Суворов и Кутузов (сборник) Раковский Леонтий
…Через полтора часа георгиевский экипаж подъезжал к Зимнему дворцу. Несмотря на холод, в Петербурге на улицах толпился народ – ждали своего прославленного героя. За каретой бежали, кричали:
– Ура! Ура, Суворов!
Этой встрече Суворов был рад. Он опустил одно окно и отвечал на приветствия народа, не обращая внимания на то, что его зять весь дрожит как в лихорадке.
Суворов сначала пошел вместе с зятем на половину Зубовых.
Когда Николай Зубов подымался по маленькой лестнице к себе вслед за тестем, он не чувствовал ни ног, обутых в легкие сапожки, ни рук, ни ушей. Дрожащими от холода губами он шепнул Столыпину, который нес за ними вещи Суворова, и в том числе его шинель:
– Твой молодец всех нас заморозил! Что он – шинели не хотел своей надеть, что ли? – не понимал Зубов.
Столыпин молча пожал плечами: что-либо говорить было нельзя, – в двух шагах перед ними шел Суворов.
IV
Державин
- …в царском пышном доме
- По звучном громе Марс почиет на соломе.
В десятом часу вечера та же восьмерка лошадей отвозила Суворова в Таврический дворец, в котором были приготовлены покои для фельдмаршала.
Теперь Суворов сидел, надев поверх парадного мундира и всех орденов старую светло-зеленую шинель. Она была так длинна и широка, что в поездке Суворов укутывался ею с головою и ногами.
К ночи мороз еще больше усилился, хотя ветер и стих. На улицах не было видно ни души. Мороз скрипел под тяжелыми, крашенными в желто-черную краску колесами георгиевского экипажа.
«Точно бочку водовоз тащит!» – мелькнуло в голове.
Деревья стояли все в инее, как напудренные. В тусклом свете фонарей виднелись безголовые, бесформенные будочники, утонувшие в необъятных тулупах.
Суворов сидел, думая о прошедшем дне: о своем торжественном въезде в столицу, о встрече с детьми – Наташенькой и сыном Аркадием, которых не видел три года, о милостивом приеме у императрицы.
Что ж, Наташенька уже – отрезанный ломоть. У нее своя семья, свои заботы. Скоро, очень скоро Александр Васильевич будет дедушкой.
Сынок Аркаша все время жил у маменьки, а теперь Варвара Ивановна передала его отцу на воспитание. Он вырос. Уезжая в Херсон в 1792 году, Александр Васильевич оставил сына семилетним маленьким мальчиком. За три года Аркаша вытянулся чуть ли не с папеньку ростом. Красивый, стройный мальчик.
«Не избаловали бы его похвалами красоте. Вырастет Нарциссом».
Матушка императрица встретила весьма ласково.
«Как она еще держится молодцом. Лет ей, кажется, уже шестьдесят пять, а все зубы и лицо свежее. Это мужику шестьдесят пять годов – ништо. У меня вон солдаты в таких летах какие еще крепкие и бодрые, а то ведь женщина!..» – подумал Суворов.
Усадила Александра Васильевича, угощала кофеем.
– Теперь моя обязанность – успокоить вас за все трудные и славные подвиги за возвышение отечества!
– Вами гремит в мире наше отечество, – ответил Суворов.
Забеспокоилась о нем: как доехал?
(Вероятно, князь Николай Александрович пожаловался брату, что Суворов заморозил его. Давно не служил с Суворовым, отвык от солдатской жизни, а напрасно: солдат и в мирное время – на войне!)
– Как же это вы ехали в одном мундире, без шубы? Не простудились бы, сохрани Господи!
– Ништо солдату и без шубы деется – идет да греется! – шутил Суворов. – Ничего, ваше величество, я привычный!
…Невский остался позади, позади домики Литейного. Чем дальше от центра, тем все тусклее огоньки, мельче домишки. Скоро и Таврический дворец.
Вот он наконец! Вот оно, возмездие!
Тогда, в апреле 1791 года, когда в Таврическом чествовали Потемкина как победителя Измаила, Суворов лазил по финским болотам и скалам. Суворова выгнали из Петербурга. Потемкин не захотел, чтобы Суворов был в Таврическом дворце гостем, теперь же будет в нем – хозяином.
Мелькнула красивая решетка дворца.
Восьмерка круто подкатила к крыльцу и остановилась. Гайдуки раскрыли дверцы. Лакеи кинулись высаживать, поддерживать фельдмаршала, помочь сойти, но он отстранил их помощь:
– Помилуй Бог, я не архимандрит, я сам!
Он проворно взбежал по ступенькам крыльца.
Фельдмаршала здесь ждали: двери отворялись перед ним заранее, и лакеи в белых шелковых чулках, в шитых золотом ливреях кланялись из каждого угла, ловили его каждое движение.
Суворов, не сбрасывая ни шинели, ни шляпы, пробежал по всем роскошным покоям до самой спальни.
В небольшой уютной комнате ворох душистого чесаного (видимо, ни одного сучка, ни одного стебелька потолще) сена. Оно покрыто простынями и китайским шелковым одеялом, на котором яркие цветы и невиданные птицы. Диван. Кресла. Стол. На столе свечи. В углу – камин. Ярко горят дрова. У камина – дремлющий в креслах Петр Никифорович Ивашев.
– Я так и знал. Спасибо, что обождали, Петр Никифорович, – обрадовался Суворов. – Сейчас все расскажу!
В комнате рядом – гранитная ваза с водой, серебряный таз, ковш. Мохнатое полотенце. Зеркала все завешены.
Улыбнулся:
– Все, поди, Наташенька рассказала – что любит, чего не любит.
Вернулся в спальню. Снял шинель и шляпу:
– Да сиди, Петр Никифорович, я к тебе сейчас сяду. Вот, чтобы не измять, – вынул из кармана толстый пакет. – Царица спросила: не забыл ли кого наградить? И я вспомнил – капитан Лосев. Довольно наказан за хвастовство. Виноват, мол, говорю, упустил одного капитана. Хороший, храбрый солдат. Давно пора бы наградить, да больно расхвастался, так я его попридержал… «Вина, говорит, ваша, Александр Васильевич, невелика. Он наказан поделом. Садитесь и напишите сами ему достойную награду за доблесть и ожидание, а я подпишу». Читай, все ли я помянул. Читай, Петр Никифорович, вслух, каково значит?
Ивашев развернул толстый лист. Прочел:
«Его высокоблагородию капитану Апшеронского мушкатерского полка Сергею Лосеву:
За Мачин – майорский чин.
За Кобылку и Брест – Георгия крест.
За Прагу – золотую шпагу.
За долгое терпенье – сто душ в награжденье.
Екатерина».
– Будет доволен? – спросил Суворов.
– Еще бы, ваше сиятельство!
– Возьми отошли. Эй, Прошка, раздеваться!
Из-за портьеры бесшумно появился придворный лакей, важный, точно министр.
Суворов подбежал к нему:
– Что прикажете?
– Для услуг вашего сиятельства.
Суворов окинул его с ног до головы. В таких белых перчатках помогать стаскивать ботфорты?
– Милостивый государь, возвратитесь в свою комнату. А мне прошу прислать моего мальчика!
И, повернувшись, быстро подошел к камину. Сел на корточки, протянул к огню руки:
– Хорошо. Тепло. А на дворе, Петр Никифорович, морозина – градусов двадцать пять!
Послышались знакомые – не лакейские, осторожные, – а твердые Прошкины шаги. Дверь отворилась, и предстал главный камердинер Прошка.
Он был необычайно торжествен, выбрит и чист. Мундир застегнут на все пуговицы, ни один рукав не вымазан в известке, лицо лоснилось, точно его смазали салом.
Дворцовая обстановка – люстры, гобелены, золоченая мебель – не смущала Прошку. Стесняло одно – выпиравшая, рвавшаяся изнутри икота. Сдерживался, подавлял ее.
– Вот это – иной разговор! Вот это – солдат. А то напудренный маркиз в белых перчатках станет снимать с меня сапоги!
– Лакеев полон дворец, а надобно меня тревожить… А еще – «мальчик». Какой я «мальчик»? Я главный камардин! Мне сорок годов, – выпалил одним духом и потом уже, прикрыв рот рукой, икнул Прошка.
– Ну, насчет сорока годов ты это, брат, своей куме рассказывай, – рассмеялся Суворов. – А гляди-ка, Петр Никифорович, как наш Прохор Иваныч в столице похорошел, а? – повернул он Прошку за рукав. – Красив, помилуй Бог, красив!
Прошка не устоял против лести – усмехнулся.
– Давайте, – икнул он, – лучше мундер, чем глупости-то сказывать, – подавил он благодушное настроение.
Он бережно снял мундир и повесил его.
Суворов сел в кресло, подставил Прошке ногу. Прошка привычно стянул ботфорт.
– Ну, что жена-то, Катюша, здесь? Видал уж? – подмигнул Ивашеву Суворов.
Прошка ухмыльнулся:
– Здеся.
– Как она? Все такая же толстая?
– А что ей делается?..
– Угощал?
– Угощал.
– Пряников, сладкой водочки поднеси. От меня, слышишь?..
– Премного благодарен, – икнул Прошка. – Поднесу.
Он надел барину туфли.
– Принеси варенья и воды. А их высокоблагородие ужинали? – показал он на Ивашева.
– Я сыт, ваше сиятельство. Благодарствую! – поспешил ответить Ивашев.
– Ужинали.
– Тащи вишневого. Или крыжовника. А подполковнику стаканчик наливки. И ступай милуйся со своей Катенькой!..
– Скажете!.. – в последний раз икнул Прошка и вышел.
Подав барину варенье и воду – всегдашний ужин Суворова – и стакан наливки подполковнику Ивашеву, Прошка вернулся в лакейскую. Он сидел в кругу придворных лакеев. Стол был обильно уставлен закусками и бутылками.
Катюша, толстощекая, разбитная бабенка лет тридцати пяти, румяная от выпитого вина, от непривычной высокой компании, от восхищения своим муженьком, сидела в углу.
А тот, нимало не стесняясь ни такой необычной компании, ни возлияний, лил пули:
– Я же сказывал вам: без меня фитьмаршал не разденутся. Без меня и спать не лягут. Без меня они, можно сказать, ничего не стоят… Бывало, в энтой самой Туреччине, аль в Фильяндии, аль хотя бы и в Польше, в Аршаве… Первое дело: а где Прохор Иваныч? А Прохор Иваныч сыт? А ты, Прохор, пил-ел?
– Прохор Иванович, – перебил его главный дворецкий, – извольте выкушать.
Прошка не отказался, выкушал и продолжал:
– А что вот в отражениях…
И он выпучил для большего впечатления глаза.
– Вот при етом самом, – повертел он пальцами, – при как его… При Рымнике, – словно вдруг вспомнил он. – Едем мы с ним в разведку. Он да я, ей-богу. Ядра гудять, пули визжать…
Ливрейные слушали затаив дыхание. Ужасались. Восхищались.
«Главный камардин» заливался соловьем.
V
Первый день жизни в Таврическом дворце доставил много хлопот адъютанту Столыпину. С утра ко дворцу стали съезжаться вельможи, разные военные чины – представиться фельдмаршалу Суворову.
Фельдмаршал давно уже встал. Уже напился чаю, но ни выходить в залу, ни принимать кого-либо не хотел.
Съезжались те, кто никогда, не будь бы Суворов фельдмаршалом, не подумал бы приехать, кто раньше едва раскланивался с ним. А теперь спешат, торопятся. С вечера, поди, пили-гуляли, не выспались и – чуть свет приехали!
Притворство!
А притворства он не любил.
И Суворов сидел, читал французские и немецкие газеты – утрехтские, лейденские, берлинские, гамбургские, кенигсбергские, эрлангенские, что ежегодно выписывал для себя на адрес Хвостова.
Столыпину то и дело приходилось входить в спальню к фельдмаршалу и докладывать.
– Обер-полицеймейстер бригадир Глазов.
– Полиция мне зачем? – не подымая головы от газет, неласково спрашивал Суворов. – С Прошкой и без полиции управлюсь.
– Обер-прокурор Святейшего Синода.
– Я в архимандриты не собираюсь.
– Почт-директор.
– Газеты получил. Лошадей не надо – уезжать никуда пока не думаю.
– Спрашивали: когда же вы будете выходить?
– Чего я там не видал? О чем мне с ними говорить! Никого не приму! – отворачивался Суворов.
– Державин.
– Гаврилу Романовича проси! – вскочил с места. – Гаврила Романович, друг мой! – кинулся он навстречу поэту.
Суворов обнял его и повел в следующую комнату. Закрыл за собою дверь.
Александр Васильевич и Державин о чем-то оживленно говорили. Слышался смех Суворова, – он сразу оживился, повеселел.
А бедный адъютант не знал, что и делать с приемной, что говорить этим важным гостям.
Вот снова подъехали к крыльцу. Столыпин увидал восьмерку лошадей, императрицыну карету с гербами. Он еще не сообразил, кто это пожаловал, как отовсюду раздался удивленный шепот:
– Зубов! Платон Зубов! Сам Зубов!
Столыпин сорвался с места и побежал предупредить Суворова.
– Одевайтесь, ваше сиятельство, Зубов! – сказал он, вбегая к Суворову.
– А что, разве я не одет? – посмотрел на себя фельдмаршал.
Он был в своем всегдашнем простом кафтане. На шее – один орден Анны.
Державин смотрел, недоумевая.
– Платон Александрович тоже принимал меня в затрапезном…
Столыпин повернулся, чтобы встретить Зубова, но он входил уже, украшенный орденами, с лентой через плечо, в пышном шелковом кафтане.
Столыпин выскользнул из спальни. Он только услышал, как Зубов сухо спросил:
– Как ваше здоровье, граф?
В словах должно было быть участие, но в тоне слышалось только негодование.
Зубов пробыл у фельдмаршала минут пять. Он вышел и быстро прошел через залу, провожаемый униженными поклонами сановников.
С его отъездом зала быстро опустела. Вельможи разъезжались несолоно хлебавши.
И когда уже почти никого не осталось в зале, к крыльцу подкатила карета вице-канцлера Остермана. Столыпин узнал ее по голубым епанчам гайдуков и их высоким картузам с перьями и серебряными бляхами.
– Погоди, Гаврила Романович, я сейчас! – сказал Суворов Державину и как был, так и выбежал из дворца навстречу Остерману.
Гайдуки только успели раскрыть дверцы перед вице-канцлером, как Суворов вскочил в карету к Остерману и захлопнул дверцы.
Он просидел минут десять и вылез из кареты. Остерман поехал назад. Визит был окончен.
– Этот визит – самый скорый, лучший и взаимно не отяготительный, – говорил Державину Суворов. – Человек он древний, помилуй Бог, зачем же его заставлять утруждаться.
– Александр Васильевич, мне тоже, пожалуй, надобно уезжать, – поднялся Державин.
– Нет, дорогой Гаврила Романович, тебя я не отпущу. Тебе я рад. Будем вместе обедать. Кого ж это еще Бог дает? – спросил он у Столыпина, который снова шел с докладом.
– Камер-фурьер императрицы.
– Пусть входит.
В комнату вошел щегольски одетый камер-фурьер. Он держал в руках какой-то большой сверток.
– Здравия желаю, ваше сиятельство!
– Здорово, голубчик!
– Ее императорское величество изволят спрашивать, как здоровье, как отдыхали, ваше сиятельство?
– Отдохнул, помилуй Бог. Спали-ночевали, весело вставали. А здоровье – что!
Он громко вдохнул в себя воздух, выдохнул, точно проверял, не болит ли где-нибудь:
– Здоров!
– Их величество очень беспокоятся. Вчерась, говорят, таким манером ехали… Вот изволили прислать вашему сиятельству в подарок шубу…
Камер-фурьер развернул сверток. В нем была прекрасная дорогая соболья шуба, крытая зеленым бархатом, с золотыми петлицами и золотыми на снурках кистями.
– Их величество приказали: без шубы не выезжать, беречься простуды.
– Спасибо! Вот так подарок. Спасибо! – хвалил Суворов, рассматривая шубу. – Да в ней всё, и Измаил и Прага спрячутся. Помилуй Бог, в ней я буду как Безбородко. Эй, Прошка!
Вошел сумрачный с похмелья главный камердинер Прошка.
– Вот видишь, матушка царица, милостивица, подарила шубу.
Прошка смотрел молча.
– Чего же ты молчишь?
– А что ж я буду сказывать? Чай, не мне, а вам подарена…
Державин улыбнулся. Суворов только кивнул Гавриле Романовичу: вот, мол, каков гусь!
– Возьми ее и храни!
Прошка подошел и взял из рук камер-фурьера дорогую шубу.
– А ты, братец, передай матушке царице: Суворов премного благодарен! Суворов в ножки ей кланяется, что она помнит старика! Да на, возьми вот.
Суворов протянул камер-фурьеру золотой и провожал его через все комнаты до выхода. Провожал так, как не провожал фаворита Зубова.
VI
Александр Васильевич собрался во дворец – императрица пригласила его на обед. Он надел светло-зеленый фельдмаршальский мундир, шитый золотом, все ордена, бриллиантовые знаки ордена Андрея Первозванного, бриллиантовый эполет, взял шляпу с большим алмазным бантом.
– Прошка, шинель!
– Да ведь у вас шуба есть, что, ай забыли? Разве не наденете?
Суворов секунду раздумывал.
«Как же быть-то? В чем ехать? Неужели он, Суворов, поедет в шубе? Словно придворный генерал. Может, еще, Александр Васильевич, муфту для рук прикажете?» – измывался он сам над собою.
Прохор точно понял сомнения барина:
– Ежели не наденете, царица узнает – обидится. Подумает: брезгует моим подарком!
«А и в самом деле неудобно», – мелькнуло в голове.
– Давай шинель и шубу!
Прошка не знал: ослышался он аль нет? Шубу и шинель – это уж слишком!
– Ну, что стоишь? Шинель, говорю, и шубу!
Суворов надел свою старую шинель, а царицыну соболью шубу велел нести за собою в карету. Он положил шубу на колени и так поехал во дворец.
– Вот и волки сыты и овцы целы!
Был только одиннадцатый час, но на площади перед Зимним дворцом громоздились кареты и экипажи. Толпился народ. Суетились полицейские. Кареты не задерживались у подъезда. Высадив седоков, они быстро отъезжали прочь.
Приехав ко дворцу, Суворов снял шинель, надел шубу и в таком виде вышел из кареты. Он с удовольствием сбросил в громадной полутемной прихожей на руки предупредительного лакея эту непривычную ношу.
Мельком взглянул на себя в зеркало, мимо которого проходил, – кажется, все в порядке. И так, со шляпой в руке, быстро пошел по галерее. Длинная галерея казалась от белых мраморных колонн и белых статуй еще длиннее. В конце ее виднелась широкая лестница. На каждой ступеньке лестницы, в золоченой ливрее, в белых шелковых чулках, с напудренной, завитой прической, стоял лакей.
Суворов, быстро шагая через две-три ступеньки, поднялся наверх мимо величественных колонн и этих изогнувшихся в поклоне лакеев. Чуть взглянул наверх, туда, где, поддерживаемый колоннами, простирался необъятной ширины плафон. На плафоне был изображен Олимп.
Суворов, не останавливаясь, одним духом пробежал аванзалу и роскошную двусветную Белую залу, а затем повернул налево, к общей зале.
Общая зала была последней, куда мог войти каждый, кто имел право являться ко двору. Дальше разрешалось входить лишь немногим. Кроме ближайших к императрице лиц, сюда допускались те, кто числился в списке.
Перед дверью, в кирасах и треугольных шляпах, с ружьями у ноги, стояли два рослых кавалергарда: у них был список приглашенных. Кавалергарды лихо отдали фельдмаршалу честь, пажи раскрыли двери.
Суворов вошел.
К десяти часам утра, окончив работу в кабинете и выслушав доклады статс-секретарей, Екатерина начинала готовиться к обеду. Старый парикмахер Козлов причесывал ее, а затем императрица выходила из внутренней уборной во вторую. Здесь камер-юнгфрау прикалывали ей флеровую наколку, здесь императрица вытирала лицо льдом, – других притираний она не признавала. Да она и не нуждалась в румянах и белилах: несмотря на преклонный возраст, лицо у нее было румяное.
И к окончанию туалета императрицы допускались все приглашенные к обеду.
Суворов не опоздал, – императрицы еще не было, но в уборной уже ожидали ее.
В креслах сидела пожелтевшая и подурневшая Наташенька – она со дня на день ожидала родов. Возле нее во французском нарядном кафтане и башмаках стоял со скучающим видом муж, Николай Зубов, и представительный в своем белом мундире с «Георгием» на шее и «Владимиром» через плечо генерал Исленьев.
Тут же сидели две любимицы императрицы – пожилая камер-фрейлина Протасова и еще очень недурная лицом племянница Потемкина статс-дама Александра Браницкая. Возле них, рассказывая что-то веселое, стоял известный остряк обер-шталмейстер Нарышкин и толстый обер-гофмаршал Барятинский.
Поодаль сидели граф Строганов с тучным генерал-аншефом Пассеком, заядлым карточным игроком, у которого на языке были только – бостон, фараон, семпеля да соника.[81]
Суворов поцеловал и перекрестил дочь, поздоровался с зятем и Исленьевым и подошел приветствовать дам, – с дамами Александр Васильевич был всегда отменно вежлив.
– Вы ничуть не меняетесь, граф! Вы все цветете! – с милой улыбочкой встретила Суворова Браницкая, которая видела фельдмаршала в первый раз по его приезде из Польши.
– Одни цветы, графиня, производит весна, другие – осень, – ответил Суворов на комплимент комплиментом, подчеркивая слово «весна», хотя хорошенькой Браницкой было уже сорок. – Хорошо, что я отцветаю на солнце: в тени растения ядовиты!
– В ваших словах, Александр Васильевич, тоже иногда медку маловато, – колко заметил обер-шталмейстер Нарышкин.
– Бывает, бывает, – ответил Суворов и быстро перебежал к Пассеку и Строганову.
Поздоровавшись с ними, Суворов вернулся к Наташеньке.
Немного погодя дверь из внутренней уборной открылась и вошла императрица. Она была в парадном парчовом платье с Георгиевской звездой на груди. Ее густые волосы были убраны по старинной моде – в простую невысокую прическу с небольшими буклями сзади ушей. Как все люди маленького роста, Екатерина держалась ровно, не сутулясь, голову несла высоко и оттого казалась выше, чем была.
За ней следовали четыре ее всегдашние камер-юнг-фрау.
Все встали.
– Здравствуйте, господа! – приветствовала императрица собравшихся. – Как твое здоровье, Наташенька? – участливо спросила она. – Как вы, Александр Васильевич?
Императрица говорила по-русски чисто, но как-то очень старательно, особенно четко произносила каждое слово.
– Благодарствую! Жив-здоров, матушка! – ответил по-солдатски Суворов.