Блок без глянца Фокин Павел
Александр Авельевич Мгебров (1884–1966), драматический артист в театре В. Ф. Комиссаржевской и труппе В. Э. Мейерхольда:
Блок был вообще большим, если можно так выразиться, тугодумом, разумеется, в глубоком значении этого слова; мысль медленно работала в нем оттого, что родилась из самой глубины его существа, и вот отсюда – вся его напряженность и медлительность слов, как будто каждое слово, когда он говорил, тяжелыми каплями падало с его уст.
Георгий Петрович Блок:
Немыслимо передать характер его речи – изысканной, стенографически сжатой, сплошь условной, все время ищущей как будто созвучия с тем, что он называл «единым музыкальным напором» явлений. Мне, знавшему его отца, было ясно, что мучительство, которому подвергал себя тот в своем беспримерном одиночестве, когда, сгорая, душил язык своей диссертации, что это мучительство с ним не умерло. Оно продолжало жечь и сына и обжигало тех, кто хоть ненадолго – как я – к нему прикасался.
Михаил Васильевич Бабенчиков:
Блок говорил обычно короткими, отрывистыми фразами. Он любил «выпытывать» чужие мнения, задавая неожиданные «вопросы-молнии». Создавалось впечатление, будто он что-то усиленно продумывает и, не будучи уверен в своих выводах, хочет выведать мнение собеседника.
Подобные испытующие разговоры с заторможенным ритмом Блок способен был вести часами. Они утомляли, вероятно, и его, что же касается меня, то даже сейчас, спустя много лет, я вспоминаю о них с тяжелым чувством. И тем не менее меня всегда упорно тянуло «перебрасываться думами» с Блоком. Эту каменистую и сухую землю едва брала кирка, но под ее пластами мерцали слитки чистого золота.
Голос Блока был глухой и матовый, речь тягучая, часто с длительными перерывами. Казалось, что он всматривается в каждое слово, прежде чем произнести его, и с усилием подыскивает нужные выражения.
Вильгельм Александрович Зоргенфрей:
Молчаливый в общем, ни на секунду не уходил в обществе в себя и не впадал в задумчивость. Принимая, наряду с другими, участие в беседе, избегал споров; в каждый момент готов был разделить общее веселье. ‹…›
Остроумие, как таковое, как одно из качеств, украшающих обыденного человека, вовсе не свойственно было А. А. и, проявляемое другими, не располагало его в свою пользу. Есть, очевидно, уровень душевной высоты, начиная от которого обычные человеческие добродетели перестают быть добродетелями. Недаром в демонологии Блока столь устрашающую роль играют «испытанные остряки»: их томительный облик, наряду с другими гнетущими явлениями, предваряет пришествие Незнакомки в стихах и в пьесе того же имени. Представить себе Блока острословящим столь же трудно, как и громко смеющимся. Припоминаю – смеющимся я никогда не видел А. А., как не видел его унылым, душевно опустившимся, рассеянным, напевающим что-либо или насвистывающим. Улыбка заменяла ему смех. В соответствии с душевным состоянием переходила она от блаженно-созерцательной к внимательно-нежной, мягко-участливой; отражая надвигающуюся боль, становилась горестно-строгой, гневной, мученически-гордой. Те же, не поддающиеся внешнему, мимическому и звуковому определению, переходы присущи были и его взору, всегда пристальному и открытому, и голосу, напряженному и страстному.
Георгий Петрович Блок:
Лавры занимательного рассказчика и остроумного собеседника никогда не прельщали Блока. Он был очень далек, принципиально далек от стремления овладевать разговором. Человек, стяжавший положение «души общества», вызывал в Блоке не зависть, а обратное чувство, не лишенное брезгливости. Но в юморе Блок знал толк, и временами, словно против воли, ронял убийственно жестокие эпиграммы. Не могу забыть, как он сказал мне однажды про некоего весьма популярного писателя: «А я все-таки продолжаю любить его, несмотря на то, что давно с ним знаком».
Декламатор
Феликс Адамович Кублицкий-Пиоттух (1884–1970), двоюродный брат А. А. Блока, сын его тетки Софьи Андреевны:
Саша с детских лет увлекался декламацией. Он нисколько не стеснялся посторонних и никогда не заставлял себя упрашивать. С удовольствием декламировал шекспировские монологи Отелло, Гамлета, Юлия Цезаря, читал Апухтина («Сумасшедший»), даже в том случае, если среди присутствовавших некоторые находили это «несколько смешным».
Владимир Пяст:
Мало кто помнит теперь (да и я этого времени сам «не застал»), что известности Блока (в передовых артистических кругах) как поэта предшествовала его известность как декламатора.
Не раз мне рассказывали, и разные люди, что вот в гостиной появляется молодой красивый студент (в сюртуке непременно, «тужурок» он не носил). «Саша Блок» – передавали друг другу имя пришедшего в отдаленных углах. «Он будет говорить стихи».
И если Блока об этом просили, он декламировал с охотой. Коронными его вещами были «Сумасшедший» Апухтина или менее известное одноименное стихотворение Полонского.
Софья Николаевна Тутолмина (урожденная Качалова, 1880–1987), двоюродная сестра А. А. Блока по отцовской линии:
В одну из суббот Саша выступал у нас как декламатор – прочел «Сумасшедшего» Апухтина, и с таким мастерством, что мы все были поражены.
- Ножки ее целовал,
- Бледные ножки, худые, –
эти слова он произносил почти со слезами: губы у него дрожали при совершенно неподвижном лице. Это выступление сразу подняло его во мнении всего общества: мы увидели в нем художника, который был выше нас всех. ‹…›
В следующем году (1899 г. – Сост.) Саша явился осенью совсем какой-то другой – увлеченный Шекспиром и летними спектаклями на даче у Менделеевых. Он охотно читал нам монологи. Особенно хорошо выходил у него монолог Отелло ‹…›:
- Она меня за муки полюбила,
- А я ее за состраданье к ним…
Эти слова он произносил превосходно: очень тихо, как будто монотонно, но с большим внутренним напряжением.
Вижу его сейчас, как живого, в нашей гостиной, окруженного притихшей толпой влюбленной в него молодежи. Он стоит, взявшись руками за спинку стула. Голова поднята. Ореховые глаза полузакрыты. Красивый рот выговаривает слова как бы с усилием, сквозь зубы, и подбородок выдается при этом немного вперед.
Вильгельм Александрович Зоргенфрей:
Охарактеризовать чтение Блока так же трудно, как описать его наружность. Простота – отличительное свойство этого чтения. Простота – в полном отсутствии каких бы то ни было жестов, игры лица, повышений и понижений тона. И простота – как явственный, звуковой итог бесконечно сложной, бездонно глубокой жизни, тут же, в процессе чтения стихов, созидаемой и утверждающейся. Ни декламации, ни поэтичности, ни ударного пафоса отдельных слов и движений. Ничего условно-актерского, эстрадного. Каждое слово, каждый звук окрашены только изнутри, из глубины наново переживающей души. В тесном дружеском кругу, в случайном собрании поэтов, с эстрады концертного зала читал Блок одинаково, просто и внятно обращаясь к каждому из слушателей – и всех очаровывая.
Максимилиан Александрович Волошин:
Сам он читает свои стихи неторопливо, размеренно, ясно, своим ровным, матовым голосом. Его декламация развертывается строгая, спокойная, как ряд гипсовых барельефов. Все оттенено, построено точно, но нет ни одной краски, как и в его мраморном лице. Намеренная тусклость и равнодушие покрывают его чтение, скрывая, быть может, слишком интимный трепет, вложенный в стихи. Эта гипсовая барельефность придает особый вес и скромность его чтению.
Михаил Васильевич Бабенчиков:
Читал Ал. Ал. монотонно, чуть в нос, тем же тягучим, даже несколько унылым голосом, растягивая слова, точно с трудом отрывая один слог от другого:
- Гре-шить бес-стыдно, непро-будно,
- Счет по-те-рять но-чам и дням…
Но в этой манере чтения было что-то настолько властно впечатляющее, что звуки его голоса живы в моей памяти до сих пор.
Владимир Пяст:
Тембр его голоса вообще был глухой. Но когда у него «кости лязгали о кости», то сколько-нибудь чуткое ухо слышало костяной звук, исходивший из его уст; а когда
- Вагоны шли привычной линией,
- Подрагивали и скрипели;
- Молчали желтые и синие,
- В зеленых плакали и пели, –
то слышали мы и металл, и скрип, и гармонику…
Павел Григорьевич Антокольский (1896–1978), поэт, драматург, актер Студии Е. Б. Вахтангова:
Александр Блок вышел незаметно. Момент его появления на эстраде был неуловим. Его встретила овация, первая за весь вечер. Он был затянут в черный сюртук, строен, тверд, спокоен. На овацию он никакого внимания не обратил и начал читать…
С первых же строк стало ясно, что речь идет не о шуточном. Даже ритма он не подчеркивал, скорее наоборот – убивал ритм вялым прозаизмом интонации. Чуть запинаясь, он докладывал слова и фразы в том порядке, в котором они почему-то кем-то напечатаны. Как будто и слова чужие для него, не им сочинены. А между тем аудитория слушала затаив дыхание, настороженная, еще до того, как он начал, прочно с ним связанная, во всяком случае загипнотизированная звуком его негибкого, тусклого, ровного голоса. Так велико было обаяние этого высокого, прямого человека с бледным лицом и шапкой золотых волос. Казалось, он отталкивает от себя собственную силу, считает ее чем-то ненужным, давно пережитым и исчерпанным, а она, эта сила, снова и снова дает о себе знать. Он читал многое: и «Перед судом», и «Утреет. С Богом! по домам!», и «Унижение». Из зала кричали: «Незнакомку»!», но она и не вздумала появиться. Кончал он то или другое стихотворение, и аплодисменты вырастали плотной стеной, на короткий отрезок времени вырывая слушателей из недоуменного оцепенения.
Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки 1920 г.:
Блок: грассирует, неясное ш ‹…›.
Деревянный, глуховатый голос. Говорит просто – внутренне – немножко отрывисто.
Николай Корнеевич Чуковский:
Помню, как он читал «Что же ты потупилась в смущеньи» в так называемом Доме искусств (Мойка, 59). Было это несколько позже – в двадцатом году или в самом начале двадцать первого. Он стоял на невысокой эстраде, где не было ни стола, ни кафедры, весь открытый публике и, кажется, смущенный этим. Зал был купеческий, пышный, с лепниной на белых стенах, с канделябрами в два человеческих роста, с голыми амурами на плафоне. Блок читал хрипловато, глухим голосом, медленно и затрудненно, переступая с ноги на ногу. Он как будто с трудом находил слова и перебирал ногами, когда нужное слово не попадалось. От этого получалось впечатление, что мучительные эти стихи создавались вот здесь, при всех, на эстраде.
Владимир Пяст:
«Гладкое место» – слышал я такое выражение про блоковскую манеру чтения, представьте себе, от поэта. А вот одна моя знакомая актриса ходила на вечера Блока со специальною целью благоговейно учиться исключительно манере чтения Блока, находя ее не только безупречной, но потрясающей. Другой мой знакомый, актер, выражался иначе: в чтении Блока – изумительное мастерство, но отнюдь не такое, как у артиста, потому что в нем что-то свое, не чувствуется никакой школы… Я на это возразил, что ведь был же «первый портной», у которого учились следующие, а самому ему учиться не у кого было.
Классическая простота и экономия в пользовании голосовыми средствами при произнесении стиха – вот что делало манеру чтения Блока в глазах людей, привыкших к эстетике контрастов, похожею на «гладкое место».
Увлечения, пристрастия, привычки
Михаил Васильевич Бабенчиков:
В ранние годы Ал. Ал. пережил ряд сильных увлечений: сперва театром, затем французской борьбой, авиацией… Порой это захватывало его целиком, и было странно видеть, как этот уравновешенный человек, с такой, казалось бы, «холодной кровью», слушает, забыв все на свете, какого-нибудь куплетиста Савоярова или любуется борцом Ван-Рилем.
Феликс Адамович Кублицкий-Пиоттух:
Страсть к театру проявилась у Блока очень рано и усердно культивировалась его матерью. Бесконечны были разговоры об «Александринке», восторги перед Савиной и Комиссаржевской, резкие порицания других артистов. Суждения высказывались строгие и безапелляционные. Признавалась только русская драма, но посещались и спектакли иностранных гастролеров: Сальвини, Тины ди-Лоренцо и др.; о них бывало много разговоров и толков. ‹…›
Еще позднее, в Петербурге, пришлось видеть Сашу на сцене какого-то любительского театра, кажется, в Зале Павловой. Роль совершенно ему не подходила. Он изображал молодящегося старичка, и выходило это у него довольно плохо. Да и пьеса была изрядно пошла и скучна.
К драматическому искусству Саша был мало способен, но отличался большой наблюдательностью и уменьем комически передразнивать разных известных лиц, а также родных и знакомых.
Так, изображал он артистов Аполлонского, Юрьева, Далматова, Бравича, Дальского, поэтов В. Я. Брюсова, З. Н. Гиппиус и др.
Самуил Миронович Алянский (1891–1974), основатель издательств «Алконост», где печатался А. А. Блок:
С юных лет Александр Александрович Блок любил совершать дальние прогулки пешком в одиночестве. Он долгие часы бродил по окрестностям Петербурга – в Шувалове, Озерках и Парголове.
Отправляясь на такую прогулку, Александр Александрович всегда предупреждал об этом мать, чтобы она не беспокоилась, если он задержится. Впрочем, так поступал он всегда, во всех случаях, даже когда уходил на Моховую улицу во «Всемирную литературу», если опасался, что может запоздать.
Такой порядок, как рассказывала мать, установился очень давно, еще с гимназических лет Сашеньки.
Феликс Адамович Кублицкий-Пиоттух:
Саша не любил общих прогулок. Охотно гулял лишь с дедушкой Бекетовым. Это стремление к уединению росло с годами. Позднее он совершал далекие прогулки вдвоем с женой. Собаки всегда его сопровождали.
Вильгельм Александрович Зоргенфрей:
Петроградская сторона была ‹…› излюбленным местом прогулок Блока. Часто встречал я его в саду Народного дома; на широкой утоптанной площадке, в толпе, видится мне его крупная фигура, с крепкими плечами, с откинутой головой, с рукою, заложенной из-под отстегнутого летнего пальто в карман пиджака. Ясно улыбаясь, смотрит он мне в глаза и передает какое-либо последнее впечатление – что-нибудь из виденного тут же, в саду. Ходим между «аттракционами»; А. А. прислушивается к разговорам. «А вы можете заговорить на улице, в толпе, с незнакомыми, с соседями по очереди?» – спросил он меня однажды и не без гордости добавил, что ему это в последнее время удается.
Владимир Пяст:
Заведя речь о поездках, припоминаю много разных. Зимнюю этого года в Юкки, в тамошний ресторан, – поездку, которая имела для Блока своего рода роковое значение. Дело в том, что там, впервые в жизни, он вкусил сладость замирания сердца при спуске с гор. В ту зиму там были устроены великолепно расчищенные снеговые скаты через лес прямо на середину озера. Мальчишки с санками вертелись на гребне горы («Русская Швейцария»), предлагая свои услуги. Мы уселись и скатились благополучно раз. Блок захотел сейчас же другой. А потом так пристрастился к этому «сильному ощущению», что с открытием «американских гор» в «Луна-Парке» сделался их постоянным страстным посетителем. Ездил туда и один, и с подружившимся с ним вскоре М. И. Терещенко (издателем «Сирин», а впоследствии министром финансов). В одно лето, за первую половину его, Блок спустился с гор, по собственному подсчету, восемьдесят раз. ‹…›
Раз летом были мы, вместе с жившим там Евг. П. Ивановым, в Петергофе. Это была специальная прогулка на велосипедах. Мой носил название «Аплодисмент», Блока – назывался просто: «Васька».
Феликс Адамович Кублицкий-Пиоттух:
Саша не чуждался физической работы, а временами даже увлекался ею. Рубил кусты, пилил деревья, расчищая заросли в саду, к ужасу бабушки, не любившей «чрезмерную», по ее мнению, культурность садовой природы и считавшей, что надо оставить все, как было раньше и как само растет. Саша собственноручно с одним из нас свел небольшую, но очень хорошую березовую рощицу под садом. Взрослые приходили в ужас от такого вандализма, но впоследствии сами были очень ему рады, так как благодаря этому открылся далекий и широкий вид с балкона и из дома ‹…›.
Андрей Белый:
Однажды А. А. меня взял и повел к деревянному домику, где проживал; показал огородик, окопанный четко глубокой канавой; взяв в руки лопату, сказал:
– Знаешь ли, Боря, – я эту канаву копал: тут весною работал… Я каждой весною работаю. Так хорошо…
Евгения Федоровна Книпович:
Он с огромным уважением относился ко всем видам и формам труда. Он говаривал, что «работа везде одна – что печку сложить, что стихи написать». Ладный, высокий, неутомимый ходок, он спокойно и естественно – без интеллигентского кокетства – орудовал молотком и пилой, топором и лопатой. ‹…› Всякую физическую работу он делал так, как делает ее русский человек – «золотые руки».
Феликс Адамович Кублицкий-Пиоттух:
Саша необычайно хорошо относился к животным. Особенно любил он собак, и они его любили. Ирландский сеттер Марс, погибший от чумы в Шахматове, был одним из его любимцев. Позднее он постоянно возился и гулял с таксой своей матери Крабом.
У дедушки была такса Пик. Умная и веселая собака горячо любила своего хозяина. После смерти дедушки Пик сделался угрюмым. Он привязался к Саше и охотно всегда гулял с ним. Когда Пик издыхал от сердечного припадка, лежа на полу в гостиной, при этом присутствовали все шахматовские обитатели, в том числе и Саша. Пик взглянул на Сашу, завилял хвостом и опрокинулся на бок.
Жилище
Мария Андреевна Бекетова:
Осенью мы переселились на новую квартиру на набережной Невы, в ректорский дом, который весь отдавался в распоряжение ректора. В нижнем этаже помещались столовая и комнаты родителей. Тут же в особой комнате жила на покое старая няня. В верхнем этаже – мы, сестры и наша бабушка Александра Николаевна Карелина. Тут же была гостиная и белая зала с большим камином и окнами на Неву; здесь стоял рояль. Обстановка была скромная.
Анна Ивановна Менделеева (Попова, 1860–1942), вторая жена Д. И. Менделеева, теща А. А. Блока:
Огромное здание университета, выходящее узким боком к набережной Невы и длинным фасадом на площадь против Академии наук, вмещало не только аудитории, лаборатории, актовый зал и церковь, но и квартиры профессоров и служителей с их семьями. Во дворе, налево от ворот, дом с квартирой ректора, дальше огромное мрачное здание странной неправильной формы, построенное еще шведами, служившее при Бироне для «Jeux de pommes»[1]; дальше сад. Справа длинный, длинный сводчатый коридор главного здания. В будни коридор кипел жизнью. Непрерывно мелькали фигуры студентов, старых и молодых профессоров, деловито-степенных служителей; тут свой мир. В праздник все погружалось в тишину. В церковь посторонние входили с главного подъезда – с площади; со двора – только свои, жившие в университете.
Мария Андреевна Бекетова:
Жил Саша в то время в верхнем этаже ректорского дома. Детская его помещалась в той самой комнате, выходившей окнами на университетский двор (в части дома, более отдаленной от улицы), где он родился[2]. Здесь он спал и кушал, но играл далеко не всегда. Пока няня убирала его комнату, он проводил время то у прабабушки А. Н. Карелиной[3], комната которой была за стеной его детской, то у тети Кати, нашей старшей сестры, которая особенно его любила.
Сергей Митрофанович Городецкий:
Он жил тогда в Семеновских казармах на Невке, и весь второй цикл стихов о Прекрасной Даме, где дается антитеза первому облику Девы, тесно связан с этой фабричной окраиной. Огромная казарма на берегу реки со всех сторон окружена фабриками и жилищами рабочих. Деревянный мост – не тот ли самый, на котором стояла Незнакомка, – дает вид в одну сторону на блестящий город, в другую – на фабрики. По казенным лестницам и коридорам я пробегал к высокой казенной двери, за которой открывалась квартира полковника Кублицкого-Пиоттух, мужа Александры Андреевны, матери Блока, и в этой квартире – две незабвенных комнаты, где жил Блок.
Я их помню наизусть.
Первая – длинная, узкая, со старинным диваном, на котором отдыхал когда-то Достоевский, белая, с высоким окном; аккуратный письменный стол, низкая полка с книгами, на ней всегда гиацинт. На стене большая голова Исадоры Дункан, Монна Лиза и Мадонна Нестерова. Ощущение чистоты и молитвенности, как в церкви. Так нигде ни у кого не было, как в этой первой комнате Блока. Вторую я не любил – большая, с мягкой мебелью, обыкновенная.
Мария Андреевна Бекетова:
Комнаты Блока в квартире отчима составляли как бы отдельную квартиру: расположены они были в стороне, и попадать туда можно было только из передней. Большая спальня, окнами на набережную, а прямо из передней – маленький кабинет, выходивший окном в светлый казарменный коридор. Нижние стекла окна заклеили восковой бумагой с изображениями рыцаря и дамы в красках. Получалось впечатление яркой живописи на стекле. Мебель в кабинете старая, вся бекетовская. Письменный стол – бабушкин, служивший поэту и впоследствии, во всю его остальную жизнь. Дедовский диван, мягкие кресла и стулья, книжный шкаф. На полу – восточный ковер.
Мария Андреевна Бекетова:
Квартира – «демократическая» найдена была на Лахтинской улице, в четвертом этаже. В трех небольших комнатах Блоки устроились уютно. Вещей у них было немного, средства были крайне скудные, но вся атмосфера их жилья дышала обычной милой своеобразностью.
Вильгельм Александрович Зоргенфрей:
В том году Блок переехал с квартиры в Гренадерских казармах на другую – кажется, Лахтинская, 3. Там побывал я у него впервые. Помню большую, слабо освещенную настольною электрическою лампой комнату. Множество книг на полках и по стенам, и за ширмой невидная кровать. На книжном шкафу, почти во мраке – фантастическая, с длинным клювом птица. Образ Спасителя в углу – тот, что и всегда, до конца дней, был с Блоком. Тишина, какое-то тонкое, неуловимое в простоте источников изящество.
Александр Александрович Блок. Из письма А. В. Гиппиусу. Петербург, 20 января 1907 г.:
Жизнью теперь у меня называется что-то очень кошмарное, без отдыха радостное или так же без отдыха тоскливое, – а все остальное я пишу на бумаге, сидя за письменным столом, и в этом воплощаю очень много необходимого мне. Пишу много, даже очень, стихов и прозы, частью для денег, частью для себя, и нигде не служу. Благодаря всему этому наша новая квартира, на которую мы с Любой осенью переехали ‹…›, приобрела богемный характер: ветер свищет, много людей ходит, много разговоров и молчаний.
Вильгельм Александрович Зоргенфрей:
С Петербургской стороны переехал он на Галерную улицу и несколько лет жил там, в доме № 41, кв. 4. От ряда посещений – всегда по вечерам – сохранилось у меня общее впечатление тихой и уютной торжественности. Квартира в три-четыре комнаты, обыкновенная средняя петербургская квартира «с окнами во двор». Ничего обстановочного, ничего тяжеловесно-изящного. Кабинет (и в то же время спальня А. А.) лишен обычных аксессуаров обстановки, в которой «живет и работает» видный писатель. Ни массивного письменного стола, ни пышных портьер, ни музейной обстановки. Две-три гравюры по стенам, и в шкапах и на полках книги в совершеннейшем порядке. На рабочем столе ничего лишнего. Столовая небольшая, почти тесная, без буфетных роскошеств. Мебель не поражает стильностью.
Мария Андреевна Бекетова:
Квартира была окнами во двор, с одним ходом, во втором этаже; Ал. Ал. привлекало место и близость к театру Комиссаржевской, с которым были связаны тогда его главные интересы. ‹…›
Квартира Блоков состояла из кухни и четырех непроходных комнат, вытянутых вдоль коридора. Средства позволили им на этот раз завести кое-что новое по части обстановки. В артистическом мире славилась в то время некая Брайна Мильман, торговка из Александровского рынка. У нее купила Люб‹овь› Дм‹итриевна› стулья красного дерева и книжный шкаф с бронзовым амуром, который обратил на себя ее внимание именно потому, что
- Там к резной старинной дверце
- Прицепился голый мальчик
- На одном крыле…
Первые три комнатки были крошечные, четвертая, наиболее отдаленная от входа, просторная, в два окна. Тут поселился Ал. Ал.
Мария Андреевна Бекетова:
5-го ноября он пишет уже из Петербурга: «Мы сегодня нашли квартиру – хорошую. Пет‹роградская› Ст‹орона›, Малая Монетная, 9*** (6-й этаж (мансарда), лифт, 4 комн., ванна, комн. для прислуги – 55 р. – со всем, контракт на 10 месяцев. – Примеч. А. А. Блока), кв. 27». Комнаты в этой квартире были маленькие и невысокие, из комнаты Блока – балкон. Светло, а из окон – далекий вид на Каменноостровский проспект, на лицейский сад. Большой особняк князя Горчакова – напротив. При нем сад, где снует симпатичный породистый пес, которого Блок наблюдает с любовью. В столовой водрузили еще одно блоковское наследие – огромный диван с ящиками. Комнаты устроили по обыкновению целесообразно и со вкусом. Блоку очень нравилась эта квартира. Он назвал ее «молодой» в письме к матери. И понятно: помещалась она на вышке, и не было в ней ни следа оседлости или быта.
Грааль-Арельский (настоящее имя Степан Степанович Петров, 1888 – вероятно, 1938), поэт, по образованию и профессии астроном:
В 1911 году А. А. жил на Петроградской стороне, на Монетной улице, в шестом этаже. Я никогда не забуду того ноябрьского вечера, когда я пришел к А. А. первый раз. Мы прошли в его кабинет – небольшую комнату с полукруглым окном, у которого стоял письменный стол. Почему-то в моей памяти до сих пор осталась лампа с белым бумажным, гофрированным абажуром, от которого струился мягкий, расплывчатый свет, и бювар (папка. – Сост.) из красной кожи на письменном столе.
Борис Александрович Садовской (1881–1951), поэт, критик:
В домашней обстановке Блока неуловимо ощущается присутствие того, что принято называть «хорошим тоном». На всем отпечаток изящества и тонкого вкуса; только неуклюжая красного дерева конторка Дмитрия Ивановича Менделеева нарушает строгий стиль кабинета.
Мария Андреевна Бекетова:
Еще в июне Ал. Ал. занимался приисканием новой квартиры. Она была найдена очень скоро на Офицерской, 57, на углу набережной Пряжки, в 4-м этаже, – «в доме сером и высоком, у морских ворот Невы» (Анна Ахматова). Здесь Блоки прожили около 9 лет. Оба очень ее любили. В письме к матери А. А. описывает вид из окон (24 июня):
«Вид из окон меня поразил. Хотя фабрики дымят, но довольно далеко, так что не коптят окон. За эллингами Балтийского завода, которые расширяют теперь для постройки новых дредноутов, виднеются леса около Сергиевского монастыря (по Балтийской дороге). Видно несколько церквей (большая на Гутуевском острове) и мачты, хотя море закрыто домами».
Вид, действительно, прекрасный, Блок забыл еще упомянуть о том, какой тут красивый изгиб Пряжки, которая отражает прибрежные дома.
На новую квартиру переехали в конце июля:
«Квартира мне очень нравится. Вчера, по случаю приезда Пуанкаре, были видны где-то в порте французские флаги и проследовали за домами чьи-то высокие мачты» (29 июля).
Михаил Васильевич Бабенчиков:
Блоки жили на Пряжке, на углу улицы Декабристов почти у самих «морских ворот Невы», недалеко от меня, и я в тот же вечер отправился к ним.
Дорога на Пряжку шла по набережной, и я, идя, любовался чудесным великолепием закатного неба, окрашенного кроваво-красным цветом вечерней зари. Мысль о встрече с Блоком волновала меня, и я недоумевал, что заставило его так неожиданно вспомнить обо мне.
Квартира Блоков помещалась в четвертом этаже большого серого дома. Ал. Ал., видимо, ждал меня и сам открыл дверь. Курчавые волосы его заметно поредели, а лицо слегка похудело, но в общем он посвежел, загорел и окреп. Одет Блок был в коричневый френч с узкими погонами и высокие сапоги. В военной форме, которая значительно молодила его, я видел Блока впервые, и он, очевидно заметив мое удивление, смущенно сказал:
– Вот, видите, и я, наконец, оказался годным, хотя и к нестроевой службе… Государство крепко сжало меня своими щупальцами, значит, я ему нужен. Был под Пинском, но теперь, кажется, снова засяду в Петербурге.
Кабинет Блока, куда он провел меня, представлял собой светлую и просторную комнату, поражавшую своей праздничной чистотой. В нем все было прибрано, аккуратно расставлено по местам и лежало, не нарушая заведенного порядка.
Возле окна стоял большой письменный стол, а напротив него, в глубине комнаты, – высокие книжные шкафы красного дерева.
Кожаный диван и несколько кресел, простой, но удобной формы, дополняли собой в общем неприхотливую, скромную обстановку.
На светлых стенах висело несколько оригиналов и хороших копий с любимых Блоком вещей, в том числе акварель Рейтерна «Жуковский на берегу Женевского озера», рисунок Н. Рериха к «Итальянским стихам», «Саломея» Квентин Массиса и «Мадонна» Джиамбатисто Сальви (Сассофератто), чем-то напоминавшая Любовь Дмитриевну.
Мария Андреевна Бекетова:
После смерти мужа Ал‹ександра› Андр‹еевна› заболела сильнейшим бронхитом. Для удобства ухода и сношений сын перевел ее на свою квартиру, где она и перенесла всю болезнь. Чтобы не отвлекать Люб‹овь› Дм‹итриевну› от ее домашней работы и необходимых походов, взяли сестру милосердия. Ал. Андр. поправилась довольно скоро, а так как опять начались разговоры о возможности вселения в квартиру Ал. Ал., он решил перебраться с женой к Ал. Андр. Оставив часть вещей на своей старой квартире у тех, кто ее нанял, а часть продав, он перенес все остальное вниз вдвоем с наемным помощником. Мать перенес он на руках обратно в ее квартиру и быстро устроился на новом месте. Таким образом вся семья избавилась от опасности вселения и приобрела кое-какие преимущества: во-первых, меньше шло дров, а во-вторых, их легче было носить во второй этаж. Теснота, разумеется, была изрядная, так как, несмотря на продажу всего лишнего из обстановки Ал. Андр., покойного Фр‹анца› Фел‹иксовича› и Блоков, мебели в квартире оказалось все-таки значительно больше прежнего, а пространство ее было меньше верхней. Между прочим, Ал. Андр. хотела продать письменный стол Ал. Ал. и поставить ему другой, принадлежавший деду Бекетову, который был гораздо больше и лучше, но Ал. Ал. предпочел оставить у себя прежний, сославшись на то, что за этим столом была написана большая часть его стихов. В большой комнате с двумя окнами на Пряжку Ал. Ал. поставил свои шкафы и полки с книгами, письменный стол поместился, как всегда, боком к окну, в той же комнате стояла и кровать, заставленная ширмами, а также обеденный стол, менявший свое место сообразно времени года: летом он стоял у свободного окна, зимой – рядом с печкой. Над постелью своей Ал. Ал. по обыкновению повесил картинку с изображением Непорочной девы (Immacolata), подаренную ему в раннем детстве маленькой итальянкой Софией, на одной из стен висел давнишний подарок матери – вид Бад-Наугейма и фотография Мадонны Сассо Феррато, в которой Ал. Ал. находил большое сходство с женой.
Шахматово
Мария Андреевна Бекетова:
Это небольшое поместье, находящееся в Клинском уезде Московской губернии, отец купил в семидесятых годах прошлого столетия. Местность, где оно расположено, одна из живописнейших в Средней России. Здесь проходит так называемая Алаунская возвышенность. Вся страна холмистая и лесная. С высоких точек открываются бесконечные дали. Шахматово привлекло отца именно красотою дальних видов, прелестью места и окрестностей, а также уютностью вполне приспособленной для житья усадьбы. Старый дом с мезонином был невелик, но крепок, в уютно расположенных комнатах нашлась и старинная мебель и даже кое-какая утварь. Все службы оказались в порядке, в каретном сарае стояла рессорная коляска. Тройка здоровых лошадей буланой масти, коровы, куры, утки – все к услугам будущего владельца. Ближайшая почтовая станция Подсолнечная с большим торговым селом и земской больницей – в восемнадцати верстах от Шахматова. Ехать приходилось проселочной дорогой, частью, ближе к Шахматову, изрытой и колеистой, шедшей по великолепному казенному лесу «Праслово». Лес этот тянулся на многие версты и одной стороной примыкал к нашей земле. Помещичья усадьба, от которой после революции ничего не осталось, стояла на высоком холме. К дому подъезжали широким двором с круглыми куртинами шиповника, упоминаемыми в поэме «Возмездие». Тенистый сад со старыми липами расположен на юго-восток, по другую сторону дома. Открыв стеклянную дверь столовой, выходившей окнами в сад, и вступив на террасу, всякий поражался широтой и разнообразием вида, который открывался влево. Перед домом – песчаная площадка с цветниками, за площадкой – развесистые вековые липы и две высокие сосны составляли группу. Под этими липами летом ставили длинный стол. В жаркое время здесь происходили все трапезы и варилось бесконечное варенье. Сад небольшой, но расположен с большим вкусом. Столетние ели, березы, липы, серебристые тополя вперемежку с кленами и орешником составляли группы и аллеи. В саду было множество сирени, черемухи, белые и розовые розы, густая грядка белых нарциссов и другая такая же грядка лиловых ирисов. Одна из боковых дорожек, осененная очень старыми березами, вела к калитке, которая выводила в еловую аллею, круто спускающуюся к пруду. Пруд лежал в узкой долине, по которой бежал ручей, осененный огромными елями, березами, молодым ольшаником. ‹…›
Впервые Блок попал туда шестимесячным ребенком. Здесь прошли лучшие дни его детства и юности. Он любил Шахматово… С ранних лет начались бесконечные прогулки по окрестным лесам и полям. К семи годам мальчик знал уже все окрестности, хорошо изучил места, где водились белые грибы, где было много земляники, где цвели незабудки, ландыши и т. д. Он особенно любил ходить за грибами, тем более что по свойственной ему необыкновенной зоркости находил их там, где никто их не видел. Придя домой, он, захлебываясь от восторга, рассказывал о своих находках всем, кто оставался дома и не участвовал в его торжестве.
Анна Ивановна Менделеева:
Лето Бекетовы проводили в своем маленьком подмосковном имении Шахматове, верстах в семи от Боблова, имения Дмитрия Ивановича, по совету которого они и купили свое. Трудно представить себе более мирный, поэтичный и уютный уголок. Старинный дом с балконом, выходящим в сад, совсем как на картинах Борисова-Мусатова, Сомова. Перед окном старая развесистая липа, под которой большой стол с вечным самоваром; тут варилось варенье, собирались поболтать, полакомиться пенками с варенья – словом, это было любимым местом. Вся усадьба стояла на возвышенности, и с балкона открывалась чисто русская даль. Из парка, через маленькую калитку, шла тропинка под гору к пруду и оврагу, заросшему старыми деревьями, кустарниками и хмелем; а дно оврага и пруд покрывались роскошными незабудками и зеленью; дальше шел большой лес, место постоянных прогулок маленького Саши с дедушкой.
Феликс Адамович Кублицкий-Пиоттух:
На дворе в Шахматове была большая куртина из кустов шиповника, сирени, корнуса и спиреи. В этой куртине мы устроили ряд извилистых ходов, площадок и укрытий «для защиты от разбойников», чем вызвали неудовольствие бабушки. Она говорила, что куртина может служить действительно хорошим укрытием, но только для кур и цыплят от коршунов; мы же распугали всех кур.
Мария Андреевна Бекетова:
В 1904 году Блоки уехали в Шахматово ранней весной. Скоро явилась туда и я и привезла с собой прислугу и старого песика-таксу Пика, принадлежавшего покойному дедушке. Пик не отходил от дедушки во все время его болезни, а после его смерти стал очень мрачен и угрюм. Он почти никого к себе не подпускал, но Блока обожал, как и все собаки.
Блоки поселились в отдельном флигеле, стоявшем во дворе при самом въезде в усадьбу. От двора он отделялся забором, за которым подымались кусты сирени, белых жасминов, шиповника и ярких прованских роз. Этот маленький домик состоял из четырех комнат с центральной печкой, сенями и крытой наружной галереей вроде балкона. Со двора – калитка и короткая прямая дорожка к ступеням крыльца. В сенях – лестница на чердак, где Блок выпилил слуховое окно, из которого открылся новый далекий вид ‹…›.
Поздней весной, в самый разгар цветенья сирени и яблонь, приехала и мать. Тут Блоки начали устраивать и украшать свое жилье. Мы с сестрой предоставили Люб. Дм. заветный бабушкин сундук, стоявший у нас в передней. Там оказались настоящие сокровища: пестрые бумажные веера, новый верх от лоскутного одеяла, куски пестрого ситца. Все это вынималось с криками радости и немедленно уносилось во флигель. Целый день Блоки бегали из флигеля в дом и обратно, точно птицы, таскающие соломинки для гнезда. За ними по пятам трусили две таксы: мой Пик и сестрин Краб. Погода была ужасная: холод, ветер, а по временам даже снег. Но Блоки этого не замечали.
Когда все было готово, нас позвали смотреть. Убранство оказалось удивительное. У каждого была своя спальня, кроме того – общая комната – крошечная гостиная, куда поставили диванчик, обитый старинным зеленым кретоном с яркими букетами. Перед диваном – большой стол, покрытый вместо скатерти пестрым верхом лоскутного одеяла. Вокруг стола несколько удобных кресел; по стенам полки с книгами. На столе лампа с красным абажуром, букет сирени в вазе, огромный плоский камень в виде подставки. На стенах, обитых вместо обоев деревянной фанерой, без всякой симметрии, в веселом беспорядке развесили они пестрые веера, наклеили каких-то красных бумажных рыбок, какие-то незатейливые картинки. Вышло весело и очень по-детски.
В то же лето занялись они устройством своего сада. Прежде всего соорудили дерновый диван. Его устроили в углу, где сходились две линии забора. Диван сработан был основательно и вышел очень удобный, широкий, с высокой спинкой. Блоки очень его любили и называли «канапэ» в память стихотворения Болотова «К дерновой канапэ». С боков, по сторонам его посадили они два молодых вяза, привезенных из Боблова. Деревья эти разрослись очень пышно; через несколько лет они сошлись ветвями и осенили канапэ. Между крыльцом флигеля и диваном, на небольшой солнечной лужайке, были посажены кусты роз – белых, розовых и красных. Желтые лилии, лиловые ирисы, розовые мальвы, все принялось отлично. В тот же год вдоль забора, со стороны полей и дороги, вырыта была глубокая канава, приготовленная для посадки деревьев. И на следующий год вдоль всего забора насадили молодых елок, лип, берез, рябин, дубков. Все принялось как нельзя лучше и через несколько лет густо заслонило сад и жилье.
Все это устроили Ал. Ал. и Л. Дм. вдвоем своими руками, без посторонней помощи. Блок очень любил физический труд. Была у него большая физическая сила, верный и меткий глаз: косил ли он траву, рубил ли деревья или рыл землю – все выходило у него отчетливо, все было сработано на славу. Он говорил даже, что работа везде одна: «что печку сложить, что стихи написать»…
Андрей Белый:
Запомнилось первое впечатленье от комнаты, куда мы попали: уютные комнаты, светлые комнаты, скромные, располагающие к покою; блистали особенной чистотой они, сопровождающей Александру Андревну повсюду; не видел я ее «хозяйкой»; вокруг нее делалось все незаметно, уютно, само собой, шутя; но во всем был порядок «хозяйского глаза»; во всем была – форма; и для всего был – свой час; я попал в обстановку, где веял уют той естественно скромной и утонченной культуры, которая не допускала перегружения тяготящими душу реликвиями стародворянского быта; и – тем не менее обстановка – дворянская; соединение быта с безбытностью; говорили чистейшие деревянные стены (как кажется, без обой, с орнаментом перепиленных суков); сознавалось: из этих вот стен есть проход в бездорожье; они – «золотая межа» разговоров, ведущих: куда?
Мария Андреевна Бекетова:
Весной этого (1910-го. – Сост.) года Ал. Ал., получивший перед тем наследство от недавно скончавшегося отца, задумал ремонтировать шахматовский дом. Он приехал для этого в Шахматово с женой в апреле и торопился окончить ремонт к возвращению матери из санатории. Он положил на это дело не только большие деньги, но и много труда, изобретательности и энергии. Ремонт был сделан основательно и очень удачно. Старый дом преобразился и похорошел, не утратив своего стиля. Все было обновлено, разукрашено, а кое-что и преобразовано, так как над боковой пристройкой, где поселилась Люб. Дм., был возведен целый этаж, в котором помещалась новая Сашина комната. Все эти новости приятно поражали всякого, кто входил в дом, зная, каким он был до перестройки. Не было человека, который бы не одобрил Сашину работу и новые выдумки. Мать же, для которой он особенно старался, приняла все это болезненно, с тем особым чувством, которое свойственно всем психически больным, когда им приходится менять место и привыкать к новым впечатлениям. Сначала она ничего не воспринимала и только мучительно ежилась, как от струй холодного сквозного ветра. Только значительно позже, когда она привыкла к новой обстановке, она оценила всю прелесть обновленного дома. А тут еще оказались новые люди, новые порядки: целая артель маляров, кончавших наружную окраску дома, новый управляющий с семьей, нанятый Сашей и Любой, новые затеи в сельском хозяйстве, задуманные Любовью Дм., Ал. Андреевна совершенно растерялась. Все это принимала она трагически, с некоторой опаской и недоверием. Люб. Дм., взявшая на себя хозяйство, была совершенно неопытна, Ал. Андр., конечно, могла бы дать ей не один хороший совет, но взгляды их на ведение этого дела были диаметрально противоположны, так что взаимное обсуждение хозяйственных вопросов и мнения, высказываемые Ал. Андреевной, порождали только одни недоразумения и неудовольствия. Все это портило отношения, и лето вышло очень тяжелое.
Мария Андреевна Бекетова:
В свою комнату Ал. Ал. привез старинный блоковский письменный стол еще крепостной работы. Этот стол достался ему от отца. В нем были секретные ящики, где Блок сохранял письма жены, ее портреты, некоторые рукописи и, между прочим, девичий дневник Любовь Дмитриевны. Все эти неоцененные вещи пропали теперь безвозвратно. В 1917 году соседние крестьяне сломали стол, и от того, что было спрятано внутри, осталось некоторое количество бумаг самого незначительного содержания. Куда пошло остальное – неизвестно.
В эту осень мы с сестрой уехали из Шахматова поздно, в половине октября. Блоки остались вдвоем. Ал. Ал. тотчас же нанял колодезника – рыть новый колодезь. Водяной вопрос всегда был слабым местом в Шахматове. Не раз и отец пробовал рыть колодцы, рыли в разных местах и на большую глубину и, истратив изрядную сумму денег, бросали это дело, потеряв надежду на воду. В Шахматове был колодезь, но ездить с бочкой приходилось под гору, далеко от усадьбы. Блок решил попробовать еще раз. Но и тут повторилась та же история. И в конце концов пришлось упорядочить старый водоем – почистить его и поставить новый сруб для воды.
Владимир Владимирович Маяковский (1883–1930), поэт, художник:
Помню, в первые дни революции проходил я мимо худой, согнутой солдатской фигуры, греющейся у разложенного перед Зимним костра. Меня окликнули. Это был Блок. Мы дошли до Детского подъезда. Спрашиваю: «Нравится?» – «Хорошо», – сказал Блок, а потом прибавил: «У меня в деревне библиотеку сожгли».
Сын
Софья Николаевна Тутолмина:
Помню, как Саша в ранние годы встречался у нас со своим отцом. Отец любил его, расспрашивал об университетских делах, и они подолгу просиживали рядом за столом. Саша прямой, спокойный, высокий, несколько «навытяжку», отвечал немногословно, выговаривал отчетливо все буквы, немного выдвигая нижнюю губу и подбородок. Отец сидел сгорбившись, нервно перебирая часовую цепочку или постукивая по столу длинными желтыми ногтями. Его замечательные черные глаза смотрели из-под густых бровей куда-то в сторону. Иногда он горячился, но голоса никогда не повышал.
Однажды Александр Львович, приехав из Варшавы, сейчас же вызвал сына: «Ты должен выбрать себе какой-нибудь псевдоним, – говорил он Саше, – а не подписывать свои сочинения, как я – „А. Блок“. Неудобно ведь мне, старому профессору, когда мне приписывают стихи о какой-то „Прекрасной даме“. Избавь меня, пожалуйста, от этого». Саша стал подписываться с тех пор иначе.
Александр Александрович Блок. Из письма В. Я. Брюсову. Петербург, 1 февраля 1903 г.:
Имею к Вам покорнейшую просьбу поставить в моей подписи мое имя полностью: Александр Блок, потому что мой отец, варшавский профессор, подписывается на диссертациях А. Блок или Ал. Блок, и ему нежелательно, чтобы нас с ним смешивали.
Екатерина Сергеевна Герцог (1884 – после 1955), поэт, переводчик, дочь профессора С. Герцога, сослуживца А. Л. Блока по Варшавскому университету:
На одной из своих книг А. А. сделал надпись отцу: «Моему отцу по духу». Это «по духу» очень возмутило А. Л. и давало темы его многим комментариям. Все-таки, говорил он нам, горько улыбаясь, не только же я по духу ему отец.
Георгий Петрович Блок:
Мне памятны рассказы моего отца о встречах с Блоком в Варшаве на похоронах Александра Львовича. Мой отец вернулся оттуда очарованный Сашей: много говорил о том, с каким тактом, достоинством и мягкостью вел себя Блок в трудной обстановке погребальных церемоний, в общении со множеством незнакомых и неприятных ему лиц. В жизни Блока эти трагические варшавские дни были одними из самых решающих. Мне передавали, что Блок по дороге на кладбище поглаживал уже запаянный гроб отца. В эти минуты он впервые, должно быть, понял, чем был и чем мог стать для него отец, которого при жизни он проглядел.
Александр Александрович Блок. Из письма матери. Варшава, 4 декабря 1909 г.:
‹…› Сегодня были похороны, торжественные, как и панихида. Из всего, что я здесь вижу, и через посредство десятков людей, с которыми непрестанно разговариваю, для меня выясняется внутреннее обличье отца – во многом совсем по-новому. Все свидетельствует о благородстве и высоте его духа, о каком-то необыкновенном одиночестве и исключительной крупности натуры. ‹…› Смерть, как всегда, многое объяснила, многое улучшила и многое лишнее вычеркнула.
Евгения Федоровна Книпович:
Я не помню точно когда, но, очевидно, еще в конце 1918 года, Блок сказал мне: «Я хочу вас познакомить с моей мамой, и потому, что мама – это я, и потому, что она живет в том же доме, и у нее тепло, и там мы можем хорошо встречаться и говорить вдвоем и втроем».
Георгий Петрович Блок:
По-видимому, сына и мать связывали тесные узы понимания. Мне стало казаться даже (по тому, как он – ученически – посмотрел на нее), что для сына это, может быть, зависимость.
Валентина Петровна Веригина (1882–1974), драматическая актриса в театре В. Ф. Комиссаржевской:
Вскоре после нашего знакомства Л. Д. Блок пригласила Волохову и меня к себе, и мы сделались частыми гостями на Лахтинской, где тогда жили Блоки. Там иногда мы встречали Анну Ивановну Менделееву, мать Любови Дмитриевны, Марию Андреевну Бекетову, тетку Блока, и Александру Андреевну. Существует мнение, что у большинства выдающихся людей были незаурядные матери, это мнение лишний раз подтверждается примером Блока. Как-то Любовь Дмитриевна говорила мне: «Александра Андреевна и Александр Александрович до такой степени похожи друг на друга». Мне самой всегда казалось, что многое в них было одинаковым: особая манера речи, их суждения об окружающем, отношение к различным явлениям жизни. Многое слишком серьезно, даже болезненно принималось обоими. У сына и у матери все чувства были чрезмерны – чрезмерной была у Александры Андреевны и любовь к сыну, однако это нисколько не мешало ей быть справедливым судьей его стихов. Она умела тонко разбираться в творчестве Блока. Свои произведения он читал ей первой и очень считался с ее мнением. В конце сезона Александра Андреевна уезжала из Петербурга, и я лично познакомилась с ней ближе гораздо позднее. В 1915 году у нас произошел разговор, который я привожу теперь для характеристики ее созвучности с сыном. Мы говорили о стихотворении «На поле Куликовом», о его пророческом смысле.
- И вечный бой, покой нам только снится
- Сквозь кровь и пыль.
- Летит, летит степная кобылица
- И мнет ковыль…
По поводу этих строк Александра Андреевна мне сказала: «Саша описал мой сон. Я постоянно вижу во сне, что мчусь куда-то и не могу остановиться… Мимо меня все мелькает, ветер дует в лицо, а я лечу с мучительным чувством, знаю, что не будет покоя».
Муж
Анна Ивановна Менделеева:
Помню, раз как-то я вздумала взять с собой мою девятимесячную дочку Любу, по молодости лет воображая, что доставлю ей удовольствие, чем очень рассмешила бабушку Елизавету Григорьевну, которая даже пожурила меня за неосторожность: возвращаться надо было под вечер через реку, сырость могла ребенку повредить. Пришедший, по обыкновению, с дедушкой с прогулки Саша нес в руке букет ночных фиалок. Не знаю, подсказал ли ему «дидя», – так он звал Андрея Николаевича, – или догадался сам, но букет он подал Любе, которую держала на руках няня. Это были первые цветы, полученные ею от своего будущего мужа. Тогда она по-своему выразила интерес к подарку, – быстро его растрепала и потянула цветы в ротик. Мальчик серьезно смотрел, не выражая ни протеста, ни смеха над крошечной дикаркой.
Любовь Дмитриевна Блок:
Трепетная нежность наших отношений никак не укладывалась в обыденные, человеческие: брат – сестра, отец – дочь… Нет!.. Больнее, нежнее, невозможней… И у нас сразу же, с первого года нашей общей жизни, началась какая-то игра; мы для наших чувств нашли «маски», окружили себя выдуманными, но совсем живыми для нас существами; наш язык стал совсем условный. Как, что – «конкретно» сказать совсем невозможно, это совершенно невоспринимаемо для третьего человека. Как отдаленное отражение этого мира в стихах – и все твари лесные, и все детское, и крабы и осел в «Соловьином саду». И потому, что бы ни случалось с нами, как бы ни терзала жизнь, – у нас всегда был выход в этот мир, где мы были незыблемо неразлучны, верны и чисты. В нем нам всегда было легко и надежно, если мы даже и плакали порой о земных наших бедах.
Мария Андреевна Бекетова. Из дневника:
13 августа ‹1904›. Шахматово. Но вот что новое и страшное – Сашура и Люба. Сашура – злой, грубый, непримиримый, тяжелый; его дурные черты вырастают, а хорошие глохнут. Он – удивительный поэт, но злоба, деспотизм, жестокость его ужасны. И при этом полное нежелание сдерживаться и стать лучше. Упорно говорит, что это не нужно и что гибель лучше всего. Это не есть дух противоречия относительно Софы, потому что было все еще до ее приезда. Но за год жизни с Любой произошла страшная перемена к худшему. Она не делает его ни счастливее, ни лучше. Наоборот. Что это? Она – недобрая, самолюбивая, она – необузданная. Алю она так и не полюбила и жестока с ней. Мне кажется часто, что это сгладится, что у нее ложный стыд мешает много, но я боюсь за будущее. Давно ли у него были добрые порывы? А теперь? Что же это будет?
Любовь Дмитриевна Блок:
Конечно, не муж и не жена. О, Господи! Какой он муж и какая уж это была жена! В этом отношении и был прав А. Белый, который разрывался от отчаяния, находя в наших отношениях с Сашей «ложь». Но он ошибался, думая, что и я и Саша упорствуем в своем «браке» из приличия, из трусости и невесть еще из чего. Конечно, он был прав, что только он любит и ценит меня, живую женщину, что только он окружит эту меня тем обожанием, которого женщина ждет и хочет. Но Саша был прав по-другому (о, насколько более суровому, но и высокому!), оставляя меня с собой. А я всегда широко пользовалась правом всякого человека выбирать не легчайший путь.
Я не пошла на услаждение своих «женских» (бабьих) претензий, на счастливую жизнь боготворимой любовницы. ‹…›
Отказавшись от этого первого серьезного «искушения», оставшись верной настоящей и трудной моей любви, я потом легко отдавала дань всем встречавшимся влюбленностям – это был уже не вопрос, курс был взят определенный, парус направлен, и «дрейф» в сторону не существен.
За это я иногда впоследствии и ненавидела А. Белого: он сбил меня с моей надежной самоуверенной позиции. Я по-детски непоколебимо верила в единственность моей любви и в свою незыблемую верность в то, что отношения наши с Сашей «потом» наладятся.
Моя жизнь с «мужем» (!) весной 1906 года была уже совсем расшатанной. ‹…› Короткая вспышка чувственного его увлечения мной в зиму и лето перед свадьбой скоро, в первые же два месяца, погасла, не успев вырвать меня из моего девического неведения, так как инстинктивная самозащита принималась Сашей всерьез.
Я до идиотизма ничего не понимала в любовных делах. Тем более не могла я разобраться в сложной и не вполне простой любовной психологии такого не обыденного мужа, как Саша.
Он сейчас же принялся теоретизировать о том, что нам и не надо физической близости, что это «астартизм», «темное» и бог знает еще что. Когда я ему говорила о том, что я-то люблю весь этот еще неведомый мне мир, что я хочу его – опять теории: такие отношения не могут быть длительны, все равно он неизбежно уйдет от меня к другим. А я? «И ты также». Это приводило меня в отчаяние! Отвергнута, не будучи еще женой, на корню убита основная вера всякой полюбившей впервые девушки в незыблемость, единственность. Я рыдала в эти вечера с таким бурным отчаянием, как уже не могла рыдать, когда все в самом деле произошло «как по писаному».
Молодость все же бросала иногда друг к другу живших рядом. В один из таких вечеров неожиданно для Саши и со «злым умыслом» моим произошло то, что должно было произойти, – это уже осенью 1904 года. С тех пор установились редкие, краткие, по-мужски эгоистические встречи. Неведение мое было прежнее, загадка не разгадана, и бороться я не умела, считая свою пассивность неизбежной. К весне 1906 года и это немногое прекратилось.
Борис Александрович Садовской:
Нередко он приглашал меня к себе обедать. Живо помню эти летние петербургские дни, эти молчаливые обеды в обществе Блока и его жены, Любови Дмитриевны – дочери знаменитого химика Менделеева. Помню нервную напряженность за столом. Нельзя было не заметить, что в этой семье не все благополучно; подчас мне казалось, что Блок приглашает меня только для того, чтобы не оставаться наедине с женой. Любовь Дмитриевна раз даже сказала супругу обидную колкость. В ответ Александр Александрович с улыбкой заметил:
– Кажется, разговор начинает принимать неблагоприятный оборот.
Алкоголь
Николай Корнеевич Чуковский:
Александра Блока я увидел впервые осенью 1911 года. В 1911–1912 гг. мы жили в Петербурге, на Суворовском проспекте. Мне было тогда 7 лет. Я помню вечер, дождь, мы выходим с папой из «Пассажа» на Невский. ‹…›
Блока мы встретили сразу же, чуть сошли на тротуар. Остановись под фонарем, он минут пять разговаривал с папой. Из их разговора я не помню ни слова. Но лицо его я запомнил прекрасно – оно было совсем такое, как на известном сомовском портрете. Он был высок и очень прямо держался, в шляпе, в мокром от дождя макинтоше, блестевшем при ярком свете электрических фонарей Невского.
Он пошел направо, в сторону Адмиралтейства, а мы с папой налево. Когда мы остались одни, папа сказал мне:
– Это поэт Блок. Он совершенно пьян.
Борис Александрович Садовской:
– Вот уже скоро два года, как Блок все пьет и ничего не пишет, – грустно заметил Ремизов, распуская зонтик.
Мы возвращались с похорон. Моросил неприятный, осенний дождь. Ремизов, больше всего на свете боявшийся смерти, уныло горбился и пугливо поблескивал очками.
– Я пробую вытрезвить его. Каждый вечер сажаю на извозчика, и мы вдвоем катаемся по Петербургу.
С трудом удержался я от улыбки. Что за наивность! Как раз накануне Блок мне сказал:
– По ночам я ежедневно обхожу все рестораны на Невском, от Николаевского вокзала до Морской, и в каждом выпиваю у буфета. А утром просыпаюсь где-нибудь в номерах.
Георгий Владимирович Иванов:
‹…› Время от времени его тянет на кабацкий разгул. Именно – кабацкий. Холеный, барственный, чистоплотный Блок любит только самые грязные, проплеванные и прокуренные «злачные места»: «Слон» на Разъезжей, «Яр» на Большом проспекте. После «Слона» или «Яра» – к цыганам… Чад, несвежие скатерти, бутылки, закуски. «Машина» хрипло выводит – «Пожалей ты меня, дорогая» или «На сопках Маньчжурии». Кругом пьяницы.