. Когда французские политики говорят «La France», они имеют в виду представление о судьбе страны, а не то, что видят вокруг. Что такое Америка без американской мечты? Ведь нельзя же пятьдесят лет слушать, как раскладывают по косточкам твой упадок, и чтобы тебя это никак не задело. И все же, несмотря на заявления, что со страной «все кончено», склад ума, благодаря которому английское общество стало таким, какое оно есть — с его индивидуализмом, прагматизмом, любовью к словам и, помимо всего прочего, с этим славным, фундаментальным упрямством, — остался неизменным.
Англия, какой ее представляет весь остальной мир. — это Англия времен Британской империи. У каждого народа, отправляющегося в будущее, как у машины новобрачных, отъезжающей от церкви после венчания, позади грохочут пустые консервные банки его истории. Но для большинства англичан их история остается лишь историей. И наоборот, в Шотландии или Ирландии каждый уважающий себя взрослый считает себя частью нерушимой традиции, простирающейся назад в прошлое, к тем временам, когда их предки еще ходили синими от вайды: угнетенные народы помнят свою историю. А бывшие угнетатели забывают. У англичан сегодня нет ничего общего с традицией, которую отмечают в красно-бело-синих тонах. Взгляните на последний вечер «Промс». Кто из этих людей с довольными, тупыми лицами, горланящих «Земля надежды и славы», верит хоть в одно слово из этого гимна? «Шире все и шире размах твоих границ»? Да будет вам.
Бунтовщики 1960-х скоро уже будут дедушками и бабушками, с их проявлениями протеста потихоньку ужились, и им на смену одни за другими приходят другие фантазеры-анархисты. Нормы 1940-х годов прочно забыты, новых на смену не выработано. Крепко сжатых губ никто не видел уже много лет. Лишенное чувства четкой национальной предназначенности, каждое послевоенное поколение все больше зацикливается на себе, порождая больших эгоистов, чем предыдущее. Никакого консенсуса не существует даже по таким вопросам, как одежда, не говоря уже о каких-то предписаниях.
На самом деле сетование Старки можно рассматривать как свидетельство силы англичан. Может статься, что индивидуальность, твердо укоренившаяся в ощущении прав личности, более предпочтительна, чем похожесть, которая приключается, когда великие школы для мальчиков выпускают тысячи как можно больше похожих друг на друга молодых людей, чтобы управлять империей, которой больше не существует? Когда такой мастер-класс существовал, каждый знал свое место в неофициальной иерархии. У прежнего англичанина присутствовали элементы благородства, но до определенной степени это строилось на лицемерии. Новое поколение совершенствует свое собственное самосознание, самосознание, основанное не на прошлом, а на своих собственных потребностях. В мире, где общение происходит все более высокими темпами, расстояния сокращаются, товары становятся всемирными, а коммерческие объединения все более крупными, наиболее важным в национальном самосознании является индивидуальное ощущение каждым своей страны. Англичане одновременно заново открывают прошлое, похороненное с созданием Британии, и придумывают новое будущее. Красно-бело-синие цвета уже больше не востребованы, и англичане возвращаются к зелени Англии. Маловероятно, что новый национализм будет построен на флагах и гимнах. Он скромен, индивидуалистичен, ироничен, крайне субъективен, для него так же важны города и регионы, как и графства и страны. Он базируется на ценностях, которые настолько глубоко заложены в культуре, что к ним приходят почти бессознательно. В век упадка национальных государств он может стать национализмом будущего.