Против «мессеров» и «сейбров» Крамаренко Сергей
Были приняты меры: все бензиновые трубопроводы самолетов полка были продуты, фильтры прочищены, и больше таких случаев не происходило. С меня было снято обвинение, и я начал выполнять боевые вылеты.
Весеннее наступление наших войск продолжалось. Полк перелетел в район города Староконстантинова. В это время Шестакову было присвоено звание полковника, а через несколько дней он не вернулся с боевого задания. По рассказам очевидцев, над линией фронта Шестаков на малой высоте атаковал звено Ю-87. Подойдя на минимальную дистанцию (около 40—50 метров), он открыл огонь по ведущему группы. От взрыва его снарядов, попавших в подвешенные бомбы, сдетонировали их взрыватели. Ю-87 взорвался, взрывной волной повредило управление «лавочкина», самолет перевернулся и начал падать. Шестаков выбросился из самолета, но малая высота не дала возможности раскрыться парашюту, и Шестаков погиб. Таков был печальный конец этого замечательного летчика.
Бои южнее Староконстантинова продолжались. Наши самолеты вылетали на охоту на линию фронта. Здесь отличился мой товарищ Николай Косов. Отстав в бою от ведущего, он последовал за группой немецких самолетов, возвращавшихся на свой аэродром. Когда немецкая группа стала расходиться на посадку, Косов сбил над аэродромом два самолета и подбил третий. К сожалению, над аэродромом находились немецкие истребители, и в воздушном бою с ними Косов погиб.
Над линией фронта происходили ожесточенные бои. Немцы подтянули свои лучшие эскадрильи и ежедневно пытались бомбить и штурмовать наши танковые части. Наши истребители дрались и с бомбардировщиками, и с прикрывавшими их истребителями. Полеты нашего полка обычно проходили вдоль линии фронта. Сделав несколько проходов в заданном районе, летчики замечали подходящие немецкие истребители. Часть наших сил вынуждена была отвлекаться для боя с истребителями. В это время подходили бомбардировщики. Наши истребители атаковывали их, те беспорядочно сбрасывали бомбы и, прикрываемые истребителями, уходили домой. Наши истребители хотя и не давали бомбардировщикам сбрасывать бомбы на наши войска, но и не имели больших побед. Сказывалось отсутствие у наших летчиков достаточного опыта ведения воздушных боев.
19 марта планировался очередной вылет на прикрытие. У моего ведущего Симонова, здорового красивого парня, опять не запустился двигатель (и он, мало налетав, на посадке задел дерево), и я вылетел с парой Павла Маслякова. Впоследствии в нашем полку отказались от вылета одного из самолетов пары в составе группы, если не вылетал второй самолет, но тогда на это не обращали внимания: считалось, что три самолета все-таки сильнее двух. Симонов же просто боялся летать. В итоге он разбил самолет, зацепившись за дерево при посадке, и уехал в госпиталь. После этого его списали, и дальнейшую его судьбу я не знаю.
Над линией фронта наша группа заметила группу «юнкерсов» и 6 немецких двухмоторных истребителей Me-110, которые штурмовали позиции наших войск. Масляков атаковал и сбил один «юнкерс» и стал атаковывать второй. В это время по нему открыл огонь один из «мессершмиттов». Я бросился отбивать атаку, открыл огонь и увидел, как моя трасса накрыла «мессершмитт». Немецкий самолет прекратил огонь, задымил и начал снижаться – и в этот момент я заметил впереди чужую трассу. Вслед за этим – резкий удар, сильная боль, и моя кабина наполнилась дымом и пламенем. Машинально я дергаю рычаг аварийного сброса фонаря кабины; пламя охватывает всю кабину, руки и лицо в огне. Пытаюсь вылезти, но не могу. Отстегиваю привязные ремни, резко отдаю ручку вперед, самолет уходит вниз, и я оказываюсь в воздухе. Нахожу вытяжное кольцо парашюта, дергаю. Меня сильно встряхивает, и далее провал... Очнулся – вишу на парашюте. Быстро приближается земля. Я пытаюсь сгруппироваться, но поздно. Сильный удар, темнота...
Второй раз я прихожу в себя от толчка, меня переворачивают. Пытаюсь подняться, но только могу сесть. С меня снимают ремень с пистолетом. Возле себя я вижу несколько человек: на них зеленая незнакомая форма, в петлицах черепа с костями, речь незнакомая. Страшная реальность пронизывает сознание: я на немецкой территории, в плену! Падаю на землю, меня толкают, поднимают. Я пытаюсь сам подняться на ноги, но от дикой боли падаю снова – из обеих ног хлещет кровь. Мне разрезают сапоги и забинтовывают ноги. Подъезжает автомашина (что-то вроде «Виллиса»), меня снова поднимают и переносят в нее. Машина трогается, рядом сидят три немецких солдата.
Проезжаем три или четыре километра, въезжаем в село. В селе машина остановилась у большого здания, откуда выходит офицер. Он подходит к машине и спрашивает меня по-русски:
– Танкист? Какой части?
Видимо, мое обгорелое лицо и руки у него вызывает связь с танками. Отвечаю:
– Я летчик.
Офицер поворачивается и уходит, отдав команду «эршиссен» – расстрелять. Я смотрю вверх: там голубое небо, кучевые облачка. Вот и все, отлетался...
Солдат пытается завести ручкой мотор, но в этот момент из штаба выходят несколько человек, солдаты встают и вытягиваются. Один в серебряных погонах (видимо, генерал) подходит к машине и властно о чем-то спрашивает солдат. Те отвечают.
Следуют новые вопросы:
– Какая часть? Сколько самолетов? Кто командир?
Отвечаю:
– Ничего говорить не буду.
Генерал молча рассматривает меня, затем говорит солдатам:
– Найн, госпиталь, – и уходит.
Охраняющие меня солдаты садятся, закуривают, чего-то ждут. Один из них говорит мне:
– Госпиталь.
Я начинаю понимать, что еще не все кончено. Минут через 20 подъезжает телега, в ней лежит немецкий офицер, по погонам вроде капитан. Меня переносят и кладут на телегу рядом с ним. Мы трогаемся. Проходит полчаса, село остается позади. Возница в немецкой военной форме с винтовкой на плече. Он курит цигарки и понукает лошадь явно украинскими словами. Видя, что он мой земляк, украинец, я начинаю «агитировать» его:
– Что ж ты, земляк, немцам служишь?
На это я получаю решительный ответ:
– Ах ты, проклятый москаль, сейчас пристрелю!
Тотчас он снимает с плеча винтовку и направляет на меня, явно собираясь выполнить свою угрозу. Но в этот момент офицер, лежащий рядом, понимает, в чем дело, вытаскивает пистолет и говорит:
– Хальт! Госпиталь!
Дальше я ничего не помню: стала сказываться потеря крови, боль утихла, и я куда-то провалился.
Сколько прошло времени, не знаю: когда я прихожу в сознание, уже вечереет. Открываю глаза. Меня тормошат, у повозки люди, они поднимают меня из телеги и кладут на носилки. Вносят в комнату, в ней яркий свет. Солдаты в нашей форме, явно тоже пленные, говорят:
– Не волнуйся, ты в лазарете, в лагере военнопленных. Мы советские, санитары, пленные. Сейчас перевяжем, все будет хорошо.
Меня снимают с носилок, кладут на стол. Лежу на столе, из ног вытаскивают осколки, промывают раны, забинтовывают. Больно! Лицо мне начинают мазать какой-то красной жидкостью. Говорят:
– Потерпи, будет очень больно, но тогда шрамов на лице не будет.
Боль страшная – будто мне снова жгут лицо. Затем мажут руки, и я начинаю стонать. Меня успокаивают:
– Потерпи немного, сейчас заснешь.
Санитар делает мне укол в руку. Боль начинает медленно отходить, и я погружаюсь во мрак.
Пробуждение нерадостное. Все тело болит, особенно ноги, руки и лицо. В памяти мелькает: огонь, парашют, земля, немцы, машина, телега, операционный стол... Смотрю вверх, надо мной сетка – второй этаж двухъярусной кровати. Озираюсь: комната, в ней 10—15 двухъярусных кроватей. Рядом со мной бородатый, худой, изможденный человек, он смотрит на меня и говорит:
– Наконец-то очнулся, почти сутки спал. Как чувствуешь себя?
– Ничего. Где я?
– В лазарете при лагере военнопленных, в городе Проскурове.
– А ты давно здесь?
– Да почти две недели. Был стрелком на бомбардировщике Пе-2. Самолет сбили, меня ранило в живот, я выбросился на парашюте. Схватили немцы, привезли сюда, сделали операцию, а здесь в лазарете – уже наши пленные врачи и санитары.
Ко мне подходят санитары, несут в перевязочную. Там молодой врач осматривает раны, успокаивает:
– Кости левой ноги целы, но мелких осколков много. Пальцы правой ноги перебиты. Перебит и палец правой руки. Но опасности нет. Сейчас потерпи, мы смажем обгорелые лицо и руки, чтобы не было рубцов.
Конечно, в то время я не спрашивал, кто был тот врач и те санитары, которые в таких невероятно трудных, тяжелых условиях, ежедневно таскали на перевязки незнакомого летчика, заботились, чтобы на его лице не было рубцов от ожогов. Так же они заботились и о других раненых. Огромная благодарность им, этим безвестным братьям милосердия!
Мне снова мажут руки и лицо. Дикая боль пронизывает все тело. Теперь я уже прошу:
– Братцы, уколите, не могу терпеть.
Мне вводят в руку иглу шприца, боль медленно уходит, и я засыпаю. На второй или третий день приносят еду: суп из брюквы. Хлеб, как говорит мой сосед, сделан из опилок. Я отказываюсь, санитар смотрит, качает головой и приносит на блюдце манную кашу. Возникает осложнение: я не могу ничего взять в руки! Санитар пытается кормить меня сам, но рот стянуло коркой от ожога, и ложка не проходит. Он находит чайную ложку, но та тоже не проходит. Тогда он, используя ручку ложки, набирает немного каши и просовывает ее мне в рот. Дело налаживается.
Так проходит несколько дней. Мои руки покрываются черной коркой, таким же, видимо, становится и лицо. Теперь я могу поворачиваться на левый бок, в сторону моего соседа, и беседовать с ним. Он рассказывает о своей матери из Реутова, возле Москвы, я рассказываю свою историю. На соседних койках лежат другие тяжелораненые. В основном это пехотинцы с тяжелыми ранениями. Много тифозных больных. Они мечутся, выкрикивают слова, бредят.
На шестой день в лазарете начинается суматоха. Прибегает то один санитар, то другой. Нам сообщают, что город окружают наши войска, немцы уходят и лагерь военнопленных эвакуируется. Здоровых пленных уже увели, а за нами приедут телеги и увезут нас на запад. Наступает вечер, но телег за нами не присылают. В городе гремят взрывы. Немцы взрывают дома, горят здания. Мы, те, кто не может двигаться, ждем, когда начнут расправляться с нами. Бросят в дом канистры с бензином – и ничего от нас не останется. Взрывы то ближе, то дальше; лагерь и лазарет уже не охраняются, охрана разбежалась. Но к нашему лазарету взрывники не подходят. Видимо, нас спасла надпись над входом: «Тиф. Не входить».
Развязки я не дожидаюсь: слабость берет свое, и часов в 12 я засыпаю. Просыпаюсь же я от радостных голосов. Светло, у двери стоят два молодых солдата в полушубках. Они поздравляют всех с освобождением. Я пытаюсь подняться, но сил не хватает. Один из них замечает мое черное лицо и подходит.
– В танке горел?
– Нет, я летчик.
– Ничего, браток, поправишься! Выпей за освобождение. Хорошо вы нас прикрывали!
Он наливает мне кружку светлой жидкости, и я долго пью. Немного жжет. Я выпиваю почти кружку шнапса, но опьянения не наступает – слишком напряжены нервы.
Немного погодя заходит офицер в звании майора. Он тоже поздравляет нас и говорит:
– Товарищи, подождите еще немного. Завтра всех перевезем в госпиталь!
Майор видит меня, подходит:
– Танкист?
– Нет, летчик.
– Здорово обгорел, но ничего, все уже позади. Выпей за жизнь!
Мне неудобно, что такое внимание уделяется только мне, но от угощения я не отказываюсь и выпиваю еще кружку. Опьянения не чувствую, просто погружаюсь в забытье.
Просыпаюсь, сосед смотрит и спрашивает:
– Очнулся? Сутки прошли.
Я отвечаю что-то невнятное. Страшно хочется пить, я выпиваю воды и снова проваливаюсь в безмолвие. Просыпаюсь вечером, теперь возле меня сидят две женщины.
– Ой, сынок, живой, – плачут они. – Видела бы тебя мать!
Видимо, вид у меня действительно был впечатляющий... Я отвечаю:
– Ничего, родные, поправлюсь, еще летать буду.
– Ох, сынок, дай-то бог. Скажи, чего тебе хочется: покушать, попить, чайку, кофейку?
Жажда продолжает томить меня: ведь я выпил чуть ли не пол-литра шнапса, а перед этим почти ничего не ел семь дней. Отвечаю:
– Кофейку хочется...
– Сейчас, сынок, принесем!
Через полчаса я с наслаждением пью кофе. Какой прекрасной оказывается эта чашка, а еще прекраснее эти милые, добрые женщины из города Проскурова. Большое спасибо им за доставленную мне радость!
Я снова засыпаю, а когда просыпаюсь утром, вижу молодую девушку. Она пытается меня накормить. Хотя аппетита у меня нет, но я понимаю, что есть надо. Рот стянут ожогом, и ручкой чайной ложки девушка проталкивает мне в рот комочки манной каши. Вечером прибывает полевой госпиталь, и меня несут на операционный стол. Сестра разрезает бинты и отшатывается. Я приподнимаю голову и смотрю: под моими снятыми бинтами десятки, сотни вшей.
На другой день у меня начинается жар, и меня переносят в изолятор – маленькую пустую комнату с железной койкой. Ноги обтирают какой-то жидкостью, перевязывают. Лежу час, другой, третий – никого. Наступает ночь. Где я? Кричу – никакого ответа. Пытаюсь слезть, но сил не хватает. Снова кричу. Наконец-то дверь открывается, входит санитар:
– Не кричи, у тебя тиф. Завтра мы перевезем тебя в другой госпиталь.
Я снова один. Темно. И вдруг я вижу голубое небо! Я снова в воздухе. Впереди «юнкерс», я догоняю его, нажимаю на гашетки. К «юнкерсу» тянутся трассы, он вспыхивает. Кругом «мессершмитты». Уворачиваюсь от одного, потом от другого, – и вдруг мотор останавливается. Я сажусь на какую-то площадку, ко мне подходят какие-то люди. Бешметы, кинжалы... Это горцы. Они подводят быков, помогают запрячь, привязать к шасси, я в кабине самолета, и быки тащат меня на мой аэродром. Вдруг впереди замок. Стража выходит из ворот, мне помогают вылезти из кабины и пройти в замок, в богато убранную комнату. Там я вижу девушку в богатом восточном убранстве. Она приглашает меня за стол, появляются блюда с яствами. Я тороплюсь, пытаюсь объяснить, что меня ждут в полку, – с трудом убеждаю их, что уеду, но через день вернусь. И вот я снова в полку. Вылеты, бои. Проходит месяц, другой, третий. Наконец-то я снова в замке, но здесь немцы. Меня связывают и бросают в подземелье. Я лежу на железной кровати, в углу у огня стражник. Он смотрит на меня, но я закрываю глаза и притворяюсь спящим, и тогда он выходит. Думаю, как убежать. Замечаю в углу люк – значит, там подземелье. Сползаю с кровати, падаю на пол, ползу к люку, но стражник вбегает и не дает мне доползти до люка и убежать на волю. Я хватаюсь обеими руками за подвернувшуюся под руки ножку кровати. Оторвать меня невозможно. Стражник отходит и кого-то зовет. Я снова пытаюсь добежать до окна и выпрыгнуть, но ноги не держат, я снова падаю на пол и лезу под кровать, цепляюсь за ножку.
Вдруг я слышу женский голос: «Не надо, милый, все будет хорошо, успокойся, вылезай». Я слушаюсь – такой нежный голос не обманет! Меня поднимают и укладывают на кровать. Девушка уходит. Появляется палач, он подходит к раненым, они бьются, но он колет их большим шприцем, и они умирают. До окна шага четыре, я снова поднимаюсь и бросаюсь к окну. Скорее выпрыгнуть, убежать! Ноги не держат меня, я падаю, но ползу к окну. Палач хватает меня, я сопротивляюсь, но появляется второй. Меня связывают, относят на кровать, появляется шприц, укол – и я больше не сопротивляюсь. Конец...
Потом снова воздушный бой, прыжок с парашютом, подземелье. Я что-то ищу (кажется оружие), затем убегаю, меня догоняют, связывают. Вводят яд, все расплывается.
Из забытья меня выводит чей-то голос. Приоткрываю глаза. Светло, рядом несколько человек в белом. Они поднимают мое одеяло, рубашку, спрашивают о чем-то. Меня охватывает слабость, закрываю глаза. К груди прикасаются металлическим кружком, затем поднимают руку, я чувствую укол.
Когда я снова открываю глаза, то понимаю, что чувствую себя лучше. Я лежу в палате, рядом еще 7 или 8 кроватей. У соседней кровати стоят несколько человек в белых халатах: врачи осматривают соседа. После их ухода я начинаю думать, где же я. Видимо, это госпиталь, – но когда же я попал сюда? С трудом я немного поднимаю голову, но, обессилев, припадаю к подушке.
Сосед, увидев мою попытку, спрашивает:
– Очнулся?
Отвечаю:
– Вроде.
– Как себя чувствуешь?
– Нормально.
В разговоре я узнаю, что провел в бреду чуть ли не две недели. Это меня настолько удивляет, что я говорю:
– Да я же еще вчера вел воздушный бой! – Потом замолкаю и спрашиваю, какое сейчас число. Оказывается, уже середина апреля, значит, я ранен чуть ли не месяц назад... Свой день рождения я провел в бреду.
Ночью начинается бомбежка. Все – и больные, и санитары – уходят в бомбоубежища. Меня решают оставить: переносить меня слишком трудно и небезопасно и для меня самого, и для санитаров. За окном мелькают лучи прожекторов, поднимается стрельба зениток. Нарастает свист бомб, они летят со всех сторон и, кажется, сейчас попадут в госпиталь. Взрывы, сыплется штукатурка... Здание госпиталя находится на краю аэродрома, и бомбы падают где-то совсем рядом. Только слышен звон стекол и стук падающих на крышу осколков снарядов.
Все это длится час, другой, третий. Наконец рев моторов, свист бомб и стрельба зениток затихают. Прожектора гаснут, но небо освещено пламенем пожаров, что-то горит. По лестнице шум шагов: возвращаются раненые. Все обсуждают, как и где грохнуло, как тряхануло госпиталь и их. Утром идут разговоры о бомбежке, все рассказывают друг другу о пережитом, а вечером все начинается сначала. И так целую неделю.
Через неделю я начал подниматься: сначала на кровати, потом свешиваю ноги. Наконец мне дают костыли. Я поднимаюсь и стою несколько минут. Хотя во мне осталась только кожа да кости, но нагрузка кажется непосильной, и я почти падаю обратно на кровать.
На следующий день 1 Мая, все готовятся к празднику. В палату приносят патефон и ставят пластинку. Марк Бернес поет:
- Любимый город другу улыбнется,
- Знакомый дом, любимый сад...
Слезы текут рекой, все расплывается. Соседи замечают, снимают пластинку, и я говорю им:
– Ребята, не обращайте внимания, давайте еще!
Кажется, только сейчас я почувствовал, что остался живой...
На следующий день я пробую делать первые шаги. Сосед страхует меня. Три шага до соседней кровати и три обратно – и это все: я так устаю, что сажусь и отдыхаю. Но через день я дохожу уже до окна. Вместе с солнечной погодой весна властно входит в жизнь госпиталя. Раненые с утра выходят на солнечную сторону дома и до завтрака, а потом до обеда и ужина греются под лучами солнца. Постепенно я начинаю ходить по палате, конечно, с костылями. Наконец приходит день, и я спускаюсь по лестнице и выхожу на улицу. Как прекрасно все вокруг: зеленые молодой зеленью деревья и трава, синее небо и яркое ослепительное солнце! Я чувствую, как силы вливаются в мое изможденное тело, мое здоровье быстро улучшается, но раны правой ноги и правого мизинца руки не закрываются – у меня остеомиелит.
При очередном осмотре врач хмурится. Ему не нравится мизинец моей правой руки.
– Он у вас не заживает и надолго задержит вас здесь, его надо отрезать.
Мне жалко пальца, но хочется быстрее поправиться, поэтому я соглашаюсь. Но мои соседи по палате, узнав о решении врача и моем согласии, возмущаются:
– А тебе не предлагали заодно ногу отрезать? Разреши – сразу голову отхватят! Ты только дай им согласие – вмиг всего лишишься!
На мои попытки оправдаться желанием выписаться побыстрее, они логично отвечают:
– На неделю поторопишься – всю жизнь будешь мучиться. А потом рука просто некрасивая будет, и работать ею будет труднее.
Не знаю уже, какой довод убедил меня, но на другой день я категорически отказываюсь от операции. Врач рассержен:
– Тогда сразу выпишем.
– Меня это даже радует, – говорю я. – Я согласен выписаться!
Но выписать меня с незажившими ранами врач не осмеливается. Мне прописывают различные физиопроцедуры (кажется, с йодом), и раны понемногу начинают заживать. Мои выходы на свежий воздух становятся продолжительнее. Меня неодолимо тянет на аэродром: издали я вижу знакомые силуэты «лавочкиных». В один из дней я добираюсь до края аэродрома и подковыливаю на своих костылях к ближайшему самолету.
Не верю своим глазам: у самолета стоят летчики моей эскадрильи – Соколов, Вялов, адъютант Непомнящий. Я подхожу ближе: меня не узнают и особого внимания мне не уделяют. Тогда я робко спрашиваю:
– Ребята, не узнаете? Это я, Байда!
На меня подозрительно смотрят, окружают и рассматривают. Наконец кто-то говорит:
– Смотри-ка, правда Байда. А мы-то... – недоговаривает он.
Много позднее я узнаю, что, прилетев домой, летчики доложили, что видели, как мой самолет был подожжен и горящим упал на землю. Парашюта никто не видел... О моей гибели было доложено, домой ушла похоронка, а мои вещи разделили друзья.
Меня отводят в штаб эскадрильи, там я рассказываю свою историю, и на следующий же день меня забирают из госпиталя. Оказывается, главнокомандующий ВВС маршал[2] Новиков, узнав от командира полка, что нашелся погибший летчик, приказал отправить меня на лечение в Москву, в Центральный авиагоспиталь.
Я снова прощаюсь с летчиками полка, и самолет Ли-2 взмывает в воздух. Прощай, Проскуров! Я ложусь на чехлы и отдыхаю. Иногда я спрашиваю у летчиков, где мы летим, и мне называют города Киев, Брянск, Москву. В Москве посадка, и здесь я с трудом выхожу из самолета. «Санитарка» везет меня по Москве, потом мы въезжаем в лес, проезжаем ворота, и я вижу красивый белокаменный дом с колоннами. Это авиагоспиталь. В приемном покое медсестра в белом халате записывает мои данные, затем дежурный врач проводит осмотр и направляет меня в хирургическое отделение.
Жизнь в госпитале, спокойная и размеренная в те дни, оживлялась салютами в честь дивизий, корпусов и армий, освобождавших наши города. Выход на государственную границу, открытие второго фронта... Фашизм явно шел к своему концу! Впереди начинала алеть заря Победы.
Лечение и время делали свое дело. Разбитые кости правой ноги и пальца срослись. Правда, наступать на ногу было больно, но с помощью палки я уже мог довольно сносно передвигаться. Что касается кожи на моем лице, то хотя она была еще красной, но рубцов не было.
Скоро меня осмотрела медкомиссия и сочла необходимым направить в санаторий для выздоравливающих «Востряково», расположенный в районе станции Барыбино. Неожиданно для себя в санатории я встретил своего первого командира полка Анатолия Голубова, рассказавшего мне совершенно невероятную историю: он остался жив после прыжка из самолета без парашюта.
Весной 1943 года Голубов был переведен из нашего полка в соседний полк – 18-й гвардейский. Этот полк имел хороший летный состав, летавший на «яках». Кроме того, с 1944 года в составе полка была эскадрилья французских летчиков-добровольцев, которые прибыли, чтобы в русском небе сражаться за французскую землю. Французы добирались в Союз разными путями, большинство – через Египет и Иран. Формировалась эскадрилья в Иваново, затем под Тулой. Одними из первых они получили новые тогда самолеты Як-1 и, нужно сказать, освоили их хорошо и, имея большой налет, воевали на них прекрасно. Отличала французов и отличная групповая слетанность. Взлетали они обычно парой, но в бою часто рассыпались, возвращались на аэродром поодиночке и при этом несли большие потери. Много французских летчиков остались навсегда в нашей земле...
Видимо, поэтому командование решило подобрать 18-му гвардейскому полку опытного командира, это назначение и получил наш командир майор Голубов. Надо сказать, что с первых дней он и в этом полку завоевал прочный авторитет, пользуясь большой любовью и уважением всех летчиков полка, в том числе и у французских пилотов.
Известность получил эпизод, когда в один из дней Голубов увидел идущий с запада немецкий самолет-разведчик Ю-88 в сопровождении двух истребителей. Быстро сев в самолет, запустив мотор и взлетев, он набрал высоту и, догнав немцев, сбил одного из прикрывавших разведчика истребителей. Затем сблизился с Ю-88 и поджег его – немецкий экипаж выбросился на парашютах. Так как бой проходил почти над расположением штаба воздушной армии, то немецкие летчики после приземления были взяты охраной штаба в плен. Командующий 1-й воздушной армией сам приехал в полк и наградил Голубова орденом Красного Знамени.
Прыжок без парашюта Голубов совершил летом 1944 года. Тогда наши танковые корпуса, прорвав оборону немцев в Белоруссии, рвались на запад и уже вышли далеко за Минск. Связь камандования с ними была потеряна, и теперь в передовые танковые части необходимо было доставить вымпел с приказом об их повороте на юг: это должно было завершить окружение немцев в районе Минска.
Погода стояла на редкость плохая: низкая облачность, дождь. В такую погоду Голубов решил лететь сам, ведя свой истребитель над самыми верхушками деревьев. Найдя наши танки за Минском, он сбросил им вымпел, но на обратном пути его самолет был подожжен немецкими зенитными пулеметами. На горящем самолете Голубов продолжал лететь на восток. Пламя достигло кабины и стало обжигать летчика, и тогда Голубов открыл фонарь и, высунув лицо, пытался вести самолет и дальше. Но сильный воздушный поток вырвал его из кабины, а малая высота полета – метров 30—50 – не позволила парашюту открыться. В полк пришло известие, что Голубов погиб, и летчики 18-го гвардейского полка и французской «Нормандии» поделили на память все его вещи...
Очнулся Голубов уже в госпитале. Саперы, доставившие его туда, рассказали, что увидели летящий со стороны немецких позиций наш горящий истребитель. От самолета отделился летчик – он ударился о болотистый луг, его подбросило вверх, он пролетел метров 100—150, снова коснулся земли, отпрыгнул, пролетел по воздуху еще метров 15—20, снова отпрыгнул и лишь еще через 5—6 метров упал и зарылся в землю. Когда саперы подошли, то обнаружили еще живого летчика в мягкой почве болотистого луга и, буквально «выкопав» его, отправили в госпиталь. В госпитале Голубова «собрали»: у него было 10 или 12 переломов костей. Через пару месяцев они срослись, и тогда Голубова направили долечиваться в санаторий, где мы с ним и встретились.
Анатолий Голубов рассказал мне и о судьбе многих бывших моих однополчан. Через месяц после моего перевода в 19-й иап началось знаменитое Курское сражение. Покинутый мной 523-й полк получил задачу сопровождать штурмовики Ил-2. Такая боевая задача считалась у нас самой тяжелой и опасной. Штурмовики Ил-2 – страшное оружие: они бомбят и штурмуют немецкие войска, уничтожают пушки, танки, живую силу. Для увеличения живучести они хорошо бронированы. Понимая угрозу, исходящую от «черной смерти», как их называли немцы, они бросали против них свои лучшие истребительные части.
Наше командование широко практиковало сопровождение штурмовиков истребителями, которые отбивали от них атаки немецких истребителей. Но наши истребители бронирования не имели и, совершая полет на малой высоте, подвергались обстрелу с земли со всех видов оружия. Кроме того, будучи «привязанными» к низко летящим штурмовикам, истребители не могли ни набрать высоту, ни развить большую скорость и представляли собой легкую добычу для истребителей противника. Вследствие этого они несли большие потери. Мой бывший полк ежедневно терял летчиков. Погиб Машников, который был подбит и, идя на вынужденную посадку, врезался в стоящее на поле дерево. Были сбиты и погибли Мишенков и Максимов. Был тяжело ранен командир эскадрильи Еличев – он потерял правую руку...
Перед расставанием Голубов предложил мне ехать с ним в 18-й гвардейский полк. Но, как ни соблазнительно было это предложение, я уже прирос душой к своему 19-му Краснознаменному полку, в котором провел уже месяцы, где остались боевые товарищи, с которыми я делил фронтовые тягости.
Прогулки в тенистом парке, купание и загорание на берегу небольшой речки дали поразительные результаты. На новую медкомиссию я пришел уже без палки. Впрочем, честнее будет сказать, что я оставил ее за дверью, так как бросать ее я мог только на непродолжительное время. Члены медкомиссии долго сомневались, меня переспрашивали, заставляли приседать, но, учтя мои просьбы, все же признали годным к летной работе без ограничений. На другой же день я помчался в управление кадров ВВС. Зная по рассказам других бывших в госпитале летчиков, что мой полк находится возле Варшавы, я просился только туда. Но на кадровиков никакие мои мольбы не подействовали, и я получил назначение во 2-ю воздушную армию. Секрет, которого я тогда не знал, был в том, что в госпиталь я был привезен с Украины, из 2-й воздушной армии и поэтому должен быть снова направлен именно туда. То, что мой полк был переброшен на 1-й Белорусский фронт в Польшу, для кадровиков не имело никакого значения. Я же не знал всех тонкостей кадровых решений, негодовал, возмущался, но сделать ничего не мог. Офицер-кадровик сказал, что он и так делает для меня большое снисхождение, а если я недоволен, то он может отправить меня в запасной полк. Такая перспектива сразу отрезвила меня, и я вышел из управления кадров ВВС на улицу: в кармане у меня лежали проездные билеты до Львова и направление в гостиницу.
Время было к вечеру, поезда на Львов, куда была выписана моя командировочная, не оказалось, и я поехал в гостиницу для летчиков, куда было выписано направление. Находилась она где-то на Центральном аэродроме. За ужином в столовой я случайно разговорился с группой летчиков. Оказалось, что это экипаж бомбардировщика ДБ-3Ф[3], вылетающий на следующий день в Барановичи. Меня сразу охватило неодолимое желание лететь с ними: ведь это больше половины расстояния до моего полка! Все остальное у меня сразу вылетело из головы, и я начал слезно упрашивать летчиков взять меня с собой.
Не помню уже, что я тогда говорил, но время было военное, летчики были ребята отчаянные и, видимо, считали, что дальше фронта их в любом случае не пошлют. В итоге на другой день меня засунули в бомболюк. Летчики пошутили, что сбрасывать меня не будут, но посоветовали на всякий случай привязаться к какому-то рычагу, куда подвешиваются авиабомбы.
Взревев моторами, самолет начал разбег. В железном пространстве, казавшемся мне чем-то вроде удлиненной большой бочки, меня бросало вверх и вниз. Я отчаянно уцепился за бомбодержатели, чтобы преждевременно не упасть на створки бомболюка, но после отрыва тряска кончилась, и мое настроение сразу поднялось. Моторы мерно гудели, и, хотя ничего не было видно, я по времени представлял себе, где мы находимся. Прошел час, под нами уже должна была быть Вязьма, но начавшийся холод заставил меня съеживаться все сильнее. Летчики почему-то набрали большую высоту, и дышать становилось все труднее, не хватало кислорода. Я был в простой гимнастерке, а снаружи (и постепенно внутри самолета) температура упала до минусовой: было не менее пяти градусов мороза. К третьему часу полета я стал чуть ли не сосулькой, хотя непрерывно растирал себе и руки, и ноги, и особенно уши и пальцы рук и ног.
Наконец самолет пошел на снижение. Металл в бомболюке сразу покрылся инеем, а я постепенно начал отогреваться. Самолет вздрогнул – выпущены шасси, затем щитки. Наконец легкий удар и тряска: самолет бежит по аэродрому. Затем рулежка, и все смолкает.
Слышу голоса:
– Держись, сейчас будем открывать люк!
Створки пошли вниз, я отцепляюсь от бомбодержателей и медленно сползаю вниз, затем прыгаю на землю. Горячо благодарю новых друзей, жму руки, они желают мне успешно завершить мой поиск.
С аэродрома я иду на железнодорожную станцию и там узнаю, что вечером на Брест уходит поезд. Время идет медленно, но вот и посадка. Вагоны битком набиты солдатами, офицерами – мест нет совершенно! Наконец мне удается забраться на подножку. Узнав, что я летчик и еду из госпиталя на фронт, солдаты теснятся и пропускают меня в вагон. Все полки заняты, но кто-то помогает мне забраться вверх на то располагающееся над проходом место, куда обычно кладут вещи. Я, скорчившись в три погибели, залезаю туда и кое-как устраиваюсь. Поезд идет медленно, часто останавливается. В полудремоте-полусне медленно проходит ночь, и утром мы прибываем в Брест.
Сойдя с поезда, я захожу к коменданту вокзала узнать, где сейчас мой 19-й авиаполк, но тот ничего сказать не может и лишь говорит, что на окраине города есть аэродром. К обеду я добираюсь туда и попадаю к командиру аэродромного батальона. Тот расспрашивает меня и говорит, что никакого 19-го полка здесь нет и не было. И вдруг в этот момент в комнату заходит Костя Дашин, летчик нашего связного самолета По-2. Бывает же такое везение! Костя кого-то привозил в Брест и зашел к командиру аэродромного батальона по поручению своего командира полка. Ну как тут не стать суеверным? Как будто кто-то специально помогает мне добраться в родной полк!
После восклицаний и объятий начинаются вопросы и ответы. Оказывается, наш полк теперь не 19-й иап, а 176-й гиап, то есть гвардейский истребительный авиаполк. В ходе успешных боев на Украине полк сбил много фашистских самолетов и стал гвардейским. Полком сейчас командует Павел Федорович Чупиков, а стоит он на аэродроме Демблин, куда Костя и летит.
Сердечно попрощавшись с командиром батальона, я иду с Костей к самолету По-2 и помогаю запустить мотор, дергая за винт. Мотор запустился, я залезаю в кабину, и Костя выруливает и взлетает. Самолет легко взмывает в воздух, и на небольшой высоте мы проходим над городом у края реки. Внизу развалины: только много лет спустя узнаю, что это развалины знаменитой Брестской крепости. Идет ранняя осень 1944 года, везде зелень, но крепость черная и красная от пороховой копоти и битого кирпича... Затем под нами появляется река, и начинаются поля и мелкие хутора. В течение приблизительно трех часов мы летим вдоль дороги, и наконец вдали появляется ровное поле. Самолет с разбега садится и заруливает под деревья. Я вижу замаскированные самолеты с красными носами и белыми хвостами: это «лавочкины». Я в своем полку.
Висла
Встретили меня хорошо, но многих товарищей уже не было. Погиб командир эскадрильи Корень. Не вернулся на аэродром Соколов. Особенно опечалила меня гибель двух летчиков: общего любимца полка – цыгана Бачило и молодого летчика Сени Бернштейна. В нашей авиации были представители многих наций, но, видимо, только в нашем полку летал и сражался настоящий цыган, и сражался хорошо. Однажды на «лавочкине» он перелетал с аэродрома на аэродром и, чтобы не ожидать прибытия техника самолета наземным транспортом, взял его с собой и посадил в фюзеляж самолета. В воздухе ему повстречался немецкий разведчик – Ю-88. Недолго думая, Бачило вступил с ним в бой.
Можно представить себе состояние техника, сидящего в закрытом фюзеляже «лавочкина», когда он почувствовал, что самолет маневрирует, услышал стрельбу пушек и понял, что идет воздушный бой. Ведь парашюта у него не было, и если бы самолет был подбит, то его судьба была бы весьма печальной. К счастью, тогда все окончилось благополучно, и сбитый «юнкерс» можно было бы записать и на счет техника.
И вот не слышно его шуток, не видно ослепительной улыбки. По вечерам мы вспоминали, как он плясал «цыганскую». Лишь по аэродрому бегал осиротевший черный песик по имени Джек. Ранее он всегда сопровождал своего хозяина, и мы шутили, что он даже летал вместе с хозяином. При посадке Джек подбегал к каждому самолету и все ждал, не вылезет ли его хозяин. Ждал он напрасно: Бачило так и не вернулся.
Сеня Бернштейн был летчиком совсем другой породы. Вежливый, внимательный, он старался летать изо всех сил. Всю теорию полета, так же как и инструкции по эксплуатации и технике пилотирования, он знал прекрасно. Да и его знания по военной истории были блестящими: Бернштейн мог назвать по памяти фамилии всех командующих фронтами и воздушных армий, как и многих командиров корпусов и дивизий. Но в полетах он показывал средние данные. Любая неожиданность ставила перед Сеней большие проблемы, и пока он вспоминал, что сказано в инструкции по данному поводу, времени уходило порядочно. Сейчас я вижу, что он не был рожден летчиком-истребителем...
Погиб Сеня на посадке. Попавшая в его самолет в воздушном бою пуля перебила тягу посадочного закрылка, и при посадке, на малой высоте вышел только один закрылок, и излишняя подъемная сила одного крыла стала переворачивать самолет. Некоторые летчики в подобных случаях успевали поставить кран закрылков на уборку, убрать выпустившийся закрылок и выровнять самолет. Но Сеня не успел. Он был прекрасным военным теоретиком, но авиация требует молниеносной реакции. К сожалению, психологический отбор летчиков тогда не производился, а жаль – можно было бы избежать многих напрасных жертв.
Многие летчики полка, среди них Андрей Баклан, Олег Беликов, Азаров, Виктор Александрюк, Николай Руденко, уже стали опытными воздушными бойцами, асами и довели счет сбитых самолетов до десятка и более. В полку было несколько новых летчиков. Еще Костей мне было сказано, что полком командует подполковник Павел Федорович Чупиков. Это был хороший командир, он прекрасно летал и умело командовал полком. Могу даже сказать, что он был хорошим «дирижером» и умело дирижировал своими «солистами». Ведь были у нас летчики, проводившие бой с немцами так, как исполняют артисты танец на сцене Большого театра! Естественно, у каждого летчика была своя манера ведения боя, свой взгляд на тактику, и хотя все жили дружно, но часто это проскальзывало.
У Чупикова, прекрасного психолога, все получалось как-то само собой. Лишь иногда то один, то другой летчик начинал возмущаться каким-нибудь замечанием, но, подумав, он успокаивался и приходил к выводу, что был не прав.
Заместителем у Чупикова был новый летчик – приземистый коренастый крепыш, майор Кожедуб. К моменту моего возвращения в полк на его счету было больше сорока сбитых самолетов, и ему уже было присвоено звание дважды Героя Советского Союза.
Многие ему завидовали, считали, что ему дико везет. Действительно, сбить столько самолетов и не быть самому сбитым – это редкий случай. Явно напрашивалось слово «счастливчик». И лишь полетав с ним, я убедился, что дело в другом. Причина этого «счастья» заключалась в молниеносной реакции и необыкновенно правильной оценке тактической обстановки. Кожедуб прекрасно понимал весь ход боя и всегда оказывался в нужном месте – и всегда сзади немецкого самолета. Ему оставалось только нажать кнопку управления огнем пушек – и немецкий самолет вспыхивал. В ряде совместных боев с ним мне удалось увидеть это непосредственно, но об этом позднее.
Штурманом полка был майор Куманичкин. Могу сказать, что он был создан природой для полетов. Даже брови у него были с изломом, как крылья птицы. Куманичкин сыграл огромную роль в моей судьбе, сделав из меня настоящего летчика. До этого, я считаю, я просто умел держаться в воздухе.
Меня определили в третью авиаэскадрилью, которой командовал Иван Иванович Щербаков. Это был опытный аэроклубовский работник, в годы войны он был инструктором в Вязниковском авиаучилище, а затем прибыл командиром звена в наш полк. Большой летный опыт, какая-то степенность и уверенность быстро выдвинули его в ряды лучших командиров, и через год он уже командовал эскадрильей. Заместителем у него был Савин, а командирами звеньев – летчики Петров и Яхненко.
Меня поставили на довольствие, я получил новое летное снаряжение. Вскоре на учебном самолете у меня проверили технику пилотирования и после этого выпустили на боевом самолете. Но возникло одно непредвиденное затруднение: в эскадрилье для меня не оказалось напарника. За год боевой работы все пары слетались, и ведущие и ведомые понимали друг друга без слов. Ведомые как-то интуитивно угадывали, что будут делать ведущие, – так в крепких семьях родственники понимают друг друга без слов. Мой же бывший ведущий так и не смог оправиться после ранения и убыл из полка.
Меня по очереди прикрепляли к разным ведущим, я был, как говорится, «на подхвате». Естественно, это меня страшно задевало, но поделать тут было ничего нельзя. Однажды командир эскадрильи вызвал меня и сказал, что меня вызывает штурман полка. Недоумевая, зачем я нужен штурману, я нашел того на КП[4] и доложил о прибытии. Майор Куманичкин, стройный летчик с насмешливыми искорками в глазах, осмотрел меня и спросил, не хочу ли я слетать с ним, чтобы немного потренироваться. Я, разумеется, согласился и хотел было бежать к самолету, но Куманичкин остановил меня:
– Подожди, не торопись, давай полчасика отработаем полет на земле, – и вытащил из планшета два самолетика.
Показав, что он будет делать от взлета до посадки, он отрепетировал все мои действия, если я отстану или выскочу вперед, если, если... если... Занимались мы не полчаса, а гораздо больше. Наконец он убрал самолетики и сказал:
– Ну что ж, полетим. Мой позывной «Барон», а твой, кажется, «Байда»?
Подробный разбор его и моих действий, а главное, горячее желание не ударить в грязь лицом заставили меня все время выдерживать заданное место в строю. Впрочем, надо признаться, что на особо сложных маневрах я сначала отставал, но затем стал держаться как «привязанный».
После посадки Куманичкин сказал, что слетал я удовлетворительно и через полчасика мы слетаем еще. На это раз задание было как будто простое – удержаться в хвосте его самолета. Но это как раз и было самым сложным. Ведущий делал самые резкие и неожиданные маневры, а я – его ведомый должен был повторять их и при этом еще следить за воздухом и докладывать о всех замеченных самолетах.
Тот полет мне запомнился надолго. Упражнение началось с разворотов в горизонтальной плоскости, затем мы перешли в вертикальную. Сначала я опять отставал, но затем приноровился и стал делать начало маневра более стремительным. Это компенсировало задержки с восприятием и выполнением действий рычагами управления и инерцию самолета. Для понятности скажу, что если ведущий начинал вираж с креном 45°, то я сразу вводил в 60° и, лишь наверстав задержку, переводил самолет на крен 45°. На разворотах же, спиралях, вертикальных фигурах я стремился несколько «подрезать» путь своей машины, то есть опять делать эволюцию в более энергичном темпе. Это позволило мне почти весь полет «стоять» на своем месте. Видимо, был удовлетворен и «Барон», сказавший, что летать я могу, надо только потренироваться еще.
Вечером Щербаков сказал, что мне оказано большое доверие и что с завтрашнего дня я буду летать ведомым у Куманичкина. Конечно, не обошлось и без соответствующего внушения:
– Смотри не подкачай! Не опозорь эскадрилью! Будь внимателен. Летчик-то он классный.
На эскадрилью ссылка была не зря. Все летчики в эскадрилье были на подбор. Каждая пара (а их было шесть) могла вступать, да и вступала в бой не задумываясь с любым количеством самолетов противника. Девиз был один: «Искать и уничтожать противника!» Наш командир эскадрильи Иван Иванович Щербаков летал с Димой Нечаевым. По характеру Иван Иванович, или «Щерба», как звали его по позывному, был степенный человек, он все делал основательно. И в полете его манера была точно такая же. К бою он относился как к работе и сначала всегда стремился обеспечить себе преимущество в высоте и скорости. Поэтому иногда противник успевал удрать. Это, конечно, злило Диму Нечаева, прекрасного летчика, но уж если преимущество было обеспечено, то и победа не заставляла себя ждать.
Совершенно другими были летчики Виктор Александрюк и его ведомый Саша Васько. Есть такое понятие – «прирожденный летчик». Говорят это о людях с выдающимися летными данными. Так вот, Витя Александрюк в самолете чувствовал себя лучше, чем на земле. В каждом ремесле есть степень мастерства – если хотите, искусства. Александрюк был мастером своего дела, чуть ли не артистом. Весь его полет от взлета до посадки проходил в стремительном темпе. Общительный и веселый, Виктор Александрюк обладал неиссякаемым чувством юмора. Многие летчики побаивались его метких словечек. Между прочим, именно ему я обязан своим то ли позывным, то ли прозвищем «Байда». Васько также был прекрасным летчиком и не уступал в мастерстве своему ведущему. Какие бы бои ни были, пара не разрывалась. При этом успевал сбивать самолеты противника и Васько: по крайней мере, его счет сбитых самолетов рос довольно быстро.
Остальные летчики также летали хорошо, хотя каждая пара и имела свои индивидуальные особенности.
Осень прошла в тренировках, дежурствах на аэродроме, вылетах на прикрытие линии фронта, в перехватах разведчиков. Здесь отличился один из наших летчиков, Николай Руденко. Вылетев на прикрытие наших войск, он заметил на большой высоте немецкий разведчик Ю-88. Набрав в стороне высоту, Руденко внезапно атаковал фашистский самолет и, видимо, вывел из строя стрелка. Теперь оставалось только добить «юнкерс», но его летчик не собирался сдаваться. С большой высоты он перевел самолет чуть ли не в вертикальное пикирование. Все же Коля Руденко сумел удержаться за противником и после его выхода в горизонтальный полет чуть ли не над землей подошел и спокойно поджег его. Самолет клюнул, врезался в землю и взорвался. Николай еле успел отвернуть свой самолет от огненного шара...
Декабрь 1944 года заканчивался. Кругом прибывали наши войска. Летая на малой высоте, мы часто видели новые скирды сена, из которых выглядывали стволы пушек; иногда в лесах можно было видеть скопление людей и разнообразной техники. Летая на охоту и не встречая воздушного противника, мы расстреливали на дорогах немецкие автомашины. Однажды Андрей Баклан, увидев садящийся на аэродром Сохачев немецкий самолет, атаковал и поджег его, а затем стал штурмовать стоявшие на земле самолеты. Многих он поджег, но и его самолет получил много пробоин от немецких пулеметов, и он только чудом смог прилететь домой.
Один из вылетов на охоту мне запомнился особенно. В этот день погода была очень сложной: шел снежок, облачность была низкой – от силы метров 200. Мы спокойно сидели в землянках на аэродроме, как вдруг прибежал посыльный и сообщил, что Куманичкин зовет меня к самолету.
Я быстро подхожу и докладываю, что прибыл. Куманичкин говорит:
– Приказано разведать дороги на Радом, посмотреть, что там делается. Как, справишься?
Отвечаю, что все в порядке, справлюсь.
– Ну, тогда полетели, держись метров сто сзади.
Значит, дело серьезное! Обычно наша пара до боя летела строем «фронт», то есть я находился, как правило, метрах в 200 справа от ведущего и чуть-чуть (метров на 30—50) сзади. Именно такой строй обеспечивал лучшее наблюдение за воздухом и поиск противника. Здесь же я должен идти сзади. Видимо, Куманичкин предполагает, что ему придется совершать резкие маневры, и боится, что я его могу потерять.
Мы взлетаем и на высоте метров 30—50 пересекаем Вислу. За рекой линия немецких окопов. Нам повезло – разрывы зенитных снарядов остаются сзади меня. Видимо, немцы в такую погоду не ожидали появления наших самолетов и немного замешкались. Летим мы сначала над полями, затем подворачиваем влево. Впереди дорога, и мы идем вдоль нее. Вдруг видим впереди много автомашин – это немецкая колонна. Куманичкин передает:
– Атакуем автомашины! – и переводит самолет в пологое пикирование.
Вот из его самолета вырывается трасса и упирается в машины, – из них выпрыгивают люди. Вслед за ним открываю огонь и я. Одна, две, три машины горят. Я проношусь метров на 20 над ними и устремляюсь вверх. Здесь облачность повыше – метров 300—400. Куманичкин делает разворот, видимо, чтобы посмотреть на результаты стрельбы или повторить атаку. И в этот момент из дымки метрах в ста впереди меня выскакивает самолет и открывает огонь по самолету Куманичкина. Я резко разворачиваю свой истребитель и даю длинную очередь по противнику, которого я опознаю как «Фокке-Вульф-190». Вижу на нем взрывы нескольких снарядов, которые попали в него, – и он резко уходит вниз. Но в эту секунду передо мной чуть выше проходит трасса. Машинально я отдаю ручку, и надо мной проносится другой «фокке-вульф». Видимо, он торопился спасти своего напарника, и это спасло меня.
Моментально я разворачиваюсь за ним, но немец закладывает резкий разворот и уходит в сторону. Я устремляюсь за ним, стреляю – и он переворачивается, уходит вниз и теряется в дымке. Теперь я разворачиваюсь в сторону ведущего, но Куманичкина не вижу. Слышу его команду:
– Байда, держи курс 90! Мотор трясет – видимо, подбили!
Я разворачиваюсь на восток. Увеличиваю скорость, оглядываюсь вперед, по сторонам, но Куманичкина так и не вижу. Через минуту слышу команду:
– Байда, развернись вправо на 90.
Я недоумеваю, но команду выполняю. Затем слышу:
– Развернись влево на 180, я у тебя слева-сзади.
Посмотрев влево назад, я вижу самолет Куманичкина и пристраиваюсь к нему. Мой ведущий летит на небольшой скорости, а я маневрирую сзади, чтобы не пропустить новой атаки немецких самолетов. Но один из этой пары, видимо, был подбит или сбит, а другой потерял нас или просто не стал преследовать.
Вдали показывается река. Немецкие зенитки молчат – видимо, считают нас за своих. Зато с нашего берега видны вспышки: нас, видимо, принимают за немцев. Куманичкин резко маневрирует, уходя от трасс снарядов, я следую за ним. Но вот огонь прекратился – видимо, нас опознали. С трудом мы выходим на аэродром и производим посадку.
После посадки я подхожу к самолету Куманичкина, который осматривает винт своего самолета. В его лопасти ближе к концевой части пробоина от пули немецкого крупнокалиберного пулемета или бронебойного снаряда. Я думаю, что сейчас меня отчитают, что я не предупредил атаку немецкого самолета, но в ответ слышу:
– Молодец, вовремя отбил атаку! Я тебя потерял, когда начало трясти самолет, а потом увидел впереди и разворотами пристроился.
Рассказываю, что стрелял по ведущему немецкой пары и, видимо, попал, а затем подвергся атаке второго «фокке-вульфа», которого отогнал, но преследовать не стал. Куманичкин говорит:
– Правильно сделал, под нами был аэродром, и там бы еще взлетели немцы.
На проявленной пленке моего фотокинопулемета были прекрасно видны взрывы на немецких автомашинах, но немецкий «фокке-вульф» был виден так смутно, что как сбитого мне его не засчитали. Решили, что в лучшем случае я его подбил. Винт же самолету Куманичкина заменили той же ночью, и на другой день мы уже были готовы вылетать.
1945-й
К нам на аэродром села новая истребительная дивизия, командовал ею Василий Сталин. Невысокого роста, рыжеватый, он запомнился нам своей страстью к футболу. Обычно он сидел и подбадривал свою команду, но в трудные для нее моменты выбегал на поле и сам начинал судить, да так пристрастно, что другая команда не выдерживала и начинала бастовать. После такого Василий обычно несколько успокаивался, и игра благополучно доходила до конца. Лишь однажды страсти были так накалены, а игроки так взволнованы, что матч не удалось окончить.
Встреча Нового, 1945 года проходила очень торжественно. К нам приехали артисты и кинооператоры. Наряду с артистами выступали и наши летчики. Гвоздем программы были неаполитанские песни, исполненные Витей Фоминым, а также пляски. Паша Масляков традиционно исполнил «танец трех верблюдов», а Иван Кожедуб лихо отплясал молдаванеску.
На вечере отличилась и наша любимица медвежонок Зорька. Попал к нам этот медвежонок следующим образом: его подарили Александру Александровичу Новикову летчики Карельского фронта, а когда он прилетел к нам в полк, то привез его с собой и оставил – видимо, хлопотно было ухаживать за ним. Спала Зорька вместе с летчиками, залезая на кровать и наваливаясь на летчика сверху. Пока она была маленькая, это еще было ничего, но через несколько месяцев спать под таким «грузом» стало уже невозможно. Питалась она в столовой: приходила туда и начинала облизывать официанткам ноги, а те, конечно, наливали ей или компота, или каши. Из летчиков она больше всего любила Диму Нечаева, который всячески заботился о ней: подкладывал ей кусочки послаще, мыл, расчесывал. Зорька отвечала ему своей привязанностью, позволяла гладить, тормошить себя. Других она не признавала и на попытки погладить ее отвечала ревом, а иногда и кусалась. У меня до сих пор остался шрам на руке от ее зубов! Днем, как правило, она сидела у Нечаева на самолете. Когда ему надо было вылетать, ее приходилось поначалу силой оттаскивать от самолета. Постепенно она привыкла и, как только мотор начинал работать, убегала уже сама. После возвращения летчика из полета она опять забиралась на крыло и ждала, когда он выйдет.
В этот вечер на Зорьку нацепили несколько десятков трофейных крестов – немецких орденов. Позванивая ими, она обходила столы и собирала дань в виде печенья и конфет. Затем ушла на кухню и принялась вылизывать банку сгущенного молока. В это время начался концерт и на сцену вышла московская певица. То ли пение привлекло Зорьку, то ли она приняла певицу за нашу официантку, также подкармливавшую Зорьку конфетами, но, выйдя на сцену и увидев стоящую на сцене женщину, Зорька медленно подошла к ней и стала обнюхивать, затем начала тереться о ногу певицы и лизать ее. Певица, исполняя песню, раза два отмахнулась рукой, но затем опустила глаза и... Несмотря на все наши уговоры, больше она на сцену не вышла. Естественно, Диме попало по первое число!
История Зорьки окончилась трагично. Будучи уже в Германии, она убежала днем с аэродрома. Проезжавшие по дороге солдаты, естественно, не упустили столь редкостную добычу и убили ее. На следующий день кто-то из батальона аэродромного обслуживания решил угостить летчиков медвежатиной. Летчики есть отказались...
После почти месячного перерыва, в январе поступила команда: полку перелететь под Варшаву. Через несколько дней нам сообщают: началось наступление войск 1-го Белорусского фронта. Погода плохая, но вот она чуть улучшается, и мы вылетаем прикрывать наши наступающие части, которые обходят Варшаву с севера и юга. Немецких самолетов не видно, но на земле множество отступающих немцев. Вот и автоколонна с уходящими немцами. Мы начинаем штурмовку, и на этот раз я стараюсь не увлекаться и все время держу в поле зрения самолет Куманичкина. Несколько автомашин горит, мы делаем еще один заход и, создав затор на дороге, уходим домой.
На другой день следует перелет в Сохачев – город километрах в пятидесяти западнее Варшавы. Мы садимся, заруливаем и, вылезая из самолетов, слышим на другой стороне пулеметную и орудийную стрельбу. Нам объясняют, что это наши танкисты, захватившие утром аэродром, продолжают вести бой с немцами, окопавшимися на другой стороне аэродрома. Тогда мы взлетаем и начинаем штурмовать немцев. Вскоре стрельба затихает: видимо, немцы ушли или, разгромленные, прекратили сопротивление.
На следующий день мы осматриваем аэродром. Множество оставленных, видимо, поврежденных самолетов: «мессершмитты», «фокке-вульфы». Мы залезаем в кабины, осматриваем приборы, рукоятки управления и находим, что наши «лавочкины» гораздо красивее и изящнее. Саша Васько залезает на нос Me-109 и, торжествуя, показывает, что теперь мы победители.
На другой день команда: перелететь в Иновроцлав. Это небольшой город на север от Сохачева. Там нас застает распутица, почва размягчается, и на этом аэродроме мы застреваем почти на неделю. В Иновроцлаве мы живем в немецкой казарме, спим на двухэтажных железных койках и страдаем от вынужденного безделья. Наши войска ушли далеко вперед, а мы застряли! В одну из ночей ребята, видимо, решили повеселиться. По крайней мере, придя после ужина в казарму и после недолгих разговоров улегшись спать, они стали посмеиваться. Вдруг я слышу:
– Байда, спой нам что-нибудь.
Я отвечаю им, что я никогда не пою – нет ни голоса, ни слуха. В ответ я слышу:
– Так у нас тоже этого нет, а вот мы все пели! Ты же слышал!
Действительно, после ужина в столовой у нас всегда была самодеятельность, введенная еще Шестаковым. С тех самых пор вечерами после ужина летчики продолжали установившуюся традицию. Командир обычно говорил: