Англия. Портрет народа Паксман Джереми
У Сантаяны написано много такого, что почти не поддается пониманию, однако можно чуть ли не видеть, к чему он ведет. Иногда действительно кажется, что англичанам не хватает яркости. Верно, они продемонстрировали, на что способны, дав миру прекрасную литературу. Однако вряд ли найдется хоть один страстный композитор-англичанин за два столетия от Пёрселла до Элгара. Англия породила одного потрясающего художника, который произвел целую революцию в живописи, — Тернера, но не дала ни Микеланджело, ни Рембрандта, ни Дюрера, ни Веласкеса, ни Эль Греко, ни Ван Гога, ни Пикассо. Тем не менее каждое лето по всей стране пышным цветом распускаются проводимые в церковных помещениях выставки любительского рисунка и живописи. Это в большей степени страна акварелей, а не картин маслом, миниатюр, а не монументальной живописи. Было бы странно, если климат, в котором живут англичане, не оказал бы на это никакого влияния.
Прошло двести лет, с тех пор как доктор Джонсон заметил, что «когда встречаются два англичанина, они первым делом заговаривают о погоде». Сегодня это замечание так же верно. Это в какой-то степени объясняет общенациональную зацикленность на погоде, когда телевизионные прогнозы погоды в Англии, основанные на анализе данных в Брекнелле и представляемые в характерном сдержанном ключе с применением традиционной технологии нехаризматичными мужчинами и женщинами в неброской одежде, регулярно собирают аудиторию из 6, 7 или 8 миллионов зрителей. Для тех, кто привык к крайностям погодных проявлений на континенте, этот английский бзик просто непостижим.
«В английской погоде [писал Билл Брайсон] иностранца более всего поражает то. что особым многообразием она не балует. Все явления, которые где-то еще придают природе оттенок волнения, непредсказуемости и опасности. — торнадо, муссоны, свирепые снежные бураны, смертельно опасные грозы с сильным градом — почти абсолютно неведомы на Британских островах, и, с моей точки зрения, это просто прекрасно. Мне нравится одеваться одинаково в любое время года».
Брайсон не отметил главного. В помешанности англичан на погоде нет ничего наигранного: как и увлеченность сельской Англией, это в значительной степени разительно не поразительно. Дело не в самих явлениях природы, а в неуверенности.
Доктор Джонсон прекрасно понимал, откуда у англичан эта одержимость погодой. Это следствие неподдельной, пусть и не полномасштабной, обеспокоенности. «У нас на острове никто, ложась спать, не может предсказать, узрит ли он наутро сияние небес, или они будут затянуты тучами, убаюкает ли его в минуты отдыха дождь, или их нарушит гроза», — писал он. Так что погода в Англии бывает самая разная, и это одно из того немного, что с абсолютной уверенностью можно сказать об этой стране. Пусть здесь и нет тропических циклонов, но когда живешь на краю океана и на краю континента, то как тут быть полностью уверенным, что тебя ждет? Возможно ли, что готовность к переменчивости небес что-то привнесла в некоторые из наиболее бесстрастных аспектов английского характера? Если выразиться еще проще, данная гипотеза состоит в том, как сказал Джонсон, что «расположение духа у нас меняется так же часто, как цвет небес», отчего англичане жизнерадостны в солнечную погоду и мрачны в дождливую. Нрав героя англичан Джона Буля, которого придумал в 1712 году Арбетнот, «во многом зависел от атмосферы; его настроение поднималось и падало вместе с барометром». (Для многих все совсем наоборот: на самом деле количество самоубийств в Англии увеличивается с улучшением погоды в апреле, мае и июне.) Англичане, похоже, верят, что благодаря климату своей страны они стали энергичными и изобретательными, в то время как арабы, например, под воздействием солнца оказались доведены до бессмысленной праздности. (Кстати, так же думают и о них самих: французы, посещавшие Англию в XVIII веке, отмечали, что в силу сочетания обильной мясной пищи и унылого дождливого климата англичане сделались особенно подвержены меланхолии.)
Однако попытки разобраться в его влиянии мало к чему меня привели. Один профессор из Солфордского университета с невозмутимым видом заявил, что, по его мнению, эта тема могла бы быть интересной, тем не менее не стоит ожидать благосклонного отношения к ней со стороны существующей науки, поэтому «найти для нее финансирование, боюсь, будет непросто». В связи с этим и пришлось предпринять поездку в серые официальные здания Управления метеорологии в Брекнелле, зажатые между жилым микрорайоном и большой круговой транспортной развязкой, — памятник протестантскому мировоззрению, согласно которому общественные деньги следует тратить лишь на здания, внешний вид которых свидетельствует о нравственности. Служба эта получила свой статус во время Второй мировой войны и спасла жизнь тысячам солдат союзных армий, особенно летчиков, для которых сведения об облачности означали защиту от огня немецких зениток, а от предупреждения о возможном встречном ветре зависело, хватит ли у тебя топлива, чтобы дотянуть до базы, или ты рухнешь в Северное море.
Февральский день, мимо стучит каблучками, плотнее закутываясь в пальто, блондинка среднего возраста. «Ух, ну и холодина, верно?» — произносит она, ни к кому конкретно не обращаясь. Из-за крашеных волос, чернеющих у корней на проборе, она немного смахивает на русскую, и я на какой-то миг задумываюсь: а не пытались ли русские проникнуть в Управление метеорологии, которое до сих пор считается частью оборонной системы страны? Но нет, она не русская: ни одному настоящему русскому и в голову не придет сказать, что в феврале холодно. Зимой в России всегда так. Нет, только англичанин в отличие от всех может выразить бесконечное удивление по поводу погоды. Как сетовал американский сценарист Джордж Аксельрод: «В Англии только и делают, что болтают о погоде. Но всем на нее абсолютно наплевать, черт возьми».
В Управлении метеорологии эта английская одержимость сводится к перемалыванию цифр со скоростью один биллион или около того следующих одно за другим вычислений в секунду. В течение десяти минут после того, как заместительница начальника почтового отделения в Шотландском нагорье отправит сводку о количестве осадков, температуре и скорости ветра, составляется полная картина погоды в Соединенном Королевстве. Через три часа пять минут после получения в Брекнелле сводок с острова Святой Елены, из Дар-эс-Салама, Папеэте или Кайенны шестнадцатитонный сверхбыстродействующий вычислительный комплекс — эта «цифродробилка» — выдает прогноз погоды для всего мира. Испытываешь некий трепет перед тем, что можно вот так просеивать ряды цифр, приводить их к какому-то образцу и выдавать предвидение для любого уголка земного шара. Однако внешний вид этих парней в рубашках без пиджаков, уставившихся на экраны компьютеров, никакого волнения не выдавал. «О нас всегда говорят, что мы ребята немного зацикленные», — сказал их начальник в ответ на мой вопрос, не страдают ли его сотрудники от навязчивых мыслей. Трудно было не согласиться, глядя на помещение, заполненное спокойными вежливыми мужчинами в пиджаках, коротковатых в рукавах, которые по выходным занимаются радиолюбительской связью, совершают пешие прогулки и выращивают гортензии.
Уезжая оттуда, я подумал, насколько же ужасно английское это место, какое спокойствие, функциональность и сдержанная вежливость. Было в нем нечто кроссвордистское, и неуправляемые силы превращались там в уютные клише о том, что нужно одеваться потеплее. В тот единственный раз за последние годы, когда метеорологам пришлось иметь дело с чем-то действительно из ряда вон выходящим — надвигавшимся ураганом в 1987 году, — Майкл Фиш, сообщавший по телевидению прогноз погоды, сказал, что на самом деле беспокоиться не о чем. После чего англичане получили еще больше возможности отдаться своей феноменальной способности тихо жаловаться. Метеорологов и метеорологинь их жалобы мало трогали (не больше огорчается многострадальная железнодорожная охрана, когда пассажиры не приходящих вовремя поездов говорят им то, что думают про услуги пообносившихся железных дорог страны). Перспектива точного прогноза раздражает даже тех, кто предсказывает погоду. По словам того же начальника, он чувствует подавленность, если изменение погоды наступает через пять дней. Ему хочется, чтобы она изменилась сразу. И это еще одна причина, почему англичане любят жаловаться в том числе и на тех, кто сообщает прогноз погоды. В глубине души им нравится, когда погода преподносит сюрпризы.
Не все иностранцы считают англичан невозможными мизантропами. Американский военный корреспондент Марта Геллхорн приехала в Европу из города Сент-Луиса, штат Миссури, в 1930 году, отправилась репортером на Гражданскую войну в Испании, вышла замуж за Эрнеста Хемингуэя, первой написала о концентрационном лагере Дахау, делала репортажи из Вьетнама, а в восемьдесят один год стала первым иностранным корреспондентом, попавшим в Панаму после свержения диктатора Норьеги. Когда я с ней познакомился, примерно за год до ее смерти, у нее ужасно ухудшилось зрение — «все этот проклятый болван хирург — говорил, что лучший в Лондоне», — поэтому писать у нее почти не получалось. Но у этой натуральной блондинки с красивыми пальцами и по-прежнему стройными длинными ногами имелись колкие суждения про все на свете. Во время Второй мировой войны она оставила напивавшегося до бесчувствия Хемингуэя на Кубе и приехала в Лондон, чтобы смотреть с балкона «Дорчестера», как на Парк-Лейн разрываются первые самолеты-снаряды Гитлера. Позже, пожив в Париже, Мексике и Африке, она купила квартиру на Найтсбридж и жила попеременно то там, то в удаленном коттедже в Уэльсе на самой границе с Англией.
Однажды я спросил, почему она предпочла жить в Англии. Как выяснилось, то, что побудило ее к этому, не имеет ничего общего с обычно приводимыми доводами: это и не уровень театра, не удобное место пересадки на различные авиалинии, не относительно высокое качество средств массовой информации — ничего подобного. Англия ей понравилась за ее абсолютное равнодушие. «Я могу уехать, провести шесть месяцев в джунглях, вернуться, войти в комнату, и никто не задаст ни единого вопроса о том, где я была и чем занималась. Мне просто скажут: «А, вы, как мило. Выпить хотите?»»
Я предположил, что, возможно, это естественная сдержанность или нежелание вторгаться в частную жизнь. Однако она назвала это «уединенностью безразличия».
«Я считаю, у англичан комплекс превосходства. Вот немцы всегда спрашивают: «Что вы о нас думаете. Им не все равно, понимаете? Англичанам на это наплевать. Они уверены, что превосходят всех остальных, поэтому им нет никакого дела, что думают другие».
Выражение «уединенность безразличия» о чем-то напомнило, и через пару дней я вспомнил, в чем дело. Похожая фраза встречается у французского писателя Андре Моруа. Во время Первой мировой войны Моруа служил офицером связи с британской армией и на основе личного опыта написал доброжелательную картинку национального характера англичан — «Молчание полковника Брэмбла». Он советовал никогда не стесняться перед англичанами и говорить им все подряд: они слишком горды, чтобы обижаться. Многолетняя история процветания привела к тому, что «у Англии нет комплекса неполноценности… Благодаря Богу и английскому флоту, на землю Англии никогда не ступала нога захватчика. Единственное чувство, которое вызывают у нее другие народы, — это огромное безразличие». Если Моруа смог прийти к такому заключению в 1918 году, то разве это не стало еще более верно после победы в еще одной мировой войне?
Говорят, нельзя одновременно иметь два взаимно противоречащих друг другу представления. Сдается, однако, что англичане довольно успешно справляются с этой задачей. Они уже давно приспособились к своему понизившемуся статусу в мире. Тем не менее ослабленное тело как-то сохраняет представление о своей несравненности. Egoїste comme ип Аnglais[29], говаривали в 1930-е годы, и все тут же понимали, о чем речь.
Любовницу Г. Уэллса Одетту Кеун просто покорили большие знаки внимания, которыми англичане сопровождали каждое свое действие. «Вот в чем дело, — решила она, — вот что на самом деле в них главное: они люди воспитанные… Вежливость, любезность, обходительность, терпимость, сдержанность, самоконтроль, игра по правилам, жизнерадостный характер, приятные манеры, спокойствие, стоицизм и невероятно высокий уровень общественного развития — все эти восхитительные черты я обнаружила в англичанах». Но за все это пришлось платить. Из-за прирожденной тенденции к компромиссу им никак было не принять решение. Хуже того, оказалось, что они — невыносимые снобы. (Мисс Кеун уверяет, что однажды оказалась перед общественной уборной, надпись на которой гласила: джентльмены — один пенни; мужчины — бесплатно, а за углом — другая: леди — один пенни; женщины — бесплатно. Пока она стояла, ошеломленная этой кастовостью в отправлении малой нужды, к ней подошел полицейский и осведомился, не нужен ли ей пенни.)
В те времена, когда с ней это приключилось, Англия несла миру образец гражданских отношений — «леди» и «джентльмены», — вызывавший восхищение и служивший образцом для подражания. Но подобную самоуверенность и гордыню англичане проявляли веками. Живя у себя на острове в безопасности, они смотрели свысока на менее везучих, кто англичанином не был и страдал от этой хронической ущербности. Такая поразительная надменность появилась еще в конце правления династии Тюдоров. Французский хронист Фруассар говорил о народе, который «исполнен такой гордыни, что для него имеет значение лишь одна нация, своя собственная», а у историка Мишле это «гордыня, воплощенная в целом народе». Чему тут удивляться, читая замечание Эмерсона об англичанах викторианской эпохи, которые «не скрывают, что для них весь мир помимо Англии — куча мусора». Однако даже в 1950-х годах Гарольд Макмиллан заявлял, что «мы знаем, что в целом, несмотря на наше самоумаление, это самая замечательная страна в мире».
Стойкое агрессивное невежество по отношению к «загранице», которым до сих пор отличается эта сторона гордыни англичан, достигает апогея, когда речь заходит о стране, с которой их сравнивала Марта Геллхорн, — о Германии. Во многих отношениях Германия, как и Голландия, — страна, с которой, казалось бы, у англичан могло быть больше всего общего. Возможно, в Германии все слишком регламентировано и отсутствует чувство юмора, но ведь, по крайней мере, эта страна вышла обновленной после двух мировых войн и бедствий нацизма, построив процветающее, гуманистическое общество, в силу чего немцам не все равно, что думают о них другие. Англичанам — и это очевидно — перестроиться не удалось, они просто стали беднее. В 1955 году на один фунт можно было купить 11 марок. К 1995 году на него можно было купить меньше трех. Какой же исключительно рассчитанной слепотой нужно обладать, чтобы относиться к подобному сравнительному спаду как к чему-то, чем можно гордиться. Тем не менее эти карикатурные национальные представления, которые пародировал Оруэлл, продолжают жить, только в несколько измененном виде.
В 1990 году тогдашний посол Германии в Лондоне, уставший от беспрестанных нападок на немцев в британской «желтой» прессе, решил противопоставить предрассудкам знание. Была устроена встреча с редактором одной из этих газет. На беду, посол оказался родственником одного из лучших пилотов времен первой мировой войны, «Красного Барона» Манфреда фон Рихтгофена. Используя все свое обаяние диломата, посол в течение одного или двух часов, которые, по его мнению, оказались очень продуктивными, терпеливо объяснял этой газете, что у его страны нет намерений создать четвертый рейх, в котором Британским островам будет отведена роль некоей колонии рабов недалеко от материка. Открыв на следующий день эту газету, он увидел, что заголовок над рассказом о его миротворческих усилиях гласит: «Гунн[30]беседует с «Сан»».
Откуда у англичан это удивительное равнодушие? Отчасти это можно объяснить хорошо развитым чувством юмора. У немцев склад ума другой, и это обнаружил австрийский философ Виттгенштейн, которому пришлось отказаться от намерения написать книгу по философии, составленную целиком из анекдотов, когда он понял, что чувство юмора у него отсутствует. Немецкое остроумие — это, как известно, не смешно (хотя даже тот самый немецкий посол смог с улыбкой говорить о заголовке в «Сан». Через несколько дней). Англичан, по крайней мере, спасает то, что они могут смеяться над собой. А основой для этого должно быть чувство глубокой уверенности в себе. Раз деятельность государства в целом за последние пять десятилетий далеко не впечатляет, корни этого следует искать в личности. Англичане не гордятся достижениями своих правительств: они знают, что в лучшем случае туда входят «типы», а в худшем — шарлатаны. Появись английский премьер-министр на телевидении и обратись он к ним так, как обращаются к своему народу американские президенты, — «мои соотечественники американцы». — аудитория попадала бы со смеху.
Прокатитесь в Англию на поезде Париж-Лондон по туннелю под Ла-Маншем, и у вас сразу появится возможность заметить равнодушие англичан к положению своей нации. Вы проделаете путь из города, который своими великолепными бульварами и авеню провозглашает веру в централизованное планирование, в город, который просто взял и вырос как Топси[31].
Париж остается городом, в котором власти по-прежнему могут осуществлять такие grands projets[32], как Ля Дефанс — деловой центр или Бастиль Опера, в то время как в Лондоне вряд ли согласятся на установку какой-нибудь новой статуи.
Об этой разнице свидетельствует даже сама эта железная дорога. К декабрю 1994 года уже ходили прямые поезда между Парижем и Лондоном. Приняв решение начать свой grand projet, французское правительство просто сделало так, чтобы это произошло. От Парижа до побережья была проложена высокоскоростная железная дорога, по которой с момента открытия туннеля поезда мчались со скоростью до 186 миль в час. Вылетев из туннеля в сельские районы Кента, поезда сбрасывали скорость чуть ли не наполовину. Англичане не успели вовремя построить свою высокоскоростную железнодорожную линию. Власти оправдывались тем, что в Кенте большая плотность населения, что это самый процветающий уголок Англии в отличие от относительно заброшенного севера Франции. Однако настоящая причина лежит в различии отношений между личностью и государством. Просто французское правительство готово навязать свою волю: если оно захочет проложить железнодорожную линию или построить атомную электростанцию. оно отпускает на это средства независимо от того, через чей задний дворик пройдет это строительство. Англичане же не только не стали увеличивать размеры налогов, чтобы реализовать проект, но и провели проектные исследования, которые могли принимать во внимание возражения от владельца каждого частного дома. Различие в приоритетах — централизованные предписания о нуждах государства и беспокойство отдельных граждан — говорит о многом. С английской стороны рассчитывают на окончание строительства высокоскоростной железнодорожной линии из туннеля к 2007 году. Может быть, его и закончат.
Как людям меланхоличным от природы, некоторым англичанам стало неловко от того, как обстоят дела со строительством этой ветки железной дороги под Ла-Маншем. Ведь надо такому случиться, что даже немудреное дело, такое как совместное строительство железной дороги, кончилось тем, что французы получили возможность бахвалиться превосходством своей инженерной мысли! Взглянув на этот факт с позитивной точки зрения, англичане могли бы поздравить себя с тем, что живут в стране, где государство не может поступать как ему заблагорассудится и переступать через гражданина. Напрашивается вывод: французы считают, что государство и есть народ, а вот в Англии государство — нечто иное: это «они».
Случись мне составлять список тех качеств англичан, которые впечатляют больше всего, — чудаковатая отрешенность, терпимость, здравый смысл, вздорность, склонность к компромиссу, глубоко заложенное в них ощущение своей политичности, — думаю, моих похвал больше всего удостоилось бы это чувство — «я знаю свои права». Приверженность к некоторым с таким трудом завоеванным свободам заложена очень глубоко. Это тот же дух, которым отличалась борьба за Великую хартию вольностей, Хабеас корпус акт, суд присяжных, свободу печати и свободные выборы. Герои этой борьбы, будь то политики Джон Хэмпден, Джон Пим, Джон Лилберн, Алджернон Сидни или Джон Уилкс, стоят в одном ряду с участниками кампаний, не боявшихся требовать свобод, которые в другой стране можно было получить лишь ценой всеобщей революции. Главное при этом, что если даже эту борьбу не выигрывали отдельные личности, победа в ней становилась следствием согласия государства примириться с борьбой этих отдельных личностей. В каждой схватке есть свои Робеспьеры, но в Англии государство с большей или меньшей неохотой сдерживало их.
Это устоявшееся свойство английских свобод, похоже, признал даже такой великий сторонник авторитарной власти, как Наполеон. На полях переведенной им работы Джона Барроу «Новая и беспристрастная история Англии с вторжения Юлия Цезаря до подписания Предварительного мирного договора 1762 года» он нацарапал: «За долгие годы король, несомненно, может присвоить больше власти, чем ему положено, он может даже воспользоваться своей властью, чтобы совершать несправедливости, однако крики народа вскоре превращаются в громовые раскаты, и король рано или поздно уступает». Когда попытки самого Наполеона присвоить верховную власть в Европе закончились неудачей в битве при Ватерлоо, он примерил это английское ощущение свободы на себя, сдавшись именно англичанам, потому что, как он выразился, «сдавшись любой другой державе союзников, я отдал бы себя на милость прихотей и воли монарха. Сдаваясь Англии, я отдаюсь на милость народа». Когда ему сказали, что английское правительство намеревается отплатить за это доверие, отправив его на остров Святой Елены, он пришел в ярость. «Я требую, чтобы меня приняли как английского гражданина, — заявил он. — Я прекрасно понимаю, что сначала не смогу получить права англичанина. Должно пройти несколько лет до получения права на постоянное проживание». От одной наглости просто дух захватывает.
Как одно из следствий этой английской зацикленности на частной жизни и индивидуализме, сформировался народ, который не так-то просто вести за собой. Они не верят увещеваниям, и чем дальше отстоят от столичной жизни, тем сильнее их упрямство. Жителям Восточной Англии, например, просто на все наплевать. Епископ Норвичский услышал такое наставление от своего предшественника: «Добро пожаловать в Норфолк. Если захотите вести кого-нибудь в этой части мира за собой, сперва выясните, куда они направляются. И шагайте впереди».
Такое впечатление, что веками на англичан воздействовал некий атавизм свободы. Благодаря ему появились философы Джон Локк и Томас Хоббс; последний дал английскому народу уверенность, позволившую быстро завершить революцию; свергнуть короля, а затем обезглавить его; заменять, когда понадобится, одну правящую династию другой; плодом его стала американская революция с ее замечательным требованием свободы для каждого. Он воспитал философов и экономистов Адама Смита, Джереми Бентама, Герберта Спенсера и Джона Стюарта Милля. Время от времени англичане демонстрировали, что могут не смешивать личную слабость личности (Уилкс, например, этот распутник с безобразной внешностью, относился к шотландцам с доходящей до ксенофобии ненавистью) и представляемое ими благородное дело.
Левеллеры, радикалы XVI века, превозносили мифические времена до того, как свободнорожденные англичане попали под ярмо «норманнского ига». Есть свидетельство, что задолго до вторжения норманнов существовала давняя традиция веры в силу закона и права личности и правление английских королей было не диктаторским, а совещательным. О приверженности англичан свободе свидетельствует свод законов Альфреда Уэссекского 871 года. Он не только признавал, что общество не может функционировать, если оно не в состоянии опереться на народ, у которого есть определенные обязательства («Всяк должен строго держаться присяги и обязательства своего»), в нем также присутствовала идея свободы каждого. «Ежели кто лишит свободы свободнорожденного, который без греха, то платит десять шиллингов. Коли побьет его, то выплачивает ему двадцать шиллингов». Привычка соблюдать законы укоренилась в англичанах настолько глубоко, что даже вторгшийся в страну в 1066 году Вильгельм Завоеватель лишь попросил своих новых подданных и дальше соблюдать законы короля Эдуарда Исповедника с внесенными им дополнениями.
Опровергая марксистское толкование истории, историк Алан Макфарлейн пишет, что в стране было чувство личной свободы задолго до Реформации, потому что право на частную собственность закреплено в английском законодательстве; а раз имущество можно было приобрести, то отношения основывались на договоре, а не на положении в обществе. А когда любой человек мог вполне свободно покупать и продавать землю, возникло и было закреплено в законе представление о правах личности, запечатлевшееся в сознании англичанина на века. По сравнению с жесткими феодальными и полуфеодальными классовыми структурами, сохранившимися в таких странах, как Франция, Англия изобрела для себя такую систему общественной организации, которая благодаря своей гибкости оказалась достаточно устойчивой, чтобы пережить самые различные потрясения. Несмотря на классовые стереотипы, в Англии на протяжении веков сохранялся значительный уровень перемен в обществе. В стране тоже хватало классовых протестов, начиная с крестьянского восстания под руководством Уота Тайлера в XIV веке и кончая движением чартистов в веке XIX. Но они проходили вполне цивилизованно по сравнению с кровопусканием, сопровождавшим подобные события на Европейском континенте.
Ко времени правления Тюдоров в экономическом, общественном и политическом плане Англия отличалась от остальной Европы, и не последнюю роль в этом сыграло то, что ее население было немногочисленным (составляя половину населения Испании и одну четверть населения Франции) и процветающим. Богатство росло на спинах овец: англичане превратились в главных поставщиков высококачественной шерсти в Европе, и один путешественник, глядя на богатство торговцев шерстью, с завистью пишет о «золотом руне» страны. Во время Столетней войны избавление Англии определил тот факт, что страна действенно подготовилась к ней, заложив еще не произведенную шерсть для финансирования превосходной армии. Родившийся в 1304 году великий поэт и гуманист эпохи Возрождения Франческо Петрарка писал: «Во времена моей молодости англичан считали самым робким из всех неотесанных народов, но сегодня это превосходные воины; после ряда их блестящих побед рухнула репутация Франции, и англичане, когда-то стоявшие ниже, чем даже несчастные шотландцы, предали царство французское огню и мечу».
Об этом периоде богатства свидетельствуют сотни больших домов, сохранившихся с тюдоровских времен. Может быть, и верно, что болезнью англичан стал снобизм, но барьеры между английскими классами никогда не были такими непреодолимыми, как это пытаются представить марксисты: в противном случае высшие классы или оказались бы перебиты, или вымерли бы много веков назад. На самом деле элита постоянно пополнялась свежей кровью, пробившей себе дорогу индивидуальным предпринимательством. В чем действительно преуспела Реформация, в частности, в связи с разграблением монастырей, так это в изъятии — иногда в буквальном смысле слова, когда монастырь изымался у Церкви и передавался какому-нибудь нуворишу, — представления о земной власти, основанной на авторитете Папы Римского, и замены его некоей моделью, главным в которой было свидетельство о том, что предпринимательство действенно. Когда богатых становится больше, люди начинают говорить о своих правах, и это поняли тираны по всему миру. Образцовый англичанин (см. главу 9) стал продуктом тщательного ухода, а не выведения породы. Алан Макфарлейн приводит высказывания таких людей, как архиепископ Кранмер, который, говоря о допуске учеников с различным социальным положением в школу Крайст-Черч в Кентербери, отмечал: «Насколько я понимаю, ни один из нас здесь не джентльмен от рождения, но все мы шли к тому, чтобы стать таковыми от низкого и подлого происхождения». К этому можно добавить, что заведения, в массовом порядке выпускавшие джентльменов, будь то великие «бесплатные грамматические школы» или колледжи, такие как Оксфорд и Кембридж, в основном создавались не за счет государства, а на средства частных благотворителей.
Видимо, вследствие этого англичане стали народом глубоко политизированным. Немецкий путешественник Карл Филипп Мориц, побывавший в Англии в 1782 году, делает сравнение не в пользу того, как поставлено дело в Германии. Он пишет домой:
«Мой дорогой друг, когда видишь, как самый последний возчик здесь проявляет интерес к общественным делам, как духом нации заражаются самые маленькие дети, как каждый ощущает себя человеком и англичанином — таким же, как его король и королевский министр, — это наводит на мысли совсем отличные от тех, что возникают у нас при виде муштры солдат в Берлине.»
На первый взгляд, это вроде бы противоречит феномену английского индивидуализма. Посетив Англию в 1830-е годы, французский историк Алексис де Токвиль после долгого размышления заключает, что «в основе характера англичан лежит дух индивидуализма». Но как, задается он вопросом, англичане ухитряются одновременно быть настолько самими по себе и при этом постоянно образовывать клубы и общества: как могут в одном народе быть так высоко развиты и дух объединения, и дух исключительности? Он решил, что англичане формируют объединения, когда не могут получить желаемого индивидуальным усилием. К тому же они хотят оставить полученное себе и поэтому культивируют исключительность. А так как индивидуальность приводит людей к еще большей соревновательности, растет и потребность в объединении ресурсов. Однажды он спросил Джона Стюарта Милля, автора трактата «О свободе», считает ли тот, что англичане когда-нибудь сделают выбор в пользу централизованной системы правления. «Из-за наших привычек или природы нашего темперамента нас ни в коей мере не влечет к обобщениям, — ответил англичанин, — но ведь на обобщениях и основывается централизация; это желание власти откликаться, равномерно и обобщенно, на настоящие и будущие потребности общества. Мы никогда не относились к правительству с такой возвышенной точки зрения».
Взглянув, как устроена жизнь в Англии, вы увидите, что со времен Милля мало что переменилось. Нельзя отрицать, что ответственность государства возросла и количество денег, изымаемых у граждан в виде налогов, умножилось в огромных размерах. Однако послевоенные уверения, что у правительства достаточно возможностей, чтобы построить утопию, оказались невероятно пустой болтовней, таким же несостоятельным оказалось и контрнаступление, предпринятое Маргарет Тэтчер в 1980-х годах. Людям остается верить лишь в нечто здравомысленно среднее, и как можно больше оставляется на усмотрение каждой отдельной личности. Одна из причин, почему англичане никогда особенно не интересовались ни фашизмом, ни коммунизмом, в том, что они обладают весьма здравым скептицизмом относительно того, чего может достичь государство. Поучительно, что низший чин в британской армии, рядовой — private soldier, — ведет историю еще с Дошекспировских времен. Во Франции такой чин называется soldat de 2 classe. Английский солдат клянется в верности не своей стране и уж конечно не правительству, а своему королю или королеве, и в первую очередь он верен своему полку; полки до сих пор, похоже, по старинке подразделяются по графствам. Именно инстинктивная английская подозрительность к регулярным войскам заставила власти одеть столичную полицию в синюю форму, пошитую так, что она больше походит на гражданское платье, чем на военный мундир. К 1880-м годам газета «Таймс» уже рассуждала о том, что «полицейский, которого в городах других стран не только преступный мир, но и рабочий класс в целом считает своим врагом и который во время общественных беспорядков становится жертвой народной ненависти, в Англии скорее друг народа, чем недруг». Для своего времени это замечание носит классовый характер и кажется бредом сумасшедшего через сто лет, когда страна стала свидетелем того, как Маргарет Тэтчер бросила силы полиции на разгон забастовки шахтеров, когда по телевидению показывают сериалы с крутыми парнями, которые пьют как сапожники, и люди своими глазами видят, как полицейские носятся по улицам больших городов на высокой скорости, но приезжают на место происшествия всегда слишком поздно. Тем не менее все чаще раздаются голоса, что для обуздания преступности, нужно снова ввести обходы полицейских патрулей. Это не назовешь требованием народа, отчужденного от своей полиции.
В обществе индивидуумов люди остаются верными группам, родственным по духу. Уличной жизни с ее ни к чему не обязывающими случайными встречами англичане предпочитают общение по своему собственному выбору и образуют клубы. «Кто правит страной? — задавал риторический вопрос Джон Бетчемен. — Королевское общество защиты птиц. Его членов можно найти за каждым забором». А ведь эти слова сказаны им задолго до сегодняшнего дня, когда количество членов этого общества достигло головокружительного уровня, намного превышающего миллион человек. Существуют клубы любителей рыбной ловли, поддержки футбольных команд, карточной игры, аранжировки цветов, любителей гонок голубей, приготовления джема, езды на велосипеде, наблюдения за птицами, даже любителей отпусков. Средневековые системы гильдий приняты у многих европейцев, но только англичане могли превратить почетное членство в гильдии каменщиков во франкмасонство и создать в 1717 году первую Великую Ложу или ассоциацию лож. Число членов этой организации значительно поубавилось, однако к концу 1990-х годов в нее еще входило 350 000 человек. Другие организации, основанные англичанами, — бойскауты, например, или Армия Спасения — распространились по всему миру. Даже в начале таких великих политических и гуманистических кампаний, как борьба политика Уильяма Уилберфорса за отмену рабства через его Общество за отмену рабства, стояла добровольная ассоциация. А главной организацией, занимающейся защитой детей, по-прежнему является благотворительное Общенациональное общество по защите детей от жестокого обращения. Главное во всех этих организациях то, что, вступать в них или нет, каждый выбирает сам.
«Хоум», «домашний очаг» — вот что у англичан вместо отчизны. В понятиях «Vaterland» или «patrie»[33] слишком явно значение государства и важность понятия народа и происхождения.
«Хоум» — это где живет каждый, но это и нечто воображаемое, место духовного отдыха. Но, как ни странно, это может также значить, что понятие «Англия» в сознании каждого англичанина отличается от окружающей их действительности.
ГЛАВА 8 ВСЕГДА ПРЕБУДЕТ АНГЛИЯ
Лучше один акр в Мидлсексе, чем целое княжество в Утопии.
Лорд Маколей
В 1993 году накануне Дня святого Георга тогдашнему британскому премьер-министру Джону Мейджору пришлось выступать с непростой речью. Нужно было убедить свою партию, что она может доверить ему защиту страны в переговорах с Европейским союзом. Партийная дисциплина уже значительно хромала, и выступавшие против говоруны из правого крыла все чаще отказывались принимать его заверения. Вопрос отношений Великобритании с остальной Европой расколол всю партию и всех, начиная с кабинета министров до избирателей в самом крошечном округе, и чем ближе к рядовым избирателям, тем более «антиевропейскими» становились настроения. Пройдет четыре года, и в парламентской партии начнется чуть ли не самая настоящая война по этому вопросу, а пока они пререкались между собой, рейтинг правительства консерваторов упал, и на выборах в мае 1997 года избиратели словно забыли про них.
Все это Мейджор понимал. Его собственное отношение к Европе не выдерживало сравнения с критиками из правого крыла, с их дешевыми и устрашающими лозунгами, потому что было в высшей степени прагматическим и чистой идеологии там было немного. В представлениях о суверенности наций и значении свободной торговли он мало чем отличался от большинства членов своей партии. Но он не был готов к тому, чтобы демонизировать остальные страны Европейского союза, большинство лидеров которых знал и уважал. Как он должен был поступить? Этот всем англичанам англичанин был «приличным малым» и, должно быть, инстинктивно понимал заботы «своего» народа. Однако на многие годы он оказался погребен в ограниченном мирке политики Вестминстерского дворца. Да и ораторскими способностями он не блистал; один репортер, наблюдавший, как он забирается на импровизированную трибуну во время предвыборной кампании 1992 года, пишет, что, когда Мейджор пытался произнести речь, его голос напоминал излияния «сердитого зануды, возвращающего неработающий тостер в магазине «Вулвортс»».
Большая часть этой речи складывалась сама собой. Тут и перечисление достижений правительства, обычное получение кредита доверия, разменной монеты политического приспособленчества. Тут и различная чепуха о решимости правительства быть «в самом сердце Европы», хотя большинство его действий наводило на мысль, что имеется в виду скорее не сердце, а аппендикс. Тут и заявления о том, что вступление Великобритании в Европейский союз ничем не угрожает суверенитету страны. Тут и прямой намек на то, что, честно говоря, у страны нет выбора. Но нужно было чем-то закончить, чтобы у аудитории остался некий образ безопасности страны. То, что он выдал, оказалось невероятным словесным портретом. «Через пятьдесят лет, — сказал он, — Британия по-прежнему будет страной, где на поля графств ложатся длинные тени, страной теплого пива, существующих несмотря ни на что зеленых пригородов, где выгуливают собак и наполняют бассейны, и — как выразился Джордж Оруэлл — «пожилые дамы спешат к причастию на велосипедах сквозь утреннюю дымку»».
Боже, откуда все это? О каком уголке Англии говорил премьер-министр, где жизнь протекает в таком необычном ключе, как до грехопадения? Последний раз лирические излияния премьер-министра об Англии улыбающихся доярок и теплого пива мы слышали в 1920-х годах. Политик Стэнли Болдуин заявлял, что говорит «не как человек с городской улицы, а как человек с тропинки в поле, как человек гораздо более простой, пропитанный традициями и невосприимчивый к новым идеям». (Когда в 1923 году его выбрали лидером консервативной партии, Болдуин заявил, что готов вернуться в родной Вустершир, где, по его словам, он «вел бы достойную жизнь и разводил свиней».) Хотя дед его был из Шотландии, а бабка — из Уэльса, Болдуин представлял себя чистопородным англичанином. Столичные снобы раскусили его наигранный образ жителя предместий с неизменной трубкой из вишневого дерева и твидовым костюмом, но народу он нравился потому, что был похож на солидного, богобоязненного землевладельца (еще одна ловкость рук: он был торговцем скобяными изделиями в третьем поколении и никогда не владел землей, если не считать нескольких акров, обозреваемых из фамильной кузницы).
«Для меня Англия — это деревня, а деревня — это Англия [говорил Болдуин в одной из характерных для него речей]. И когда я спрашиваю себя, какой мне представляется Англия, когда я думаю о ней за границей, в формировании этого образа участвуют самые разные ощущения — это и слух, и зрение, и некоторые незабываемые ароматы… Это звуки Англии: стук молота о наковальню в деревенской кузнице, скрипучий крик коростеля росистым утром, побрякивание оселка о косу и картина, на которой пахарь переваливает за плугом бровку холма, — как выглядела Англия с тех пор, как стала Англией… эта непреходящая картина Англии».
Это чистой воды выдумка. Абсолютно ничего непреходящего ни в одной из этих картин или звуков не было. Косу уже заменяли уборочные машины, а с началом использования двигателя внутреннего сгорания работа кузнеца свелась к изготовлению подков для пони детей бизнесменов, которые покупали дома фермеров, вытесненных с этой земли. К тому времени, когда была произнесена эта речь, Англия уже семьдесят лет была преимущественно городским обществом. Для подавляющего большинства людей узнать коростеля по характерному скрипучему крику было все равно что перевести что-то с санскрита. А когда через семьдесят лет с речью в духе Болдуина выступил Джон Мейджор, коростель уже появлялся в Англии только летом как случайный визитер: места его гнездования уже были уничтожены интенсивным методом ведения сельского хозяйства. Мейджор несколько модифицировал эту идиллию, у него присутствуют и сельская местность, и пригороды. Но это «зеленые пригороды», удобные местечки, которые служат прибежищем от городской жизни.
Эта речь стала манной небесной для сатириков, которые со столичным презрением ухватились за эти допотопные образы, как за еще одно доказательство того, что премьер-министр все меньше представляет себе, что происходит на самом деле. Когда я спросил Джона Мейджора, что заставило его обратиться к этим метафорам в духе Болдуина, было видно, что даже три года спустя ему тяжело вспоминать об этом. Он считал, что его неверно поняли (что характерно, добавив: «Возможно, в этом моя вина»). По его мнению, он «привел кое-какие поэтические выражения» о «теплом пиве и англичанках, спешащих на велосипедах к причастию», «в качестве иллюстрации того, что важнейшие характеристики страны никогда не будут утрачены вследствие углубляющихся отношений с Европейским союзом. Грубо говоря, хотелось донести до них: французы с немцами не будут сверху, хоть многие и страшатся этого!»
Не будем опровергать выдумки о том, что политические лидеры сами пишут свои речи (хотя Мейджор сам выдает эти уловки, утверждая, что «привел кое-какие поэтические выражения»). Все дело, однако, в том, что, несмотря на это паясничание, речь сработала. Слушатели Джона Мейджора на самом деле узнали в нарисованной им картинке Англию. Как это объяснить?
Что-то удивительное произошло с восприятием англичанами страны, в которой они живут. Мейджор был похож на человека, стоящего у края колодца и опускающего в него ведро, чтобы зачерпнуть воды. В коллективном подсознании, из которого Джон Мейджор извлекал свои картины, существует иная Англия. Это не страна, где на самом деле живут англичане, а место, где им кажется, что они живут. Во многом оно соприкасается с окружающей их реальностью, но это нечто идеальное, как «края иные» в патриотическом гимне дипломата Спринг-Райса: «Дела там милосердны, а все пути — покой». Получается, англичане оказались изгнанниками из своей собственной страны. Их связь этой аркадией — чувства эмигранта, живущего на деньги, присылаемые с родины.
Картина Англии, которую несут англичане в своем коллективном сознании, так удивительно сильна потому, что это нечто вроде рая. Критик Реймонд Уильямс однажды написал, что романтическое воспевание жизни в деревне связано с изгнанничеством времен империи, это прибежище, вызываемое воображением человека, который состоит на службе королеве и тоскует по дому где-нибудь в колониях:
«Ее умиротворяющая зелень, так не похожая на места, где он работал на самом деле — на тропики или безводную пустыню; чувство принадлежности, общности, идеализированное, если его противопоставить тяготам колониального правления и жизни в изолированном чужом поселении. Птицы, деревья и реки Англии; местные жители, говорящие более или менее на его родном языке: такими должны были быть места, где они поселялись в воображении и в действительности. Деревня становилась теперь местом, куда уходишь на покой».
Ко времени, когда Джон Мейджор произнес свою речь, эту мысль можно было применить не только к оказавшимся за границей жертвам пропаганды Английского совета по туризму, но и к миллионам коренных англичан, живущих в пригородах и мечтающих вернуться однажды в «край утраченной сути».
Наибольшее развитие это представление получает в самые тяжелые времена. Во время Первой мировой войны солдат целыми эшелонами отправляли на фронт из больших и малых промышленных городов по всей Британии. Близкие посылали им почтовые открытки с изображением церквей, полей и садов, а чаще всего деревень, словно желая сказать: «Вот за что ты сражаешься». Защита этого аркадийского «дома» выглядела гораздо более благородно, чем любое размахивание флагами. По мнению писателя сэра Артура Квиллер-Кауча под псевдонимом Q, составителя невероятно популярной антологии «Оксфордский сборник английской поэзии», которую на Западном фронте многие носили с собой в вещмешках, начала английского патриотизма заложены в духе идиллической, «веселой Англии». Не по-английски, говорил он, отвечать «Правь, Британия» на немецкую «Deutschland uber alles»[34].
Закрывая глаза на тот факт, что для большинства англичан деревня была местом, откуда их предки давно ушли и о котором они имели весьма туманное представление, Q заявлял, что рядовому солдату в окопах видится «покрытый зеленью уголок его юных дней в Йоркшире или Дербишире, Шропшире, Кенте или Девоне; где люди никуда не спешат, но есть время сеять и время собирать урожай». В том же духе выражался редактор выпущенной в 1917 году для солдат антологии Ассоциации молодых христиан «Милые сердцу места: Книга любви и восхваления Англии» (что характерно, речь идет не о Британии, а об Англии), который считал, что из своего окопа солдат «в воображении может представить свой деревенский дом».
К началу Великой войны британский флот был самым сильным в мире, а британская армия покрыла себя боевой доблестью почти во всех его уголках: германские солдаты докладывали, что столкнулись с массированным пулеметным огнем, а на самом деле это был лишь огонь винтовок прекрасно подготовленного британского экспедиционного корпуса. Ни на одном этапе войны у англичан не было «крестьянской армии» в европейском стиле. Когда фельдмаршал Китченер осознал, что потребуется гораздо более многочисленная армия, ее набирали в основном из городского пролетариата. Тем не менее ее нередко изображали состоящей из пахарей, пастухов и огородников: под таким углом зрения получалось нечто вроде народного ополчения. Наиболее известно воплощение этого представления в стихотворении Руперта Брука «Солдат». Брук казался квинтэссенцией английского героя — красивый, атлетически сложенный, чувствительный и смелый, человек, по словам Генри Джеймса, «удостоившийся самой лучистой улыбки богов». Самый знаменитый из его военных сонетов написан в конце 1914 года, после того, как он поступил добровольцем в Королевский военно-морской дивизион:
Лишь это вспомните, узнав, гто я убит: стал некий уголок, средь поля, на гужбине навеки Англией. Подумайте: отныне та нежная земля нежнейший прах таит.
А был он Англией взлелеян; облик стройный и чувства тонкие Она дала ему,
дала цветы полей и воздух свой незнойный,
прохладу рек своих, тропинок полутьму.
Душа же, ставшая крупицей чистой света,
частицей Разума Божественного, где-то отчизной данные излучивает сны: напевы и цвета, рой мыслей золотистый и смех усвоенный от дружбы и весны под небом Англии, в тиши ее душистой.
---
Перевод Вл. Сирина (1922)
Это стихотворение тут же удостоилось бурного одобрения. В нем соединились некоторые наиболее ярко выраженные представления о всем английском — великодушие, дом, деревня, — а как раз такими и хотели видеть себя англичане. Эти представления составляли резкий контраст с мучительной смертью поэта от заражения крови на борту французского госпитального судна в Дарданеллах. Важно было и то, в какое время он умер. В конце 1914 года в сражении под Ипром британский экспедиционный корпус потерял 80 процентов личного состава — около 3000 офицеров и более 55 000 солдат. Другой поэт, Чарльз Сорли, уже написал: «Англия — меня тошнит при этом слове», и как только были осознаны масштабы потерь и ничтожность достигнутого, пасторальная изысканность зазвучала фальшиво. Грезы о стройных героях, умирающих за страну, где из-за зеленых оград доносится запах роз, сменились чем-то гораздо более мрачным в стихах Уилфреда Оуэна или Зигфрида Сассуна. Писатели, появившиеся после войны — Элиот, Грейвз, Хаксли и другие, — смотрели на человечество совсем не таким светлым взором, как предлагали эти грезы о стройном юноше.
Но в сознании англичан почему-то продолжало жить представление о том, что душа Англии — в деревне. Цикл стихотворений «Паренек из Шропшира» А. Э. Хаусмана поначалу был опубликован за счет автора, а к 1922 году была распродана 21 000 экземпляров. Вскоре вся страна тосковала по «голубым холмам моей памяти». Такой писатель, как Г. Д. Массингэм — городской житель, сбежавший в Чилтернские холмы, — выдавал книгу за книгой (всего, по его собственным подсчетам, за тридцать лет он написал сорок книг). Убеждая англичан в том, что промышленная революция «уничтожила истинную Англию», а деревня — «источник нашего хлеба насущного и важная основа национального благосостояния». Вскоре в эту страну чудес неотесанной деревенщины вернулись те, кто как сэр Филипп Гиббс, один из пяти военных корреспондентов, официально аккредитованных в 1915 году к Британскому экспедиционному корпусу, должны были лучше разбираться что к чему. Хотя Гиббс родился в Лондоне и вскормлен им, его статья «Говорит Англия», посвященная празднованию в 1935 году серебряного юбилея Георга V, начинается так: «Англия по-прежнему красива, если удается скрыться от рева автомашин и душной атмосферы индустриализации… Вся эта модернизация, как я считаю, очень поверхностна. Я хочу сказать, что она еще не разъела душу Англии, не отравила ее рассудок».
Зайдите в любой магазин старой книги, и вы увидите, с каким энтузиазмом читатели — многие из которых, если не большая часть, конечно же, живут в пригородах — снова ухватываются за эту идею: мол, современный мир, в котором они живут, — отрава, а настоящая Англия — «там». К 1930 году, когда по дорогам уже разъезжал миллион автомашин, появился целый поток книг, в которых английская деревня воспевалась как место, о котором можно только мечтать и где непременно надо побывать. Феноменальный успех имела серия издательства «Бэтсфорд» «Лицо Британии». Артур Ми, придумавший «Детскую энциклопедию» и «Детскую газету», выпустил сорок один том с описанием «Англии королей». В качестве редактора задуманной ею серии путеводителей по графствам Англии компания «Шелл Ойл» пригласила Джона Бетчемена. Ответом на то, что расширение городской застройки становилось угрозой для сельской местности, стало основание в 1926 году Совета за сохранение сельской Англии, который выступал с протестами против повсеместного использования гудрона. Привязав к этому вопрос изнашиваемости обуви, организованная в 1935 году Ассоциация любителей пеших путешествий стала бороться за то, чтобы городским жителям разрешили ходить по сельской местности там, где им вздумается. Дешевое пристанище и здоровый образ жизни они могли найти у Ассоциации молодежных турбаз, которая была основана в 1930 году и через пять лет уже насчитывала почти 50 000 членов.
Те, кто не бросился к рюкзакам, ботинкам и мешковатым шортам, могли почитать, как путешествуют другие. Огромным успехом пользовалась опубликованная в 1927 году книга журналиста Г. В. Мортона «В поисках Англии»; он задумал ее во время болезни в Палестине, лежа в кровати с твердым убеждением, что умирает от менингита. Похоже, ему так и не показалось странным, что при мысли об Англии, которую, как ему представлялось, он больше никогда не увидит, в его сознании возникали не собор Святого Петра или городские пейзажи его юности, а деревни, церковные колокола, соломенные крыши домов и поднимающийся в ясном воздухе дымок от сгорающих дров. Дж. Б. Пристли, родившийся и выросший в промышленном Бредфорде, в 1933 году проехал всю страну на своем «даймлере» и написал «Путешествие по Англии». С одной стороны, он признавал, что для сохранения Англии «соборов, монастырских церквей, старинных поместий и постоялых дворов, Англии «пастора и эсквайра»» понадобится уничтожить девять десятых имеющегося населения страны, а с другой стороны высказывал мнение о том, что «почти все англичане в душе — сельские джентльмены».
Тележка этой агиткампании катилась все дальше, Укрепляя англичан в уверенности, что «Англия — это деревня, а деревня — это Англия». В 1932 году Всеанглийское общество народной песни слилось с таким же обществом народного танца, чтобы лучше защищать сельское культурное наследие. Про Эдварда Элгара говорили, что он черпает вдохновение от некой мистической силы в Малверн-Хиллз и в Вустершире. Парадигмой английской жизни стал домик в деревне: все сказано одним названием пропагандистской книжонки «Англия — это деревня» Генри Уоррена, выпущенной в 1940 году для поднятия боевого духа. «Сила Англии по-прежнему в ее полях и деревнях, и даже если по ним прокатятся всей своей мощью целые механизированные армии, чтобы сокрушить их, они в конце концов восторжествуют. Лучшее, что есть в Англии, — это ее деревня». Действие последнего романа Вирджинии Вулф «Между действиями» происходит в деревне, где за сто лет ничто практически не изменилось: «На дворе 1939 год, а все было как в 1833-м. Не построено ни одного дома, не выросло никакого города. По-прежнему выделяется Хогбенз-Фолли; а сама разделенная на полоски полей равнина изменилась лишь в том, что кое-где на смену плугу пришел трактор». В романе так и не сказано, как называется эта деревня: в этом нет нужды, ведь это «самое сердце Англии». В первом романе Агаты Кристи с участием мисс Марпл «Убийство в доме викария», опубликованном в 1930 году, даны даже карты безымянной деревушки, где в своем кабинете был убит отставной полковник. В изобиловавших в 1930-е годы триллерах, в которых полковники погибают в живописных селениях — писательская школа «Мэйхем-Парва», как назвал ее Колин Уотсон, — речь идет о весьма особом типе поселения. Это местность, граничащая с Лондоном, в «домашних графствах», «где есть церковь, деревенский постоялый двор, что очень кстати для чудаковатого инспектора из Скотленд-Ярда и его помощника, которые останавливаются там, приезжая разбираться в регулярно происходящих преступлениях».
Поэтому к тому времени, когда разразилась следующая мировая война, представление об Англии как о садике появилось вновь, но не как распустившийся многолетний цветок, а словно некий особенный, проникающий повсюду сорняк. Сыновья тех, кто пережил ужасы окопов, снова шли на войну, напевая
Вовек пребудет Англия,
Там, где тропа видна,
Где нива рядом с домиком
Колосьями полна.
Для пущей достоверности достаточно вспомнить пару военных радиопередач. В 1943 году на Пасху по Би-би-си выступал Питер Скотт, естествоиспытатель, сын героя времен империи, замерзшего в Антарктике. Когда началась война, Скотт вступил в ряды добровольцев-резервистов Королевского военно-морского флота, служил на эсминцах, патрулировавших «западные подходы» на случай возможного вторжения немцев. «Для большинства из нас, — говорил он, — Англия предстает как картинка определенного рода деревни, английской деревни. Когда проводишь много времени в море, начинает казаться, что это особенное сочетание полей, изгородей и лесов, такое истинно английское, приобретает какой-то новый смысл». Он вспомнил свои ощущения, когда однажды во время патрулирования взглянул со своего эсминца на берег Англии:
«Помню, как однажды на рассвете, глядя на чернеющие очертания мыса Стар на севере, я вдруг задумался об Англии как-то совсем по-другому — Англия, над которой нависла угроза, стала какой-то более реальной и своей, потому что оказалась в беде. Я думал о лежащих за черными очертаниями утесов деревенских пейзажах Девона: безлюдные вересковые пустоши и неровные вершины далеких холмов и, у моря, узкие извилистые долины с крутыми зелеными склонами; я думал о диких утках и чирках, выводивших потомство в гнездах из камыша в Слэптон-Ли. Это и были те деревенские пейзажи, которые мы были готовы защищать от захватчиков».
Похоже, Скотту даже не показалось странным, что он думает о том, что сражается за долины и изгороди, а в это время гитлеровские бомбы дождем сыплются на города и порты.
Пару месяцев раньше в одной из передач домашней службы Би-би-си выступал и Джон Бетчемен, который рассказывал, как во время «Битвы за Англию» ездил в одну деревушку в Кенте, где Женский институт проводил конкурс на лучшее украшение стола:
«С небес падали бомбы и самолеты; гремели орудия, и вокруг свистели осколки снарядов. «Боюсь, что кое-кого из наших здесь нет, — сказала возглавлявшая институт дама. — Видите ли, некоторым нашим членам пришлось не спать всю ночь, но тем не менее у нас будет замечательное шоу». И вот они, подставки из рафии, вазочки в форме луковиц, кончики декоративной спаржи, оплетающей флакончики с горчицей и перечницы. Слава Богу за такую упрямую невозмутимость».
Далее он продолжал:
«Для меня Англия — это англиканская церковь, эксцентричные священники, свет масляных ламп в церкви. Женские институты, скромные постоялые дворы, споры по поводу того, место ли на алтаре бутеню одуряющему, треск газонокосилок по субботам после полудня, местные газеты, местные аукционы, стихи Теннисона. Крабба, Харди и Мэтью Арнольда, местные дарования, местные концерты, походы в кино, пригородные поезда, скоростной трамвай, возможность опереться на калитку и смотреть в поля; для вас она может значить не что иное, такое же чудаковатое для меня, каким могу показаться и я сам, что-нибудь имеющее отношение к Вулверхэмптону, или милому старому Суиндону или другому местечку, где вы живете. Но такое же важное. Ведь я знаю, что Англия, куда хочу вернуться я, не слишком отличается от той, где хотите жить вы. Если бы она была рациональным муравейником, каким ее пытаются сделать все эти сторонники стекла и стали, плоских крыш и прямых дорог, то разве мы могли бы так любить ее?»
Ну что ж, по крайней мере, он допустил возможность, что люди могут жить в Вулверхэмптоне или в «милом старом Суиндоне», однако все критерии характерно английского связаны у него со спокойствием, простотой и сельскими занятиями. Через полвека после этой радиопередачи те самые «сторонники стекла и стали, плоских крыш и прямых дорог» отставили причуды в сторону. Настоящими разрушителями Англии Бетчемена оказались не «люфтваффе», а эти градостроители, эти счетоводы, вынесшие смертный приговор линиям пригородных поездов, и трусливые политики, склонившие колени перед торгашами, для которых главное «взгромоздить повыше и продать подешевле», и алчными застройщиками, стремящимися получить право строить там, где хочется. По данным Совета по защите сельской Англии, к 1990-м годам дороги в Англии занимали площадь, равную Лестерширу, а автостоянки — в два раза большую территории Бирмингема. Эти последствия должны были убедить англичан больше чем когда-либо, что, где бы ни была Англия, это, конечно же, не то, что они видят вокруг себя.
Предлагаю занятную игру. Встаньте в одно субботнее утро посреди главной улицы в «поясе биржевых маклеров», то есть живописном предместье какого-нибудь городка в графстве Суррей, чтобы мимо текли толпы покупателей. Считайте их, когда они проходят мимо, и рассмотрите повнимательнее каждого седьмого. Согласно статистике, вы определили члена «Нэшнл Траст». Поразительно, но факт: каждый седьмой из всего населения этого богатого графства, даже мойщики окон, полицейские, пенсионеры, преступники или душевнобольные, принадлежат к этой организации, посвятившей свою деятельность сохранению исторических памятников.
И конечно, это Суррей. Суррей с его фахверковыми особняками в эдвардианском стиле стоимостью полмиллиона фунтов, хорошо поливаемыми полями для гольфа и бесконечной процессией безымянных членов парламента от консервативной партии. Это соотношение — один из семи — нельзя назвать действительно представительным срезом населения, ведь сохранение прошлого — хобби богачей. Бедных больше заботит лучшее будущее. Успех «Нэшнл Траст» в Суррее объясняется тем, что члены этой организации смогли ощутить свою принадлежность к некоему клубу и без этого их общественная жизнь была бы беднее. Эта формула прекрасно работает и в Западном Уэссексе, где это соотношение составляет почти один к десяти, и даже у северного соседа графства Суррей — Чешира количество членов в местах, где живут более состоятельные люди, находится примерно на том же уровне.
Со времени своего основания в 1895 году «Нэшнл Траст» прошла долгий путь. В те времена она занималась тем, что защищала живописные участки сельской местности, не нужные землевладельцам для «спорта на природе». Целью этого было создание нескольких «загородных гостиных» для бедных, куда те могли вырываться из задымленного воздуха викторианских городов. Таким образом получали защиту уголки «старй Англии», которые в романах Томаса Харди исчезают на глазах под напором ненасытных машин. По большей части это отвечало настроениям того времени, когда страна, находясь на пике индустриального величия, оглядывалась назад, на исчезающую «настоящую» Англию. Любящий взгляд назад, на то, что осталось от деревни, предложил журнал «Кантри лайф» (он был основан два года спустя): успех журнала был настолько грандиозен, что его основатель Эдуард Хадсон смог позволить себе то, о чем могли только мечтать целые поколения его читателей. Он купил целый ряд загородных домов и в конце концов поселился в замке Линдисфарн. С английским музыкальным Ренессансом, во главе которого стояли композиторы Эдуард Элгар, Ральф Воэн Уильямс и Фредерик Делиус, связано возвращение музыки XVI и XVII веков и (несмотря на восхитительное выражение Элгара — «Народная музыка — это я») новая жизнь народных мелодий. В архитектуре британский павильон Эдвина Лютьенса на Парижской выставке 1900 года был точной копией загородного дома XVII века, а в самой Англии все так ударились в постройку псевдофахверковых домов, что вскоре они появились вдоль главных дорог по всей стране.
К тому времени, когда был придуман «Нэшнл Траст», тема уничтожения «старой» Англии уже довольно долго витала в воздухе. Французский посол в Лондоне виконт де Шатобриан писал в 1822 году, что его «охватывает меланхолия и голова идет кругом» при мысли о том, что доиндустриальная Англия уходит:
«Сегодня ее долины скрыты за дымом кузниц и фабрик, ее тропинки стали железными рельсами, а по дорогам, где бродили Шекспир и Мильтон, катятся дышащие паром локомотивы. На Оксфорде и Кембридже, этих очагах знания, уже лежит печать оставленности: колледжи и готические часовни теперь полузаброшены, горько взирать на них, а в их крытых галереях рядом с могильными плитами Средневековья лежат, забытые, мраморные анналы народа Древней Греции — руины стерегут руины».
Сохраняя руины, «Нэшнл Траст» подпитывает веру в то, что худшее еще впереди. Конечно, у миллионов посетителей исторических домов и садов этот визит остается в памяти как проведенный спокойно и без претензий выходной, который обычно дополняется чашкой чая и небольшой прогулкой. Но что этот феноменальный успех «Нэшнл Траст» говорит нам об английском складе ума? Во-первых, мы должны признать, что в англичанах глубоко заложено чувство истории. Знания самой истории могут быть и не очень хорошими (удивительно, как много людей не могут точно сказать, сколько жен было у Генриха VIII), но чувствуют ее глубоко, и это одно из слагаемых того, что делает людей такими, какие они есть. Выражением этого чувства, а также увлечения дешевым историческим романом, любви к Шекспиру и глубоко заложенного скептицизма по отношению к политическим лидерам остальной Европы и является «Нэшнл Траст».
Во-вторых, это свидетельствует о глубоком консерватизме. В доме каждой традиционной английской семьи есть комната, шкаф, чердак, подвал или гараж, куда понапихано все, начиная с древних детских колясок и кончая остатками обоев с рисунками двадцатилетней давности и старыми зажимами для ламп в коробках, в которых были куплены давно уже сломавшиеся электроприборы. Их хранят, потому что «в один прекрасный день они могут пригодиться». На самом деле их прагматичные и здравомыслящие обладатели просто не хотят расставаться с ними. Прожив двадцать лет среди англичан, бельгийский поэт Эмиль Каммертс пришел в 1930 году к выводу, что эта привычка свидетельствует об отношении к жизни: «Для них настоящее — это не четко обозначенная демаркационная линия, разделяющая два противоположных мира, а легкая дымка, через которую они идут неспешным шагом… Путешествуя во времени, они тащат за собой немало ненужного багажа, потому что точно так же поступают и в пространстве». Он прав. Как иначе объяснить, что до сих пор сохранилось многое из того, что не имеет абсолютно никакого смысла, — парики адвокатов, меховые кивера, неизбираемая палата лордов, всякая чепуха начиная с торжественного развода караулов и кончая клеймением лебедей или архаично звучащие названия государственных постов, таких как «канцлер герцогства Ланкастерского» или «губернатор Пяти портов»? В конце концов, это приходит к каждому: те, кто начинает взрослую жизнь, страстно выступая за модернизацию, кончают мечтами о месте в палате лордов.
В-третьих, англичане помешаны на классовых различиях и невероятно любопытны. Сто шестьдесят тысяч человек, посещающих ежегодно дом Черчилля в Чартуэлле, или 140 тысяч, отправляющихся в резиденцию Асторов в Клайвдене, отчасти привлекает то, что там можно посмотреть, как жил другой класс, и представить себя на его месте. Герцогиня Девонширская считает особенно ценной недоуменную запись в книге для посетителей в Чатсуорте, где расположен их огромный дом: «Видел в саду герцога. На вид вполне нормальный человек». Количество слуг в больших домах часто превышало число членов семьи, иногда в несколько раз. Но сколько посетителей этих мест могли бы представить себя «твини» — служанкой, помогавшей кухарке и горничной, третьим лакеем или двенадцатым садовником?
История успеха «Нэшнл Траст» позволяет нам узнать об англичанах еще кое-что. Понадобилось десять лет со дня ее основания, чтобы число членов «Нэшнл Траст» достигло 500. Даже когда «Нэшнл Траст» отмечала свой золотой юбилей в 1945 году, это число составляло лишь 800 человек. А к его столетию в 1995 году в нем состояло два миллиона: игривые наклейки на бампер с самодовольным слоганом «Я лишь один на миллион», которые «Нэшнл Траст» раздавала всего лишь за семь лет до того, теперь выглядели и вовсе невнятными. Однако рост ее рядов на этом не прекратился. Через два года прибавилось еще полмиллиона членов. Подобным успехом не может похвастаться ни одна другая организация в мире: даже самые популярные особняки, открытые для широкой публики в странах с небогатой историей, таких как Соединенные Штаты, обслуживают всего лишь несколько десятков тысяч посетителей. Число посещений мест, принадлежащих «Нэшнл Траст» в Англии и Уэльсе, составляет 10 миллионов. Этот феноменальный успех отражает рост количества пожилых людей среди населения, которые могут свободно распоряжаться своим временем, а также общее увеличение свободного времени. Но это и говорит кое-что об англичанах. Ведь нельзя же считать просто совпадением, что количество членов «Нэшнл Траст» многократно увеличилось как раз в то время, когда наиболее острой стала неуверенность в национальном самосознании?
Английский загородный дом стал метафорой для определения состояния страны. Об этом свидетельствуют два текста. Один можно найти в элегантных дневниках Джеймса Лиз-Милна, написанных во время войны, когда он ездил по всей Англии от одного фамильно дома к другому. Эксцентричные старики, с громким шарканьем передвигавшиеся по замерзавшим зданиям, потчевали его ужасной едой. За это он, как секретарь комитета «Нэшнл Траст» по загородным домам, выслушивал мольбы помочь им выжить в мире, который, по их представлениям, сложится после войны: дома тех, кому повезет, перейдут под опеку «Нэшнл Траст», при этом им будет позволено жить в этих домах и дальше. Второй текст — это роман Ивлина Во «Возвращение в Брайдсхед», невероятная популярность которого и в твердой обложке, и после показа снятого по нему телевизионного фильма в 1980 году свидетельствует об очарованности плебса аристократией и о силе этой метафоры «из кирпичей и раствора». Повествование в книге ведется от лица Чарльза Райдера, который по выданному ему во время войны ордеру на постой оказывается в прекрасном большом доме, снедавшем когда-то его воображение; иногда возникает ощущение, что читаешь элегию по утраченной любви. Несмотря на невероятную популярность романа, даже сам Ивлин Во почувствовал некоторое отвращение к «Возвращению в Брайдсхед» из-за его некрофилической одержимости великолепием прошлого. В предисловии к изданию романа 1959 года он признает, что это «панегирик, прочитанный над пустым гробом». И он прав. Может, и действительно в период между 1875 и 1975 годами с лица земли было стерто более 1000 загородных домов, но в Англии еще остается более 1500 крупных поместий. При более серьезном подходе возникает вопрос: какое вообще отношение имеет упадок загородных имений к остальному населению страны? Если этот упадок о чем-то и свидетельствует, так это о неспособности высших классов совладать с налогами, со спадом в сельском хозяйстве, потерей целого поколения на Первой мировой войне, а зачастую с собственной оторванностью от мира сего. Невероятная популярность «Нэшнл Траст» говорит о том, что англичанами руководят противоречивые чувства. С одной стороны, это сильно развитое чувство собственной свободы. Разве можно найти более яркий пример триумфа простых людей над землевладельцами-аристократами, чем тот факт, что их домами теперь владеют и посещают их миллионы? Но в то же время, прославляя эти «идеальные жилища», англичане благоговеют перед феодализмом.
Если вам понадобится выяснить, где находится та самая тропа, домик и нива с колосьями, что вовек пребудут Англией, вы довольно быстро поймете, где всего этого нет. Вы можете тут же исключить такие места, как Нортумберленд или Йоркшир, где на полях каменные стены, сложенные без раствора, и наверняка будет полно овец. Только представьте, вам, возможно, пришлось бы исключить всю территорию к северу от условной линии, проведенной от Северна до Трента. Ведь эта часть воображаемой Англии не только в большей степени сельская, чем городская, но и расположена больше к югу, чем к северу.
На первый взгляд, это довольно странно, потому что по сравнению с такими местами, как Йоркшир и Нортумберленд, между графствами Южной Англии вряд ли вообще существуют границы. Кто знает — и кому нужно это знать, — где кончается Беркшир и начинается Гэмпшир? Любой уважающий себя йоркширец прекрасно знает, какие города расположены в границах его графства, а какие, на свою беду, лежат во внешней мраке. Тем не менее северянам не суждено было стать чем-то большим чем парадигмами самих себя, говорящими на диалектах как йоркширские тайки, тайнсайдские джорди или ливерпульские скаузеры. Богатство современной Англии построено на индустриальной революции, тогда каким же образом такие городки, как Престон, Болтон и Блэкберн, давшие миру трех гениев хлопкопрядения в лице Ричарда Аркрайта, Сэмюэля Кромптона и Джеймса Харгривза, оказались вне страны, в которой, по представлению англичан, они живут?
Некоторые из этих причин практического порядка. Во-первых, во многом не в их пользу удаленность от Лондона, законодателя всех мод. Во-вторых, никакого отчетливого «севера» как такового никогда не существовало: это лишь противопоставление Южной Англии, которую представляют обильной, показной, а самое главное — сентиментальной. Юг страны — это в основном графства, торговые города и деревни, которым уже много лет и где давно уже нет никакой вражды. Север Англии — это несколько городов-государств, в основном XIX века. Манчестер и Ливерпуль разделяют каких-то тридцать миль, но по характеру они абсолютно разные: Манчестер — город протестантский, средоточие тяжелой индустрии, а Ливерпуль — портовый город, в котором большая часть населения католики; один — напористая фабрика и торговый город, другой — более спокойный, более ироничный порт. У Манчестера больше общего с Лидсом или Шеффилдом, его соперниками в торговле за Пеннинскими горами, а у Ливерпуля — с Ньюкаслом, чем у того и другого друг с другом. В этих двух городах даже говорят по-разному. И в том и в другом с гораздо большей очевидностью присутствуют положительные черты английского характера — терпимость, индивидуальность, чувство юмора, — чем в каком-либо другом месте, скажем в Винчестере или Солсбери. В каком-то смысле они более верны сохранению «английскости». Но из-за ожесточенного соперничества их рассматривают лишь как отдельные города, постоянно бросающие вызов друг другу и сентиментальному югу.
Более глубокая причина заключается в том, что одновременно с промышленной революцией англичане совершили и контрреволюцию в сознании. Прочтите строки, сочиненные Вордсвортом, когда в 1802 году он сидел на крыше почтового дилижанса, громыхавшего по Вестминстерскому мосту и направлявшегося в Дувр.
Нет зрелища пленительней! И в ком
Не дрогнет дух бесчувственно-упрямый
При виде величавой панорамы,
Где утро — будто в ризы — все кругом
Одело в Красоту. И каждый дом,
Суда в порту, театры, башни, храмы,
Река в сверканье этой мирной рамы.
Все утопает в блеске голубом.
----
«Сонет, написанный на Вестминстерском мосту 3 сентября 1802 года».
Перевод В. Левика.
Спустя шестьдесят лет такие строки и в голову бы никому не пришли, потому что летом приходилось даже отменять заседания Парламента из-за невыносимой вони с Темзы. В то время, когда по Вестминстерскому мосту проезжал Вордсворт, Лондон был крупнейшим городом Европы, чтобы вскоре стать в четыре раза больше Вены и в шесть раз больше Берлина. И все же он еще мог тронуть душу поэта-романтика. Но по мере того, как люди покидали деревню, столица и другие крупные город вместе с пригородами стали расти ошеломляющими темпами. В 1801 году городским можно было назвать лишь четверть населения Англии. К середине XIX века Англия стала первой страной в истории человечества, где большая часть населения жила в городах. В результате иммиграции из Шотландии и Ирландии и потрясающего уровня воспроизводства населения число жителей страны, составлявшее 9 миллионов в 1801 году, к 1851 году удвоилось, а к 1911 году стало больше еще в два раза.
Города разрастались безвкусными громадами с чисто функциональными целями. В результате города в Англии — одни из самых некрасивых в Европе. Один за другим они появлялись [на теле страны] как бородавки. Когда в 1837 году на трон взошла королева Виктория, в Англии и Уэльсе помимо Лондона насчитывалось лишь пять мест с населением более 100 тысяч человек (за тридцать лет до того таких не было вообще). К 1891 году их было уже двадцать три, и процесс урбанизации стал необратимым. Именно английский писатель Томас де Квинси первым обратил внимание на невиданный феномен красноватого неба над городом — результат промышленного загрязнения. В некоторых из городов покрупнее — Манчестере, Лидсе, Бирмингеме — местные промышленные воротилы, нажившие большие состояния, вложили часть своих богатств в скучившиеся вокруг их фабрик дешевые безвкусные дома. Джозеф Чемберлен, став мэром Бирмингема — города, который стал ему родным, — снес трущобы, взял в свои руки Управление компаниями, поставляющими газ и воду, и муниципализировал водоочистные станции. В результате здоровье населения улучшилось, но — и в Бирмингеме, и кое-где еще — встречающиеся иногда в центральных городских районах картинные галереи или библиотеки лишь подчеркивают царящее вокруг унылое однообразие.
Общее мнение выразил Герберт Уэллс, который родился над лавкой скобяных товаров неудачника- отца на центральной улице городка Бромлей в графстве Кент. «Лишь потому, что это явление растянулось на столетие, а не было сжато до нескольких недель, — писал он, — истории не удается понять, какой долгой бедой обернулось для людей то, в каких домах они жили в XIX веке, к скольким убийствам это привело, к какому вырождению и невозможности жить дальше».
Фридрих Энгельс, отец которого воспользовался промышленной революцией, чтобы основать текстильную фабрику в Манчестере, на основе своих путешествий из одного города на севере Англии в другой написал свой труд «Положение рабочего класса в Англии». В нем описываются почерневшие здания, захламленные и загаженные улицы, зловонные реки и кишащие паразитами жилища. Город Коктаун в романе Чарльза Диккенса «Тяжелые времена», написанном после поездки в Престон, графство Ланкашир, «словно размалеванное лицо дикаря», здесь и «черный канал», и бесконечные трубы, из которых «бесконечно виясь змеиными кольцами, неустанно поднимался дым», и «река, лиловая от вонючей краски». Ну кто остановит свой выбор на таком адском месте, как на символе Англии? Что касается жителей, то «по городу пролегало несколько больших улиц, очень похожих одна на другую, и много маленьких улочек, еще более похожих одна на другую, населенных столь же похожими друг на друга людьми, которые все выходили из дому и возвращались домой в одни и те же часы, так же стучали подошвами по тем же тротуарам, идя на работу, и для которых каждый день был тем же, что и вчерашний и завтрашний, и каждый год — подобием прошлого года и будущего». (Перевод В.Топер)
Стоит ли удивляться, что англичанам не захотелось видеть эти места сердцем Англии? Вместо этого они обратились к сказочкам о «настоящей» стране — чистой, беззаботной, в которой полно мастеровых, не испорченных грязью городов. Одни из лучших образцов можно найти в восхитительных книгах Ричарда Джеффриса. Самый английский из всех английских писателей, сын владельца небольшого фермерского хозяйства, он впервые добился успеха в 1878 году своими подробными и в высшей степени идеализированными воспоминаниями «Егерь дома» (которые начинаются так: «Домик егеря стоит в укромной ложбине, или узкой впадине посреди лесов, в сени могучего каштана, который сейчас сбросил листву, но летом выглядит величественно»). В весьма популярной книге «Жизнь животных одного южного графства» он ведет повествование с возвышенности Даунз в Уилтшире, откуда открывается прекрасный обзор, и ему удается представить широкую картину жизнедеятельности всех животных и людей в округе. Он предлагает читателям образ Англии, жизнь в которой основана на реальных событиях сезонного и биологического циклов. Ярким контрастом этому выступает его фантастический роман «После Лондона» (1885), в котором столица превращается в ядовитое болото, где живут жестокие карлики.
Болезнь сразила Джеффриса еще молодым, и он умер в тридцать восемь лет, перебиваясь последние два года тем, что диктовал жене эссе. Среди многих, кого тронуло его творчество, был и поэт Эдвард Томас, «случайное рождение в среде кокни» которого произошло в Ламбете в марте 1878 года. В тот самый исчезающий Уилтшир, увековечиванию которого Джеффрис отдал столько сил, он не раз приезжал в детстве на праздники. Томас принадлежит к школе писателей — еще двое, кто приходит на ум, это Томас Харди и У. Г. Хадсон, — считавших, что в Англии становится все больше людей, лишенных чувства родных мест. Новая Англия становилась Англией предместий, недоумевающее и безразличное население которых утратило все свои корни. Как и многие другие, Томас погиб на Первой мировой войне: он был убит под Аррасом в 1917 году. Во введении к посмертному изданию в 1920 году «Избранных стихотворений» Томаса его друг писатель Уолтер де ла Мэр сказал о нем просто: «если одним словом выразить все, чем он жил, это слово — „Англия"… Когда Эдварда Томаса убили во Фландрии, зеркало, в котором отражалась Англия, зеркало такое истинное и такое ясное, что более чистого и нежного отражения не найти нигде, кроме как в этих стихах, рассыпалось». Конечно же, в его стихотворениях отражена не Англия. В них отражена часть Англии. Это Англия Томаса, Англия встающих один за другим холмов, деревенские лужайки и зеленые ограды — то, что он называл «страной Юга». На вопрос, что он имеет в виду под этим определением, он ответил, что речь идет о территории ниже Темзы и Северна к востоку от национального парка Эксмур: а это графства Кент, Сассекс, Суррей, Гэмпшир, Беркшир, Уилтшир, Дорсет и часть Сомерсета. На самом деле это и есть самая настоящая Англия. Со временем эта территория расширилась и стала включать такие графства, как Оксфордшир, и протянулась на север до Шропшира А. Э. Хаусмана.
Во всей этой пасторальной идиллии имелась одна особенно большая дыра — Лондон. Трущобы там были такие же страшные, как в любом другом месте, но их компенсировал статус города-столицы империи. Один за другим заморские визитеры, говорившие с благоговением о его богатстве, оказывались ошеломлены убогостью его подбрюшья. С целым набором противоречивых впечатлений уехал и Федор Достоевский, пораженный величием города, его энергией и обхождением публики и повергнутый в ужас пьянством, проституцией и отвращением от города в целом. В «Зимних заметках о летних впечатлениях» он описал свои ощущения в главе V под названием «Ваал», указывая на правящих городом ложных богов. Он пришел к выводу, что «тут уж вы видите даже и не народ, а потерю сознания, систематическую, покорную, поощряемую». Субботним вечером перед его взором представали таверны, в которых «все пьяно, но без веселья, а мрачно, тяжело». «Мрачный характер не оставляет англичан», — писал он. Тонко чувствующие англичане соглашались с этим: Джон Раскин писал о «великом омерзительном городе Лондоне», а художник Уильям Моррис называл его «отвратительным».
Это отвечало становившемуся все более распространенным представлению, что люди в городах перестают быть людьми, но Лондон был и остается чем-то исключительным. В наши дни город стал еще более причудливым, чем даже в те времена, когда он был центром мировой империи. Британская и английская столица все в большей степени становится городом, который принадлежит не Великобритании или Англии, а всему миру. Лондон — центр мировых организаций, и его самая прибыльная деятельность — финансовые операции — осуществляется в ритме, который не знает национальных границ. В остальном он соответствует представлению англичан, что «настоящая» страна находится где-то в другом месте. Желая воздать хвалу Лондону, англичане говорят, что это «скопище деревень»; и пусть подобное описание и объясняет многое в его беспорядочном очаровании, так о своем городе не скажет ни один действительно гордящийся им горожанин. Лондонцам всегда хотелось возводить мемориалы, такие как Трафальгарская площадь, но они никогда не заботились о планировании города как гармоничного целого, где можно было бы жить.
Придумав современный город, английская денежная элита не только отпрянула в ужасе, но и сделала вид, что она тут ни при чем. «Уберите людей из их естественной питательной среды, — говорил Генри Райдеру Хаггарду, автору «Копей царя Соломона», лорд Уолсингэм, — истощив таким образом их здоровье и силу, потому что природой им не предназначено постоянно жить в них, и упадок этой страны станет лишь вопросом времени. В этом, как и во многом другом, мы можем поучиться у Древнего Рима». Вместо того чтобы заняться этой утратившей свои корни грубой ордой, образованные классы просто отошли в сторону. Густаву Доре, когда он готовился к созданию иллюстраций к дантовскому «Аду», представление об аде навеял один из английских городов, а тема разложения человеческого духа урбанизацией и промышленностью неизменно проходит через всю литературу поздневикторианского периода и начала XX века. «Мрачный, шумный и грязный Бирмингем», — писал в 1849 году в книге «Английский почтовый экипаж» Томас де Квинси. На каждого Джозефа Чемберлена, пытавшегося пробудить в людях чувство собственного достоинства в таких местах, как Бирмингем, приходились тысячи других, кому нужно было лишь урвать деньги и убежать.
Контрастом выступает опять же Франция, огромным преимуществом которой было то, что индустриализация произошла там позже, чем в Англии, и поэтому она могла поучиться на ошибках англичан. В результате французам удалось построить малые и большие города, которые и имели продуманную планировку, и были исполнены чувства собственного достоинства. Больше того, во время революции городские жители стали глубоко подозревать большую часть сельского населения в якобы роялистских симпатиях: новая республиканская Франция знала о своих крестьянских корнях, но была решительно и изощренно городской. В Англии тоже существовала политическая подоплека для развития консерватизма в деревне и зарождения радикальных идей в городах. Именно в Манчестере началась агитация, вслед за которой Лига против хлебных законов начала кампанию за установление справедливых цен на зерно. Бирмингем взрастил либералов. Независимая лейбористская партия была основана в Брэдфорде. Стоящие в стороне от тенистых анклавов процветания такие города, как Манчестер, Брэдфорд и Ньюкасл, стали местами, где чтобы любой осел прошел на выборах, нужно было лишь украсить его алой розочкой.
Смущает то, почему при такой мощной политической опоре не сформировалось новое представление об Англии. Ведь в конечном счете большинство жителей страны не только жили в больших городах с пригородами, но и обладали в лице лейбористской партии логическим средоточием своих устремлений. То, что им не удалось ничего противопоставить устоявшемуся образу Англии со всеми этими розочками у дверей, домиком с соломенной крышей и сельским сходом, стало результатом целого ряда факторов. Начнем с того, что социализм, по определению, был явлением интернациональным: новым Иерусалимом должен был стать город, в котором граждане со всего мира уживались бы в братской солидарности. Дополнительная неловкость состояла в том, что множество лидеров лейбористского движения были родом из Шотландии или Уэльса и парламентское большинство партии основывалось на излишнем представительстве «кельтского пояса» в Вестминстере: поэтому оно всегда было в большей степени «британским», чем английским. В-третьих, политическое разделение страны, когда консерваторы удерживали сельские графства с окончанием на «-шир», города принадлежали лейбористам, свидетельствовало, что преуспевшие в торговле переезжают жить в районы, выступающие под иным политическим знаменем: таким образом закреплялась роковая ассоциация между политической принадлежностью и социальными устремлениями. В-четвертых, оставалось фактом то, что великое множество ранних идеалистов начиная с Морриса были яростными антиурбанистами и враждебно относились к промышленности. И в-пятых, никуда было не уйти от того, что многие вожди лейбористского движения — первым на ум тут же приходит Гарольд Вильсон с коттеджем на островах Сцилли или Джеймс Каллагэн с хозяйством в Сассексе — сами со всей очевидностью мечтали вырваться из города.
Те же — а это подавляющее большинство избирателей лейбористов, — кому не представилась возможность избавления, были вынуждены довольствоваться жильем, сляпанным в спешке сто лет назад спекулянтами-строителями, чтобы удовлетворить потребности промышленного производства. Разница сегодня лишь в том, что многих отраслей этой промышленности больше не существует. Создается впечатление, что массу энергии городской социализм положил просто на попытки смягчить последствия капитализма. «Социализм с газом и водой», старание городских властей предоставить массам городских жителей теплоснабжение, освещение и канализацию было делом благородным. Но в основном это было направлено на улучшение того, что уже существует, а не на изобретение чего-то нового. Это относится и к обширным послевоенным программам по расчистке трущоб, которые закончились тем, что огромную массу рабочего люда перелили, как из одних мехов в другие, из «террасных» домов с общей задней стенкой в сооруженные задешево многоэтажные дома.
У городов действительно есть сторонники, испытывающие некий трепет перед их энергией, перед промышленными предприятиями, железнодорожными вокзалами и трамвайными путями, перед величественными монументами общественных зданий. Но даже социалистам было трудно представить, что там может биться сердце страны. Когда Г. В. Мортон отправился в Лидс, чтобы написать статью для «Дейли геральд», которая позже, в 1933 году, была издана в виде листовки для лейбористской партии, он безрадостно отмечал, что «откровенно говоря, весь Лидс нужно снести и построить заново… Это творение великих коммерческих бумов XIX века, когда каждый думал только о прибыли и эксплуатации. Это отвратительная старая копилка». Поэта Д. Г. Лоуренса, вновь посетившего край своего детства — шахтерские поселки Ноттингемшира, это навело на мысли о том, что «настоящая трагедия Англии, как мне представляется, — это трагедия уродливости. Сама страна прекрасна; но как отвратительна Англия, сотворенная руками людей… Состоятельные классы и промышленники совершили в цветущие викторианские времена страшное преступление: они обрекли рабочих на уродливость, уродливость и еще раз уродливость: на убогое, бесформенное и уродливое окружение, уродливые идеалы, уродливую религию, уродливую надежду, уродливую любовь, уродливую одежду, уродливую мебель, уродливые дома, уродливые отношения между работниками и нанимателями… Английскому характеру не удалось развить в себе действительно городское, общественное. Сиена — городок небольшой, но это настоящий город, и горожане связаны с ним близкими отношениями. Ноттингем — огромное пространство, где скоро будет миллион человек, но это не более чем аморфное скопление. Ноттингема нет в том смысле, в каком есть Сиена. Англичанин как-то по-дурацки неразвит как горожанин. Отчасти виной тому его зацикленность на «маленьком домике», а отчасти его согласие с окружающей безнадежной ничтожностью… Сегодня англичане стали городскими жителями во всех отношениях, и это неотвратимый результат их полной индустриализации. И все же они не знают, как построить город, и как в нем жить. Все они — народ пригородный, псевдокоттеджный, и ни один из них представления не имеет, каково быть настоящим горожанином.»
Эта насмешка вполне применима к дню сегодняшнему, как и к тем временам, когда Лоуренс писал эти строки. Псевдофахверковыми возводятся даже новые филиалы супермаркетов в пригородах. Посетите одну из целого десятка ярмарок ремесел, которые проводятся каждое лето, и вы получите представление о том, насколько глубоко пустило корни это понятие о псевдокоттеджности. Постоянные покупатели на этих ярмарках — родители и дедушки с бабушками; подростков там не видно, и ничего удивительного в этом нет. Они с вежливым интересом расматривают расставленные под теплым августовским солнцем подулки из прутьев, плетение, гончарные изделия и стены сухой кладки. Но, зайдя в палатку, лезут за бумажниками. Какой-то атавистический импульс заставляет их сотнями выстраиваться за подвесными керамическими электровыключателями с орнаментом, деревянными табличками с названиями для спальных комнат, коваными табличками с названиями домов («Заброшенный Домик», «Отдых Мельника», «Орешниковый Рай»), крошечными моделями деревень из дерева, в которых есть и паб, и церковь и сельский сход. Даже, прости Господи, за сшитыми из лоскутков накидками на держатели туалетной бумаги.
Какую же струну в душе англичанина затрагивают все эти вещи? Некое внутреннее убеждение, что на самом деле все это раскинувшееся по югу страны великолепие пригородов, где они живут, — никакой ему не дом.
Ну и как же встретили напоминание Джона Мейджора об английской идиллии те немногие, кто живет там на самом деле? Биминстер, городок в Дорсете, где домишки и магазинчики со стенами из известняка кремового цвета, центральная площадь и великолепная церковь о шестнадцати башенках почти не изменились со времен Томаса Харди (в его уэссекских романах это «Эмминстер»), подходил, чтобы выяснить это, как и любой другой. Я сижу на террасе фермерского дома, расположенного высоко над городом, в один из славных деньков конца лета, когда английская деревня словно переводит дух после дневной жары, а зелень полей и склонов холмов смягчается, являя все свои богатейшие оттенки. Вокруг цветов в саду порхают бабочки, а в небе лениво кружат канюки. Голубая дымка от жары еще не совсем испарилась в долине, и в ней, как карандаш в альбоме для рисования, торчит шпиль биминстерской церкви. Если Джон Мейджор что-то и имел в виду, то это, несомненно, где-то здесь, в наиболее типичном уголке юга страны.
С чашкой чая в руке эту восхитительную панораму обозревает сверху Джорджия Лангтон. Обходительная седовласая женщина пятидесяти четырех лет, она вполне понимает, что кому, как не ей, достаточно состоятельной вдове, быть привилегированным обитателем этого уголка идеальной Англии. Издалека из полей за домом доносится блеяние ее овец. На склоне холма внизу под вечерним ветерком шелестят березы. Так что же она и ее соседи подумали, прослушав речь Джона Мейджора?
«Мы все попадали со смеху. Мы хохотали до коликов».
Почему?
«Потому что все это красивая упаковка. Все это иллюзия. Фермеры в здешней округе могут жить только на субсидии. Знаете, кто платит за то, чтобы все это не умерло? Вы, налогоплательщики. А так как фермерам больше не нужна и половина людей, которые требовались раньше, все сельскохозяйственные рабочие оказались согнаны с земли. Их дома проданы — в своем первозданном виде — за сотни тысяч фунтов. А это значит, что сельским жителям просто не по карману жить здесь. Поэтому приезжают новые люди. Потом они начнут жаловаться на грязь на дорогах, на то, что нет тротуаров и светофоров. И скоро все это станет еще одним пригородом. Вся страна теперь лишь один большой пригород».
Если по-честному, то большинство деревенских жителей согласятся с ней: где сельская Англия еще остается, она существует лишь как декорация. К северо-востоку от Биминстера есть местечко Крэнборн-Чейз, где группа эксцентричных романтиков, ратовавших за возвращение к земле, когда-то предпринимала попытку воплотить представление об Англии как о некоем рае земном. Отправившись в 1924 году путешествовать по стране пешком, композитор Бальфур Гардинер встретил на своем пути Гор-Фарм, заброшенный уголок одного старого дорсетского поместья. До Первой мировой войны Гардинер вместе с композиторами-музыкантами Перси Грейнджером, Норманом О'Нилом, Роджером Квилтером и Сирилом Скоттом составляли так называемую франкфуртскую группу музыкантов, которым суждено было многое сделать для английской музыки. Но он обнаружил, что после войны потребность в его романтически настроенном творчестве почти сошла на нет и сменилась склонностью к чему-то более строгому. У Гардинера, сына лондонского купца, было достаточно средств, чтобы позволить себе последовавший жест, и он отказался от музыки. Это означало также, что он имел возможность купить Гор-Фарм, где вместе со своим племянником Рольфом Гардинером (этим «английским патриотом», который был наполовину австрийским евреем, а наполовину скандинавом) основал коммуну сторонников возвращения к земле. Этот замысел должен был стать отражением не очень вразумительных призывов Д. Г. Лоуренса к бегству от ужасов промышленной цивилизации (как писал Гардинеру этот романист, «нам придется устроить некое место на земле, расщелину, которая, подобно оракулу в Дельфах, станет разломом, ведущим в преисподнюю»). Принципы этой необычной группы смахивали на верования милленаристов: они выступали за органическое, экологически чистое земледелие, небольшие сообщества, самоуправление и верили в благотворное воздействие народных обычаев. На глазах изумленных местных жителей летом появились рабочие палаточные лагеря, в которых под сенью креста святого Георга молодые люди распевали английские народные песни, резвились, отплясывая моррис, а потом отправлялись на посадку деревьев.
В наши дни от этой идеи осталась лишь одна оболочка. Гардинер как мог боролся за то, чтобы жизнь в деревне не умерла. Он покупал землю, внедрял иллюзорные идеи органического земледелия, посадил четыре с половиной миллиона деревьев, чтобы поднять уровень грунтовых вод, и пытался привить местным жителям интерес и к их собственной народной истории, и к современной демократии. Многие из идей Гардинера были причудливыми — такие, например, как вера в очистительную силу народных танцев, — но его наследие живет в стандартах Почвенной ассоциации и в лесах, которые, как он и задумывал, не дали Крэнборн-Чейз превратиться в жалкую, общипанную овцами пустыню умеренного пояса. Но даже такой эксцентричной преданности было недостаточно, чтобы остановить этот упадок. У Рольфа Гардинера работало тридцать человек. Его сын, знаменитый дирижер Джон Элиот Гардинер, по-прежнему приезжает в Гор-Фарм на окот овец, отел коров и сбор урожая. Но у него лишь двое работников, и одному из них приходится жить в микрорайоне ближайшего городка, потому другое жилье поблизости ему не по карману.
Нести всевозможный бред о жизни в деревне — основной элемент пропагандистского представления об Англии, и прекрасный пример тому — сочинения Артура Брайанта, автора патриотических историй с такими названиями, как «Английская сага» и «В оправе морского серебра». Однако сила этих мифов настолько велика, что в феврале 1996 года Совет по защите сельской Англии (со времени образования семьдесят лет назад его название несколько изменилось) настоял на том, чтобы лидеры всех трех ведущих партий подписали письмо в газету «Таймс». Это совместное воззвание нельзя назвать беспрецедентным: Тони Блэр, Джон Мейджор и Пэдди Эшдаун сознательно вторили совместному воззванию Стэнли Болдуина, Рамсея Макдональда и Ллойд Джорджа, подписавших 8 мая 1929 года письмо в ту же газету в защиту сельской местности от бессистемной застройки. Избитые фразы версии 1996 года («в полной уверенности, что необходимое развитие может и должно направляться с вдумчивым и скрупулезным вниманием»… и т. д., и т. п.) были похожи на банальности воззвания 1929 года, и никого из подписавшихся ни к чему не обязывали. Никто на самом деле не сомневался в важности данного вопроса: за двенадцать лет до 1990 года исчезло 20 процентов зеленых ограждений, 10 процентов стен сухой кладки, 10 процентов прудов и до 14 процентов видов растений. Нет сомнения и в том, что в результате ничего достигнуто не будет: за воззванием 1929 года последовал взрыв жилищного строительства на зелени полей Южной Англии.
Письмо это составлено мертвой рукой бюрократии, и все, о чем в нем говорится, не имеет значения, кроме того факта, что лидеры всех трех партий сочли стоящим поставить под ним свои подписи. Трудно представить, что они соберутся вместе, чтобы обсуждать проблему сохранения английских городов. Однако навязчивое представление англичан о том, что единственная «настоящая» Англия — это та или иная версия страны распевающих молочниц Артура Брайанта, опасно по трем причинам. Во-первых, оно ведет к обратным результатам: как следствие понятия о том, что единственное «пристойное» жилье для англичанина — дом с садиком и видом на то, что осталось от сельской местности, большая часть Англии в конце концов превратится в один большой пригород. Во-вторых, это ничего не даст для улучшения условий, в которых живет большая часть людей. И в-третьих, это неизбежно не позволит большей части населения разобраться, что собой представляет их страна.
При этом нельзя не признать необычайное очарование английской деревни. Кто не поддастся удивительной притягательности названий английских деревень? Хай-Истер («Веселая Пасха»), Нью-Дилайт («Новый Восторг»), Слипинг-Грин («Спящая Зелень»), Типтоу («Цыпочки»), Низэр-Уоллоп («Нижний Грохот»), Нимфзфилд («Поле Нимф»), Крисмас-Камэн («Рождественский Пустырь»), Сэмлзбери-Боттомз («Сэмлзберийские Низины»), Райм-Интринсека («Внутри Раймовских Угодий»), Хуиш-Шамфлауэр («Усадьба Шамфлауэра»), Бакленд-Ту-Сент («Бакленд Всех Святых»), Нортон-Джакста-Твайкросс («Нортон у Твайкросса») и так далее — географический справочник, о котором можно только мечтать. А пейзажи Англии, хранящие образное наследие страны: Чилтернские холмы — это Отрадные Горы из «Путешествия пилигрима» Баньяна, Народное поле Ленгленда раскинулось у подножия Херфордширского маяка, Дорсет — вотчина Харди, Сассекс — удел Киплинга, поэт Джордж Герберт с такой же уверенностью заявляет свои права на Уилтшир, как Вордстворт — на Озерный край, Джейн Остин — на Гэмпшир или Эмили Бронте — на вересковые пустоши западного Йоркшира.
Это очарование малых форм; вряд ли в географическом облике этих мест есть нечто, претендующее на мировые рекорды. Тут красота ухоженная; сельская тропинка, маленький домик, нива, что колосьев полна, — это часть пейзажа, над формированием которого трудились целые поколения. Это притягательность, выраженная полями и акрами. «Все измерено, смешано, изменено, одно легко переходит в другое, маленькие речушки, небольшие равнины… невысокие холмы, маленькие горы… это не тюрьма, и не дворец, а славный дом», — писал Уильям Моррис, снова связывая этот пейзаж с наиболее живучим английским представлением. Это по-прежнему место коротких перспектив. Но, и особенно это проявляется на юге Англии, на этом все и заканчивается. В отличие от Франции, где крестьянская культура пережила XX век, в Англии она вымерла в те времена, когда сельскохозяйственные рабочие вынуждены были наниматься к землевладельцам и и производить товары, пользующиеся спросом, пшеницу и молоко: вечером они возвращались не на свою ферму, а в предоставляемое на время работы жилище, где в лучшем случае было достаточно места, чтобы вырастить одну-трех кур. Настоящая деревенская жизнь уже давно в прошлом, и ее заменила жизнь в пригородах, и на фермеров это влияет почти так же, как и на живущих рядом с ними городских работников, потому что сельское хозяйство тоже бизнес.
Давление на еще не освоенные девелоперами кусочки Англии значительное, и все дело в убеждении, что англичанин может жить лишь на своем клочке Аркадии. Квартира — это лишь для богачей, они там останавливаются, когда им нужно какое-то время побыть в городе, или это место, куда выбрасывают бедняков, в огромные бездушные жилые массивы. Надежды у богатых и бедных разные, но предмет желаний один. Это дом с садиком. Не все англичане могут жить в замках. Но все хотят иметь собственные крепостные рвы и разводные мосты. Где еще в мире вы услышите абсолютно серьезные рассуждения о том, что проживание в квартирах приводит к общественным беспорядкам? В результате больше всего стараются выжать из земли, оставшейся от «страны Юга» Томаса. Джордж Уолден, который покинул палату представителей в 1997 году, посчитав, что быть политиком-заднескамеечником — значит тратить жизнь понапрасну, представлял в парламенте Букингем. «Послушайте, что я вам скажу, никакой деревенской жизни больше нет. Есть лишь память о деревне, потому что от самой деревни остались лишь крохи». Те, кто сейчас занимает эти сельские предместья уже никакие не сельские жители, и их мало привлекает деревенский уклад жизни. Например, подается заявка на строительство дополнительного помещения для местного паба, чтобы дело шло лучше, или на разрешение переделать заброшенные фермерские постройки в недорогое жилье. Из приходских советов по всей стране поступают сведения об одном и том же расколе: деревенские старожилы такие планы поддерживают, потому что хотят, чтобы паб работал и дальше, хотят, чтобы было хоть какое-то доступное жилье для детей и внуков, а понаехавшие городские стоят насмерть против такой заявки, чтобы оставить это место таким, каким оно было, когда они туда приехали, и сохранить цену собственности. Они привносят с собой и предрассудки города. Это изменение отражает колонка писем в газете «Дейли телеграф», куда когда-то писали из всех уголков Англии обо всем подряд, начиная с плохих манер и кончая лучшим способом бороться с ярью-медянкой. Редактор отдела писем Дэвид Твистон-Дэвис сказал мне, что «единственное, что можно отметить, говоря о письмах, которые мы теперь получаем, это как много их приходит от «группы Капитан Такой-то», которая называет охоту позорным занятием».
Большинство англичан или вытеснены с земли «огораживаниями» и ущемлением общих прав, или ушли с нее потому, что сами захотели жить лучше. Имеющие возможность проделать путь назад — привилегированное меньшинство. Если Англия хочет избежать грозящего ей превращения в одно большое предместье, в котором, возможно, останется несколько национальных парков, ей нужно овладеть искусством жить в городах. Но создается впечатление, что страна не замечает этой возможности, когда она представляется. С этой точки зрения последним бедствием, обрушившимся на Англию, были бомбежки ее городов в годы войны, в результате которых они оказались напол вину разрушены: и оценивать это несчастье следует не столько тем, что было утрачено, сколько тем, что появилось взамен. «Люфтваффе» предоставили англичанам возможность перестроить свои города и сделать их более привлекательными, а они лишь воссоздали то, что было, да еще в худшем варианте. А вот немецкие города, разрушенные до основания бомбардировщиками союзников, смогли возродиться с нуля с помощью плана Маршалла.
Ярким контрастом к неспособности англичан создать такое городское жилье, какое им хочется, выступает голландский проект, предлагающий отвоевать у моря вокруг Амстердама достаточно земли, чтобы построить жилой район на 28 000 домов: от такого просто дух захватывает. Ничего подобного этому самому амбициозному проекту не было с XVII века, и его главным архитектором стал англичанин шриланкийского происхождения, который вырос в Илинге в западной части Лондона и учился в университете Лидса. По словам Рувана Аливухаре, он уехал из Англии, потому что «влюбился в Амстердам и не мог больше выносить, когда на тебя плюют четыре раза на дню в Лидсе… В Англии мне никогда бы не сделать того, что делаю здесь. Там такого просто не происходит. Здесь нас называют Steden Bouwers — строителями города, людьми, которые формируют городской пейзаж. У нас в Англии таких попросту нет, и каждый раз, отправляясь домой в Лондон, я это все более отчетливо понимаю».
Посетив центры города в большинстве графств Англии, можно убедиться, что он прав и что перезастройка английских городов отдана в руки бездарных, близоруких, а иногда коррумпированных местных советов, которых направляют и подстрекают третьеразрядные архитекторы и стремящиеся к быстрой наживе застройщики. Если когда-нибудь потребуется свидетельство презрения англичан к городскому образу жизни, вот оно — в бетоне и стали.
И здесь мы подходим к третьему и самому разрушительному из последствий представления о том, что «настоящая» Англия — это Англия графств. Под него не подходит громадное большинство людей, живущих в Англии. Страна, которую они видят вокруг, — это страна покрытых асфальтом улиц, машин и бетона, где иногда встречаются парки. Лучшее, на что они могут надеяться, — некая надуманная ассоциация со страной теплого пива и сельских старушек, катящих на велосипедах в церковь, но за это они расплачиваются тем, что чувствуют себя отверженными и убеждаются, что такое понятие, как «Англия», имело место много лет назад.
Время от времени кто-то пишет в «Таймс», что у Англии (но не у Британии) нет своего национального гимна и что он ей необходим. Есть, наверное, четыре национальные песни, которые с грехом пополам может воспроизвести средний англичанин (всеми этими делами, связанными с гимном, занимаются преимущественно мужчины). Три из них политического толка: это государственный гимн, который, по сути дела, есть провозглашение преданности монарху, «Правь, Британия, морями!», старомодная и немного смущающая песнь имперской экспансии, и «Земля надежды и славы», еще одна декларация славных имперских времен о ниспосланной свыше миссии править миром. По существу, все три — о Британии. Однако четвертая, «Иерусалим» Уильяма Блейка, — это просто нечто.
Блейк был ярым последователем Иммануила Сведенборга, необычные предсказания которого переведены на английский Томасом Хартли в 1778 году. Из шестидесяти человек, которые первыми подписались п решениями, закладывавшими основы сведенборгианской церкви для пропаганды этой эксцентричной теологии в Лондоне, Уильям Блейк проходил под номером 13, а его жена — под номером 14. Позже она жаловалась: «Я теперь нечасто вижу мистера Блейка. Он все время проводит в раю». Сведенборг поведал своим английским ученикам, что побывал в духовном мире, который, в физическом представлении, показался ему удивительно похожим на организацию нашего собственного. Ангелы, например, «живут в прилегающих друг к другу обителях, которые расположены по образцу наших городов и улиц, тротуаров и площадей. Мне предоставили возможность пройтись по ним, изучить все вокруг и войти в их дома, после чего я окончательно пришел в себя». В этом идеализированном городе-саде Сведенборгу поведали, что Страшный суд уже наступил в 1757 году и всякое земное сообщество — это рай, только маленький. Имелся и особый рай для избранных, закрепленный исключительно за англичанами. Такого эксцентричного гения, как его ученик Блейк, могло взрастить, вероятно, только общество островитян. Его самое известное произведение невелико (всего шестнадцать строк) и начинается с вопроса:
Ступал ли Он встарь Своею ногой
Средь кущ английских холмов?
Взрастал ли Агнец Божий святой
В приволье английских лугов?
Речь здесь идет о совершенно бездоказательной легенде о том, что Иисус в юности побывал в Англии. В 1916 году, когда стране нужна была любая моральная поддержка, эта легенда была положена на музыку, с тех пор эту наиболее известную английскую песнь поют в школах, на свадьбах, похоронах и в Женских институтах. Но ведь она на все сто питает все тот же предрассудок против жизни в городе. Во второй строфе Блейк снова вопрошает:
И восставал ли Иерусалим
Средь Дьявола темных Машин?
Казалось бы, в этом вопросе заключена некая возможность общенационального избавления. Но ведь противопоставление «милой английской земли» и «Дьявола темных Машин» — это та же старая пропаганда. Это лишь более мистическая версия английской поговорки «Ты ближе к Господу в саду».
Это вызывает ярость англичан, в том числе священников, которые выбрали жизнь в городе. «Это ужасно опасно. Это увековечивает представление о том, что Бог не имеет никакого отношения к ужасным условиям жизни в городе, — взорвался каноник Дональд Грей, когда я спросил, не считает ли он, что из этого может получиться неплохой национальный гимн для англичан. Как для человека, которому куда ближе тротуары, чем тропинки, для него отвержение англичанами города непостижимо и приводит в уныние. — Мы, как нация, просто-напросто никак не утверждаем городскую жизнь. Стремимся лишь извлечь из промышленности и коммерции максимум богатства, а потом наслаждаться великолепием деревни».
И ведь не то чтобы у английских городов не было своих культурных героев. Город порождает своих колоссов — будь то в мюзик-холльной традиции, от актеров Джорджа Формби и Грейси Филдс до «Битлз» и поколений будущих «битлз», или на футбольном поле, о Стэнли Мэттьюза до Пола Гаскойна (кстати, все вышеупомянутые — уроженцы тех мест, которые ни внешнему виду, ни на слух не являются частью юга. Благодаря своему происхождению и тому, что говор выдавал в них уроженцев того или иного города, все они стали героями рабочего класса даже после того, как невероятно разбогатели. Однако — и это уникальный случай среди народов Западной Европы — тем, кто задает тон в общественной и интеллектуальной жизни, не удалось создать городской идеал. На темы, связанные с городом, пишут такие авторы, как Мартин Эмис, Питер Акройд или Джулиан Барнс, но книги, которые можно продавать целыми контейнерами, — это исторические романы. Хотя высшие классы и утратили политическую власть, им по-прежнему удается задавать тон в общественной жизни и определять стремления честолюбцев. Поэтому, заработав первые десять миллионов фунтов, удачливый бизнесмен начинает внимательно просматривать страницы журнала «Жизнь за городом», чтобы выбрать особняк для покупки. Ничего неизбежно пагубного в этом нет — вы могли бы оказаться правы, сказав, что люди, стремящиеся занять высокое место в обществе, отчаянно пытаются приобрести местечко в деревне, и это является одной из немногих гарантий сохранения деревни. Но это уже никуда не годится. Речь Джона Мейджора оказалась гораздо более непростой, чем от него ожидали, но разрыв между выдуманной Англией и Англией настоящей уже не отражает того, как живет большинство.
А теперь настало время выяснить, откуда произошли эти «традиционные» англичанин и англичанка.
ГЛАВА 9 ИДЕАЛЬНЫЙ АНГЛИЧАНИН
«Мне нравится, когда мужчина — чистый, сильный, прямой англичанин, который может взглянуть своему гну в глаза и всадить ему в лоб унцию свинца».
П. Г. Вудхаус. Мистер Муллинер рассказывает
«До войны Дерек Вейн был, что называется, типичный англичанин», — писал Сапер в рассказе «Муфтий».
«То есть он считал свою страну… где бы о ней ни вспоминал… величайшей страной в мире. Никому своего мнения он не навязывал; просто это так и было. Если кто-то с этим не соглашался, тем хуже для него, а не для Вейна. Он в полной мере обладал тем, что непосвященные считают самомнением; его познания по вопросам, связанным с литературой, искусством или музыкой, были самыми что ни на есть скромными. Более того, он относился с подозрением к любому, кто вел умную беседу на эти темы. С другой стороны, он был в числе «одиннадцати» в Итоне и играл в гольф без гандикапа. Хорошо держался в седле, а на скачках не жульничал, сносно играл в поло и неплохо стрелял. Денег у него было достаточно, чтобы работа не сделалась необходимостью, и свои обязанности в Сити он не воспринимал слишком серьезно… По сути дела, он был частью Породы; Породы, которая всегда существовала в Англии и всегда будет существовать до конца времен. Ее представителей можно встретить в Лондоне и на Фиджи; в землях далеко за горами и на Хенли; в болотах, где гниет и распространяет зловоние растительность; в великих пустынях, где обжигает холодом ночной воздух. Они всегда одинаковы, и на них лежит печать Породы. Они по-мужски пожмут вам руку; по-мужски встретят ваш взгляд».
О, Порода, как нам их не хватает. Бесстрашные филистеры, с которыми можно без опаски ездить в такси, незаменимые при кораблекрушениях, они были воплощением правящего класса. Этих людей можно было послать на самый край земли и быть уверенным, что они будут править местными жителями твердо, но справедливо, а их потребности будут ограничиваться лишь получением время от времени экземпляров «Таймс» многомесячной давности да жестяной коробки их любимого трубочного табака. Мир, с их незамысловатой точки зрения, делился на приличных малых с одной стороны и на «большевиков, анархистов и членов всей этой шайки, которым лишь бы не работать и загребать себе все, что есть деньги», как характеризует их у Сапера его более известный герой Бульдог Драммонд.
Сапер — это полковник Герман Сирил Макнил, уволившийся из армии с Военным крестом в 1919 году, а подзаголовок книги «Бульдог Драммонд» гласит: «Приключения демобилизованного офицера, которому наскучило мирное время». В ней мы найдем все, что нам нужно узнать; Породу выводили для действия. Драммонд — это «шесть футов в носках… твердые мускулы и чисто выбритый подбородок… прекрасный боксер, быстр как молния, метко стреляет из револьвера и просто чудный парень». Он отличается также крайним скептицизмом, не выносит иностранцев и чудовищно некрасив: любой, кто встречался с таким человеком в своей частной школе, тут же узнает его, и, вероятно, с содроганием. Из того же теста и Ричард Ханней, герой книги Джона Бухана «Тридцать девять ступеней»: из этого повествования мы узнаем, что негодяй из негодяев в мире — это «маленький еврейчик с бледным лицом, в инвалидной коляске, со взглядом гремучей змеи». Этот враг поставил себе целью подрывать устои империи и продавать женщин в «белое рабство».
Конечно, ни Дерек Вейн, ни все остальные никогда не были «типичными англичанами». Это выдает и ремарка о личном доходе, и упоминание о принадлежности к «одиннадцати» в Итоне: в команде из одиннадцати лишь одиннадцать человек, так что он не был типичным даже в школе. Порода же являла собой определенный идеал, тщательно подобранное число сильных и слабых сторон мужчины, возведенных до платонических высот. Они были храбры, нерефлективны и невероятно прагматичны: люди, которым можно доверять. К несчастью для английского мужчины, он приходит к пониманию не только того, что страна, где он живет, совсем не та, какой он ее себе представлял, но и того, что так называемый английский идеал требует от большей части населения быть не такими, какие они есть на самом деле.
Породу в массовом порядке имитировали расплодившиеся в XIX веке частные школы. Они предназначались только для мальчиков, и мир Породы остался мужским навсегда. Если Порода воспроизводилась (видимо, в результате некоего непорочного зачатия), их дети уже были записаны во взрослые и их следовало как можно быстрее отправить в школу. Можно лишь гадать, какие эмоции обуревали сердца матерей при том, как немного им позволялось знать о жизни их детей. В колледже Рэдли мальчиков доводили до того, что они копались в грязи, ища съедобные корешки и растения (первоцветы считались большим деликатесом), и жарили желуди на пламени свечи. В письме итонского школьника XVIII века упоминается о попадавшихся в пище черных тараканах. Вот это письмо:
«Дорогая мама,
пешу, чтобы сказать вам, что я очень нищастен, а отмороженные места снова опухли еще больше. Успехов я ни в чем не добился и не думаю, что добьюсь. Очень жалко, что ввожу вас в такие расходы, но думаю, что эта школа не очень. Один одноклассник взял тулью моей новой шляпы и сделал из нее мишень, разобрал мои часы, чтобы поправить колесико в механизме, но он не работает — мы с ним пытались засунуть механизм обратно, но каких-то колесиков, наверное, не хватает, потому что он не влезает. Надеюсь, у Матильды простуда прошла, и я рад, что она не в школе. Думаю, у меня чахотка мальчики здесь никакие не джентльмены но вы конешно не знали, когда посылали меня суда, я постараюсь не перенять плохие привычки… Надеюсь, что вы и папа здоровы и не расстраивайтесь, что мне так плохо потому что думаю это продлится недолго пожалуйста пришлите немного денег потому что я задолжал 8 пенни…
Любящий вас но нищасный сын»
Письмо это настолько совершенно в описании ужасов и настолько изобретательно в попытках вызвать сочувствие, а потом обратиться с просьбой выслать деньги, что читается как пародия. Несомненно, что столетие спустя умудренный школяр уже понимал, что одним перечислением ужасов школы ничего не добьешься: его родители платили за это, и это была цена за то, чтобы стать одним из Породы.
Когда мальчики были оторваны от родного дома, хорошая взбучка воспринималась как неотъемлемая часть процесса воспитания джентльмена. Чемпионом по порке был преподобный Джон Кит, доктор наук; он был назначен директором Итона в 1809 году и порол в среднем по десять мальчиков в день (кроме воскресных дней, когда он отдыхал). Своего высочайшего достижения он добился 30 июня 1832 года, когда отдубасил более восьмидесяти учеников. В конце этого марафона мальчики стоя кричали ему «ура». О царившем там духе в какой-то мере свидетельствует тот факт, что впоследствии Кит смог высказать некоторым из выпускников своей школы сожаление, что не порол их чаще. Когда ему пришла пора уходить на пенсию, выпускники Итона устроили подписку и собрали на подношение ему значительную сумму. Надо ли при таких обстоятельствах удивляться, что продукты таких школ мастерски умели скрывать свои чувства?
Традиционная английская система образования, несомненно, сделала все возможное, чтобы дать другой выход зову гормонов у молодых людей. Особенно был распространен онанизм — вполне предсказуемое занятие подростков. Некий доктор Эктон, автор книги «Функции и расстройства репродуктивных органов» (опубликованной в 1857 году и издававшейся даже через сорок лет), нарисовал ужасающую картину воздействия мастурбации на мальчика, который на своем опыте познал, что «расход спермы в больших количествах истощил его жизненные силы» и в результате превратил в ходячие мощи.
«Он низкорослый и немощный, мускулы не развиты, впалые глаза и тяжелый взгляд, лицо болезненное, бледное или покрытое угрями, руки влажные и холодные, а кожа потная. Он избегает общества остальных мальчиков, бродит вокруг один, с отвращением принимает участие в играх (развлечениях) соучеников. Он не смеет смотреть людям в глаза, перестает следить за своим платьем и становится неряшлив. Восприятие у него притупляется и ослабевает, и если ему не удастся избавиться от своих дурных привычек, в конечном счете он может превратиться в круглого дурака или сварливого ипохондрика».
Хотя многие сегодняшние родители могут узнать в этой картинке портрет своего собственного прыщавого отпрыска, больше всего это напоминает усилия сегодняшнего правительства предупредить молодых людей о вреде наркотиков. Лучше всего помогала избежать соблазна полная занятость, и это стало одной из причин увлечения школьным спортом. Как советовал взрослым, пытающимся не дать мальчикам увлечься мастурбацией, доктор Эктон: «Главное — начинать тренировать таким образом силу воли пораньше. Если мальчик однажды в полной мере проникнется тем, что все такие занятия непристойны и гадки, и со всей силой нерастраченной энергии решит для себя, что больше не унизится до того, чтобы поддаться этому, его ждет блестящее и счастливое будущее».
Очевидно, этот совет пригодился многим выдающимся представителям Породы, так как можно заметить, что значительная часть этих выдающихся мужчин, покидавших Англию, чтобы возводить империю, похоже, в большей или меньшей степени избавлялись от сексуальности как от ненужного в путешествии багажа. А. К. Бенсон, автор того самого гимна империи «Земля надежды и славы», признавался в своем дневнике, что «настоящей проблемы с сексом для меня не существует». Первооткрыватель Уилфред Тезигер в своей автобиографии писал, что «секс для меня не имел значения, и воздержание в пустыне нисколько не беспокоило… никакого чувства потери». Другие, как генерал Гордон, говоривший, что лучше бы он стал евнухом в четырнадцать лет, или фельдмаршал Монтгомери, просто старались подавлять любые сексуальные ощущения: во время дебатов в палате лордов по вопросу легализации гомосексуализма Монтгомери предложил поднять возраст совершеннолетия до восьмидесяти лет. Возможно, страстность, с которой это отрицалось, имела какую-то связь со скрытым или подавленным гомосексуализмом: у Гордона и Монтгомери, как и у фельдмаршала Окинлека, были увлечения мальчиками. Но в большинстве случаев секс просто представлялся чем-то второстепенным. Сесил Роде, присоединивший к империи огромные территории в Африке, никогда не был женат и не выказывал ни малейшего интереса к сексу в любом его проявлении. Лорд Китченер в эмоциональном плане, похоже, так и не вышел из периода полового созревания. Другие поздно вступали в брак: первооткрыватель Генри Мортон Стэнли — в пятьдесят один год, основатель движения бойскаутов Роберт Баден-Пауэлл — в пятьдесят пять, колониальный губернатор лорд Милнер — в шестьдесят семь.
Все это были люди устремленные, они ставили великие цели для себя и для империи и часто жили в по-спартански суровых условиях. Но самоконтроль пробирался гораздо дальше умерщвления плоти. В конце войны англичан с бурами в Южной Африке писатель Форд Мэдокс Форд (еще один «англичанин»: отец — немец) встретил на одном из английских железнодорожных вокзалов приятеля, отставного майора. Майор ожидал сына, «молодого человека, который ушел на войну, словно дав необычный обет. И выполнил этот обет самым необычным образом; ведь он был единственным сыном и, по существу, единственной надеждой на продолжение древнего рода — рода, традициями которого старый майор X особо дорожил и особо почитал их». В ожидании поезда на платформе мужчины говорили о погоде, урожае, о том, что поезд опаздывает, — о чем угодно, лишь бы «отвлечься о того, что никак не шло у нас обоих из ума». Дело в том, что сын был тяжело ранен на войне. Разрывом снаряда ему оторвало руку, ногу и снесло пол-лица. Вот как описывает Форд эту встречу отца с сыном: «Когда наконец сын, вернее, то, что от него осталось, сошел с поезда, он лишь как-то странно, не смущаясь, ухватился левой рукой за протянутую правую — торопливое, неискреннее рукопожатие. Майор X проговорил: «Привет, Боб!», его сын ответил: «Привет, отец!» И все».
Кто знает, сколько слез пролил впоследствии этот майор наедине с самим собой? Но на людях это был сплошной стоицизм. Писатель добавляет, что «такое, должно быть, случалось изо дня в день повсюду на этих чудесных островах; но то, что народ научился такой спартанской сдержанности, все же достойно удивления».
Достойно удивления, а также уважения. Представьте, как страдал в душе великий поэт империи Редьярд Киплинг в Первую мировую войну. В начале он, стоя на украшенной флагами платформе, призывал добровольно присоединяться к крестовому походу против зла, которое несли «гунны», а через год его единственный сын Джон попал в списки «раненых и пропавших без вести» в сражении под Лоосом. У юноши было ужасное зрение, и его взяли на службу лишь благодаря связям Киплинга. Последним лейтенанта Киплинга видел человек, который пытался наложить ему на разнесенную челюсть импровизированную повязку и видел, как тот плачет от боли, но сослуживцы-офицеры договорились не рассказывать Киплингу подробности последних минут агонии сына. «Думаю, моему мальчику мало на что оставалось надеяться, и одна мысль об этом просто невыносима. Хотя я слышал, он до конца держался молодцом… Короткая получилась жизнь. Так жаль, что работа стольких лет пошла прахом в один день, но ведь не мы одни в таком положении, и ведь это что-то значит, когда знаешь, что воспитал мужчину». Возможно, эта утешительная гордость за то, что он «воспитал мужчину», убеждала Киплинга, что он может гордиться своим поступком, что этого ждала от него страна. За что еще можно было ухватиться в этой бессмысленной бойне войны?
Конечно, Порода представляла собой некий класс. Но чтобы принадлежать к нему, не обязательно было быть англичанином. Герой Джона Бухана Ричард Ханней — белый горный инженер из Родезии. Да и английские частные школы предлагали возможность стать частью этого класса другим — мальчикам из неаристократических семей. Член парламента Пол Боатенг, тогда еще маленький мальчик из Ганы, бывало навещал своих бабушку и дедушку на западе Англии. «Помню, как я любил разглядывать у них одну старую книгу, думаю, это был юбилейный альбом, — рассказывает он. — Там были все эти фотографии Ага-хана или махараджи Джодхпура, и смотрелись они как стопроцентные англичане. Никакими англичанами они не были, но стали ими».
И все же они ими не стали. Налет на Породе был английский, хотя на самом деле они больше принадлежали империи, чем Англии. Порода жила в шаге от своих эмоций, и это было следствием полученного образования: как объяснил, уезжая из Ирана в 1991 году, бизнесмен Роджер Купер, просидеть в печально известной тегеранской тюрьме Эвин столько дней, сколько провел там он после обвинения в шпионаже, и выжить может любой, кто прошел через то же, что и он в Клиффтон-колледже в Бристоле. Дело не только в плохой пище и суровых условиях в целом: такое обучение позволяло отдельной личности жить в отрешенности от окружавшей физической реальности, будь то Бристоль или черный как ночь Судан. Но Породу выводили для империи и для того, чтобы действовать, а не для послевоенной Англии.
В 1964 году праправнуки Дерека Вейна оглядывались на Породу с презрением. В скетче «За гранью», написанном для студенческого журнала, сатирики Джонатан Миллер и Питер Кук воссоздали сценку на аэродроме во время войны. Разговор там шел такой:
ПИТЕР: Перкинс! Извини, старина, что пришлось оторвать тебя от веселья. Дело в том, что война складывается не очень удачно.
ДЖОН: О Господи!
ПИТЕР: Мы проигрываем два очка и мяч на половине противника. Война — штука психологическая, Перкинс, ну как футбол. Ты ведь знаешь, в футболе часто бывает, что десять человек играют лучше, чем одиннадцать?
ДЖОН: Так точно, сэр.
ПИТЕР: Перкинс, вот этим самым игроком ты и будешь. Я хочу, чтобы ты принес себя в жертву, Перкинс. На данном этапе нам нужно совершить что-нибудь бесполезное. Это повысит весь настрой войны. Забирайся в самолет, Перкинс, сгоняй в Бремен на шуфти[35] и не возвращайся. Прощай, Перкинс. Эх, вот бы мне тоже полететь.
ДЖОН: Прощайте, сэр, — или аи revoir[36]?
ПИТЕР: Нет-нет, Перкинс, прощайте.
Британия Породы стала Британией Бессмысленного Поступка.
Стереотипы вещь удобная, с ними не нужно задумываться. Как у Сапера Порода предстает воплощением правящего класса империи, так и в сознании сочинителя газетных заголовков или острослова всякий швед — это хмурый тип, любой немец страдает отсутствием чувства юмора, каждый француз — хлыщ, от которого разит чесноком. Карикатура на самих англичан, которой они держались в течение двух веков до появления Породы, не была ни обаятельной, ни экстравагантной, ни даже особо героической, и это о чем-то говорит.
Англичане могли выбрать национальным символом кого угодно — от моряка до поэта. Но они выбрали торговца. Фигура Джона Буля с его выпяченной нижней челюстью до сих пор нет-нет да появляется в газетных карикатурах: неплохо для персонажа, придуманного в 1712 году, Как и многие другие чисто национальные проявления английскости, Джона Буля придумал неангличанин, Джон Арбетнот, сын священника из Кинкардиншира, который отправился пытать счастья в Англию. Но при этом Арбетнот не отказывал себе в том, чтобы при случае выступить за Шотландию, поэтому герой англичан был «пухлый здоровяк с надутыми как у трубача щеками», а его сестра Пег «выглядела бледной и болезненной, словно страдала «зеленой хворью» [анемией]; и неудивительно, ведь любимчиком был Джон, и все лучшие куски доставались ему, он набивал себе брюхо славной молодой курочкой, свининой, гусем и каплуном, а мисс давали лишь немного овсянки с водой или сухую корку без масла… Старший сын жил в лучших комнатах со спальней, обращенной на юг, к солнцу. Мисс обитала в мансарде, открытой северному ветру, отчего ее лицо покрылось морщинами».
Но безразличие Джона Буля к своей болезненной шотландской сестре еще что по сравнению с его более важным занятием, а именно разборками с бесчестными и плетущими заговоры континентальными нациями. Врач по образованию и приятель Поупа и Свифта, Арбетнот изобразил жульническую борьбу за сферы влияния, которая привела к Утрехтскому миру в виде иска в суде, учиненного простоватым торговцем тканями Джоном Булем против олицетворяющего Францию Льюиса Бабуна. Джон Буль, «человек честный, прямой, желчный, энергичный и весьма непостоянного нрава», никого не боится, но склонен ссориться с соседями, «особенно если они пытаются управлять им». Его настроение «во многом зависело от погоды; его настроение поднималось и падало вместе с барометром. Джон был шустрый малый и хорошо знал свое дело, но никого из живущих на земле так мало заботило ведение своих счетов, и никого так не обманывали партнеры, подмастерья и слуги. Человек компанейский, он был любитель выпить и развлечься; так что, сказать по правде, ни у кого не было такого доброго дома, как у Джона, и никто не тратил свои денежки более щедрой рукой».
Здесь мы имеем автопортрет гораздо более верный, чем хотелось бы многим англичанам. Джон Буль, как и приличествует нации лавочников, — торговец. Он неистово независим и горд, много пьет и отличается истинно бычьей невозмутимостью. К тому же он человек темпераментный, любит посетовать, не отличается чувствительностью, а по отношению к Николасу Фрогу, олицетворяющему Голландию («хитроумному проныре и шельме, скупому, бережливому, у которого хоть и брюхо подведет, но он карман свой сбережет»), исполнен высокомерного презрения, как и ко всем иностранцам. Хотя впоследствии Джон Буль претерпел немало модификаций, становясь менее склонным к вспышкам гнева и более респектабельным, некоторые черты остались постоянными. Его неизменно изображают с округлым животиком, солидным, миролюбивым и чуть сонным. Он более склонен утверждать то, что, по его суждению, абсолютно очевидно, чем заниматься рассуждениями. Он верит в Закон и Порядок и инстинктивно консервативен. Он любит свой дом, надежен, жизнерадостен, честен, практичен и яростно привержен своим свободам.
Имели место другие попытки придумать архетип англичанина — кратковременной популярностью пользовался вустерширский баронет, сэр Роджер де Каверли, творение Джозефа Аддисона, но никому не дано было продержаться так долго, как Джону Булю. Даже любопытно, каким образом такому не очень-то привлекательному персонажу удалось прожить такую долгую жизнь. Ведь, в конце концов, он не привлекателен физически и даже не отличается особенным умом. Причина его долголетия в основательности. Вскоре на карикатурах его стали изображать не быком, а бульдогом, так что почти через двести лет после того, как он был придуман, во время великого соперничества на море с Германией, он подходил джингоистскому мюзик-холльному гимну «Моря сыны, британской все породы» Артура Риса, от которого пошла гулять фраза «парни бульдожьей породы». А к началу Второй мировой войны в стране был человек, в облике которого, похоже, сочетались черты и бульдога, и Джона Буля, — Уинстон Черчилль.
Раз англичане сохраняли представление, что они должны жить не в городах, где они живут, а в деревне, где их нет, оставалось и ощущение того, что настоящий англичанин — непременно сельский житель. «Джентльмену пристало быть искусным в обращении с охотничьим рожком, он должен уметь гнать зверя, изящно обучать и носить сокола», — наставлял один авторитет XVII века. Похожее мнение находим у сэра Роберта Бёртона, писателя и ученого, в его «Анатомии меланхолии», где он рассуждает об увлечении знати охотой: «Это все, что они изучают, в чем упражняются, чем обыкновенно занимаются, и все, о чем говорят». Три века спустя принцип оставался прежним: лишь совсем недавно представители деревенского дворянства вообще стали придавать значение образованию, но не из-за образования как такового, а потому что с ним их детям-возможно, будет легче зарабатывать деньги и продолжать жить в деревне.
Образцом джентри, мелкопоместного неродовитого дворянства, в литературе можно назвать сквайра Вестерна в «Томе Джонсе» Филдинга — прекрасного наездника, любителя выпить и чертыхнуться, краснолицего хулителя ганноверской династии и человека серьезного. Любая жизненная загадка не настолько сложна, чтобы ее нельзя было свести к сравнению со стаей паратых гончих или с тем, как ведет себя загнанный барсук. Но сквайр Вестерн существовал и в реальной жизни. Леди Мэри Уортли Монтегю писала о Породе, что «утро они проводят среди гончих, вечера с такими же отвратительными спутниками — и выпивают все, что попадет под руку». Пример тому — Джек Миттон, который родился в 1796 году и к 21 году якобы получил в наследство ренту в размере 10 тысяч фунтов в год и 60 тысяч наличными. Отец Миттона умер, когда Джеку было два года, и в учении он так и не преуспел: его исключили сначала из школы-пансионата Вестминстера, а потом из Хэрроу. Нанятый впоследствии учитель отказался заниматься с ним, после того как Джек ударом кулака уложил его на землю. Армейская карьера рухнула, когда ему пришлось покинуть Седьмой гусарский полк по причине безудержного увлечения азартными играми. Он ничем не показал себя за год в парламенте, представляя Шрусбери от партии тори, но потом раскрылся его истинный талант — умение крушить все вокруг и развлекаться.
Об отчаянной храбрости Миттона ходят легенды. На полном скаку он проскакал по кроличьему садку, чтобы посмотреть, выдержит ли он его вес: садок рухнул, упала и лошадь, которая навалилась на него самого. Он на спор промчался в запряженном парой лошадей экипаже ночью по деревне, преодолев канаву, две изгороди и заборчик у рва в три ярда шириной. Заводился он с полуоборота и однажды колошматил шахтера из Уэльса двадцать раундов, пока тот не сдался. В другой раз, охотясь зимой на уток, он прополз голышом по льду, чтобы не замочить одежды. У него никогда не было с собой носового платка, перчаток или часов. Однажды его спутник, ехавший с ним в двуколке, рассказал, что никогда не попадал в аварию. «Как же медленно вы, должно быть, ездите всю жизнь, черт возьми!» — воскликнул Миттон, заехал на экипаже на высокий берег реки и перевернул его. Приезжавшие к нему на ужин и подсаживавшиеся к камину гости, бывало, обнаруживали, что он тайно подкладывает им в карманы раскаленные угли. Когда после ужина они разъезжались по домам, он имел обыкновение одеваться разбойником с большой дороги и грабить их — одной из жертв оказался и его собственный дворецкий. Один из гостей остался у него ночевать и завалился спать мертвецки пьяный, а проснувшись, обнаружил, что Миттон подложил ему в кровать живого медведя и двух бульдогов.
В конце концов экстравагантные выходки доконали его. Не на пользу шли и ежедневные четыре-шесть бутылок портвейна, причем первую он выпивал утром, пока брился. (Его любимая обезьянка, которая проводила с ним все время и регулярно отправлялась вместе с ним на охоту верхом, тоже любила прикладываться к бутылке и сдохла, выпив по ошибке пузырек с лаком для сапог.) По свидетельству очевидца, за последние пятнадцать лет жизни Миттон спустил полмиллиона фунтов. В конечном счете у него накопилось столько долгов, что ему пришлось бежать в Кале, где однажды ночью он вдруг стал задыхаться. «Будь проклята эта икота», — выругался он и, чтобы отпугнуть ее, поджег полу своей ночной рубашки. Та вспыхнула, как бумага. Заглушить боль помогал бренди, который Миттон стал пить в огромных количествах, и даром это не прошло. Он умер от белой горячки в Королевской долговой тюрьме 29 марта 1834 года.
Джек Миттон, конечно, исключение, даже по меркам своего времени. Но будь то во времена вигов, или в более «респектабельном викторианском обществе», или даже в конце XX века, одна характерная черта англичан остается постоянной. Джон Буль и его сторонники — люди практичные и деловые. Просто сказать, что у англичан серьезно ограничено представление о ценности интеллектуалов, будет весьма английской недосказанностью. «Пусть словесностью занимаются деревенские простаки», — заявил еще в 1525 году посол Ричард Пейс, преподававший греческий язык в Кембридже. Если отношение с того времени и изменилось, то ненамного, и это открыл для себя литературный критик Джордж Стайнер, когда пытался устроиться преподавателем в Кембриджский университет. Чуть ли не любое учебное заведение в мире гордилось бы тем, что среди его сотрудников есть такой красноречивый, загадочный и заставляющий думать человек. За годы научной деятельности он читал лекции в Париже, Чикаго, Гарварде,
Оксфорде, Принстоне и Женеве. Его книги издавались с 1958 года. Пространный перечень его почетных степеней напоминает набранные мелким шрифтом на обороте условия ипотечного договора.
Но у Стайнера есть одна непреодолимая проблема. Он интеллектуал. На собеседовании для будущих преподавателей он опрометчиво заявил, что верит в важность идей.
«Я сказал, что застрелить кого-то из-за расхождения во взглядах по отношению к Гегелю — дело достойное. Это говорит о том, что такие вещи немаловажны».
На работу его не взяли. Сказанное характерно для Стайнера, но это говорит и о его глубоком непонимании англичан. Считать, что за любое интеллектуальное воззрение можно умереть или убить — это слишком для любого английского ученого мужа. В Англии нет интеллектуалов, и это уже стало расхожим понятием. Но это и не верно. Однако если вы собираетесь быть интеллектуалом в Англии, лучше не афишируйте этого и, конечно же, не называйте себя таковым. Не стоит разводить страсти в связи с вашими воззрениями или считать, что для каждой проблемы есть решение. И самое главное, не надо корчить из себя умника.