Блок без глянца Фокин Павел

* * *

Поэма и Её поэт

  • И как не умереть поэту,
  • Когда поэма удалась!
М. Цветаева

Спустя девяносто лет что осталось от Русской Революции? Политическая система? Государственный строй? Экономический фундамент? Социальная структура? Идеология? Решение национального вопроса?

В реальности – ничего!

А была ли революция? И, вообще, что было? Эти вопросы повисли бы в густой пелене документов и исследований, потонули в немом гвалте свидетельств и сообщений, растворились в безнадежном хаосе оценок и мнений, если бы в январе 1918 года Александр Блок не записал Поэму «Двенадцать».

От Русской Революции осталась Поэма Блока, как от Троянской войны осталась Поэма Гомера, от гибели античного мира – «Апокалипсис», от борьбы гвельфов с гибеллинами – «Божественная комедия».

Поэма не есть жанр литературы. Все, что в литературе называется «поэмой», – по сути только большое стихотворение с более или менее развитым сюжетом. Истинная поэма, Поэма – это некий первородный смысл, явленный в образе кристальной ясности и ослепительного совершенства. Поэма истинная, а не литературная – это Откровение, явление Бога Человеку. Художник тогда утрачивает свою историческую, социальную, личностную индивидуальность, пол, возраст, национальность, становясь в это время (или, может быть, как раз выпадая в этот момент из времени) тем абсолютным Человеком, первочеловеком, который некогда был создан по Образу и Подобию, являет собой Образ и Подобие, и с которым Бог вступает в общение, к которому – обращается, сообщает, предвещает, которого наставляет и – наконец – спасает.

Русская Революция была такой Поэмой. Ей нужен был не гнев народных масс, не слабость царского режима, не упадок экономики и козни внешних врагов. Ей требовался Поэт, ибо Русская Революция была не только социальной революцией и, в первую очередь, не социальной революцией – ее битвы разворачивались в пространстве «миров иных», – по сути своей она была метафизическим рубежом, предсказанным человечеству в Откровении Иоанна Богослова, и только Поэт мог его увидеть и описать – открыть глаза современникам и потомкам.

Первым приближение Поэмы почувствовал Гоголь, обладавший духовным зрением и отвагой пророка. Но Гоголь не рассчитал своих сил, не вынес подвига воплощения Поэмы. Да и не пришли еще сроки. Второй том «Мертвых душ», преображавший мир Руси кромешной в светоносную Русь святую, так и не дался Гоголю, лишь опалил заревом грядущей Истины: его хрупкая, нежная душа надорвалась от непомерности усвоенной им художественной задачи, и он умер, ослепленный ею. Но зов Поэмы был услышан.

Ему внимал прошедший через «большое горнило сомнений», изведавший инобытие «Мертвого дома» Достоевский. В горячечном сне Раскольникова, в озарениях князя Мышкина, в мрачных исповедях и проповедях «бесов» – Ставрогина, Верховенского, Шигалева, в бунте Ивана Карамазова, в его «Великом инквизиторе», наконец, в фантастическом испытании Смешного человека Поэма проступала своими грозными очертаниями, предвещая скорое и полное явление. Но слишком много страсти – личного – было в Достоевском, он уже достаточно многое узнал в жизни, чтобы послушно подчиниться Поэме, принять Ее безоговорочно, без споров и борьбы, покорно и бестрепетно произнести Ее слова.

Идеальным избранником Поэмы Русской Революции стал Блок.

Физическое совершенство и душевная искренность определили его судьбу. Только он, строгий крестоносец русского стиха, мчавший своего коня на встречу с Прекрасной Дамой вечной Романтики, мог отдать себя служению Поэме. Только он мог быть Ей верен до конца: он слышал гулы сдвинувшихся миров отчетливее всех и готов был предать себя их велению. Его почти средневековая рыцарственность, возвышенная и односторонняя, была залогом безупречного свершения Поэмы.

В Блоке сошлись и соединились неустрашимая воля поэта и трепетное безволие человека, холод мастера и пламя пророка, бесстрастное равнодушие наблюдателя и чуткое рыдание очевидца.

  • О, я хочу безумно жить:
  • Все сущее – увековечить,
  • Безличное – вочеловечить,
  • Несбывшееся – воплотить!
(1907)

Он был естествен и прост в каждом своем движении, в каждом поступке и слове. Благородство, рожденное искренней любовью к миру, было написано на его челе. Детское простодушие и целомудренность лежали в основе его личности и придавали ей целостность и гармонию. Стройность определяла внешний и внутренний облик Блока. Музыка жила в нем, рядом с ним, вокруг него. Блок был лучшим поэтом эпохи. Его обожали. Ему поклонялись как божеству. Его стихи учили наизусть. Ими говорили и думали.

Он был ровня Поэме. Одной крови: живущий в мире – не из мира сего, из другого времени и пространства, внеисторического, внесоциального; на языке мира говорящий о предвечном – язык мира претворяющий в глагол вещий.

В избранный час Поэма пришла к нему, и он неколебимо сознал: «Сегодня я – гений».

Корней Чуковский, видевший черновик «Двенадцати», говорил, что он написан идеальным, чуть ли не каллиграфическим почерком, на аккуратных листах белоснежной бумаги, с какими-то почти незаметными правками и помарками – точно кто-то продиктовал Блоку текст, а он только его зафиксировал. Так оно и было. Поэма прошла через поэта и встала во весь рост перед ошеломленным человечеством. Ее оглушающее Слово разнеслось по всей России, поразив и озадачив.

  • …На ногах не стоит человек…
  • …Злоба, грустная злоба
  • Кипит в груди…
  • Черная злоба, святая злоба…
  • …Свобода, свобода,
  • Эх, эх, без креста!..
  • …Мировой пожар в крови –
  • Господи, благослови!..
  • …Эх, эх, согреши!
  • Будет легче для души!..
  • …………………………
  • …Ужь я ножичком
  • Полосну, полосну!..
  • …Скучно! …
  • …И идут без имени святого
  • Все двенадцать – вдаль.
  • Ко всему готовы,
  • Ничего не жаль…
  • …Впереди – Исус Христос…

Мистика судьбы Александра Блока заключена в его избранности быть автором Поэмы. Он это знал еще на заре своей юности, к неведомому обращая стих:

  • Предчувствую Тебя. Года проходят мимо –
  • Все в облике одном предчувствую Тебя.
  • Весь горизонт в огне – и ясен нестерпимо.
  • И молча жду, – тоскуя и любя.
(1901)

Как смерч, Она настигла поэта, и он, оказавшись в эпицентре, отразил ее натиск Словом. Он давно ждал Ее.

  • И встречаю тебя у порога –
  • С буйным ветром в змеиных кудрях,
  • С неразгаданным именем Бога
  • На холодных и сжатых губах…
  • Перед этой враждующей встречей
  • Никогда я не брошу щита…
(1907)

В эпицентр Поэмы Блок попал случайно, то есть по воле судьбы. В первые дни Русской Революции он был далеко от Петрограда – в Порохонске, где служил (шла мировая война) табельщиком инженерно-строительной дружины. Устав от однообразия и скуки прифронтовой жизни, Блок подал заявление на отпуск и получил его в марте 1917 года. В родной город он попал спустя несколько дней после краха самодержавия. «Бродил по улицам, смотрел на единственное в мире и в истории зрелище, на веселых и подобревших людей, кишащих на нечищеных улицах без надзора. Необычайное сознание того, что все можно, грозное, захватывающее дух и страшно веселое. Может случиться очень многое, минута для страны, для государства, для всяких „собственностей“ – опасная, но все побеждается тем сознанием, что произошло чудо и, следовательно, будут еще чудеса. Никогда никто из нас не мог думать, что будет свидетелем таких простых чудес, совершающихся ежедневно».

Чудо не замедлило прийти и в жизнь Блока. Когда он писал эти строки, в его квартире раздался телефонный звонок: «Сейчас мне позвонил Идельсон (сослуживец. – П. Ф.). Оказывается, он через день после меня совсем уехал из дружины, получив вызов от Муравьева, и назначен секретарем Верховной следственной комиссии. Будут заседать в Зимнем дворце. Приглашает меня, не хочу ли я быть одним из редакторов (это значит – сидеть в Зимнем дворце и быть в курсе всех дел). Подумаю».

14 апреля 1917 года он записывает:

«Мне надо заниматься своим делом, надо быть внутренно свободным, иметь время и средства для того, чтобы быть художником…

Я не имею ясного взгляда на происходящее, тогда как волею судьбы я поставлен свидетелем великой эпохи. Волею судьбы (не своей слабой силой) я художник, т. е. свидетель».

Осознав свою миссию, Блок принимает предложение Идельсона. В Порохонск он уже не вернется, останется в Петрограде и с начала мая в течение нескольких месяцев изо дня в день будет непосредственно участвовать в работе Верховной следственной комиссии: о последних днях старого мира и его гибели он узнает из первых уст, увидит все собственными глазами.

Это будут месяцы колоссального духовного и душевного напряжения.

«Я „сораспинаюсь со всеми“, как кто-то у А. Белого. Действительно, очень, очень тяжело. Вчера царскосельский комендант рассказывал подробно все, что делает сейчас царская семья. И это тяжело. Вообще все правы – и кадеты правы, и Горький с „двумя душами“ прав, и в большевизме есть страшная правда. Ничего впереди не вижу, хотя оптимизм теряю не всегда. Все, все они, „старые“ и „новые“, сидят в нас самих; во мне по крайней мере. Я же – вишу, в воздухе; ни земли сейчас нет, ни неба».

Жизнь будет меняться не по дням, а по часам – в неведомую и непостижимую сторону.

И все ближе будет подступать Поэма. Поэма – свидетельство. Поэма – приговор. Поэма – откровение.

В ней будет много документальной хроники. Стихи – цитаты. Стихи – фотографии.

Будет много публицистики и гражданского пафоса. Стихи – плакаты. Стихи – лозунги.

Много мистики и тайны. Стихи – загадки. Стихи – шифры.

И – голоса, голоса, голоса. Точно верхушки айсбергов, выхваченные из мрака ночи лучом прожектора. Ледяной архипелаг голосов. Кипящее море интонаций.

Невероятное сцепление улицы, газеты и Нострадамуса. Символа и лубка.

  • Гуляет ветер, порхает снег.
  • Идут двенадцать человек.
  • Винтовок черные ремни,
  • Кругом – огни, огни, огни…

Такой Поэмы Россия еще не знала. Безжалостной, бесстыдной, бескомпромиссной – во всей полноте Истины. Во всей наготе.

  • Трах-тах-тах! – И только эхо
  • Откликается в домах…
  • Только вьюга долгим смехом
  • Заливается в снегах…
  • Трах-тах-тах!
  • Трах-тах-тах…

Покров повседневности расползся на отдельные лоскуты и предъявил неизбежную участь грядущего:

  • Впереди – Исус Христос.

«Двенадцать» – Поэма Конца Света, предвестие Страшного суда. Блок заглянул Ей в глаза и оцепенел, «у бездны на краю». Не отпрянул, лица не отвернул.

  • И смотрю, и вражду измеряю,
  • Ненавидя, кляня и любя:
  • За мученья, за гибель – я знаю –
  • Все равно: принимаю тебя!
(1907)

Спустя короткий срок Блок умер в возрасте сорока лет.

Болезнь развилась стремительно, врачи так и не смогли поставить диагноз. «Все предпринимавшиеся меры лечебного характера не достигали цели, в последнее время больной стал отказываться от приема лекарств, терял аппетит, быстро худел, заметно таял и угасал и, при все нарастающих явлениях сердечной слабости, тихо скончался, – писал лечащий врач А. Г. Пекелис спустя несколько дней после смерти Блока и с осторожной проницательностью добавлял: – В заключение невольно напрашивается вопрос: отчего такой роковой ход болезни? Оставляя, по понятным причинам, точный ответ об этиологии данного процесса в стороне, мне кажется, однако, возможным высказать такое предположение. Если всем нам, в частности нашему нервно-психическому аппарату, являются в переживаемое нами время особые повышенные требования, ответчиком за которые служит сердце, то нет ничего удивительного в том, что этот орган должен был стать „местом наименьшего сопротивления“ для такого вдумчивого, проникновенного наблюдателя жизни, глубоко чувствовавшего и переживавшего душой все то, чему его „свидетелем Господь поставил“, каким был покойный А. А. Блок».

* * *

Блок, обладавший великолепной памятью, никогда не читал публично Поэму – просто не помнил Ее. Не помнил – и не понимал. Пытался объяснить – и не мог. Он был только свидетель. Избранник Поэмы. Верный Ее рыцарь.

Рыцарь верный… Рыцарь бедный…

Павел Фокин

Личность

Облик

Евгений Павлович Иванов (1879–1942), литератор, друг А. А. Блока:

Красив и высок был Ал. Блок: под студенческим сюртуком точно латы, в лице «строгий крест». Где-то меж глаз, бровей к устам. Над лицом, отрочески безволосым – оклад кудрей пепельных с золотисто-огненным отливом, красиво вьющихся и на шее.

Владимир Пяст (Владимир Алексеевич Пестовский, 1886–1940), поэт и переводчик:

‹…› Александр Блок был хорошего среднего роста (не менее 8-ми вершков) и, стоя один в своем красивом с высоким темно-синим воротником сюртуке с очень стройной талией, благодаря прекрасной осанке и, может быть, каким-нибудь еще неуловимым чертам, вроде вьющихся «по-эллински» волос, ‹…› производил ‹…› впечатление «юного бога Аполлона».

Владимир Васильевич Гиппиус (1876–1941), поэт, критик, педагог:

У Блока было лицо рыжевато-розового тона с голубыми водянистыми глазами, прямые крупные черты лица и на не очень подвижных губах мелькала улыбка. Девичья или детская. Девушка в мужском облике – или взрослое дитя.

Иоганнес фон Гюнтер (1886–1973), немецкий поэт, драматург, переводчик, неоднократно встречавшийся со многими русскими поэтами начала ХХ в.:

На нем широкая черная куртка с узким белым воротником. Он еще молод, ему двадцать шесть лет, но в его облике не осталось уже ничего юношеского. Среднего роста, стройный; правда, в фигуре есть какая-то приземистость, отчего порой он кажется чуть-чуть неловким. Его каштановые волосы слегка курчавятся; безбородое лицо, даже когда он весел, выглядит до странности собранным. Говорит он медленно. Его светлые глаза можно назвать скорее печальными. Губы полные и удивительно красные. Над высоким овальным лбом – нимб своенравия и мечтательности. Движения медленные, иногда почти неуклюжие. ‹…› Так может выглядеть только поэт.

Алексей Николаевич Толстой (1883–1945), прозаик, драматург, общественный деятель:

Я увидел Блока в первый раз в 907 году. Он вошел в вестибюль театра Комиссаржевской, минуя очередь, взял в кассе билет и, подбоченясь, взглянул на зароптавшую очередь барышень и студентов. Его узнали. У него были зеленовато-серые, ясные глаза, вьющиеся волосы. Его голова напоминала античное изваяние. Он был очень красив, несколько надменен, холоден. Он носил тогда черный, застегнутый сюртук, черный галстук, черную шляпу. Это было время колдовства и тайны Снежной Маски.

Максимилиан Александрович Волошин (1877–1932), поэт, литературный критик, художник:

‹…› Лицо Александра Блока выделяется своим ясным и холодным спокойствием, как мраморная греческая маска. Академически нарисованное, безукоризненное в пропорциях, с тонко очерченным лбом, с безукоризненными дугами бровей, с короткими вьющимися волосами, с влажным изгибом уст, оно напоминает строгую голову Праксителева Гермеса, в которую вправлены бледные глаза из прозрачного тусклого камня. Мраморным холодом веет от этого лица.

Георгий Петрович Блок (1888–1892), двоюродный брат поэта, писатель, литературовед, переводчик:

При первой встрече с Блоком всех поражала неподвижность его лица. Это отмечено многими мемуаристами. Лицо без мимики. Лицо, предназначенное не для живописи и не для графики, а только для ваяния. «Медальный» профиль Блока.

Он держался всегда очень прямо, никогда не горбился. Добавьте к этому спокойную медлительность движений (он не жестикулировал ни при чтении стихов, ни в разговоре), молчаливость, негромкий, ровный, надтреснутый голос и холодноватый взгляд больших светлых глаз из-под темных, чуть приспущенных век.

Таким он бывал во все времена своей жизни: и в самой первой юности, и в поздней молодости, и незадолго до смерти. Но именно только «бывал»: это была завеса или, точнее, забрало.

Михаил Васильевич Бабенчиков (1891–1957), театровед, искусствовед:

Несмотря на обычную свою неподвижность, лицо Блока обладало способностью резко и легко изменяться. Стоило только Ал. Ал. улыбнуться, как его характерный, точно застывший облик получал новое, крайне живое выражение. Холодная маска сразу исчезала, все мускулы лица приходили в движение, и обычные до того спокойно-невозмутимые черты озарялись внутренним светом.

Мария Андреевна Бекетова (1862–1938), тетка поэта, писательница, переводчица:

Наружностью поэт походил на Блоков. Больше всего на деда Льва Александровича. На отца он был похож только сложением и общим складом лица.

Георгий Иванович Чулков (1879–1939), поэт, драматург, мемуарист:

Блок был красив. Портрет К. А. Сомова – прекрасный сам по себе как умное истолкование важного (я бы сказал «могильного») в Блоке – не передает вовсе иного, существенного – живого ритма его лица. Блок любил сравнивать свои таинственные переживания со звуками скрипок. В Блоке, в его лице, было что-то певучее, гармоническое и стройное. В нем воистину пела какая-то волшебная скрипка. Кажется, у Блока было внешнее сходство с дедом Бекетовым, но немецкое происхождение отца сказалось в чертах поэта. Было что-то германское в его красоте. Его можно было себе представить в обществе Шиллера и Гете или, может быть, Новалиса. Особенно пленительны были жесты Блока, едва заметные, сдержанные, строгие, ритмичные.

Любовь Дмитриевна Блок (урожденная Менделеева, 1881–1939), жена Блока, старшая дочь Д. И. Менделеева от второго брака (с А. И. Поповой):

«Расист» мог бы с удовольствием посмотреть на Блока: он прекрасно воплощал образ светлокудрого, голубоглазого, стройного, героического арийца. Строгость манер, их «военность», прямизна выправки, сдержанная манера одеваться и в то же время большое сознание преимуществ своего облика и какая-то приподнятая манера себя нести, себя показывать – довершали образ «зигфридоподобия».

Анна Андреевна Ахматова (1889–1966), поэт. В записи Л. Я. Гинзбург:

У Блока лицо было темно-красное, как бы обветренное, красивый нос, выцветшие глаза и закинутые назад волосы, гораздо светлее лба.

Вильгельм Александрович Зоргенфрей (1882–1938), друг поэта, поэт и переводчик, по образованию и основной специальности инженер-технолог:

В кругу приятелей-поэтов, в театре, на улице был он одет как все, в пиджачный костюм или в сюртук, и лишь иногда пышный черный бант вместо галстуха заявлял о его принадлежности к художественному миру. В дальнейшем перестал он и дома носить черную блузу; потом отрекся, кажется, и от последней эстетической черты и вместо слабо надушенных неведомыми духами папирос стал курить папиросы обыкновенные.

Правда, внешнее изящество – в покрое платья, в подборе мелочей туалета – сохранил он на всю жизнь. Костюмы сидели на нем безукоризненно и шились, по-видимому, первоклассным портным. Перчатки, шляпа «от Вотье». Но, убежден, впечатление изящества усиливалось во много крат неизменной и непостижимой аккуратностью, присущей А. А. Ремесло поэта не наложило на него печати. Никогда – даже в последние трудные годы – ни пылинки на свежевыутюженном костюме, ни складки на пальто, вешаемом дома не иначе как на расправку. Ботинки во всякое время начищены; белье безукоризненной чистоты; лицо побрито, и невозможно его представить иным (иным оно предстало после болезни, в гробу).

Николай Корнеевич Чуковский (1904–1965), писатель, мемуарист:

В следующий раз я его увидел году в восемнадцатом и потом неоднократно видел вплоть до двадцать первого года. Это был совершенно новый Блок. Мне казалось, что от того Блока, которого я видел в 1911 году, не осталось ни одной черты – до того он изменился. Он больше нисколько не был похож на сомовский портрет. Он весь обрюзг, лицо его стало желтым, широким, неподвижным. Держался он по-прежнему прямо, но располневшее его тело с трудом умещалось во френче, который он носил в те годы. Впрочем, я видел его и в пиджаке. Теперь он казался мне высоким только когда сидел; когда он вставал, он оказывался человеком чуть выше среднего роста, – у него было длинное туловище и короткие ноги.

Любовь Дмитриевна Блок:

Александр Александрович очень любил и ценил свою наружность, она была далеко не последняя его «радость жизни». Когда за год, приблизительно, до болезни он начал чуть-чуть сдавать, чуть поредели виски, чуть не так прям, и взгляд не так ярок, – он подходил к зеркалу с горечью и негромко, как-то словно не желая звуком утвердить совершившееся, полушутя говорил: «Совсем уж не то, в трамвае на меня больше не смотрят…» И было это очень, очень горько.

Вильгельм Александрович Зоргенфрей:

В последние годы, покорный стилю эпохи и физической необходимости, одевался Блок иначе. Видели его в высоких сапогах, зимою в валенках, в белом свитере. Но и тут выделялся он над толпой подчинившихся обстоятельствам собратий. Обыкновенные сапоги казались на стройных и крепких ногах ботфортами; белая вязаная куртка рождала представление о снегах Скандинавии.

Марина Ивановна Цветаева (1892–1941), поэт. Из записной книжки 1920 г.:

‹…› Худое желтое деревянное лицо с запавшими щеками (резко обведены скулы), большие ледяные глаза, короткие волосы – некрасивый – (хотела бы видеть улыбку! – До страсти!) ‹…›

Лицо совершенно неподвижное, пасмурное. ‹…›

Одежда сидит мешковато, весь какой-то негнущийся – деревянный! – лучше не скажешь, уходя угрюмо кивает, поворачивается почти спиной, ни тени улыбки! – ни тени радости от приветствий.

ВСЕ – НЕХОТЯ. В народе бы сказали: убитый.

Анна Андреевна Ахматова. В записи Л. Я. Гинзбург:

В последний год жизни Блок очень постарел, но особенным образом: он ссохся, как ссыхаются вянущие розы.

Характер

Владимир Пяст:

Один умерший теперь поэт, к которому Блок относился без сочувствия и всегда утверждал, что он, Блок, его не понимает, – этот поэт, несмотря на это, всегда отмечал у Блока, как наиболее характерный его человеческий признак, – благородство; говорил, что Блок – воплощение джентльмена и, может быть, лучший человек на земле.

Мария Андреевна Бекетова:

Сын унаследовал от отца сильный темперамент, глубину чувств, некоторые стороны ума. Но характер его был иного склада: в нем преобладали светлые черты матери и деда Бекетова, совершенно несвойственные отцу: доброта, детская доверчивость, щедрость, невинный юмор.

Михаил Васильевич Бабенчиков:

Творческая смелость уживалась в нем с консерватизмом домашних привязанностей и вкусов; крайняя замкнутость и холодность в обращении – с откровенным и ласковым дружелюбием; бережливость – с расточительностью.

Всеволод Александрович Рождественский (1895–1977), поэт:

Блок жил замкнуто, в тесном окружении близких ему людей, и редко появлялся среди публики. Холодность и коррекность в обращении были ему свойственны, как и всегдашняя замкнутость. Он казался суровым и неприступным. Много прошло времени, прежде чем мне было суждено узнать его совсем другим и убедиться в том, что за внешним «угрюмством» в нем действительно скрывались начала «света» и «свободы».

Георгий Петрович Блок:

Теперь мне до очевидности ясно, что он был патологически застенчив. Это была тоже постоянная его черта, не побежденная до смерти и причинявшая ему, вероятно, много огорчений. Но она давала о себе знать только в быту и мгновенно преодолевалась, как только он вступал в исполнение каких-нибудь художественных обязанностей, будь то декламация чужих произведений, игра на сцене или чтение своих стихов. Так было у него и в детстве, когда он нескрываемо боялся людей, когда из-за этого даже хождение в гимназию было для него на первых порах мучительно и когда тем не менее дома, на елке, нарядившись в костюм Пьеро, он без всякого стеснения показывал гостям фокусы и читал французские стихи.

Всеволод Александрович Рождественский:

Блоку вообще было в высшей степени свойственно то, что принято называть деликатностью, воспитанностью. Не помню случая, чтобы он дал понять собеседнику, что в каком-то отношении стоит выше его. И вместе с тем он никогда не поступался ни личным мнением, ни установившимся для него отношением к предмету беседы. Прямота и независимость суждений обнаруживали в нем искренность человека, не желающего ни в чем кривить душой. Он был естественным в каждом своем жесте и не боялся, что его смогут понять ложно или превратно.

Владимир Пяст:

В. А. Зоргенфрей вспоминает о ‹…› вечере у А. А. Кондратьева. На этом вечере отличался необыкновенной словоохотливостью, с уклоном в сторону «некурящих», некий Б., выпустивший книжку стихов и, кажется, готовившийся стать драматургом. Он быстро канул в Лету. От его развязности и пошлости страшно коробило некоторых из нас. Во время ужина я предложил хозяину сказать спич. Но Б. перебил меня. «Слово принадлежит старшему, чем А. А., поэту, – Пушкину!» – вскричал он и, процитировав:

  • Поднимем бокалы, содвинем их разом,
  • Да здравствуют музы, да здравствует разум! –

протянул свой бокал к А. А. Блоку.

Тот немножечко приподнял свою рюмку, чуть наклонил голову, – но чокнуться с г-ном Б. не пожелал. ‹…›

С таким достоинством выйти из затруднительного положения, так мягко осадить – поперхнувшегося после сего – «шантажиста» мог только он, – мягкий, нежный, но в некоторых отношениях всегда твердый Блок.

Андрей Белый (Борис Николаевич Бугаев, 1880–1934), писатель, поэт, виднейший деятель и теоретик русского символизма:

«Амикошонства» А. А. не терпел; своим вежеством он отрезал от себя Репетиловых и Маниловых; им мог казаться почти равнодушным, холодным и замкнутым он.

Михаил Васильевич Бабенчиков:

В каждом деле Ал. Ал. любил завершенность мастерства, тонкость художественной отделки, артистичность исполнения.

Ему претил дилетантизм. Когда Блоку не нравилась чужая работа, он говорил об этом с жестокой откровенностью, резкостью и колкостью. Тон его речи становился при этом убийственно сух.

Но зато, если чья-либо работа нравилась ему, он не скупился на похвалы, искренне радуясь чужому успеху.

Евгения Федоровна Книпович (1898–1989), критик, литературовед:

Аккуратный до педантизма, рыцарски вежливый, органически неспособный не выполнить даже самого незначительного обещания, бесконечно внимательный к нуждам близких и очень далеких ‹…›.

Вильгельм Александрович Зоргенфрей:

Излишне сентиментальным не был Блок в житейских и даже в дружеских отношениях и не на всякую, обращенную к нему, просьбу сочувственно отзывался. Но, приняв в ком-либо участие, был настойчив и энергичен и доброту свою проявлял в формах исключительно благородных. ‹…›

В начале 1919 года заболел я сыпным тифом и в тифу заканчивал срочную литературную работу. Узнав о болезни, А. А. прислал жене моей трогательное письмо с предложением всяческих услуг; сам в многочисленных инстанциях хлопотал о скорейшей выдаче гонорара; сам подсчитывал в рукописи строки, как сказали мне потом, чтобы не подвергнуть возможности заражения служащих редакции, и сам принес мне деньги на дом – черта самоотверженности в человеке, обычно осторожном и, в отношении болезней, мнительном.

Георгий Владимирович Иванов (1894–1958), поэт, мемуарист, один из учредителей «Цеха поэтов»:

Блок всегда нанимал квартиры высоко, так, чтобы из окон открывался простор. На Офицерской, 57, где он умер, было еще выше, вид на Новую Голландию еще шире и воздушней… Мебель красного дерева – «русский ампир», темный ковер, два больших книжных шкапа по стенам, друг против друга. Один с отдернутыми занавесками – набит книгами. Стекла другого плотно затянуты зеленым шелком. Потом я узнал, что в этом шкапу, вместо книг, стоят бутылки вина – «Нюи» елисеевского розлива № 22. Наверху полные, внизу опорожненные. Тут же пробочник, несколько стаканов и полотенце. Работая, Блок время от времени подходит к этому шкапу, наливает вина, залпом выпивает стакан и опять садится за письменный стол. Через час снова подходит к шкапу. «Без этого» – не может работать.

Каждый раз Блок наливает вино в новый стакан. Сперва тщательно вытирает его полотенцем, потом смотрит на свет – нет ли пылинки. Блок, самый серафический, самый «неземной» из поэтов, – аккуратен и методичен до странности. Например, если Блок заперся в кабинете, все в доме ходят на цыпочках, трубка с телефона (помню до сих пор номер блоковского телефона – 612-00!..) снята – все это совсем не значит, что он пишет стихи или статью.

Вильгельм Александрович Зоргенфрей:

Становится до конца понятною поговорка об аккуратности – вежливости королей, когда думаешь об А. А. Не знаю случая, когда бы обращение к нему, письменное или устное, делового или личного свойства, осталось без ответа, точного и исчерпывающего. «Забывать» он не умел; но, не полагаясь на поразительную свою память, заносил в записную книжку все, что требовало исполнения. В обстановке работы соблюдал порядок совершеннейший. Помню, как удивился я, когда, весною 1921 года, говоря со мною о моих стихах, открыл А. А. ящик шкапа и достал оттуда тщательно перевязанный пакет, помеченный моей фамилией; в пакете оказались, подобранные в хронологическом порядке, все мои письма и стихи, когда-либо посылавшиеся А. А., от начала нашего знакомства. Не без чувства удовлетворения пояснил он, что такого порядка держится в отношении всех своих корреспондентов и что порядок этот сберегает много времени и труда. Наблюдал я в А. А. и высшее проявление аккуратности, когда свойство это, теряя свой целевой смысл, становится как бы стихиею человеческого духа. В 1921 году, в дни, когда денежные знаки мелкого достоинства обесценились окончательно и в буквальном смысле слова валялись под ногами, вынул он однажды, расплачиваясь, бумажник и, получив пятнадцать руб. сдачи, неторопливо уложил эту бумажку в назначенное ей отделение, рядом с еще более мелкими знаками. Труд, затраченный на эту операцию, во много крат превышал ценность денег; это знал, конечно, А. А., но, верный себе, не расценивал своего труда.

Георгий Владимирович Иванов:

Блок получает множество писем, часто от незнакомых, часто вздорные или сумасшедшие. Все равно – от кого бы ни было письмо – Блок на него непременно ответит. Все письма перенумерованы и ждут своей очереди. Но этого мало. Каждое письмо отмечается Блоком в особой книжечке. Толстая, с золотым обрезом, переплетенная в оливковую кожу, она лежит на видном месте на его аккуратнейшем – ни пылинки – письменном столе. Листы книжки разграфлены: № письма. От кого. Когда получено. Краткое содержание ответа и дата…

Почерк у Блока ровный, красивый, четкий. Пишет он не торопясь, уверенно, твердо. Отличное перо (у Блока все письменные принадлежности отборные) плавно движется по плотной бумаге. В до блеска протертых окнах – широкий вид. В квартире тишина. В шкапу, за зелеными занавесками, ряд бутылок, пробочник, стаканы…

– Откуда в тебе это, Саша? – спросил однажды Чулков, никак не могший привыкнуть к блоковской методичности. – Немецкая кровь, что ли? – И передавал удивительный ответ Блока. – Немецкая кровь? Не думаю. Скорее – самозащита от хаоса.

Склад души

Александр Александрович Блок. Из статьи «Интеллигенция и революция». 1918 г.:

Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: все или ничего; ждать нежданного; верить не в «то, чего нет на свете», а в то, что должно быть на свете; пусть сейчас этого нет и долго не будет. Но жизнь отдаст нам это, ибо она – прекрасна.

Георгий Иванович Чулков:

Однажды Блок, беседуя со мной, перелистывал томик Боратынского. И вдруг неожиданно сказал: «Хотите, я отмечу мои любимые стихи Боратынского». И он стал отмечать их бумажными закладками, надписывая на них названия стихов своим прекрасным, точным почерком. Закладки эти почти истлели, и я хочу сохранить этот список любимых Блоком стихов. Вот эти три стихотворения: «Когда взойдет денница золотая…», «В дни безграничных увлечений…», «Наслаждайтесь: все проходит…». Этот выбор чрезвычайно характерен для Блока – смешение живой радости и тоски в первой пьесе, «жар восторгов несогласных», свойственных «превратному гению», и присутствие, однако, в душе поэта «прекрасных соразмерностей» – во второй, и наконец, заключительные стихи последнего стихотворения, где Боратынский утверждает, что «и веселью и печали на изменчивой земле боги праведные дали одинакие криле»: все это воистину «блоковское». ‹…›

Но Блок никогда не был способен к прочным и твердо очерченным идейным настроениям. «Геометризм», свойственный в значительной мере Вл. Соловьеву, был совершенно чужд Блоку. Поэт любил не самого Соловьева, а миф о нем, а если и любил его самого, то в некоторых его стихах, и даже в его письмах, и даже в его каламбурах и шутливой пьесе «Белая лилия». Едва ли Блок удосужился когда-либо прочесть до конца «Оправдание добра». Блок не хотел и теократии: ему надобен был мятеж. Но чем мятежнее и мучительнее была внутренняя жизнь Блока, тем настойчивее старался он устроить свой дом уютно и благообразно. У Блока было две жизни – бытовая, домашняя, тихая и другая – безбытная, уличная, хмельная. В доме у Блока был порядок, размеренность и внешнее благополучие. Правда, благополучия подлинного и здесь не было, но он дорожил его видимостью. Под маскою корректности и педантизма таился страшный незнакомец – хаос.

Александр Александрович Блок. Из письма Андрею Белому. Шахматово, 15–17 августа 1907 г.:

Вы хотели и хотите знать мою моральную, философскую, религиозную физиономию. Я не умею, фактически не могу открыть Вам ее без связи с событиями моей жизни, с моими переживаниями; некоторых из этих событий и переживаний не знает никто на свете, и я не хотел и не хочу сообщать их и Вам. ‹…› Зовите это «скрытностью», если хотите, но таков я был и есть. Я готов сказать Вам теперь, и письменно и устно, хотя бы так: моральная сторона моей души не принимает уклонов современной эротики, я не хочу душной атмосферы, которую создает эротика, хочу вольного воздуха и простора; «философского credo» я не имею, ибо не образован философски; в бога я не верю и не смею верить, ибо значит ли верить в бога – иметь о нем томительные, лирические, скудные мысли. Но, уверяю Вас, эти сообщения ничего не прибавят к моей физиономии. Я готов сказать лучше, чтобы Вы узнали меня, что я – очень верю в себя, что ощущаю в себе какую-то здоровую цельность и способность и уменье быть человеком – вольным, независимым и честным. Но ведь и это не дает Вам моего облика, и я боюсь, что Вы никогда не узнаете меня. Вы знаете, что, говоря все это, я не хвастаюсь и не унижаюсь, что это не признания, не выкрики, не фразы, не «гам». Все это я пережил и ношу в себе – свои психологические свойства ношу, как крест, свои стремления к прекрасному, как свою благородную душу.

И вот одно из моих психологических свойств: я предпочитаю людей идеям. Может быть, это значит: я предпочитаю бессознательных людей, но пусть и так. ‹…› Из этого предпочтения вытекает моя боязнь «обидеть человека». Да, я согласен с Вами глубоко: каждый порознь – милый, но десять этих милых – нестерпимая теплая компания. И я отмахиваюсь от этих десяти, производящих «гам», молчу, «попускаю». ‹…›

Драма моего миросозерцания (до трагедии я не дорос) состоит в том, что я – лирик. Быть лириком – жутко и весело. За жутью и весельем таится бездна, куда можно полететь – и ничего не останется. Веселье и жуть – сонное покрывало. Если бы я не носил на глазах этого сонного покрывала, не был руководим Неведомо Страшным, от которого меня бережет только моя душа, – я не написал бы ни одного стихотворения из тех, которым Вы придавали значение. ‹…›

Душа моя – часовой несменяемый, она сторожит свое и не покидает поста. По ночам же – сомнения и страхи находят и на часового.

Зинаида Николаевна Гиппиус (1869–1945), поэт, литературный критик, инициатор общения символистов в доме Мережковских:

Своеобразность Блока мешает определять его обычными словами. Сказать, что он был умен, так же неверно, как вопиюще неверно сказать, что он был глуп. Не эрудит – он любил книгу и был очень серьезно образован. Не метафизик, не философ – он очень любил историю, умел ее изучать, иногда предавался ей со страстью. Но, повторяю, все в нем было своеобразно, угловато, – и неожиданно. Вопросы общественные стояли тогда особенно остро. Был ли он вне их? Конечно, его считали аполитичным и – готовы были все простить ему «за поэзию». Но он, находясь вне многих интеллигентских группировок, имел, однако, свои собственные мнения. Неопределенные в общем, резкие в частностях.

Александр Александрович Блок. Из письма Андрею Белому. Петербург, 24 марта 1907 г.:

Издевательство искони чуждо мне, и это я знаю так же твердо, как то, что сознательно иду по своему пути, мне предназначенному, и должен идти по нему неуклонно.

Я убежден, что и у лирика, подверженного случайностям, может и должно быть сознание ответственности и серьезности, – это сознание есть и у меня, наряду с «подделкой под детское или просто идиотское» – слова, которые я принимаю по отношению к себе целиком.

Творчество

Александр Александрович Блок. Из «Автобиографии»:

Серьезное писание началось, когда мне было около 18 лет. Года три-четыре я показывал свои писания только матери и тетке. Все это были – лирические стихи, и ко времени выхода первой моей книги «Стихов о Прекрасной Даме» их накопилось до 800, не считая отроческих. В книгу из них вошло лишь около 100.

Александр Александрович Блок. Из записной книжки 1906 г.:

Всякое стихотворение – покрывало, растянутое на остриях нескольких слов. Эти слова светятся, как звезды. Из-за них существует стихотворение. Тем оно темнее, чем отдаленнее эти слова от текста. В самом темном стихотворении не блещут эти отдельные слова, оно питается не ими, а темной музыкой пропитано и пресыщено. Хорошо писать и звездные и беззвездные стихи, где только могут вспыхнуть звезды или можно их самому зажечь.

Михаил Васильевич Бабенчиков:

У него было весьма возвышенное представление о литературном труде, как о высочайшей форме человеческой деятельности.

От писателя он требовал профессионального мастерства, постоянного совершенствования и строгого подчинения законам гармонии и красоты.

Он искал слов, «облеченных в невидимую броню», речи сжатой, почти поговорочной и «внутренне напоенной горячим жаром жизни», такой, чтобы каждая фраза могла быть «брошена в народ».

Ал. Ал. любил основательно вынашивать свои литературные произведения, иногда выдерживая их годами. Сам Блок называл это «задумчивым» письмом. Лично же у меня сложилось впечатление, что творческий процесс протекал у Блока не столько за рабочим столом, сколько в часы отдыха – чтения, бесед, прогулок.

Ал. Ал. придавал большое «производственное» значение чтению и, как это ни странно, снам, содержание которых он часто запоминал и потом рассказывал близким.

У Ал. Ал. сохранялись многочисленные черновики, к которым он время от времени возвращался, но которых никогда не пускал в ход, если не считал их вполне доработанными.

Писал Ал. Ал. стихи чаще всего на небольших, квадратной формы, листах плотной бумаги, оставляя всегда кругом текста широкое поле.

Рукописи Блока, многократно переписанные набело, поражали своей исключительной чистотой и хранились им в образцовом порядке.

Свои ранние произведения Блок подвергал жесточайшей критике и отзывался более или менее снисходительно лишь о том, что вошло в третью книгу его стихов.

Сергей Митрофанович Городецкий (1884–1967), поэт, беллетрист, переводчик:

‹…› И статьи, и пьесы, и поэма давались Блоку с большим трудом. Работать он умел и любил. Знал высшее счастье свободного и совершенного творчества. «Снежная маска», «Двенадцать» и многие циклы писал он в одну ночь. Но на пьесы и поэму он тратил огромные силы.

Евгения Федоровна Книпович:

Я помню вечер зимой или ранней весной (1919 г. – Сост.). Александр Александрович сидел у стола под лампой. Я – далеко от него, кажется, на диване, с ногами.

Он был очень напряженный и вместе с тем бережный.

Какой-то внешний разговор – о Разумнике, об Есенине, о «Скифах» – как-то не клеился. Александр Александрович рассеянно шутил, я так же рассеянно смеялась.

Он замолчал, потом вдруг заговорил каким-то совсем другим голосом – глубоким и тихим.

– Все мы ищем потерянный золотой меч. И слышим звук рога из тумана… – улыбнулся. – Я вам хочу о себе…

Я ведь только одно написал настоящее. Первый том. Но не весь. Девятьсот первый, девятьсот второй год. Это только и есть настоящее. Никто не поймет. Да я и сам не понимаю. Если понимаешь – это уже искусство. А художник всегда отступник. И потом влюбленность. Я люблю на себя смотреть с исторической точки зрения. Вот я не человек, а эпоха. И влюбленность моя слабее, чем в сороковых годах, сильнее, чем в двадцатых. ‹…›

Мы заговорили об его цветах.

Зеленый для него не существовал совсем. Желтый он ощущал мучительно, но неглубоко. Желтый цвет для него не играл важной роли в мирах искусства, он был как бы фоном, но здесь он проявлялся в периоды обмеления души, «пьянства, бреда и общественности» (слова Александра Александровича), клубился желтым туманом, растекался ржавым болотом или в «напряжении бреда» (слова Александра Александровича) горел желтым закатом.

О соотношении заревой ясности, пурпура и сине-лилового сумрака есть в статье о символизме. ‹…›

В 1911–1912 годах в душе, затопленной мировым сумраком, загорелся новый цвет. По определению Александра Александровича, он непосредственно заменил заревую ясность, так как мировой сумрак был вторжением извне. Этот цвет Александр Александрович звал «пурпурово-серым» и «зимним рассветом» ‹…›.

Павел Иванович Лебедев-Полянский (1881–1948), критик, литературовед, общественный деятель:

Вопрос, который вызвал длинные рассуждения, был вопрос о новой орфографии. Соответствующий декрет вошел уже в силу, но его не всегда можно было применять особенно при перепечатке поэтических произведений. В отдельных случаях это может разрушить рифму и расстроить музыку стиха.

Большинство присутствовавших (на заседании. – Сост.) принципиально признало, что в целях педагогических и других надо перепечатывать классиков по новой орфографии, за исключением отдельных случаев, искажающих текст. Блок занял особую позицию в защиту буквы «h» и даже «ъ».

– Я понимаю и ценю реформу с педагогической стороны, – говорил он. – Но здесь идет вопрос о поэзии. В ней нельзя менять орфографии. Когда поэт пишет, он живет не только музыкой, но и рисунком. Когда я мыслю «лес», соответствующее слово встает пред моим воображением написанным через «h». Я мыслю и чувствую по старой орфографии; возможно, что многие из нас сумеют перестроиться, но мы не должны искажать душу умерших. Пусть будут они неприкосновенны.

Я сидел рядом и задал вопрос:

– Но ведь вы, наверное, пишете без «ъ».

– Пишу без него, но мыслю всегда с ним. А главное, я говорю не о себе, не о нас, живущих, а об умерших, – их души нельзя тревожить!

Так он и остался при своей точке зрения.

Странной и непонятной загадкой казался мне этот взгляд. Ценить реформу и не допускать «лес» печатать у старых классиков через «е». Устремление вперед с «душой революции», и вдруг защита «h» и «ъ».

И говорил он об этом много и страстно. Во время заседания и после него он отыскивал новые аргументы в свою пользу.

Анна Андреевна Ахматова:

В тот единственный раз, когда я была у Блока, я между прочим упомянула ему, что поэт Бенедикт Лифшиц (Лившиц. – Сост.) жалуется на то, что он, Блок, одним своим существованием мешает ему писать стихи. Блок не засмеялся, а ответил вполне серьезно: «Я понимаю это. Мне мешает писать Лев Толстой».

Особенности поведения

Георгий Петрович Блок:

Основная особенность его поведения состояла в том, что он был совершенно одинаково учтив со всеми, не делая скидок и надбавок ни на возраст партнера, ни на умственный его уровень, ни на социальный ранг.

Георгий Иванович Чулков:

Он был вежлив, как рыцарь, и всегда и со всеми ровен. Он всегда оставался самим собою – в светском салоне, в кружке поэтов или где-нибудь в шантане, в обществе эстрадных актрис. Но в глазах Блока, таких светлых и как будто красивых, было что-то неживое ‹…›. Поэту как будто сопутствовал ангел или демон смерти. В этом демоне, как и в Таинственной Возлюбленной поэта, были

  • Великий свет и злая тьма…

Вильгельм Александрович Зоргенфрей:

В кругу тех, кого он называл друзьями, был он признан и почтительно вознесен; но ни с кем не переходя на короткую ногу, не впадая в сколько-нибудь фамильярный тон, оставался неизменно скромен и прост и ко всем благожелателен. Деликатный и внимательный, одаренный к тому же поразительной памятью, никогда не забывал он, однажды узнав, имени и отчества даже случайных знакомых, выгодно отличаясь этим от рассеянных маэстро, имя которым легион.

Андрей Белый:

А. А. в разговоре не двигался: он сидел в «сюртуке», облекавшем его очень прямо, почти не касаясь спиной спинки кресла: он мог показаться порой деревянным: одежда на теле его не слагала морщин: сохранял свою статность и выправку: мало он двигал руками: не двигал ногами, лишь изредка наклоняя, иль отклоняя кудрявую рыжеватую голову, опираясь локтями на ручки удобного кресла: менял положение ног, положивши одна на другую, качаясь носком: ‹…› А. А. собирал свои жесты в себе: иногда лишь, взволнованный разговором, вставал он, топтался на месте: и медленными шагами прохаживался по комнате, подходя к собеседнику, чуть не вплотную: открывши глаза на него, голубые свои фонари, начинал он делиться признаньем, отщелкивал свой портсигар и без слов предлагал папиросу; все его жесты дрожали врожденной любезностью к собеседнику: если стояли перед ним, а А. А. сидел в кресле, он тотчас вставал и выслушивал все с чуть-чуть наклоненным лицом, улыбаясь в носки: или, когда собеседник садился, садился он тоже.

Владимир Васильевич Гиппиус:

Произношение словно бы женственное, или пришепетывающее, но голос грудной – глубокий, и главное – без излишней аффектации. Да и что значит излишняя – когда – в 21–22 года у человека в голосе нет ни признака аффектации.

Молчаливый собеседник

Александр Александрович Блок. Из письма Андрею Белому. Петербург, 20 ноября 1903 г.:

«Ненужные и посторонние слова» собственные так и лезут на меня со всех сторон, когда я пытаюсь говорить с понимающими или не понимающими людьми. Потому, кажется, все меня знающие могут свидетельствовать о моем молчании, похожем на похоронное. Молчу и в тех случаях, когда надо говорить. Чувствую себя виноватым, и все-таки молчу по странному чувству давнишней известности моих возможных слов для тех людей, с которыми в данную минуту нахожусь в общении. И удивительно, что выходит действительно похоронно как будто, – хотя у меня внутри редкая ясность, не всегда бывающая и в одиночестве или в присутствии самых близких. Разговоры самые нужные приходят только тогда, когда я внутренно кричу от восторга или страха. Состояние же молчания стало настолько привычным, что я уже не придаю ему цены.

Зинаида Николаевна Гиппиус:

Никакие мои разговоры с Блоком невозможно передать. Надо знать Блока, чтобы это стало понятно. Он, во-первых, всегда будучи с вами, еще был где-то, – я думаю, что лишь очень невнимательные люди могли этого не замечать. А во-вторых, – каждое из его медленных, скупых слов казалось таким тяжелым, так оно было чем-то перегружено, что слово легкое, или даже много легких слов, не годились в ответ.

Можно было, конечно, говорить «мимо» друг друга, в двух разных линиях. Многие, при мне, так и говорили с Блоком, – даже о «возвышенных» вещах. Но у меня, при самом простом разговоре, невольно являлся особый язык: между словами и около них лежало гораздо больше, чем в самом слове и его прямом значении. Главное, важное, никогда не говорилось. Считалось, что оно – «несказанно».

Сознаюсь, иногда это «несказанное» (любимое слово Блока) меня раздражало. Являлось почти грубое желание все перевернуть, прорвать туманные покровы, привести к прямым и ясным линиям, впасть чуть не в геометрию. Притянуть «несказанное» за уши и поставить его на землю. В таком восстании была своя правда, но… не для Блока. Не для того раннего Блока, о котором говорю сейчас.

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Научно-исследовательские материалы были подготовлены студентами-культурологами РГСУ в рамках изучени...
Данное пособие предназначено для студентов гуманитарных специальностей.Подробно рассматриваются стру...
Предлагаем вашему вниманию издание, в котором рассматриваются основные и наиболее важные вопросы, ко...
Группу подростков вербуют в шпионы неизвестные им существа из параллельного мира. Селят их в отдельн...
Вторая книга серии «Созвездие Волка». Рождественский бал остался позади. Впереди – новый семестр и у...
Издание представляет собой практическое пособие по тактике допроса несовершеннолетних как на предвар...