Англия. Портрет народа Паксман Джереми
Я познакомился с Джорджем Стайнером в Кембридже, где, после отказа университета признать его таланты, ему предложил стипендию внештатного научного сотрудника и позволил время от времени читать лекции и смущать умы студентов Черчилль-колледж. Мы договорились о встрече по телефону, листая календарь. «Двадцать третьего апреля», — предложил я.
«О, двадцать третье апреля. День рождения Уильяма Шекспира, Владимира Набокова, Сергея Прокофьева, Джозефа Тернера и Макса Планка. А также Джорджа Стайнера».
Когда мы спускались по ступенькам колледжа, он указал на близлежащий дом и негромко проговорил.
— Видите окно наверху? Это комната, где умер Витгенштейн.
Знаете, что произошло в последний день рождения Витгенштейна? Он работал у себя за столом. Вошла миссис Б. с тортом в руках. «Many happy returns[37], Людвиг!» — воскликнула она. Он повернулся к ней и сказал: «Я хочу, чтобы вы хорошо подумали над тем, что только что сказали». Она разрыдалась и уронила торт.
Я подумал: может, Стайнер представил себя еще одним Витгенштейном? Оба эмигранты. У обоих не все гладко с Кембриджем (Витгенштейна, профессора философии, называли там «смерть ходячая»). Нет, сравнение не подходит. Стайнеру слишком нравится быть на виду, и у него слишком много публикаций. Стайнер не подходит Кембриджу потому, что настаивает на рассмотрении английской литературы в контексте других литератур. И слишком серьезно относится к идеям.
— Вы знаете, — продолжал он, — что под рю Фобур Сент-Оноре похоронено сорок пять тысяч человек? Сорок пять тысяч мужчин, женщин и детей! Они погибли во время Коммуны. Погибли за идею. Вы, англичане, просто понятия не имеете, какое большое значение придается идеям, идеологии в остальной Европе. Все, что случилось в вашей стране, это лишь небольшая и прошедшая довольно цивилизованно гражданская война. Свою ненависть вы переносите на Ирландию. Существует глубокий общественный договор с терпимостью и инстинктивное недоверие проявлению ума или красноречия. Явись Господь Бог в Англию и начни излагать свои убеждения, знаете, что ему скажут? Ему скажут: «О, да будет вам!».
«При условии, что вы не ирландец, я считаю, что, по большому счету, не так уж плохо, что англичане против того, чтобы убивать людей за их убеждения», — как-то по-стайнеровски согласился Стайнер.
«Да, благословение этой страны в могучей посредственности ума. Это спасло вас от коммунизма и от фашизма. В конце концов, вам достаточно наплевать на идеи, чтобы еще страдать от их последствий!»
Он прав. Некоторые модные веяния, такие как заигрывание с монетаризмом и приватизацией 1980-х, могут получать распространение, но глубоко в душе англичане не доверяют «-измам», поэтому Тони Блэру было так нелегко доказать, что его вера в «третий путь» есть нечто большее, чем выраженный слоганом прагматизм. Существуют некоторые практические объяснения: обучение Породы не предполагало выпускать в свет молодых людей, слишком склонных думать или размышлять. Посетивший Англию в 1860-е годы французский профессор философии Ипполит Тэн отметил, что в частных школах больший упор делается на спорт и гораздо меньший — на изучение наук по сравнению с французскими лицеями, у которых из-за того, что они расположены в городах, все равно мало места для спортивных полей. По его меткому замечанию, английские школы имели тенденцию выпускать людей интуитивно консервативных; что касается религии, в них постоянно вдалбливался викторианский англиканизм, и они заканчивали школы «защитниками, а не противниками великого духовного установления, общенациональной религии». Кроме всего прочего, цельность ценилась в системе выше интеллекта; «учений и развитию ума отводилось последнее место, в первых рядах идут характер, отвага, смелость, сила и физическая ловкость». Вследствие этого англичане относятся к любой обещаемой им панацее не с энтузиазмом, а глубоко скептически.
Создается впечатление, что интеллектуалов в Англии презирают, потому что они страдают от самого разрушительного комплекса неполноценности: никто не воспринимает их так же серьезно, как они сами. Над такими людьми, как Стайнер, — по его же выражению — «насмехаются по всей стране». (Судя по этим словам, он еще вежливо отзывается об англичанах по сравнению с некоторыми другими континентальными европейцами. Рихарду Вагнеру ни одно существо не представлялось таким отвратительным, как истинный англичанин. «Он как овца с практическим овечьим инстинктом вынюхивает в поле, чем бы набить брюхо».)
Как же случилось, что в Англии нет места браминам духа? Ведь, в конце концов, страна обладает одной из наиболее выдающихся интеллектуальных традиций в мире. К концу XVII века Лондонское королевское общество стояло на вершине европейской науки. «Англия более, чем все страны Европы, может справедливо претендовать на то, чтобы возглавить философскую лигу, — писал в опубликованной в 1667 году книге «История Королевского общества» епископ Томас Спрэт. — Англичанам природа откроет больше тайн, чем другим, потому что гений, которым она уже их одарила, чтобы раскрывать и совершенствовать ее тайны, так замечательно соразмерен». Другие в гораздо большей степени, чем сами англичане, были готовы признать английский гений. Вольтер, во многих отношениях апофеоз Просвещения XVIII века, был очарован английской Интеллектуальной традицией и в своих «Письмах об Англии» сравнивал Исаака Ньютона с Рене Декартом. Он отмечал, что картезианская вера в чистое мышление — «вещь оригинальная, убедительная в лучшем случае разве что для невежд» и просто не идет ни в какое сравнение с гением Ньютона. «Первое — это набросок, второе — шедевр». Это различие остается до сих пор: альма-матер Ньютона, Тринити-колледж в Кэмбридже, дал миру больше нобелевских лауреатов (двадцать девять), чем вся Франция.
Но главное, что англичане не устраивают никакого шума по этому поводу. Когда недавно в одном и том же году Нобелевскую премию получили трое французов, французское правительство объявило этот день общенациональным праздником и отменило занятия в школах. А когда Аарону Клюгу позвонили в лабораторию молекулярной биологии в Кембридже и сообщили о присуждении ему Нобелевской премии 1982 года за заслуги в области химиии, он воздел руки к небесам и счастливо вздохнул: «Теперь я смогу купить новый велосипед!».
Похоже, англичане едва замечают уровень своих интеллектуальных достижений. Шекспир, вероятно, величайший писатель в мире. Но когда Виктор Гюго приехал в Лондон поклониться этому человеку, памятник ему он так и не нашел. Вот как он пишет о тех, кого сочли достойными поминовения:
«Статуи трех или четырех Георгов, один из которых был идиот… За муштру пехоты — статуя. За командование конной гвардией на маневрах — статуя. За защиту Старого Порядка, за разбазаривание богатств Англии на сколачивание «коалиции королей» против 1789 года, против Демократии, против Просвещения, против возвышенной устремленности человеческого духа — устанавливайте пьедестал, быстро, для мистера Питта. А чтобы найти дань уважения нации величайшему гению Англии, вам придется пройти далеко вглубь Вестминтерского аббатства, и там, в тени четырех или пяти огромных монументов, где в мраморе или бронзе возвышаются во всем великолепии никому не известные члены королевской фамилии, вам покажут маленькую фигурку на крохотном пьедестале. Под этой фигуркой вы прочтете это имя: УИЛЬЯМ ШЕКСПИР».
За полтора столетия со времени визита Виктора Гюго ситуация немного изменилась, но не так разительно, как это пытается представить культурная элита страны. Памятниками Шекспиру теперь служат театры в Лондоне и Стратфорде, где ставятся его пьесы, но ни тот, ни другой театр не выжил бы без средств, которые вкладывает в них британское правительство и иностранные туристы. Время от времени к великим причисляют новых писателей, и их могилы пополняют маленький перенаселенный Уголок поэтов Вестминстерского аббатства. Но основное замечание Гюго остается в силе: когда речь идет об отношении властей к увековечиванию какого- либо достижения, один генерал не из самых выдающихся приравнивается к дюжине поэтов. Только взгляните на составляемые Букингемским дворцом дважды в год списки почестей: их скорее удостоишься за составление протоколов муниципального совета, чем за том поэтических произведений.
Подход англичан к идеям заключается в не том, чтобы подавлять их, а дать умереть от безразличного отношения. Характерный для англичан подход к проблеме не в том, чтобы хвататься за идеи, они будут принюхиваться к ней, как натасканная на трюфели собака, и только выделив главное, будут искать решение. Подход это эмпирический и примиряющий, и единственной идеологией, которая при этом исповедуется, является Здравый Смысл. Идеям английский склад ума предпочитает вещи утилитарные. Как выразился Эмерсон, «они любят рычаги, винты, шкивы, фламандских ломовых лошадей, водяные мельницы, ветряные, приливные; любят, когда море и ветер движут их корабли с грузами». Теперь вы понимаете, почему из англичан вышло столько великих ученых.
Но ничто из этого в полной мере не объясняет, почему у англичан выработалось такое недоверие к интеллектуалам. Я склонен считать, что, возможно, это имеет какое-то отношение к их границам. Живя на острове, англичане стали народом сравнительно однородным. В какой-то мере они были изолированы от различных теорий, которые приливными волнами прокатывались по остальной Европе. Границы Англии определяет море и соседи-кельты, поэтому у англичан всегда присутствовало совершенно четкое понимание того, кто они. В их истории сравнительно немного политических потрясений, и это говорит о том, что им не было нужды переосмысливать себя: как и их законы, черты национального характера англичан были в основном застывшими. Интеллектуал же, напротив, процветает в более подверженном изменениям мире, где все представляется возможным; величайшие мысли становятся теориями для изменения миропорядка, а самые великие теории превращаются в идеологии. За то время, когда многие страны континентальной Европы проходили через объединения, разделения, воины, объединения и обретения себя вновь, институты Англии изменялись понемногу, шаг за шагом и зачастую в последнюю минуту. За последние два столетия во Франции сменились одна монархия, две империи и пять республик. За половину этого времени Германия прошла путь от монархии до республики, рейха, раздела между коммунизмом и капитализмом и, в конце концов, до нового объединения в качестве федеральной республики. Все это время Британия оставалась парламентской монархией. Никто не стремился к всеобщему потрясению: самое значительное изменение в обществе в XX веке — изобретение государства всеобщего благосостояния — стало практическим проектом, построенным скорее на идеалах, чем на идеологии. Может быть, просто англичанам не нужны интеллектуалы, которые скажут им, кто они.
Когда классовая структура Франции взорвалась революцией, родилась новая модель француза и француженки. «Подданным было сказано, что они стали Гражданами, — пишет искусствовед и историк Саймон Шама, — совокупность подданных, которых сдерживали несправедливость и устрашение, стала Нацией. От этого новшества, от этой Нации Граждан можно было не только ожидать, но и требовать справедливости, свободы и изобилия». Не претерпевший с тех пор изменений Революционный идеал принес катастрофические побочные эффекты вроде оплакиваемых Стайнером тысяч людей, погибших во время Парижской коммуны. Однако сложилось представление о Гражданском Государстве, в котором у людей есть четко определенные права и обязанности, гарантированные конституцией.
Англичане, не испытавшие такого, подобного землетрясению, шока, остались нацией индивидуумов, не ожидающих от государства чего-то грандиозного. Любопытно, что до революции целый ряд французов, в том числе Вольтер, Монтескье и Мирабо, побывали за Ла-Маншем и превозносили именно это свойство англичан. Во время Американской войны за независимость, когда французские соглашатели провозгласили, что они на стороне восставших колоний, Бомарше получил письмо от одного своего друга, в котором говорилось, что «весь мир смотрит на Францию как на избавителя, как на единственную нацию, способную побить англичан». Но в этом письме был и совет: «Случись вам одержать победу, проявите уважение к Англии. Ее свободы, ее законы, ее таланты не подвергаются угнетению абсурдным деспотизмом. Это образец для любого государства». Даже такой кровожадный революционер, как Жан Поль Марат, восхищался тем, что ему удалось узнать об английской политической традиции, когда он был в Лондоне в изгнании; Джон Буль счел бы странным, что его считают вдохновителем Французской революции, но отчасти так оно и есть.
В то время как Французская революция дала миру Гражданина, творением англичан стала Игра. Каждую неделю в школах и на стадионах во всех уголках земного шара от Шпицбергена до Огненной Земли можно увидеть, как живет это наследие. Слово soccer, которым называют этот распространенный во всем мире вид спорта, пришло из жаргона частных школ и является сокращением от «Association Football». Бейсбол представляет собой одну из форм английских детских игр с мячом и битой, а американский футбол — это вариант регби, появившийся после того, как Уильям Уэбб Эллис побежал с мячом в руках во время футбольного матча в школе Регби. Теннис получил новую жизнь в частном Марилебонском крикет-клубе, а в 1877 году состоялся первый всемирно известный Уимблдонский турнир. Англичане установили стандартные дистанции для соревнований по бегу, плаванию и гребле и провели первые современные скачки. Современный хоккей ведет свою историю с составления правил игры Хоккейной ассоциацией в 1886 году, соревнования по плаванию — со времени образования в 1869 году Английской ассоциации пловцов-любителей, а началом современного альпинизма можно считать попытку сэра Альфреда Уиллса покорить вершину Швейцарских Альп Веттерхорн в 1854 году. Англичане придумали ворота, гоночные лодки и секундомеры и первыми стали разводить современных скаковых лошадей. Даже заимствуя некоторые виды спорта из других стран, как, например, поло или лыжи, англичане устанавливали правила. Первые боксерские перчатки с прокладкой надел в середине XVIII века победитель многих соревнований английский боксер Джек Браутон, а через столетие были утверждены правила бокса, составленные маркизом Квинсберри. Этот список можно продолжить.
Вы можете возразить, что если бы в XIX веке доминировала любая другая нация, она передала бы миру свои увлечения. Построй империю шотландские горцы, все теперь, возможно, играли бы в шинти — командную игру с клюшками и мячом. Если бы весь мир сделали своей колонией коренные североамериканцы, это мог бы быть лакросс (командная игра, в которой две команды стремятся поразить ворота соперника резиновым мячом, пользуясь ногами и снарядом, представляющим собой нечто среднее между клюшкой и ракеткой), хотя его называли бы изначальным индийским именем — баггатавей. Империя басков установила бы межконтинентальные чемпионаты по пелоте — игре, что стала прообразом современного сквоша. Так что, возможно, принятие английского спорта во всем мире стало просто следствием политической и торговой мощи в то время, когда мир был накануне того, чтобы стать меньше. Но это не объясняет, откуда это увлечение у самих англичан. Похоже, имеет смысл предположить, что каким-то образом это связано с безопасностью, процветанием и наличием свободного времени. Возможно, тот факт, что на дуэли стали смотреть косо раньше, чем в остальной Европе, указывает на возникшую необходимость найти им альтернативу. Несомненно, в то время как урбанизация означала конец традиционного деревенского спорта, появление великих школ-пансионов, где были собраны вместе для обучения тому, как управлять империей сотни мальчиков, сделало насущным поиск способов дать выход энергии тем, кому было не справиться со своими гормонами.
Спорт, естественно, занял центральное положение в английской культуре. В 1949 году, когда Т. С. Элиота (еще одного человека, ставшего англичанином по желанию) занимал вопрос, что определяет национальную культуру, он составил перечень характерных интересов англичан. В него вошли «Дерби дей, регата Хенли, Каусская регата, двенадцатое августа, финал кубка, собачьи бега, пинбол, дартс, сыр уэнслидейл, вареная капуста в дольках, свекла в уксусе, готические церкви XIX века и музыка Элгара». Спустя полвека мы должны немного изменить этот список, отразив продукты-полуфабрикаты, средства массовой информации и закат пинбола. Но самая поразительная характерная черта остается: из тринадцати черт, которые Элиот считает отличительно английскими, не менее восьми связаны со спортом.
Глубоко в национальное сознание проник и язык спорта. Сегодня выражение a good sport кажется слегка устаревшим, но отозваться так о мужчине или женщине — по-прежнему высокая похвала. A good sport — это человек, который с готовностью признает поражение, сказав, что «победил сильнейший». Проходя в самый разгар «Битвы за Англию» по Пиккадилли, писательница-пацифистка Вера Бриттен увидела плакат продавца газет. Он гласил:
САМЫЙ КРУПНЫЙ НАЛЕТ
СЧЕТ 78:26
АНГЛИЯ ПО-ПРЕЖНЕМУ В ИГРЕ
Поэтесса Вита Сэквилл-Уэст, которую никак не назовешь бездумной поклонницей английских мужчин, писала в 1947 году:
«Английский мужчина проявляется лучше всего в момент, когда ему бросают мяч. Тогда становится видно, что в нем нет ни недоброжелательности, ни мстительности, ни подлости, ни недовольства, ни желания воспользоваться возможностью сыграть нечестно; видно, что он законопослушен и уважает правила, которые в основном сам и придумал: он понимает как само собой разумеющееся, что их так же будет уважать и соперник: он будет глубоко шокирован любой попыткой сжульничать; в равной степени его презрение вызовет и ликование победителя, и любое проявление раздражения в отношении проигравших… Все очень просто. Бросаешь, ударяешь мяч ногой или битой или не попадаешь по нему; то же относится и к другому. И все воспринимается без обиды».
Значение того, о чем она говорит, трудно переоценить. Это важные для англичан представления об Игре. Ее любят как таковую.
Дикий нрав Джека Миттона и большинства английских джентри был отчасти укрощен доктринами евангелической церкви начала XIX века. Но еще одним цивилизующим влиянием стала Игра. Ее моральное значение нигде так не воспевается, как в эпическом стихотворении Генри Ньюболта из трех строф «Vitaї lampada»[38].
Сам Ньюболт, худощавый и скромный подросток, так и не дорос, чтобы играть в крикет за свою школу, Клифтон-колледж, но понял, что значит крикет для английского правящего класса. После смерти его друг, тоже поэт, Уолтер де ла Мэр сказал, что Ньюболт «всю жизнь оставался верным своему представлению и идеалу Англии и английскости». Стихотворение Ньюболта остается воплощением веры в то, что все жизненные проблемы можно решать честной игрой.
Весь колледж замер вокруг двора—
Подачи стук и слепящий свет.
Очков бы десять — и наша игра.
Лишь час играть, и замен уж нет.
Не лента отличия для пиджака
Манит, не слава крикет-бойца:
Легла на плечо капитана рука:
«Играть, играть, стоять до конца!»
Пески окрасились в красный цвет
От крови распавшегося каре.
Заклинило «гатлинг»[39], полковника нет,
И слепнет полк в дыму и жаре.
Далек наш дом, только смерть близка,
Но есть слово «честь», и голос юнца.
Как в школе, летит над рядами полка:
«Играть, играть, играть до конца!»
За годом год этот вегный зов.
Пока суждено школьный стенам жить,
Пусть слышит всяк из ее сынов
И, слыша, не смеет забыть.
Пускай, ликуя, сей яркий свет
Несут, сколь отпущено от Творца,
А падая, бросят идущим вслед:
«Играть, играть, играть до конца!»
Трудно не поддаться этому ритму, хотя есть в нем нечто настолько невероятно глупое, что тяжело представить, как, черт возьми, его вообще когда-то могли воспринимать серьезно. Тем не менее в те времена до августа 1914 года, когда вокруг была тишь да гладь, представление о том, что жизнь, по сути дела, один из вариантов Игры, казалось почти правдоподобным. «Войны, которые случались, не были всеобщими, это были лишь короткие версии Олимпийских игр с применением оружия, — вспоминал писатель-мемуарист Осберт Ситуэлл. — Один раунд выигрываешь ты, следующий — противник. Разговоров об истреблении или о том, чтобы «сражаться до конца», было не больше, чем во время матча по боксу».
Трудно себе представить, что кто-то мог придерживаться веры в Игру в грязи окопов во Фландрии. Тем не менее даже в 1917 году старики, толкавшие молодежь на смерть в этой грязи, все так же несли вздор о физическом и моральном превосходстве, которое давали занятия спортом. Английская элита продолжала разделять необоснованное представление о том, что все население страны провело годы формирования личности на спортивных полях, как герои Коринфа, что, естественно, ставило их выше врагов. Один взгляд на результаты медицинского освидетельствования двух с половиной миллионов молодых людей, призванных на военную службу в 1917–1918 годах, дал бы им понять, насколько они не правы: из каждых девяти мужчин призывного возраста в Великобритании лишь трое были признаны годными по состоянию здоровья. У двоих имелись отклонения. У троих здоровье никуда не годилось. Один был хроническим инвалидом. Но тогда спорт был в равной степени направлен и на повышение силы духа, и на улучшение здоровья. В пропагандистском послании войскам в том же году лорд Нортклифф заявлял, что британские солдаты, конечно же, лучшие воины, потому что обладают чувством индивидуальности, в то время как противника учили лишь «повиноваться, и повиноваться без конца». Причиной неадекватности бедного германца называли то, что «он не играет в индивидуальные игры. Футбол, который развивает индивидуальность, появился в Германии сравнительно недавно».
Стихотворение Ньюболта стало гимном Породы, людей, которые, вероятно, представляли себе смерть лишь еще одним фаст-боулером — игроком на подаче. Единственный сын поэта, Фрэнсис, мог бы рассказать ему, как он был озадачен, когда его ранили во время футбольного матча, который оказался сражением при Ипре. Другие поняли поэта буквально. 1 июля 1916 года, в начале сражения на Сомме, в котором суждено было погибнуть 420 000 британских солдат, капитан У. П. Невилл, командир роты восьмого полка Восточно-Суррейских стрелков, вручил каждому из своих четырех взводов по футбольному мячу. На одном было написано: «Финал великого Европейского кубка с выбыванием, Восточный Суррей против баварцев. Мяч в игре в 0 часов». На другом: «Судейства не будет». Первому взводу был предложен приз, если они пройдут, передавая друг другу мяч, до переднего края немцев. Но прежде чем Невилл смог вручить приз, его убили.
Капитан Невилл был, ясное дело, безумцем. Чему научила этих людей Игра, так это значению слова «мужество», самоконтролю и повиновению приказам. Как показывает жизнь Ч. Б. Фрая, последствия этого могут быть самыми неординарными. Сын главного бухгалтера в Скотленд-Ярде, он играл на Кубок футбольной ассоциации еще до того, как в 1890 году оставил частную школу Рептон и в период между школой и университетом (конечно, Оксфорд и самая высокая стипендия в Уодем-колледже) появился в команде графства Суррей по крикету. Ко времени окончания учебы он уже выступал за университет в крикете, футболе и легкой атлетике, установив мировой рекорд в прыжках в длину — 23 фута 6 и 1/2, дюйма (7,17 м), а сыграть крайним нападающим за сборную Оксфорда по регби ему не удалось лишь из-за травмы. Мимоходом он умудрился получить высший балл по классической литературе. Работая спортивным журналистом, он представлял Англию как в футболе, так и в крикете (в 1902 году в субботу он сыграл в финале Кубка Футбольнэй ассоциации за Суррей, а к следующему понедельнику уже набрал 82 очка, играя в крикет). Однако поистине великолепен он был как бэтсмен — защитник калитки и «бегун». Последний раз его приглашали сыграть за Англию, когда ему уже было сорок девять лет.
Конечно, он герой Англии. Пусть за всю карьеру Фрая перебежек у него было вполовину меньше, чем у Джека Хоббса, но Хоббс, сын граундсмена — отвечающего за содержание поля, был профессионалом, Фрай, казалось, воплощал идеал игрока-джентльмена: было что-то присущее только ему в самых памятных выступлениях, таких как на стадионе «Лордз» в 1903 году, когда он, в партнерстве со старым выпускником Хэрроу Арчибальдом Маклареном, 232 раза остался «невыбитым» и тем самым спас любителей-«джентльменов» от профессионалов-«игроков». Красивый, крепко сложенный, интеллигентный и с незапятнанной репутацией, Фрай — наиболее ярко выраженный представитель Породы.
Тем не менее в своей автобиографии «Такую жизнь стоит прожить» целую главу он посвящает прославлению нацистской Германии. В 1934 году немцы обратились к Фраю с целью выяснить, не мог бы он помочь наладить отношения между английскими бойскаутами и гитлерюгендом. Нацисты оказались расчетливыми в выборе восторженного поклонника. Приехав в Мюнхен, Фрай нашел, что германский народ «предан фюреру», счел Рудольфа Гесса симпатичным и привлекательным и пригласил его к себе в гости в Англию, а юные нацисты произвели на него впечатление «спокойных, внимательных и вежливых молодых людей». Что, похоже, понравилось Фраю в Германии больше всего, так это целеустремленность и энергичность страны.
«Там абсолютно не встретишь бесцельно болтающихся по барам юных бездельников, которые того и гляди сломаются пополам и которых часто можно увидеть в местах развлечения в Лондоне. Нет и того типа девиц, для которых предаваться ночным утехам составляет, похоже, всю цель существования. Берлин 1934 года предстал передо мной миром, ставшим чище после порыва свежего ветра, который оставил в нем потребность к действию, добавил энергии и готовности трудиться, не утратив способности наслаждаться».
В этой арийской стране чудес Фрай начал выяснять, подходят ли английские бойскауты для выполнения поставленной задачи. Впечатлило его и то, что в отличие от Англии с ее школами и университетами, клубами и добровольными организациями у немцев все было под контролем рейхсминистерства культуры и подход к делу получался куда более серьезный. Встретившись наконец с Гитлером, этот великий герой английского спорта поздоровался с ним нацистским приветствием, говорил с ним час с четвертью, безропотно принял нацистский подход к «еврейской проблеме» и сделал вывод, что в этом «великом человеке» есть «врожденное достоинство», что он «выглядит свежо и подтянуто», «заметно насторожен» и «спокоен и вежлив». Книга написана в 1939 году. В заключение восхваления нацистской Германии Фрай говорит, что «таковы были мои впечатления и заключения, когда я последний раз видел герра Адольфа Гитлера. Что бы ни произошло после того, я не вижу причин отказываться от них».
В своих симпатиях к фашизму Фрай был совсем не одинок среди состоятельных англичан. Возможно, несправедливо осуждать спортсмена за то, что он не разбирается в политике. Но в том и заключается суть Породы, что чувство справедливой игры и спортивное благородство якобы должны воспитывать в них качества характера, с которыми они могли вести за собой народ. Еще о Ч. Б. Фрае следует упомянуть, что хоть он и изображал из себя джентльмена-любителя, способом поддержания иллюзии, что играет в игру лишь для удовольствия, ему служила журналистская деятельность. Порода дело хорошее, если, как у Дерека Вейна, «достаточно средств, чтобы избежать необходимости работать». Для любого, кто жил в реальном мире, принадлежать к Породе было невозможно.
«Сам я не джентльмен, — признался как-то писатель Саймон Рейвен. — У меня нет чувства долга. Я пользуюсь привилегиями и доволен этим: но вытекающих из этого обязательств я склонен избегать или даже полностью их игнорировать». Таким стало послевоенное отношение к викторианскому идеалу — больше от Флэшмана, чем от Тома Брауна — героев романа Томаса Хьюза. И все же в Саймоне Рейвене глубоко сидит нечто от английского джентльмена. Умный и образованный, прекрасный игрок в крикет, симпатичный и пользовавшийся популярностью в школе, Рейвен в юности, должно быть, смотрелся этаким Аполлоном во фланелевом костюме, будущим членом Породы. Но его подвело слишком сильное воображение и слишком слабая самодисциплина.
К тридцати годам в жизни Рейвена произошло одно за другим немало событий. Он получил высшую стипендию 1941 года в школе Чартерхаус, но спустя четыре года был исключен оттуда за «обычную вещь» (гомосексуальное поведение); ему дали стипендию в Кембридже и даже пригласили поучаствовать в конкурсе на ученую должность, но он лишь оставил за собой целый шквал долгов; поступив офицером в Королевский Шропширский полк легкой пехоты, он постарался уйти из армии, прежде чем букмекеры смогли подать на него в военный трибунал за неоплаченные чеки. Свое отрицательное отношение к браку и детям он обосновывал тем, что «на детей уходят деньги, которые можно с большей пользой потратить на высококачественные удовольствия для себя», но случилось так, что у него родился сын, и в результате его брак оказался обречен. Когда однажды остро нуждавшаяся в деньгах мать ребенка послала Рейвену телеграмму «ПРИШЛИ ДЕНЕГ. ЖЕНА И РЕБЕНОК УМИРАЮТ С ГОЛОДУ», он якобы телеграфировал в ответ: «ИЗВИНИ ДЕНЕГ НЕТ. ПРЕДЛАГАЮ СЪЕСТЬ РЕБЕНКА».
По меркам английского джентльмена поведение Рейвена следовало бы классифицировать как хамское или того хуже. Он сказал однажды, что слишком интеллигентен, чтобы не быть мерзавцем. И что у него, как у всякого мерзавца, воинский чин капитана. И все же он был настолько уверен, что с идеалом покончено, что в 1960 году писал:
«Традиционного джентльмена, то есть человека, чья жизнь основана на правде, чести и обязательстве, свели в могилу определенные проявления враждебного давления со стороны общества, главные из которых — зависть и материализм. Под этим давлением ему пришлось или забыть о своих стандартах превосходства, или, если он не отказался от них, признать, что они — никому не нужный анахронизм, объект в лучшем случае насмешки, а в худшем — ненависти».
Есть нечто довольно забавное в том, с каким абсолютным хладнокровием Рейвен произносит надгробную речь по английскому джентльмену, словно идеал — вещь настолько хрупкая, что его можно запросто уничтожить «враждебным давлением со стороны общества, завистью и материализмом». Но даже если мы расходимся относительно причин, джентльмена действительно свели в могилу, это стало общепринятой истиной. Приводимые в поддержку этого довода свидетельства варьируются от роста супружеских измен до того, что в лондонском Сити уже больше верят, что «мое слово — моя гарантия».
Саймон Рейвен прибыл на ланч с пунктуальностью джентльмена, ровно в двенадцать тридцать, и тут же, извинившись, отправился искать уборную. «Проблема с кишечником. Досадная вещь». Высокий, чуть неопрятный, в клубном галстуке, не дававшем разойтись воротнику рубашки без верхней пуговицы, в твидовом пиджаке, он выглядит как человек, годами живущий в меблированных комнатах, этакий, может быть, раздражительный учитель начальной школы на пенсии. Оказалось, что я не так уж далек от истины: большую часть писательской карьеры он провел в одном из домов в Диле, в графстве Кент, который снял для него издатель, выплачивавший ему гонорар понедельно: единственный способ что-то получить от этого автора. В результате появилась серия весьма занимательных романов «Милостыня для забвения» объемом в миллион слов.
Характерным оказался ответ на просьбу поговорить с ним о судьбе английского джентльмена: «Как вы знаете, давать интервью — дело утомительное и изматывающее. Но, если вы пригласите меня на ланч где-нибудь в очень изысканном и спокойном месте, то можно и встретиться». В ответ я предложил ресторан «Каприз» в районе Сент-Джеймс. Далее последовала целая серия почтовых открыток с тремя-четырьмя нацарапанными словами на обороте. «На «Каприз» согласен. Какого числа?» — «В среду, согласен. 12:30?» — «Хорошо, 12:30».
«Сто лет здесь не был», — говорит он, заказав «Кампари» с содовой. В окружении жен банкиров и более состоятельных политиков-консерваторов, которые здесь теперь обосновались, он смотрится довольно убого.
В данном случае, как и многие другие, от кого можно было бы ожидать какой-то конкретики о том, что присуще англичанам (ведь, в конце концов, все его романы о том, как англичане ко всему относятся и как они ведут себя), Рейвен проявил поразительную неуверенность относительно сути национального менталитета. «Думаю, очень важен крикет» — вот примерно этого и удалось добиться. Но он прав. Именно из-за того, что в душе англичанам больше интересны игры, чем что-либо еще, крикет — это на сто процентов английский спорт. Побывав в Индии на Кубке мира 1996 года, Роберт Уиндер был поражен тем, как по-разному реагируют соревнующиеся народы:
«Пакистанец или индиец может даже покончить жизнь самоубийством, если его команда терпит поражение; жителю Вест-Индии может показаться, что весь мир рушится, если на поле что-то идет не так. Но это страны, где крикет — один из первых предметов национальной гордости. В Англии крикетные команды никто не поддерживает, за ними наблюдают. Поддерживают игру, а не команду».
В неторопливом ходе матчей по крикету, которые длятся целыми днями, тоже есть что-то от этой удивительно бесстрастной преданности. Возможно, все было бы по-другому, если бы играла британская команда и от ее игры зависела бы честь флага. Но есть кое-что еще.
Когда Порода уже стала вымирать, английский идеал крикета прекрасно сформулировал в 1931 году в обращении к молодым игрокам лорд Харрис. «Вы правильно делаете, что любите эту игру, — сказал он, — потому что она в гораздо большей степени свободна от всего грязного, всего бесчестного, чем любая другая игра в мире. Если вы играете в нее остро, благородно, щедро, с самопожертвованием, это само по себе моральный урок, и проходит этот урок в классе, полном Божьего воздуха и солнечного света». Более четкого определения ценности Игры вы нигде не встретите. Возможно, дух крикета будет жить и дальше в бесчисленных матчах на школьных и деревенских площадках. Но жульничество в крикете присутствовало даже в те времена, когда лорд Харрис произнес эти слова. На следующий год весь мир понял почему. Во время тура по Австралии капитан английской команды Дуглас Джардин дал указание своим фаст-боулерам последовательно целиться при подаче таким образом, чтобы мяч, отскочив от земли недалеко от бэтсмена, шел ему прямо в ногу. Для публики это подавалось как прием, заставляющий бэтсменов ошибаться, после чего мяч легко могли поймать ближайшие полевые игроки. Но броски его боулеров, особенно Гарольда Ларвуда (бывшего шахтера и совершенно определенно «игрока»), оказались настолько стремительными и мячи один за другим разлетались в стороны с такой страшной скоростью, что бэтсмены противника просто не знали, что делать. Как именно Джардину — выпускнику Винчестер-колледжа и Оксфорда, капитану команды графства Суррей и «джентльменов» против «игроков» — удалось увязать эту очевидную тактику устрашения с помощью бросков в корпус бэтсмена, а не в калитку с «моральным уроком в классе, полном Божьего воздуха и солнечного света», нам узнать не дано. Наверняка он так и не извинился за эту тактику. Но на данном примере видно, в какую этическую неразбериху попали англичане, когда идеал любителя оказался несоответствующим времени.
К тому моменту, когда Саймон Рейвен написал свою погребальную песнь по джентльмену, английский крикет стал уделом профессионалов. Проблема состояла в том, что, как оказалось, в профессиональный крикет англичане играют хуже, чем многие другие. К 1990-м годам иностранные игроки, приезжавшие провести сезон за команду какого-нибудь английского графства, были поражены, обнаружив, что у местных игроков отсутствие энтузиазма — обычное дело и им, похоже, было почти все равно, победит их команда или проиграет. На уровне национального чемпионата игроки переняли привычку австралийцев осыпать оскорблениями или освистывать бэтсменов, что-нибудь делали с мячом, если им это удавалось, а один из капитанов английской сборной был даже замечен в том, что громко выкрикивал нецензурные выражения в адрес арбитра. Возможно, Рейвен был прав.
И все же в круговороте его собственной жизни, вероятно, тоже есть нечто, свидетельствующее о типично английском. Несмотря на то что его исключили из школы Чартерхаус, до него сегодня дойдет письмо, написанное на лондонский адрес без номера дома — Charterhouse, EC 1.
«Поняв, что мои книги становятся все хуже и хуже и продаются все меньше, я осознал, что нужно что-то делать», — говорит он. Похоже, у определенного типа англичан всегда есть нужные люди среди знакомых, и в случае с Рейвеном это «что-то» стало выходом на управляющего одним из самых необычных заведений Лондона. Томас Саттон всю жизнь торговал углем из даремских копей (благодаря этому бизнесу он стал самым богатым простолюдином Англии), и, чтобы успокоить душу, в начале XVII века он основывает два заведения для пользы других. Одному из них, школе Чар-терхаус, стало слишком тесно на том месте, где она первоначально располагалась в Лондоне, и она переехала за город, в графство Суррей, в угоду амбициозным торговцам из «домашних графств», мечтавшим видеть своих сыновей джентльменами. Другое основанное Саттоном заведение, дом призрения для «солдат-джентльменов, воевавших с оружием в руках на земле и на море, купцов, разоренных кораблекрушением или пиратским нападением, и слуг короля или королевы», по-прежнему стоит на Чартерхаус-сквер.
Чтобы попасть в Госпиталь Саттона, нужно быть «джентльменом», а раз данный вид сведен в могилу в 1960 году, там должна царить гулкая пустота. Однако это заведение, куда многие стремятся попасть, не только заполнено, но туда допустили и самого Рейвена. Он старается не производить впечатления некоего roue[40], увидевшего свет и изменившего пути свои: он не переваривает остальное человечество, как и раньше. Но в том и заключается сила Английского Истеблишмента, что он может выдержать насмешки в любом количестве, а потом принять виновных в свое лоно. Воистину, ни одному англичанину никуда не деться от институтов, которые сделали его таким, какой он есть.
И вот под сводами этого дома призрения «братья», как называют пенсионеров, доживают свой век.
Их кормят трижды в день, им прислуживают во время ланча, подают пиво и вино, и все это за 138 фунтов в месяц. Рейвен хотел бы получать больше, чтобы выплатить хотя бы часть своих долгов на многие тысячи фунтов, но сомневается, что у него это когда-нибудь получится. Единственный серьезный запрет — и он напоминает об убеждениях Породы — не разрешает приводить женщин. «Но в моем возрасте это не проблема», — говорит Рейвен. Единственное исключение из этого правила — живущая там экономка.
ГЛАВА 10 ПОЗНАКОМЬТЕСЬ С ЖЕНОЙ
Несмотря на распространенное представление, ночные сорочки английских женщин не из твида.
Гермиона Джинголд.
«Сатердей ревью», 1955 год
Не так часто встретишь человека с пересаженной кожей на заднице. Мужчина, о котором идет речь, с двойным подбородком, лысеющий, лет пятидесяти с лишним, в костюме в полоску и хорошо сшитых туфлях, выглядит воплощением британской честности. Сразу чувствуешь, как он гордится тем, что на его слово можно положиться. Днем он управляет коммерческим банком. А ночью любит, чтобы его пороли до крови. Это его увлечение известно как le vice anglais — «английский порок».
Операция на ягодицах, в результате которой большая часть тысячи фунтов попала в руки косметического хирурга с Харли-стрит, стала необходимой вследствие того, что он всю жизнь подвергался телесным наказаниям. Как и при повреждении брови в боксе, рана может снова неоднократно открываться, прежде чем придется пересадить на этот участок новую кожу. Порки начались в детстве, и занимался этим отец. Поцелуи между отцом и пятилетним сыном были запрещены на том основании, что это не по-мужски. Телесные наказания полагалось «принимать как мужчина», поэтому во время порки он не должен был выказывать эмоций. Если мальчику удавалось перенести эту пытку и не заплакать, отец поздравлял его. В течение следующих десяти лет «моя задница подвергалась нападкам не менее семнадцати человек, включая родителей, няньки, учителей, старших учеников». Рассказывает он без намека на жалость к себе и вспоминает об этом со смехом. На этой стадии порка — обычное дело в английском частном обучении того времени — еще не имела сексуального подтекста. Она составляла лишь часть школьной системы, нацеленной на исполнение амбиций сквайра Брауна относительно его сына Тома и на превращение его в «смелого, полезного, правдивого англичанина, джентльмена и христианина».
Лишь когда молодой человек стал учиться в университете, воспоминания о порках в детские и юношеские годы стали пищей для сексуальных фантазий. Он читал поэта-садомазохиста Суинберна, эротические романы «Фанни Хилл» и «Историю О», однако выяснилось, что английские девушки не очень-то склонны реализовывать его порывы. Ничего не дал и брак: у жены мысль о порке тростью энтузиазма не вызвала. Затем последовали обращения к трем различным психиатрам, с помощью которых он пытался «вылечиться» от своей навязчивой идеи. В конце концов третий врач посоветовал ему не проводить жизнь в угрызениях совести, а потратиться и найти способ тайного удовлетворения этой потребности. Жена, с которой в остальном он вел нормальную супружескую жизнь и имел четверых детей, согласилась, что он будет удовлетворять свои наклонности в другом месте при условии, что никто, особенно дети, не увидит его зада, пока не заживут рубцы от ударов.
И вот его жизнь разделилась. Большую часть времени он вел жизнь представителя высших слоев общества: воспитывал детей, посылал их учиться в такие же дорогие школы, как и те, где ему впервые задубили задницу, а сам в это время разъезжал по миру — британский банкир, столп респектабельности. Вечерами он находил женщин, предпочтительно черных и мускулистых, которые за деньги отхаживали его. Во время одного из визитов в Нью-Йорк он открыл для себя процветающий клуб садомазохистов, где познакомился с людьми, которым нравилось, чтобы пороли их или пороть других. Оказалось, что больше всего его возбуждает не просто порка, а порка на людях. С тех пор этот коммерсант-банкир использовал любую возможность предаться своим утехам среди группы друзей или в клубах с незнакомыми, но разделяющими его наклонности людьми.
Разобраться, откуда такая потребность, довольно непросто. Человек посторонний, вероятно, ничего не вынесет из суждения одного средневекового путешественника об Англии, заметившего, что «англичане получают удовольствие от печали». Англичане далеко не единственные, кто увлекается этим, — в том, что он не прочь, чтобы его отшлепали, признается в своей «Исповеди» Руссо, — но называть это стали le vice anglais. Загляните в любую телефонную будку в центре Лондона и вы найдете полдюжины визитных карточек проституток, в которых без тени смущения предлагается телесное наказание. Один голландский торговец порнографией как-то поведал писателю Полу Феррису, что «суперспециализация англичан — это порка. Говорят, трахаться в Англии не разрешается, а пороть — пожалуйста». Ведется это, конечно, издавна: хлыст можно увидеть на стене комнаты проститутки Молль, изображенной на третьем листе серии гравюр Хогарта «Карьера проститутки». Англичанами написано множество литературных произведений на эту тему с такими названиями, как «Роман о порке». В XIX веке исключительно на флагелляции специализировались целые бордели. Англичане даже изобрели машину, с помощью которой можно было одновременно высечь нескольких человек.
Иностранных визитеров это увлечение смущало, и время от времени высказывались суждения, что подобное изначально практиковали англосаксы или что это результат чрезмерного увлечения англичан мясом. Традиционно считалось, что это увлечение высших слоев среднего класса развивалось у мальчиков в убогих викторианских школах-пансионах, где порка была основным средством устрашения. «Где же орудия наслаждения? — спрашивает мужчина у любовницы в романе «Ценитель искусства» Томаса Шэдвелла. — Я настолько привык к ним в Вестминстерской школе, что до сих пор не могу без них… Не жалей сил. Я так люблю, когда меня наказывают». (Доктора Басби, одного из директоров Вестминстера в XVII веке, «флагеллянты считали, возможно, лучшим экспертом по обращению с розгой, которого только знала Англия». Школа сия внесла еще один великий вклад в эту забаву: среди ее выпускников числится Джон Клеланд, автор «Фанни Хилл», описания порок в которой в значительной мере послужили распространению представления о том, что англичанам страшно нравится, когда их лупят.) Авторы викторианских порнографических рассказов о порках, конечно, подписывались такими именами, как Итонец или Старый Школьный Приятель, говорившими, что эти истории написаны теми, кого самих пороли в школе, и предназначены для таковых.
Несомненным фактом является и то, что регулярные встречи любителей порки проходят в «Мьюрской академии», клубе английских фетишистов, расположенном, представьте себе, в Хэрфорде, и являются они туда в специально пошитой школьной форме.
Я по наивности вообразил, что на самом деле это игра, в которой женщины лишь делают вид, что устраивают болезненную порку, а жертвы воображают себя озорниками-школьниками. Но банкир сказал, что я неправ: «Без боли все теряет смысл: с таким успехом можно лупить и диван».
А не считает ли он, что эта потребность появилась в результате порок в детстве?
«Ну, это было самое убедительное объяснение, которое давали психиатры. При порке отец требовал, чтобы я не плакал и не дергался. Если у меня получалось, он поздравлял меня. Эти «психи» считают, что испытываемая боль ассоциируется у меня с завоеванием любви и уважения. Что касается школ, нельзя не заметить, что англичанам нравится, когда их бьют тростью, ведь именно ею пользовались при порке в английских школах, а шотландцы, похоже, предпочитают кожаную ременную плетку, что была в ходу в школах Шотландии».
Было бы глупо утверждать, что «английский порок» получил среди англичан широкое распространение. Это не так. И, несмотря на название, он присущ не только англичанам. По мнению aficionados, знатоков, в протестантских странах Европы он встречается чаще, чем у католиков. Однако английскому лицемерию созвучна его центральная двусмысленность: то, что наказание — награда, а боль — наслаждение. Можно было предположить, что с отменой телесных наказаний в школах эта практика пойдет на убыль. Но очевидно, что это не так. Она процветает. «Этим занимаются люди из всех слоев общества: один из моих любимых родственных душ — водитель автобуса. А еще много женщин. Не знаю, как обстоят дела в самом дипломатическом корпусе, но жены двух высокопоставленных дипработников, появляясь в Лондоне, первым делом звонят мне с просьбой зайти и отшлепать их».
В романе Кингсли Эмиса «Выбирай девочку себе по вкусу» есть эпизод, когда в конце 1950-х годов героиня романа Дженни находит работу учительницы и переезжает в незнакомый городок. С ней заговаривает молодой человек. У него на лице выражение, «которое она давно привыкла замечать у впервые видевших ее мужчин, причем некоторые из них были уже в возрасте». Он простодушно открывается ей, спросив, не француженка ли она. И делает глупость. Опыт Дженни подсказывает ей, что если мужчины интересуются, не француженка — итальянка, испанка, португалка — ли она, значит, виды у них на нее больше коммерческие.
«Даже дома, на Маркет-Сквер. к ней однажды подошел мужчина и, узнав в конце концов, что она не проститутка, сказал, словно извиняясь: «Мне так неудобно, я думал, вы француженка». Интересно, что бы это была за жизнь, если бы я действительно жила во Франции?»
Франция и «заграница» — это обитель запрещенных удовольствий, и туда отправлялись, чтобы достать непристойные книги («Улисс» вышел в Париже) или пожить сомнительной в моральном отношении жизнью — то, что называется louche[41].
Слово это, вообще-то, французское и не имеет точного эквивалента в английском. Роман Кингсли Эмиса опубликован в 1960 году, когда в Англии, спустя тридцать лет после первой публикации на континенте, впервые появился запрещенный цензурой текст романа Д. Г. Лоуренса «Любовник леди Чаттерлей». («Неужели вы думаете, что вам захочется, чтобы эту книгу прочитала ваша жена или ваши слуги?» — вопрошал незабвенный Мервин Гриффит-Джоунз, обвинитель по возбужденному по этому факту делу об ответственности за непристойное поведение в суде Олд Бейли.) Представление англичан о Франции как о фантасмагории бесконечного совокупления имеет давнюю историю. «Считается, что французы знают о любви и о том, как ею заниматься, больше, чем любой другой народ на земле», — утверждал два столетия тому назад писатель Лоренс Стерн, и это мнение сохраняется и поныне. Летом 1997 года газета «Пипл» напечатала вклейку на четыре страницы— «Запрещенные французские секреты секса» с «эксклюзивными выдержками» из запрещенного доклада под редакцией некой мадемуазель «Enorme Poitrine»[42]. (По этой «потрясающей груди» сразу видно, что это выдумка англичан: ежедневный красочный парад «девиц с третьей страницы» в дешевых газетенках доказывает, что английские мужчины без ума от женских грудей.)
Помимо полезных советов, таких как «стоя на коленях, женщина не сможет стимулировать себе клитор, потому что ей придется оторвать руку от пола и она упадет», этот материал давал возможность полюбоваться многочисленными фотографиями моделей в чулках и подвязках. И во французских трусиках.
Это увлечение заграничной сексуальностью раскрывает маленькую ужасную тайну, на которой зиждутся отношения между полами в «респектабельном обществе» и говорить о которой не принято. Учебные заведения XIX века, которые, как предполагалось, выпускали из своих стен идеальных англичан и англичанок, наделяли и тех и других, при условии, что они обучались раздельно, совершенно разным отношением к жизни, и даже в браке им приходилось до самой смерти вести раздельную и неравноправную жизнь. Герой клубной среды — солидный, лишенный воображения индивидуум с курительной трубкой, который неизменно заказывал пудинг с изюмом, — в обществе дам всегда чувствовал себя не в своей тарелке, потому что воспитывался в одном чисто мужском заведении за другим. При наличии такой глубокой пропасти между полами иерархия, существовавшая в общественной жизни, не могла не находить продолжения в самых интимных отношениях.
Лицемерие немалого числа англичан, которые выставляют себя людьми высокоморальными, а сами занимаются развратом, принимает такие формы, что даже трудно поверить. Вместе с промышленной революцией возникли большие города, которые позволяли безнаказанно заниматься тем, что невозможно в более ограниченных сообществах с более упорядоченной жизнью. Считается, что еще в 1793 году в одном только Лондоне было 50 тысяч проституток. Сорок лет спустя еще один исследователь перечислял, из какой среды они появлялись:
«Модистки, портнихи, работницы на производстве соломенных шляпок и в скорняжном деле, швеи-шляпницы, шелкомотальщицы, золотошвейки, швеи на обувном производстве, продавщицы в лавках дешевого платья или работницы у дешевых портных, кондитеров, продавщицы в сигарных лавках, лавках модных товаров и на благотворительных распродажах, множество служанок, завсегдатаи театров, ярмарок, танцевальных залов, которые отличаются безнравственным поведением почти во всех местах общественного отдыха в больших городах. Назвать даже приблизительно число тех, кто регулярно занимается тайной проституцией в различных слоях общества, не представляется возможным».
Уличных проституток часто одевала хозяйка борделя и, пока они искали клиента, посылала приглядеть за ними своего человека на случай, если они попытаются скрыться вместе с одеждой.
К 1859 году полиции было известно о 2828 борделях в Лондоне, цифра, которая, по мнению журнала «Ланцет», была вполовину занижена, исходя из того, что на улицах насчитывалось до 80 000 проституток. Средоточием их бизнеса была Хеймаркет, где на многих лавках красовались объявления «Постели внаем». Гулявший в сумерках по Хеймаркет Федор Достоевский столкнулся с целыми армиями запрудивших улицу проституток — пожилых и молодых, привлекательных (Достоевский считал, что «во всем мире нет женщин красивее англичанок») и дурнушек.
«Все это с трудом толпится в улицах, тесно, густо [писал он]. Толпа не умещается на тротуарах и заливает всю улицу. Все это жаждет добычи и бросается с бесстыдным цинизмом на первого встречного. Тут и блестящие дорогие одежды и почти лохмотья, и резкое различие лет, все вместе… В Гай-Маркете я заметил матерей, которые приводят на промысел своих малолетних дочерей. Маленькие девочки лет по двенадцати хватают вас за руку и просят, чтоб вы шли с ними. Помню раз, в толпе народа, на улице, я увидал одну девочку, лет шести, не более, всю в лохмотьях, грязную, босую, испитую и избитую: просвечивавшее сквозь лохмотья тело ее было в синяках… Но что более всего меня поразило — она шла с видом такого горя, такого безвыходного отчаяния на лице, что видеть это маленькое создание, уже несущее на себе столько проклятия и отчаяния, было даже как-то неестественно и ужасно больно. Я воротился и дал ей полшиллинга. Она взяла серебряную монетку, потом дико, с боязливым изумлением посмотрела мне в глаза и вдруг бросилась бежать со всех ног назад, точно боясь, что я отниму у ней деньги».
Такую картину трудно забыть. Защитники викторианского Лондона — тогда величайшего города на земле — могли сказать, что Достоевский был там очень недолго, поэтому вполне возможно, что его рассказ — сплошные выдумки, основанные на каком-нибудь незначительном факте. Но подобные сцены запечатлел и Ипполит Тэн, французский профессор философии, приезжавший в Лондон в 1860-е годы.
«Больше всего [писал он] вспоминается Хеймаркет и Стрэнд вечером, когда нельзя пройти и сотни ярдов, чтобы не наткнуться на двадцать проституток; некоторые просят купить стакан джина, от других слышишь «это мне на арендную плату, мистер». Создается впечатление не разврата, а крайней, жалкой нищеты. От этой скорбной процессии на этих величественных улицах становится дурно, это ранит. Мне казалось, что я вижу бредущих мимо мертвых женщин. Вот где гноящаяся рана, вот настоящая язва английского общества».
В других европейских странах куртизанка могла приобрести респектабельность; существовало общепринятое пространство для grande horizontale[43].
Но в викторианской Англии все выглядело невероятно убого отчасти потому, что все делали вид, что этого бизнеса не существует, и отчасти потому, что это было проявлением коммерческой сути отношений между мужчинами и женщинами в самом неприкрытом виде. Проститутку нигде не принимали, потому что вне пределов реальности, определяемой кошельком клиента, ее просто не существовало. По мнению Тэна, «в результате не остается ничего кроме выражения похоти, незатейливой и грубой».
Это явление было таким вопиющим, что просто изумляет, как англичане могли закрывать на него глаза. Но пока кто-нибудь вроде начавшего целую кампанию журналиста У. Т. Стеда из газеты «Пэлл-Мэлл» не обращал их внимания на эти проявления дурного вкуса, англичане предпочитали не замечать их. В 1880-е годы Стед купил тринадцатилетнюю девочку по имени Элиза Армстронг и переправил ее в безопасное место в Париже, доказав, что существует торговля, удовлетворяющая аппетиты англичан — любителей девственниц. Был сделан вывод, что «Лондон или, скорее, те, кто торгует в нем белыми рабынями, — это крупнейший мировой рынок торговли человеческой плотью», и это сыграло немалую роль в повышении в 1885 году брачного возраста для женщин до шестнадцати лет. Среди газетных статей перед Первой мировой войной встречаются сказочки о том, что, хоть и ненасытность англичан-мужчин — факт общепринятый, все англичанки остаются просто розочками, чистыми и неподкупными. Настоящая опасность не в Англии, она, несомненно, исходит от иностранных торговцев белыми рабынями. Под типичным заголовком «ДЕВУШКИ ПРОДАЮТСЯ В БЕСЧЕСТЬЕ. ЛОНДОН — ЦЕНТР ОМЕРЗИТЕЛЬНОЙ ТОРГОВЛИ» газета «Ньюс оф зе уорлд» поместила представленное заместителем комиссара полиции сообщение о том, как иностранные импресарио нанимают девушек, мечтающих выступать на сцене, увозят их за границу и продают, после чего их ждет моральное разложение.
А ведь настоящее моральное разложение творилось не во Франции, а в самой Англии. После подобных разоблачений размах этой индустрии поубавился. Однако грязная, омерзительная натура английской проституции — визитные карточки в тысячах телефонных будок, тускло поблескивающий дверной колокольчик в Сохо над кривыми буквами вывески «МОДЕЛЬ — ЗАХОДИ», замерзшие девчонки, почти дети, на углах улиц в Бирмингеме, мужчины, снимающие девиц, не выходя из автомобиля компании, в которой работают, — свидетельствует, как незначительно изменился сам ее дух. Это все та же грубая, циничная сделка между относительно сильными и относительно бессильными, и ее все так же изо дня в день сопровождают грязь, болезни и опасность. Контрастом выступают другие европейские страны, где это занятие узаконено, бордели — заведения открытые, они зарегистрированы и находятся под контролем. Но ввести такую систему в Англии означало бы признать, что этот бизнес существует.
7 апреля 1832 года кумберлендский фермер Джозеф Томпсон отправился на рынок в Карлайле. Наведывался он туда регулярно, и единственное отличие состояло в том, что на этот раз он не собирался покупать или продавать скот. Ему надо было избавиться от жены.
Женаты они были уже три года, но не ужились и решили расстаться. Томпсон придерживался распространенного представления, что все законные узы будут считаться расторгнутыми, если он продаст жену чин по чину на публичном аукционе. В полдень он усадил ее на рынке на большой дубовый стул и, как сообщает хроника «Годовой реестр», задал тон своих торгов следующими, не обещавшими ничего хорошего, словами:
«Джентльмены, имею предложить вашему вниманию мою жену, Мэри Энн Томпсон, также именующую себя Уильямс, и я продам ее тому, кто назовет самую высокую, самую справедливую цену. Джентльмены, расстаться навсегда она желает так же, как и я. Мне она была сущая змея подколодная. Я взял ее для своего комфорта и для благосостояния дома своего; она же стала мне мучительницей, домашним проклятием, наваждением ночью и дьяволом днем. Джентльмены, сие есть истина, идущая от сердца, когда говорю вам: да избавит нас Господь от жен скандальных и девиц шаловливых! Бегите их, как бежали бы бешеной собаки, рыкающего льва, заряженного пистолета, болезни холеры, горы Этны или любой иной пагубы, в природе сущей».
Невероятно, но эта жуткая реклама не отпугнула потенциальных покупателей, и он продолжал, перечисляя уже более положительные стороны Энн: Она умеет читать романы и доить коров; смеяться и плакать у нее выходит с той же легкостью, с какой вы беретесь за стакан с элем, чтобы промочить горло. Она умеет взбивать масло и бранить служанку; знает мурские мелодии[44] и может уложить складками свои оборки и чепцы; варить ром, джин или виски не умеет, но неплохо разбирается в их качестве, ибо прикладывается к ним не один год. Посему предлагаю ее, со всеми несовершенствами, за сумму в пятьдесят шиллингов.
Понятно, что от такой четко рассчитанной откровенности восхваления лес рук с предложениями цены не вырос, и только через час Томпсону удалось ударить по рукам с покупателем по имени Генри Мирз, который предложил двадцать шиллингов. Томпсон попросил в придачу ньюфаундленда, что и решило сделку. «Расстались они в самом прекрасном расположении духа: Мирз с женщиной направились в одну сторону, а Томпсон с собакой — в другую».
Красноречием фермер Джозеф Томпсон должен был обладать весьма изрядным, иначе приукрашен-ность всей этой истории очевидна. Дело, конечно же, необычное — иначе зачем «Годовому реестру» приводить все в таких подробностях? Однако случай этот был не первый. Обычай продажи мужчинами жен прослеживается еще у англосаксов, и даже тогда он приводил в недоумение другие народы. Мужчины еще занимались этим не далее как в 1884 году: целых двадцать случаев упоминает репортер журнала «Круглый год» в декабре того года, приводя имена и даты. Суммы были уплачены самые разные: от двадцати пяти гиней и полупинты пива до одного пенни и бесплатного обеда. Наиболее известный рассказ о продаже жен — «Мэр Кэстербриджа» Томаса Гарди, сентиментальное повествование о том, как Майкл Хенчард напился и продал жену с ребенком какому-то моряку, — был опубликован в 1886 году.
Купля и продажа жен — один из самых ярких примеров сравнительного статуса мужчин и женщин в некоторых слоях английского общества. Популярна эта практика была благодаря расхожему представлению, что это гораздо проще и дешевле развода. А при условии, что продажа должным образом засвидетельствована, покупка у мужчины его жены считалась такой же законной, как и обычная церемония бракосочетания; кое-где купивший жену должен был еще и заплатить налог, как за любую приобретенную скотину. Эти деяния воплощали средневековое представление о том, что женщины по определению стоят ниже мужчин: как толковали законодатели, если бы Бог хотел сделать женщин равными мужчинам или поставить их выше, он создал бы Еву не из ребра Адама, а из его головы. Естественным следствием было насилие по отношению к женщинам, будь то выставление непристойных жен на позор (последний такой случай зарегистрирован в Леоминстере в 1809 году) или наказание плетьми, запечатленные в средневековых манускриптах.
В угнетении женщин англичане были не одиноки. Это было обусловлено множеством факторов — важностью войн, законами наследования, неравным распределением богатства, представлениями о воспитании детей и жизни в семье, — бытовавших в большинстве стран Европы. Находчивые женщины умудрялись обходить препоны, возведенные обществом мужчин, об этом свидетельствует число женщин, владевших большими земельными угодьями в конце XVIII и начале XIX веков. Даже некоторые путешественники XVI века отмечают в своих рассказах, что положение знатных женщин в Англии выше, чем в других европейских странах. Купец и историк Эммануэль ван Метерен, впервые попавший в Англию в 1575 году, отмечает, что «женщины всецело под властью мужей… но не в такой строгости, как в Испании или где-нибудь еще. Их не держат взаперти, наоборот, они свободно управляют домом или занимаются домашним хозяйством. Они хорошо одеваются, любят относиться ко всему беспечно и обычно оставляют заботу о домашних делах и ежедневную рутину слугам. На всех приемах и празднествах им оказывают высочайшие почести; сажают во главе стола, где им подают в первую очередь… Вот почему Англию называют Адом Лошадей, Чистилищем Слуг и Раем Замужних Женщин».
Все дело было в сексе. Как и в большинстве обществ, где доминировали мужчины, женщины становились жертвами бесконтрольного сексуального желания. Но ведь правила устанавливали мужчины. Если мужчины оказывались сексуально несостоятельны, во всем винили женщин. Среди статуй Семи смертных грехов Похоть изображена в виде женщины, и, видимо, поэтому общепринятая мудрость гласит, что хорошей женщиной может быть только скромная женщина. Женщин, уверенных в себе в сексуальном отношении, вероятно, ждали неприятности. Явных свидетельств того, что такие женщины были, не существует, но об этом свидетельствует, например, то, как много власть имущих считали необходимым выступать против них. Если в 1620 году Яков I приказал епископу Лондонскому предложить пастве молиться против «вызывающего поведения наших женщин и ношения ими широкополых шляп и коротких стрижек», значит, кто-то из женщин был готов игнорировать установленные правила. По крайней мере, в отношении к женщинам не было раскола между роялистами и сторонниками парламента: во времена английской республики после казни сына Якова короля Карла I пуритане продолжали нападки на женщин. После Реставрации к этой теме обратились вновь, и такие люди, как епископ Джереми Тейлор, проповедовали, что благочестие — это «жизнь ангелов, глазурь души».
Иногда какой-нибудь просвещенный мужчина вроде философа Джона Стюарта Милля, женившегося на вдове, с которой был близок немало лет, мог заявить, что эти законы оскорбительны. Но его голос оставался гласом вопиющего в пустыне. Лишь в 1870 году в первом Законе об имуществе замужних женщин парламент признал за ними право контролировать собственные финансы. Нет, сказать, что в викторианской Англии, выпестовавшей идеального англичанина, не было места для женщин, нельзя. Представление о месте женщины было в нем слишком четким.
Когда викторианские ученые мужи взялись за составление авторитетного списка людей, благодаря которым нация стала великой, — двадцатитомного Национального биографического словаря, оказалось, что подавляющее большинство в нем — мужчины. Из поименованных 28 тысяч человек, начиная с истоков британской истории до 1900 года, женщин было лишь 1000. Как отметил редактор словаря Сидней Ли, «к сожалению, женщины еще долго не смогут в значительной мере претендовать на внимание общенационального биографа». Возможных объяснений этому два. Или женщины действительно сыграли весьма небольшую роль в отечественной истории, или редакторы закрыли глаза на их достижения. Несомненно, первоначальный словарь, вместе с другими свидетельствами достижений англосаксов, начиная с Великой выставки 1851 года, Лондонского королевского Альберт-Холла, галереи Тейт и Национальной портретной галереи, «Нэшнл Траст», Оксфордского английского словаря, Музея Виктории и Альберта, Музея естественной истории и Музея науки в Лондоне до великолепного одиннадцатого издания Британской энциклопедии и «Кембриджской истории английской литературы», принадлежит своему времени, времени расцвета Великобритании как имперской державы. Общественная жизнь тогда была миром мужчин.
Через сто лет после публикации первых двадцати двух томов в рамках словаря вышли приложения с некрологами умерших незадолго до этого людей, которые имели большое влияние в обществе. Они стали свидетельством постепенного роста роли женщин в ходе XX века. В первоначальном издании статьи о женщинах составляли 3,5 процента. В приложении, рассказывающем о жизни выдающихся людей, умерших между 1986 и 1990 годами, каждая десятая статья — о женщине. К тому времени издательство Оксфордского университета приняло решение пересмотреть к наступлению нового тысячелетия весь проект. В политически корректных 1990-х годах увеличению сообщений о роли женщин в национальной истории уделялось первостепенное внимание. После пяти лет изысканий редакторы обнаружили, что на историю страны оказали влияние еще 2000 женщин. В результате число женщин, получивших признание, выросло втрое. И все же это была лишь незначительная часть от целого.
Изначально словарь не учел достижения женщин потому, что искали их не там, где надо. В то время женщины были отлучены почти от всех сфер общественной жизни, и их вряд ли стоило искать среди выдающихся политиков. Офицерами в армии и на флоте были мужчины, а священники исключительно мужского пола мертвой хваткой держались за посты преподавателей в известных университетах. Если у женщин и была возможность найти применение своим способностям, то, вероятно, лишь в качестве учителей, волонтеров, миссионеров, хозяек или, в небольшом числе случаев, писателей или художников, хотя даже и тут некоторые считали благоразумным публиковаться под мужским псевдонимом.
Женщины, которые оказывались более чем способными чего-то достичь, были всегда. В конце концов, в викторианском обществе правила королева, и во времена наивысшего расцвета империи мифотворцы оглядывались назад, чтобы провести сравнение с еще одним золотым веком в правление Елизаветы I. (Конечно, даже Елизавета воодушевляла войска, собранные в Тилбери, чтобы противостоять вторжению испанцев в 1588 году, словами: «Я знаю, телом я слабая и немощная женщина, но у меня сердце и душа короля, к тому же короля Англии».) В стране всегда хватало отважных женщин, начиная с королевы бриттов Боадицеи и аббатисы Хильды из Уитби и кончая медсестрой Флоренс Найтингейл и премьер-министром Маргарет Тэтчер. Именно женщины помогли сохранить английскую культуру после катастрофического нашествия норманнов, выходя замуж за захватчиков и оказывая покровительство писателям, которых соотносили со старой традицией. Во времена, когда английская экономика основывалась на торговле шерстью, для нее был жизненно важен труд прядильщиц. И всегда находились женщины, которые сбрасывали навязываемую им смирительную рубашку сексуальных отношений. Очевидные примеры — это любовницы Байрона: леди Каролина Лэм, Клара Клэрмонт и леди Оксфорд.
Больше, чем любой мужчина своего времени, сделала для улучшения жизненных условий заключенных XIX века Элизабет Фрай. В викторианскую эпоху вся Европа подражала неутомимым и очень практичным кампаниям Октавии Хилл по улучшению домов для бедных. Задумав постройку Хэмпстед-Гардена, Генриетта Барнетт, жена викария из Ист-Энда, провела для осуществления своего проекта закон в парламенте, а затем купила землю и начала на ней строительство. Это заставило премьер-министра Эскита назвать ее «неофициальным опекуном детей всей страны». Этот список можно продолжить. Но главное относительно этих женщин состоит в том, что они были ограничены занятиями, которые можно было рассматривать как сравнительно безобидное продолжение их домашней жизни. Миссия Флоренс Найтингейл в госпиталях Крыма началась после того, как фронтовой корреспондент газеты «Таймс» бросил клич: «Неужели ни одна из дочерей Англии не готова в этот суровый час к работе, требующей милосердия?» Однако, будь мисс Найтингейл замужем за самым рядовым викторианским мужчиной, можно было бы держать пари на все, отложенное на черный день: ей пришлось бы остаться дома.
В общем, именно там, по мнению английских мужчин, должны были находиться их женщины. «Респектабельное общество» со всеми его запретами, возможно, появилось и в викторианскую эпоху, но разделение мира на мужскую и женскую сферы началось гораздо раньше, и тому немало свидетельств. Несомненно, к временам ганноверской династии английским мужчинам модного общества было гораздо комфортнее в компании своего пола, чем среди женщин. Один из посетивших Англию французов, Сезар де Соссюр, был поражен английским обычаем выдворять женщин из-за стола после ужина и смог объяснить это лишь тем, что «женской компании они в основном предпочитают выпивку и азартные игры». В отличие от англичан он нашел английских женщин обходительными, отзывчивыми и пылкими, потому что «они не презирают иностранцев, как мужчины; они не отдаляются от них и иногда предпочитают их своим соотечественникам». Французский публицист Жозеф Фьеве, питавший ненависть почти ко всему английскому, был особенно разгневан грубым отношением англичан к женщинам. В 1802 году он писал, что «англичане заставляют женщин удаляться после ужина, потому что хотят предаться выпивке. Часто бывает, что они засиживаются за столом аж до одиннадцати вечера, а женщины в это время, позевывая, скучают в какой-нибудь гостиной наверху. Хозяин дома может запросто оставить приглашенных женой гостей и отправиться в таверну, чтобы выпить, поболтать и поиграть от души с приятелями».
Такие скверные манеры могли сходить мужчинам с рук потому, что они считали: ничего стоящего по любой теме, кроме домашних забот, от женщины не услышишь. Прослеживалась четкая иерархия: женщины уходили из-за стола, потому что мужчины собирались говорить о делах, превосходящих их понимание, таких как политика, бизнес или война. Как выразился лорд Честерфилд, «особенно с женщинами нужно говорить как со стоящими ниже мужчин и выше детей».
Есть два возможных объяснения тому, что мужчины говорили такое. Или они действительно считали женщин существами второго сорта, или, с беспокойством осознавая всю несправедливость отказа женщинам в полноправном участии в жизни общества и понимая также, что продолжаться этому недолго, искали оправданий. Чем сильнее становился вызов, тем громче раздавались проповеди о том, что семья — краеугольный камень благополучного и упорядоченного общества, а жена и мать — душа семьи. «Первейшая сфера деятельности женщины — это дом, и о другом речи быть не может» — говорится в одной из проповедей начала XIX века. А Элизабет Сэндфорд считала, что «в независимости есть нечто не свойственное женщине. Это противно Природе и посему грех. Воистину благоразумная женщина чувствует свою зависимость; она делает то, что в ее силах, но осознает свою неполноценность». Речь здесь идет о среднем классе, который в викторианской Англии стал наиболее важной общественной группой в стране. Среди пропагандистов составилось мнение, что работающие женщины — признак «общества варваров». Из этого следовало, что если мужчина хочет сохранить свое положение, никто не должен видеть, что хозяйка дома ходит на работу. (Необходимо было поддерживать видимость процветания на единственный доход, и одним из последствий этого стало то, что фигура мужа и отца, вынужденного трудиться больше и больше, чтобы заработать средства на поддержание семьи, стала со временем сухим и холодным карикатурным образом.)
Именно по причине глубоко закрепившегося представления о том, что мужчины и женщины живут в абсолютно разных мирах, в результате реформы избирательной системы 1832 и 1867 годов право голоса получило большее число мужчин, но не было сделано абсолютно ничего, чтобы предоставить права женщинам. У мужчины практический склад ума, основанный на образовании; у женщины — это сплошная интуиция. Из этого следовало, что выражение «образованная женщина» — оксюморон: чтобы чему-то научиться, необходимо избавиться от инстинктивной логики, а это составляет саму суть женщины. А на практическом уровне, учить женщин латыни и греческому — значит обременять ценное пространство мозга, которое должно быть занято более тонкими материями, такими как приготовление еды, шитье и ведение дел с лавочниками. Вот какую картинку этой идеальной маленькой женщины нарисовал журнал «Панч»:
«Она внимательно следит, не образовались ли дырки на перчатках отца. Она искусная мастерица готовить овсянку, сыворотку, тапиоку, куриный бульон, крепкий бульон и тысячу маленьких домашних деликатесов для больного… Она не придумывает отговорок, чтобы не почитать отцу вечером и не выслушивать его наставлений… Она не знает ничего об иконоборчестве или о миссии женщины. Она изучает домоводство, в совершенстве владеет общими правилами арифметики… Она проверяет приходящие каждую неделю счета и не краснеет, когда ее видят в воскресенье в лавке мясника».
Мужчины пусть производят, а женщины лишь потребляют, домашний очаг пусть будет убежищем от окружающего мира, а «ангел в доме» будет окутан ореолом безгрешности. И к середине XIX века на женщин уже смотрят как на средство очищения индустриального общества. «Квотерли ревью» предлагает стране «воспользоваться орудием, которое вложил нам в руки Господь… В очищение потока безнравственности омойте его благотворным целомудрием английской женщины». Неудивительно, феминистские толкования истории выступают против смирительной рубашки, что навязана женщинам этим идеализированным представлением о женственности. Примером может служить образ миссис Рочестер. часто появляющейся на страницах романа Шарлотты Бронте «Джейн Эйр». В образе «этой безумной, запертой на чердаке женщины» «автор романа воплощает свои собственные мучительные женские желания вырваться из мужских домов и мужских сочинений». Ну что ж, возможно.
Но это представление о женственности оказалось поразительно стойким. Героиня Селии Джонсон из «Короткой встречи», несомненно, признала бы его и отдала бы ему должное. В 1930-х годах огромной популярностью пользовались рассказы Яна Струтера в газете «Таймс» о простых радостях домашней жизни. От имени миссис Минивер автор описывает все, что делают ее дети — два мальчика и девочка, муж — человек свободной профессии, няня, горничная, повар, а также рассказывает про свой второй дом в Кенте, где мир и покой нарушают лишь такие вещи, как протекающие трубы, заболевшие домашние животные и мужья, засыпающие над газетой после ужина. Когда в жизнь миссис Минивер вторглись коварные замыслы нацистов, а ее муж отправился выполнять свой долг при Дюнкерке, ее образ перенесла на экран актриса Грир Гарсон, и ее стали считать ярким воплощением английской женщины военного времени. В это трудно поверить, но Черчилль якобы сказал, что, по его мнению, этот фильм внес больший вклад в победу, чем целый флот линейных кораблей.
В любом улучшении положения женщин в Англии нет почти никакой заслуги английских высших классов, которые с такой гордостью называют себя защитниками всего, что есть лучшего в стране. Если, как любят заявлять апологеты «индустрии наследия», высочайшим культурным достижением английского образа жизни является загородный дом, роль в нем английской женщины представляется достаточно четко. Она служанка или повар. Или управляет служанками и поварами. Когда Герман Мутезиус рассказывал немецким читателям, что такое английский дом, ему пришлось объяснять, почему у англичан вроде бы настолько больше слуг, чем в его родной стране. Помимо более высоких стандартов материального комфорта в английских домах и более узкой специализации английских слуг нужно учитывать и то, что «хозяйка дома лишь управляет домашним хозяйством, но не принимает в нем активного участия. Хозяйка английского дома никогда не появляется на кухне, да и против этого стал бы возражать повар. Она посылает за слугами, когда готова дать приказания». Впервые появившийся в 1861 году и адресованный быстро растущему среднему классу бестселлер миссис Битон носил название «О ведении домашнего хозяйства».
И все же внуков и внучек миссис Минивер можно найти до сих пор. Чтобы развеять представление о том, что Англия действительно изменилась, нужно сходить в течение рабочего дня за покупками в «Харвей Николс», зайти на ланч в модные рестораны «Дафнис» или «Бибендум» или просто взглянуть на лица, улыбающиеся с фотографий в журнале «высшего общества» «Дженниферс дайэри». Весь фокус раскрывают подписи к этим фотографиям: выходя замуж, женщина теряет не только фамилию, но и имя. Поэтому среди тех, кто веселится на благотворительных балах, на гулянках по поводу совершеннолетия дочерей, на которых продумана каждая деталь, светских свадьбах и ланчах «не без повода», есть миссис Хуго Форд, миссис Стивен Рив-Такер, миссис Дэвид Хэллем-Пиль и леди Чарльз Спенсер-Черчилль. На одной из фотографий тогдашний член кабинета министров и Тайного совета Вирджиния Боттомли стала «миссис Питер Боттомли». Да и какие тут могут быть сомнения: в этом мире даже Маргарет Тэтчер, самая известная женщина-политик во всей истории, всего лишь «миссис Дэнис Тэтчер».
Возможно, они уже больше не невольницы, все эти пышущие здоровьем, откормленные лица, но они — часть мира, который героиня Селии Джонсон тоже узнала бы сразу. В среде, из которой вышла покойная принцесса Диана, обучение женщин по-прежнему вряд ли считают целесообразным. Ведь она, прекрасно образованная женщина, вышла из школы с документом, цена которому не выше сертификата ухоженного хомяка. Такое отношение к образованию весьма показательно. В 1930 году писатель Эмиль Каммертс попытался сформулировать суть своего двадцатилетнего опыта жизни в Англии. Он отмечал, что школы и колледжи в Англии «сыграли в жизни англичан гораздо более значительную роль по сравнению с ролью любого выдающегося учебного заведения в жизни других стран… они преуспели в сохранении и развитии определенного типа характера и определенного идеала служения, без которого Англии никогда бы не стать тем, что она есть сегодня». Каммертс был англофилом, и более радикально настроенный критик истолковал бы «идеал служения», породивший Породу, в гораздо более желчных выражениях. Когда речь шла об общем подходе к образованию, этот идеал имел для женщин серьезные последствия. Он отражал крепкую связь между духом и телом — mens sana in corpore sano[45] — и был исключительно мужской.
В 1872 году У. Терли недвусмысленно связал принадлежность к мужскому полус идеей успешности нации. На страницах журнала «Дарк блю» он громогласно заявил, что «нация немощных женоподобных книжных червей вряд ли может служить надежным оплотом свобод нации».
Женщин, осмелившихся уверовать в важность образования, или высмеивали, или устанавливали над ними опеку, или подвергали тому и другому. Возможно, первым «синим чулкам» и нравилось общество таких людей, как доктор Джонсон или Эдмунд Бёрк, однако Сидни Смит советовал им не выставлять свою ученость напоказ («если чулок синий, нижняя юбка должна быть длинной»). Читаешь этих пионеров XVIII века и словно видишь раскиданную по волнам в бурном море флотилию парусных суденышек, отчаянно подающих друг другу сигналы с мольбой спасти от стихии. Леди Мэри Уортли Монтегю писала приятельнице из Италии, что «сказать по правде, нигде в мире к нашему полу не относятся с таким презрением, как в Англии». Неудивительно, что в то время, когда столько мужчин восторженно рассказывали о себе и своей стране как о воплощении высочайшего уровня цивилизации, многие женщины, такие как писательница Мэри Уоллстоункрафт, эта ярая сторонница французской революции, считали себя не англичанками, а частью человечества в более широком смысле.
У среднего англичанина, принадлежавшего к среднему или высшему классу, таких сомнений не было. Ведь общество у них, в конце концов, мужское. Но образование англичане решительно хотели оставить себе. Идеализировавший женщин Джон Раскин — он был в этом настолько искренен, что, как говорят, оказался не в силах вступить в брачные отношения, потому что с ужасом обнаружил у жены волосы на лобке, — считал, что женщине следует знать ровно столько, сколько необходимо для того, чтобы «разделять удовольствие мужа». Ведь как ни крути, череп у женщины меньше, чем у мужчины, а значит, и мозг меньше. А раз энергия, которой они обладают, ограничена и необходима для менструаций, роста груди и деторождения, то выходит, что сил на умственную деятельность остается меньше. Высказывались даже такие соображения, что, раз при менструации возможности женщины настолько ограничены, стремление получить образование может подтолкнуть их к стерилизации. В итоге женщинам настоятельно посоветуют держаться подальше от науки. Кроме всего прочего, образованные женщины будут оспаривать у мужчин рабочие места, вследствие чего многим из них придется уезжать в колонии, и таким образом могут пополнить ряды старых дев: следовательно, женщины, которые надеются выйти замуж, не должны требовать лучшего образования. В это трудно поверить, но феминистке Эмили Дэ-вис удалось основать Гертон, женский колледж в Кембридже, лишь в 1869 году, а когда в 1896 году в этом университете проводилось голосование о допуске женщин к экзаменам на получение ученой степени, газета «Таймс» даже напечатала расписание поездов, чтобы живущие в Лондоне выпускники смогли съездить в Кембридж и проголосовать против этого предложения. Университет не разрешал женщинам стать его полноправными членами до 1948 года. Как и более распространенный предрассудок против «интеллектуалов», масштабы такой дискриминации женщин в Англии были выше, чем где бы то ни было: среди женщин, которые первыми добились права медицинской практики, Софии Луизе Джекс-Блейк это удалось потому, что она училась в Эдинбурге, Элизабет Гаррет Андерсон получила степень доктора медицины в Париже, а Элизабет Блэкуэлл — в Соединенных Штатах.
Чтобы подвести итог, достаточно одной ремарки. Для мужчин создавались все учебные заведения, даже детские. После того как по образу бойскаутов были организованы «герл гайдз» для девочек, общий настрой был четко подмечен в серии картинок в журнале «Кэслстоун хаус компани». На дворе 1918 год, и школьницы обсуждают создание группы «герл гайдз». Устремления пола налицо: «Завидую тебе ужасно. Конечно, быть гайдом здорово и очень мило, но разве это сравнишь с тем, когда в тебя выпускают торпеду, когда ловишь шпионов и все такое прочее». Затем одна из них вздыхает, глядя на форму гайдов: «Только посмотри, сколько карманов, — с восхищением промурлыкала Элси. — Вот здорово, как у мальчика».
Стоит ли удивляться, что такая обстановка вызывала гнев у духовных дочерей Мэри Уоллстоункрафт? В 1938 году Вирджиния Вулф, рассуждая в «Трех гинеях» о патриотизме, приходит к выводу, что у нее, как у женщины, мало причин быть благодарной «своей» стране. В воображаемом разговоре между братом и сестрой накануне мобилизации она решает, что «почувствует, что у нее нет оснований просить брата сражаться за нее, защищая «нашу» страну. «Эта «наша страна», — скажет она, — в течение большей части своей истории относилась ко мне как к рабыне, отказывала мне в праве получить образование и хоть в какой-то мере обладать тем, чем владеет она. Кроме того, эта «наша страна» уже не будет моей, стоит мне выйти замуж за иностранца. Эта «наша страна» не предоставляет мне защиты, вынуждает ежегодно платить немалые деньги, чтобы защитить меня, и при этом настолько не способна это сделать, что даже меры предосторожности при авианалетах пишутся на стене. Поэтому, если ты настаиваешь, что идешь сражаться, чтобы защитить меня или «нашу страну», пусть между нами существует трезвое и рациональное понимание, что ты сражаешься для удовлетворения своего полового инстинкта, ощутить который мне тоже не дано; чтобы принести пользу, к которой я не имею и, вероятно, никогда не буду иметь отношения; но не для того, чтобы удовлетворить мои инстинкты, или защитить меня, или мою страну. Ибо, как сказал бы человек посторонний, у меня, как у женщины, по существу, страны нет».
К строго иерархическому разделению полов привело изобретение «идеального англичанина». Считалось, что он должен быть благородным, благопристойным, стойким и мужественным, а англичанка должна быть стойкой, исполненной материнского начала, послушной и благочестивой. Поразительно, как быстро это понятие о «респектабельном обществе» пустило корни. Убедительное тому свидетельство — отношение к писательнице XVII века Афре Бен. Она создала целую серию пьес и стихотворений о неудачных браках и их печальных последствиях, и ее превозносила Вирджиния Вулф как первую женщину, жившую писательским трудом. В течение всей своей карьеры ей приходилось противостоять обвинениям (со стороны критиков-мужчин) в одержимости чувственностью — такие обвинения никогда не выдвинули бы мужчине: ее произведения не идут ни в какое сравнение с некоторыми творениями ее современника Джона Рочестера. Однако настоящий вызов Афре Бен был брошен после ее смерти. В 1826 году сэр Вальтер Скотт послал своей престарелой тетушке экземпляр романа Бен «Оруноко», историю раба-африканца. Когда Скотт снова навестил тетушку, та вернула ему книгу, посоветовав сжечь. По ее словам, книга была непристойна. Хотя она сама же призналась, что находит свое поведение необычным. «Разве не странно, — заметила она, — что мне, пожилой женщине восьмидесяти с лишним лет, сидящей в одиночестве, стыдно читать книгу, которую шестьдесят лет назад, как я слышала, читали вслух в Лондоне на потеху широкого круга лиц высшего и заслуживающего доверия общества?» Скотт в связи С Этим заметил, что «это, конечно же, результат постепенного улучшения национального вкуса и роста пристойности».
Распалось «респектабельное общество» почти так же быстро, как и сформировалось. Доктор Эктон, тот самый, что поведал викторианской Англии о том, что мастурбация приводит к появлению «раздражительных ипохондриков», рекомендовал женатым парам производить соитие не чаще одного раза в неделю или десять дней. Он отмечал, что «большую часть женщин (к счастью для них) не очень-то беспокоят какие бы то ни было сексуальные желания… Как правило, скромная женщина редко желает сексуального удовлетворения для себя самой. Она отдается в объятия мужа, в основном, чтобы ублажить его; и если бы не желание стать матерью, она, конечно, предпочла бы, чтобы он избавил ее от ухаживаний». Свидетельством страстного желания получить более честную информацию стало то, что в 1918 году, лишь через двадцать лет после последнего издания книги доктора Эктона, Мэри Стоупс публикует первое откровенное пособие по сексу — «Супружеская любовь». С марта по декабрь того года книга выдержала пять изданий. К середине 1920-х годов было продано полмиллиона экземпляров.
В годы Первой мировой войны по улицам ходили «женские патрули» и искали прелюбодействующих с подружками солдат. К 1930-м годам в общественных парках миловалось столько парочек, что одна французская туристка, школьная учительница, пришла в ужас. Одетта Кеун делает вывод, что это следствие «определенной нехватки секса» у англичанок, что любовник из среднего англичанина никакой: для него любовная игра, перед тем как завлечь ее в постель, — вещь никчемная. «У англичан занятия любовью — не наслаждение, а выполнение какой-то функции… Моя конкретная претензия к английскому мужчине заключается в том, что он не уделяет сексуальному акту достаточно времени, усилий или внимания, и в результате получается нечто однообразное, несвежее и смертельно скучное как кусок его любимого холодного пудинга». (Здесь она права: в отличие от французов англичане действительно никогда не считали искусство обольщения искусством.)
В последующие десятилетия XX века «респектабельное общество» рухнуло, да так, что от него остались лишь отдельные кариатиды, подобные задрапированным женским фигурам, которые некогда поддерживали фронтон давно исчезнувшего римского храма. Скорость происходивших изменений была поразительной. Французский философ Ипполит Тэн в свое время был убежден, что замужние англичанки почти никогда не изменяют, количество разводов перевалило за 1000 в год только в 1918 году, причем в основном разводились члены сравнительно малочисленного высшего класса. Сегодня по числу разводов страна на первом месте в Европейском союзе. К концу 1990-х годов четверть незамужних женщин в возрасте от 18 до 49 лет сожительствовали с мужчинами. В Англии самый высокий процент неполных семей в Европе. Никого не смущает и тот факт, что порномагнат Пол Реймонд стал одним из богатейших людей в стране и вращался среди герцогов и графов.
Ничего чисто английского в этих тенденциях нет: распады семей, рост отношений, не зарегистрированных государством, терпимость к порнографии — общее явление для всех западных стран. Некоторые причины таких изменений достаточны явны. Две масштабные войны, в последней из которых военные действия были намеренно направлены против гражданского населения, ускорили развал иерархических различий между мужчинами и женщинами. Благодаря вкладу в победу женщин, работавших на военных заводах, в сельском хозяйстве и служивших в армии, стало еще труднее утверждать старомодные истины в духе миссис Минивер о роли «домашнего ангела». Растущие возможности женского образования, распространение феминизма и утверждение равных прав для женщин — при всем этом мужчины уже не могли цепляться за старое мужское представление о типично английском. А контрацептивная таблетка освободила женщин от постоянного страха забеременеть.
Конечно, старые стереотипы могут рассмешить кого угодно. Гораздо интереснее что-то придумать, чем попытаться понять, что происходит вокруг, этим и объясняется феноменальный успех милой нон-фикшн Билла Брайсона об Англии. Во время первого посещения страны в 1973 году его поразил контраст между английскими женскими журналами и такими же журналами, издававшимися на Среднем Западе Америки:
«Статьи в журналах матери и сестры всегда были о сексе и личном удовлетворении. Там присутствовали такие названия, как «Добейтесь многократных оргазмов», «Секс в офисе: как это устроить», «Таити: новое горячее местечко для секса», «Исчезающие тропические леса — подходят ли они для секса?». Британские журналы взывали к более скромным устремлениям такими заголовками, как «Свяжите себе двойку», «Грошовое предложение для экономной хозяйки» и «Пришло лето: время для майонеза!»»
Если тогда так и было, то теперь этого уже давно нет. В хорошо продающихся женских журналах речь только и идет что о сексе, сексуальных проблемах, сексуальном здоровье и сексуальной этике.
Тот факт, что в Англии старая модель отношений между мужчинами и женщинами рухнула гораздо более основательно, чем во многих других уголках Европы, свидетельствует, что в английской формулировке, не сработавшей в конце XX века, было нечто ocобое. Возможно, причина в том, что англичане, убедившись, что империи для которой изобретались эти модели, больше нет, сочли эти прототипы неуместными. Как понятия «Порода» и «любитель» уже нельзя было использовать в качестве образцов для мужчин, так и старинные архетипы, которые мужчины стремились навязать женщинам, оказались в равной степени излишними. Во внешнем мире рухнул авторитет нации, а в самой стране то же произошло с авторитетом тех, от кого можно было ожидать защиты старых, устоявшихся моральных ценностей. Обращает на себя внимание, что двое наиболее известных публичных морали-заторов этого столетия — Козмо Лэнг, великий архиепископ Кентерберийский, и Джон Рейт, основатель Би-би-си, — не англичане, а шотландцы. А вместо твердо сжатых губ Тревора Говарда и дрожащей нижней губки Селии Джонсон появилась самая искрометная в мире молодежная культура.
Помимо расцвета музыки и моды англичане имеют самые высокие среди всех индустриально развитых государств показатели сексуальной активности тинейджеров. Количество незамужних женщин, занимающихся сексом к девятнадцати годам, составляет 86 процентов. В Соединенных Штатах, занимающих второе место, эта цифра составляет 75 процентов. Девственницами идут к венцу менее 1 процента невест. Возникнув на обломках империи, Англия стала страной, в которой успеха можно добиться благодаря способностям, а не следуя общепринятым нормам или связям, а также страной, где, хотя еще много чего нужно сделать, женщины получили растущее равноправие в общественной жизни.
ГЛАВА 11 СТАРАЯ СТРАНА, НОВЫЕ ОДЕЖДЫ
Англичане обладают поразительной способностью обращать вино в воду.
Оскар Уайльд
В Англии изменились не только роли мужчин и женщин. Изменилась и сама страна, где живут англичане. В ней, как и во всем остальном мире, заправляют названия брендов. Англичане носят бейсболки и джинсы, едят подобие американской, азиатской или итальянской еды, ездят на машинах, сделанных в самых разных уголках земли (даже величайший британский автопроизводитель «Роллс-Ройс» теперь принадлежит немцам), танцуют под интернациональные ритмы и играют в компьютерные игры, разработанные в Сиэтле или Токио. В этом новом мире ни география, ни история, ни религия, ни политика не оказывают того влияния, что раньше. А раз за последние полвека изменились внешние формы, изменения претерпело и то, что было несомненным внутри.
Вторая мировая война, время «Короткой встречи» и «Где мы служим» были последним продолжительным периодом, когда мы хотя бы с какой-то долей уверенности могли сказать, что впечатление от Англии соответствует реальности. Даже тогда многое указывало на то, что старые моральные ценности рушатся.
Для моего отца страна стала катиться вниз, когда, приехав домой на побывку с конвоев в Северной Атлантике, он услышал, как хозяйки хвастаются друг перед другом купленным на черном рынке кусочком мяса в дополнение к скудному продовольственному пайку. Страна, в которой «уважаемые» в остальном люди не испытывают стыда, нарушая правила, обречена. Спекулянт, который мог достать вам все что угодно — от нейлоновых чулок до куска бекона, был таким же типичным англичанином, как и отказывавшие себе во многом персонажи Селии Джонсон и Тревора Говарда, сдержанность которых говорила об их альтруизме.
И «Короткую встречу» и «Где мы служим» написал Ноэль Кауард, который свои «черты типичного англичанина», равно как и акцент и сигаретный мундштук, приобрел за время путешествия по жизни от рождения в семье продавца пианино в Западном Лондоне до дружбы с английской королевской семьей. После того как наступил мир, созданное им представление об Англии просуществовало недолго. Меньше чем за десятилетие Кауарда довели до унизительного для него сетования против театральной школы «кухонного реализма», на фоне которой его пьесы о жизни среднего класса стали казаться такими хрупкими и устаревшими. Приводя совет, который якобы дал ему Черчилль — «англичанин имеет неотъемлемое право жить там, где сочтет нужным», — Кауард покинул страну, чтобы жить изгнанником на Бермудах, в Швейцарии и на Ямайке, но не платить налоги, необходимые для постройки Нового Иерусалима.
Новая театральная сенсация, «Оглянись во гневе» Джона Осборна, — яростная реакция против бессмысленности, среди которой, как выяснилось, он живет, — была впервые поставлена в мае 1956 года. Этой пьесе, по ходу которой зритель становится свидетелем того, с какой горечью относится Джимми Портер к ценностям «эдвардианской команды», шикарно живущей семьи его жены, предпосланы слова «ничего доброго не осталось, благие дела забыты». Как объяснял сам Осборн в газете «Трибьюн», «это письмо ненависти. Оно адресовано вам, мои соотечественники, я имею в виду тех людей в моей стране, которые осквернили ее. Мужчины с наманикюренными пальцами, ведущие немощное, преданное ими тело моей страны к погибели… Я лишь надеюсь, что это [его ненависть. — Примеч., автора.] придаст мне сил. Думаю, так оно и будет. Возможно, это даст мне возможность продержаться оставшиеся несколько месяцев. А пока, будь ты проклята, Англия. Ты разлагаешься и очень скоро исчезнешь».
Вслед за Осборном появились целые легионы писателей, чтобы попировать на трупе эдвардианской Англии. Даже те, кто в характерно английской манере считал, что эти нападки заходят «чуть дальше, чем следует», ощущали, что жить в Англии — значит участвовать в каких-то поминках. Правящий класс, без сомнения, потерпел сокрушительное фиаско, не сумев предложить для XXI века ничего нового, и поэтому англичане обнаружили, что двигаются в будущее задом наперед, не отрывая глаз от некоей точки на рубеже XIX и XX веков. Пришло время задаться вопросом: а оправдано ли это оплакивание прошлого?
Можно начать с того, что англичане дали миру.
И здесь нас ожидает первая проблема. Потому что величайшим наследием, завещанным англичанами всему остальному человечеству, стал их собственный язык. Даже во время Второй мировой войны, когда закладывались основы для военного Тройственного пакта, ось — Рим — Берлин — Токио, Ёсукэ Мацуока вел переговоры от имени императора на английском языке. Это средство общения в области техники, науки, путешествий и международной политики. Три четверти мировых почтовых отправлений пишут на английском языке, на нем составлены четыре пятых всех данных, сохраняемых в компьютерах, и на нем разговаривают две трети ученых всего мира. Для всего мира это как малайский — его нетрудно учить, на нем можно запросто объясниться; умение немного говорить по-английски во многом вам поможет, и именно поэтому, по некоторым оценкам, четверть всего населения планеты в той или иной степени говорит на этом языке. К концу 1990-х годов Британский совет прогнозировал, что на рубеже второго тысячелетия 1 миллиард (тысяча миллионов) людей будут учить английский.
Некоторые из тех, кто изучает язык, будут говорить на нем абсолютно свободно, как генеральный секретарь НАТО, доктор Йозеф Лунс, голландец по происхождению, который однажды заметил, что предпочитает говорить по-английски, потому что «когда говоришь на родном языке, такое ощущение, что тебя тошнит». Однако большинство учит язык в качестве средства для достижения определенной цели. Составители Оксфордского английского словаря, этой библии английского, не ведут учета, откуда происходят новые слова, но можно спокойно держать пари, что примерно из 3000 новых слов, ежегодно поступающих в их базы данных, лишь малая часть — из Англии; остальные приходят из Америки, Австралии или из международного языка компьютерного дела и науки. В конце концов, в числе примерно 650 миллионов человек, у которых английский первый или второй язык, англичан лишь 8 процентов.
Француза можно вычислить, как только он откроет рот. Французы говорят на французском. Англичане говорят на языке, который не принадлежит никому. Профессор Майкл Даммит, уикэмовский преподаватель логики в Оксфорде, стоя однажды в Чикаго в очереди за билетом на поезд, завел разговор с каким-то попутчиком. Через некоторое время этот человек сказал: «Вы, должно быть, из Европы». «Да, из Англии», — ответил Даммит. На что этот стоявший рядом спиноза заметил: «По-английски вы говорите довольно сносно». Даммит был настолько поражен, что не удержался и сказал, что он действительно англичанин. Только потом ему стало ясно, что для многих американцев английский — лишь название языка, на котором говорят в Америке, точно так же, как и голландский — язык, на котором говорят в Голландии. Парадокс английского языка в том, что он дорог и близок его носителю и в то же время принадлежит всем и каждому. Что происходит с народом, который больше не является обладателем своего собственного языка?
Когда я появился в офисе Оксфордского английского словаря, группа экспертов разбиралась с только что попавшим к ним на стол вопросом от очередного представителя общественности, пытающегося следить за развитием языка. Он был в шоке, услышав, как кто-то называет некое техническое оборудование «кобелиными причиндалами» (the dog's bollocks). «Что это значит? — недоумевал обеспокоенный автор письма. — И откуда. Господи прости, взялось это выражение?»
Как раз такие задачи лексикографам по вкусу. В издании Оксфордского английского словаря 1933 года, который до последнего времени был самым авторитетным источником определения значений слов в английском, выражения «кобелиные причиндалы» нет. Есть толкования и для «собачьей головы» (dog's head, «бабуин с собачьей мордой»), и для «собачьего носа» (dog's nose, «алкогольный напиток из смеси пива и джина»), и для «сна по-собачьи» (dog-sleep, «изображаемый или притворный сон»), а также еще для тридцати с лишним выражений, в которые входит слово «собака». А вот «кобелиных причиндалов» нет.
В просторном офисе с открытой планировкой, который впечатляет царящей там удивительной тишиной (за полтора часа ни одного телефонного звонка), оксфордские лексикографы пытаются проследить происходящие в языке изменения. На экранах мониторов одно за другим мелькают сообщения от наблюдателей по всему англоговорящему миру с новостями о новых словах и выражениях. Одна информантка связалась с ними, чтобы сообщить, что, по ее мнению в первый раз замечено выражение «bad hair day»[46].
Как оказалось, появилось оно в одной из газет Сиэтла. Корреспондент из Кембриджа, штат Массачусетс, столкнулся с не встречавшимся доселе использованием слова «Maltese»[47], которое датируется раньше прочих в словаре. Это вызывает сдержанное волнение.
Выражению «dog's bollocks» тут же сумели дать определение немало взрослых англичан. Если что-то — DB, то лучше уже не придумаешь, нечто вроде «роллс-ройса». «Just the ticket»[48], как сказали бы лет тридцать назад.
Это показатель того, как быстро может меняться английский язык: ведь он может подхватить любое выражение и уже через несколько месяцев сделать его ходовым. Выражения постоянно придумывают, в частности, журналисты, просто чтобы проверить, сколько пройдет времени, прежде чем другие начнут использовать их так, словно эти выражения давно стали частью языка. Если повезет, от изобретения слова до обнаружения, что оно вошло в повседневный обиход, проходит всего несколько недель. Составляя список повседневных слов, придуманных с 1960 по 1990 год, лексикограф Джонатан Грин подвел черту под 2700 словами — от «AC/DC» («бисексуальный») до «zonked» («находящийся в состоянии опьянения, интоксикации»), В том, как пользуются английским языком, есть что-то от Шалтая-Болтая: слова могут значить все что угодно в зависимости от того, какое значение в них вкладывает говорящий. Похоже, англичане не только приняли поразительную способность своего языка изменяться, но и радуются этому. «Языки перестают изменяться, только когда становятся мертвыми», — весело заявляет Патрик Хэнкс в большом офисе с открытой планировкой Оксфордского английского словаря, а затем снова обращается к экрану, чтобы просмотреть последнее входящее сообщение от информатора с дальних окраин англоговорящего мира.
Одним из последствий роста роли английского языка как средства общения для всего мира стал отказ в той или иной степени от попыток установить какие-то рамки. Французы, которые, как выяснилось, проиграли больше всех в этом соревновании по выработке универсального языка, отреагировали на это вирусное распространение английского чем-то вроде языкового изоляционизма, пытаясь запрещать использование иностранных слов и определяя для радиостанций квоту музыкальных произведений, которые должны исполняться на французском языке. Англичане смеются над ними по этому поводу, и не только потому, что французы их исторические враги и — по крайней мере, в этой войне — проигравшая сторона, но и потому, что те никак не могут понять, что эти их великодержавные притязания на владение своим языком обречены. Английский язык не хранит никто, есть лишь люди, такие как сотрудники Оксфордского английского словаря, которые фиксируют его изменения. Когда появляется новое издание любого словаря английского языка, люди интересуются не тем, сохранились ли в нем старые значения, а тем, сколько в нем признано новых слов. Люди пишущие склонны радоваться разнообразию своего языка, откуда бы новые слова ни появлялись. Это беззаботное отношение англичан к своему языку не ново. Первый словарь английского языка изначально отражал попытку повторить проделанное Acadimie Frangaise с французским языком. Академический словарь, который появился в 1694 году после пятидесяти пяти лет труда, создавался как последнее слово в том, что касается верного и неверного словоупотребления. Поступавшие предложения такого же директивного подхода к английскому языку вертели и так сяк годами. Дефо убеждал Английскую академию «поощрять классическое образование, оттачивать и облагораживать английский язык и развивать возможности правильного языка, которыми так пренебрегают». Подобный вопрос поднял в 1712 году и Джонатан Свифт в «Предложении по исправлению, улучшению и уточнению английского языка». Откликнувшемуся на этот призыв доктору Сэмюэлю Джонсону не удалось первому создать словарь английского языка (этой чести удостоился ученый Бенджамин Мартин), но его труд остается выдающимся примером лексикографической работы, проделанной в одиночку. К чести Джонсона, он понял, насколько глупо пытаться законсервировать язык. Как он писал в предисловии:
«Когда мы видим, что люди стареют и один за другим умирают в определенное время, из века в век, мы смеемся над неким эликсиром, который обещает продлить жизнь до тысячи лет; с таким же успехом может быть высмеян и лексикограф, который, будучи не в силах привести пример народа, сохранившего слова и фразы своего языка от перемен, возомнит, что его словарь сможет забальзамировать язык и уберечь его от разложения и упадка… Язык, который может сохраняться без изменений, это, скорее всего, язык народа, лишь ненамного приподнявшегося над варварством, народа, отделившегося от других народов и полностью занятого добыванием средств к существованию».
Если бы не Джонсон, то кто-нибудь другой спас бы англичан от возможной идиотской директивности Acadimie Anglaise. Эволюция слов — показатель успеха, а не поражения. Странное дело, но именно в Америке, где рождается так много новых слов и словоупотреблений, большой спрос на исторические словари английского языка: значит, есть потребность знать свое наследие. Англичане, похоже, не только примирились с тем, что они больше не властны над своим языком, но и положительно радуются его расширению. Народ, который страшится своего будущего, так себя не ведет.
(Кстати, «кобелиные причиндалы» придумали печатники для описания используемого в газетах значка «:-». Выражение это исключительно английское.)
Как и английский язык, новая Англия чем-то обязана прошлому и в то же время ничем ему не обязана. Главная перемена состоит в том, что старая Англия была построена на шаблонах идеальных англичанина и англичанки, выработанных много веков тому назад, а Англия новая — это страна энергичная, простонародная и в высшей степени изобретательная. А так как в основе английской культурной традиции лежит индивидуализм, возможности Англии, появляющейся из кокона последнего полувека или чуть большего периода, почти безграничны.
Значительные перемены выражаются не в смене правительств, а в переменах Zeitgeist[49].
Лейбористская партия, с убедительным преимуществом пришедшая к власти в мае 1997 года, заявила о стремлении придать Британии «другой бренд»: назвавшись «новыми лейбористами», они отказались от большей части идеологического багажа, и вот, смотрите, на сцене появляется новая Британия, страна, отряхнувшая с себя злого духа прошлого. Через несколько месяцев под их дудку уже плясало большинство средств массовой информации. «ОБНОВЛЕННАЯ БРИТАНИЯ» — кричал заголовок вынесенной на обложку статьи октябрьского номера журнала «Тайм». «После 50 лет борьбы с тем, что часто представлялось невыполнимым, Соединенное Королевство заметно прибавило шагу», говорилось в номере. В доказательство этих преобразований приводились сведения об успешных кинорежиссерах, миллионерах, сделавших состояния на компьютерных играх, модных дизайнерах, телеведущих и валютных дилерах. Эти люди, справедливо отмечал журнал, подавили в себе комплекс принадлежности к старой стране, погрязшей в классовых запретах и общественных предрассудках, которые осуждают наживающих себе состояния, и воспользовались возможностью следовать своим коммерческим инстинктам. Одно из главных преимуществ этих людей, хотя об этом никто не упомянул, состоит в том, что они говорят на языке, на котором говорит весь мир. Второе заключается в географическом положении их страны, позволяющем утром решать деловые вопросы с Азией, а после полудня — с Северной Америкой; третье — это многолетняя история ведения торговли, на чем и была построена империя; четвертое — еще одно следствие имперских времен — сеть связей по всему миру и способность ассимилировать иные культуры; пятое — сравнительно высокий уровень подготовки и мастерства рабочей силы; шестое — привлекательность Лондона как основного места проживания деловых людей из других стран в силу таких английских особенностей, как законопослушность, предприимчивость и терпимость. Это перечисление можно продолжить. Главное же состоит в том, что ничего из вышеперечисленного не было следствием политических решений нового правительства.
Осенью после своего избрания Тони Блэр принимал глав правительств Содружества со всего мира. Перед началом его приветственной речи всем пришлось в напряженной тишине просмотреть видеопрезентацию, отмечавшую творческие, коммерческие и научные достижения новой Британии, страны, где человек достигает положения в обществе благодаря своим способностям. Во время презентации звучала музыка групп «Оазис» и «Спайс Герлз», на экране сменяли друг друга изображения комнат для переговоров, машин «Формулы-1» и фармацевтических фабрик, постоянно делался упор на то, что Британия теперь молодая страна. Когда настал черед речи премьер-министра, эта основная тема в ней повторилась. «Новая Британия — это страна, где положение в обществе достигается благодаря способностям, где мы разрушаем классовые, религиозные, расовые и национальные барьеры», — заявил он. Прицел был взят на формирование «единой нации», к чему издавна стремились консерваторы: «для всего народа, а не для привилегированного меньшинства».
Для того чтобы всучить, как покупателю, образ этой «новой страны», использовался дурацкий лозунг — «Cool Britannia»[50], от которого любой действительно хладнокровный человек лишь глазами захлопает или вздрогнет: стараясь постичь молодежную культуру, политики среднего возраста всякий раз понимают ее превратно.
Хотя элемент «Британия» немаловажен: никому и в голову не пришло сказать «Cool England». Дело в том, что страна переживает один из периодов своей истории, когда англичанина можно назвать человеком, живущим на острове в Северном море, которым управляют шотландцы. Преимущество «Британии» еще и в том, что это слово собирательное. Чтобы быть британцем, необязательно быть белым англосаксом. Сдаётся, что быть британским нигерийцем, мусульманином, евреем, китайцем, бангладешцем, индийцем или сикхом намного легче, чем английским соответствием всего вышеперечисленного. Именно потому, что Британия — изобретение политическое, она допускает разнородность.
Наивысшим проявлением идеи Британии является королевская семья. Стремление к объединению королевства прочитывается в громыхающем перечне титулов наследника трона: Чарльз принц Уэльский, герцог Корнуолла и Ротсея, граф Честера и Кэррика, барон Ренфрю, лорд Островов и Великий Правитель Шотландии. Институт монархии принадлежит миру красных мундиров и медвежьих киверов, «Юнион Джека» и пулемета системы Гатлинга, а королева Елизавета с принцем Филиппом — чуть ли не последние представители «респектабельного общества». Насколько разительно изменилась возглавляемая ими страна, стало до боли ясно после неожиданной смерти в 1997 году бывшей жены Чарльза принцессы Дианы. Следуя кодексу Поведения, не допускающему проявления эмоций, монарх и ее консорт оказались чуть ли не единственными, кто оплакивал ее смерть без сантиментов. Многие из остальных представителей этой нации якобы «плотно сжатых губ» разыскивали цветочные магазины, покупали букетики цветов, а потом возлагали их как можно ближе к любому зданию, с которым ассоциировалась эта молодая женщина с исключительными привилегиями. Вскоре ворота Кенсингтонского дворца, Букингемского дворца, Сент-Джеймсского дворца и семейного дома в Нортхэмптоншире утопали в море лепестков и пластика. Зажженные свечи в банках из-под джема оставляли как на импровизированной могиле. На придорожную ограду и деревья в парках вешали карточки и фотографии вместе с наспех написанными записками. Среди наиболее разборчивых были такие, как ДИАНА, МЫ ЛЮБИМ ТЕБЯ И У НЕБЕС ТЕПЕРЬ ЕСТЬ НОВЫЙ АНГЕЛ. А потом, когда наступило время похорон, публика выстроилась, миля за милей, на пути кортежа, бросая на гроб цветы и, что самое странное, сверкая вспышками фотоаппаратов, чтобы сделать снимок для семейного альбома.
При любом разгуле воображения это нельзя назвать типичным поведением нации, чья невозмутимость в минуты душевных переживаний была составной частью пародии на саму себя, к которой она относилась более чем непринужденно. Джордж Макдональд Фрейзер, создатель пользовавшейся огромным успехом серии исторических романов о Флэшмене, был потрясен, увидев, как выставляется напоказ то, что С. С. Форестер назвал «сентиментальностью нижней палубы». Кто знает, от имени скольких людей он говорил, когда задался вопросом, как случилось, что британский культ героя превратился в культ жертвы. «Мистер Блэр ощутил гордость. А мне стало стыдно, потому что оплакивание стало чем-то положительным, а откликом на трагедию, на преступление, повлекшее за собой смерть, стал некий ритуал: нужно обязательно смести цветочные лавки, чтобы разбросать на сцене дань уважения, непременно лить слезы и давать перед камерами душераздирающие интервью».
Смерть Дианы — трагедия, как трагична любая внезапная смерть в расцвете лет. Но была ли она более трагична, чем смерть любого из бесчисленных тысяч молодых мужчин и женщин, о коротких жизнях которых напоминают воинские мемориалы в каждой деревушке и городке страны? Диана была красивой, умела воздействовать на других ради своей выгоды и сострадать и умерла, наслаждаясь жизнью богатого завсегдатая ночных клубов. И все же она почему-то стала аутсайдером, а симпатию англичан к аутсайдеру трудно переоценить. Эта пользовавшаяся удивительной благосклонностью молодая женщина стала жертвой, с которой публика могла отождествлять себя, потому что дом Виндзоров («немцев» для репортерской братии) оказался в положении, в котором оказываются, одна за другой, все монархии — без связи с народом, от имени которого они якобы правят. То, что произошло, когда она умерла, можно назвать припадком коллективной истерии народа, которому в течение долгого мирного периода не дано было стать свидетелем внезапной смерти. Никому не показалось странным, что на ее похоронах Элтон Джон исполнил переработанную песню, которую изначально он сочинил в почитание своей героини Мэрилин Монро, потому что она тоже была иконой для века мирских ценностей, а иконы такого рода в конечном счете взаимозаменяемы. Записи этой песни разошлись в Англии тиражом 5 миллионов экземпляров. Масса появившихся в память о ней книг, плакатов, футболок и посуды говорит о безосновательности суждения о том, что в стране царят рациональность и сдержанность.
Толпы людей, заполнившие лондонские парки, чтобы возложить заветные подношения на импровизированные места поклонения, продемонстрировали, насколько значительно и насколько незначительно изменилась Англия во второй половине XX века. Неизменной, вероятно, осталась вежливость и предупредительность толпы, проявившей вдумчивое отношение, какое, насколько я себе представляю, можно было выявить при других больших скоплениях народа в любое время этого столетия. За исключением мотоциклистов эскорта, сопровождавших катафалк, полиция держалась в стороне. Везде царило спокойное достоинство. В подавляющем большинстве присутствовали белые англосаксы, но были и представители других рас. Среди оплакивавших Диану оказалось гораздо больше женщин, чем мужчин. Присутствовало достаточно много богатых и власть имущих; это стало искренним выражением народных чувств.
Возражая против публичного оплакивания, Джордж Макдональд Фрейзер недооценивает склонность англичан к сентиментальности, прекрасно подмеченную Чарльзом Диккенсом, у которого крошку Нел убивают, а маленького Тима он заставляет проковылять вперед и пожелать: «Веселого нам всем Рождества!» Умри Диана в те дни, когда в Англии царили нравы, установленные Породой и их со всем согласными одомашненными женами, мы увидели бы совсем иную картину. Однако в такой стране англичане уже больше не живут. Цели, для которой была вскормлена Порода, больше не существует. Освобождение английской женщины от навязанных ей ограничений позволило проявиться чему-то более волнующему.
Не то чтобы Диана была просто жертвой. Ее похороны приняли такие размеры потому, что превратились в некий языческий ритуал; Диана была кем-то вроде богини в век нехватки богов. На каком-то этапе, начав размышлять над этой книгой, я некоторое время подумывал, не построить ли ее вокруг представлений об английском герое, и наткнулся на описание того, как принимали толпы лондонцев в 1805 году адмирала Нельсона, когда он вернулся после погони за французским флотом через всю Атлантику и острова Вест-Индии: «Где бы он ни появлялся, он словно электризует английскую холодность, — писала леди Элизабет Фостер, видевшая, как он шествовал по улицам, — везде его сопровождают восторг и аплодисменты. Иногда какая-нибудь бедная женщина просит разрешения дотронуться до его сюртука. Даже дети научились благословлять его, когда он проходит мимо, в дверях и окнах полно народу».
Это могло быть описанием и низкопоклонства перед Дианой. И у того и у другой кружилась голова от выражаемого им поклонения (знаменитый сигнал Нельсона «Англия надеется…» изначально звучал «Нельсон надеется…»); и оба, несмотря на всех своих поклонников, были колоссами на глиняных ногах. Каждый заполнял некую потребность в конкретный момент истории своего народа: Нельсон был военным героем века войн; Диана стала святой покровительницей страны, переживающей свое падение. После смерти Нельсона гроб с его телом доставили в собор Святого Павла, по бокам стояли шестеро адмиралов в полной парадной форме, и похороны длились четыре часа с соблюдением всех почестей, положенных государственному деятелю. На похоронах Дианы все внешние формальности были сведены к минимуму, за ее гробом в Вестминстерское аббатство шли гражданские представители благотворительных организаций, с которыми она была связана, минимальное число военных стояло в почетном карауле у гроба, а собравшихся больше занимало, кто присутствует из кино- и поп-звезд. Разница между этими двумя похоронами показывает, насколько отошли в прошлое имперские представления о типично английском. На их место пришло нечто более личное. Иногда это просто ужасает.
* * *
Летом 1998 года во Франции собрались футбольные команды со всего мира, чтобы поспорить за чемпионский кубок. Невзирая на то что организация этого турнира со стороны французских властей была до известной степени беспорядочной, его проведение признали весьма успешным и многие миллионы зрителей с восхищением следили за прямыми телевизионными репортажами. Но имела место, конечно, и «английская проблема». Под «английской проблемой» понимается проблема хулиганства. Наиболее трагичную форму она приняла в мае 1985 года на стадионе «Хейзел», когда после крупной стычки между болельщиками «Ливерпуля» и «Ювентуса» погибло около сорока итальянцев. Перед французской и английской полицией стояла, грубо говоря, задача не дать этим хулиганам убить кого-нибудь еще. Тем летом они добились успеха, хотя уже после того, как весь мир стал свидетелем сцен, когда пьяные молодые англичане швырялись стульями, камнями и любыми другими предметами, которые, к несчастью, вызвали у них враждебное отношение. В противоположность англичанам шотландские болельщики успели изрядно напиться и все, что было потом, просто проспали.
Но больше всего в насилии английских хулиганов поражает то, что все это у них как бы в порядке вещей. Мне помнится один незначительный инцидент после игры между Англией и Швейцарией, которой открывался чемпионат Европы 1996 года. Англичане провели игру профессионально вяло, и швейцарцы сумели свести игру к ничьей 1:1. Добиться такого на стадионе «Уэмбли» в присутствии 70 тысяч английских болельщиков они даже не надеялись. Швейцарцы, в том числе и их сторонники, среди которых было немало женщин и детей — гораздо больше, чем можно было ожидать в Англии, — ликовали. Настроены они были дружелюбно и по сравнению с грубостью и невоспитанностью английских болельщиков вели себя спокойно и абсолютно никому не угрожали. Покинув стадион, они еще долго пели и плясали на улицах. На краю одного из тротуаров около сорока человек из них — мужчины, женщины и дети — выстроились, чтобы создать «мексиканскую волну». Молодой англичанин с бритой головой сначала таращился на них с другой стороны улицы, потом подбежал к одному из молодых людей из этой толпы и, приблизив лицо почти вплотную к его лицу, заорал: «Идиот!» Швейцарцы были явно ошарашены. Англичанин продолжал жестикулировать, двигая рукой вверх и вниз. «Ты идиот!» — снова взвизгнул он, размахнулся, ударил молодого человека кулаком в лицо и пошел через толпу. Шел он как ни в чем не бывало, вызывающе и достаточно медленно, словно предлагая попробовать отомстить за обиду, нанесенную их приятелю, — тот согнулся, и из носа у него текла кровь. Но никто не ответил, поэтому громила удалился развязной походкой, несомненно торопясь рассказать друзьям, как он уделал одного из болельщиков гостей.
Возможно, такая порочность присуща не только англичанам, но ни один представитель английского среднего класса не станет, если честно, отрицать страха перед тем, что можно ожидать от толпы футбольных болельщиков. В конце 1980-х в Турине писатель Билл Буфорд с ужасом наблюдал, как группа опухших фанатов «Манчестер Юнайтед», спотыкаясь, вываливалась из самолета, на котором они прибыли из Англии, чтобы попасть на игру своей команды против асов итальянского футбола — «Ювентуса». Было еще рано даже для ланча, а многие из них оказались настолько пьяны, что еле держались на ногах. Эти болельщики устроились затем в центре города. Выставив напоказ свои татуировки, они сидели в кафе на тротуаре, то и дело поносили непотребными словами Папу Римского и время от времени вставали, чтобы справить малую нужду прямо на улице. И это они еще хорошо себя вели и не набрасывались на этих «проклятых итальяшек» с палками, ножами или бутылками. «Почему вы, англичане, так себя ведете? — обратился к Буфорду один итальянец. — Потому что живете на острове? Потому что не чувствуете себя европейцами? Или потому что потеряли свою империю?»
Буфорд не знал, что и сказать. Вопрос возник от страха и искреннего недоумения. Почему малая часть населения Англии считает, что единственный способ хорошо провести время — это надраться до безобразия; я имею в виду действительно надраться до безобразия, чтобы пивом, вином и другими спиртными напитками несло даже от футболок, а содержимое желудков извергалось прямо на улице, — чтобы орать непристойности и затевать драки? Возможно, сыграли свою роль все причины, которые пришли в голову недоумевающему итальянцу. Вам, конечно, трудно даже представить, чтобы центр Лондона могли заполнить и вести себя подобным образом прибывающие целыми самолетами итальянцы. Положа руку на сердце, Буфорд мог бы признаться лишь в одном: именно такой часть населения Англии была всегда. Куда там стыдиться своего поведения: они считают, что право драться и напиваться дано им отчасти от рождения. Именно так они заявляют о себе. Несколько лет спустя на одной из отборочных игр мирового чемпионата 1990 года, проходившей на Сардинии, Билл Буфорд наблюдал ожесточенный бой толпы английских футбольных болельщиков с итальянской полицией. До того как разъяренные полицейские отходили его дубинками до потери сознания, он помнит момент, когда фанаты стали в панике отступать.
«Кто-то крикнул, что, мол, мы же англичане. Чего мы тогда бежим? Англичане не отступают… И тогда все началось по новой. Некоторые из тех, кто обратился было в паническое бегство, вспомнили, что они англичане и что это важно, и стали напоминать другим, что они тоже англичане и что это тоже важно, и вот они, снова исполнившись чувства своей национальной принадлежности, вдруг резко останавливаются, разворачиваются на сто восемьдесят градусов и бросаются на итальянских полицейских».
Эта проблема не только англичан: у голландских и немецких фанатов по-своему проявляется болезнь, при которой молодые громилы с опухшими лицами выражают свою преданность тем, что бьют ногами или забрасывают камнями любого, кто говорит на другом языке или носит иные цвета. Однако истина в том, что именно англичане дали миру футбол. От них же пошло и хулиганство.